Генрих Клаурен. Мнимая отрава

ПОЕЗДКА ИЗ ЛАГЕРЯ

Долго выбирал я себе невесту между красавицами своего отечества. Дядя советовал мне жениться на богатой, а богатые невесты мне вовсе не нравились. Впрочем, иные из них были весьма недурны собою, и я бы охотно предложил руку и сердце какой-нибудь миленькой с приданым во сто тысяч талеров, но они не хотели за меня выйти. Я был слишком горд, и не соглашался гнуть шею перед их мешками, набитыми золотом; я был с ними слишком откровенен, искренен, а они, равно как папеньки и маменьки их, требовали, чтобы я отдал себя им в неволю. Так проходили годы, и я все оставался холостяком.

Тётка моя, супруга вышереченного дяди, старушка умная, вступилась за меня: к чему торопиться нашему молодцу? - сказала она, - женитьба дело не шуточное. Он найдет себе жену там, где вовсе не ожидал. Я принял слова сии за оракул, и с той поры, под каждой шляпкой, в каждом беленьком платьице воображал я видеть свою суженую.
Тысячу раз я улыбался: ибо тысячу раз был обманут; наконец, привык смотреть на женщин, не думая о женитьбе, и таким образом дела шли довольно сносно. Но утекло еще несколько лет, а я все еще не был женат.
Около сего времени герцогом нашим назначены были маневры. Из всех городов и местечек войска стягивались к столице; я последовал за ними. Зрителей съехалось вчетверо более, чем солдат; сии последние каждый день производили маневры, а наши братья-зрители жили весело; ели и пили очень дурно; платили за все непомерно дорого; мокли под дождем и сносили зной; рыскали каждый день мили по три и по четыре; спотыкались и разбивали себе до крови носы об колья палаток; от пыли и порохового дыма ничего не видали из всех славных эволюций и маневров, а все единогласно твердили, что нет ничего в свете приятнее лагерных увеселений. Через две недели потеха кончилась; палатки сняты; полки разошлись и все отправились восвояси. Я сам спешил нанять себе почтовую коляску: ибо приехал без лакея.
- Счастье ваше, - сказал мне почтамтский чиновник, - что вы не пришли несколькими минутами позже; у нас остаются только две лошади и одна годная коляска. В эту минуту вошла дама с молодой премиленькой девушкой и также потребовала почтовую коляску и двух лошадей.
- Остальные экипажи все в починке, а лошади в разгоне; - отвечал почтамтский чиновник, прося даму повременить до завтра. Но ей нельзя было долее оставаться в городе; ей надобно было непременно в тот же день ехать. - Хотя бы вы вчетверо заплатили прогоны, - продолжал чиновник, - нельзя. Я сегодня отправил семьдесят шесть четверок, не считая пар. Обывательские лошади взяты под полковые обозы; нечего делать, вам придется подождать. При сих словах, он обернулся и пошёл в свою комнату.
В почтовом доме мы становимся уже наполовину путешественниками. Мы поневоле забываем тягостные светские приличия, как скоро беремся за страннический посох. Тогда бываем свободнее, откровеннее. Я спросил незнакомок, куда они намерены ехать. - Вообразите, какая беда, - отвечала пожилая дама, - я приехала повидаться с моими родственниками, которые обещались прибыть сюда из Шноренберга; они хотели взять с собою мою племянницу. Но эти добрые люди не сдержали слова: до сих пор их нет. Я жила здесь у моего брата, советника Романа; он сегодня едет по делам службы, следственно и мне нельзя здесь оставаться; я решилась было ехать с братом, потому что его поездка мне по пути; все было улажено, почему тотчас после моего сюда приезда, я отправила домой свою коляску; но теперь должна сама отвести племянницу, и к несчастью не нахожу здесь ни лошадей; ни экипажа. Я теперь принуждена нанять квартиру в гостинице, принуждена…
- Ни к чему вы не принуждены, сударыня, моя коляска... позвольте спросить, с кем имею честь?
- Я форстмейстерша Ридель.
- Очень рад вам служить, сударыня. Я сию минуту отправляюсь; еду через Шноренберг, и если позволите, то я с удовольствием вашу племянницу…
Девица покраснела. Тётка поблагодарила меня поклоном. 
- Вы очень любезны, сударь, - возразила она, - но я не знаю, с кем имею честь.
- Моя фамилия фон Остен, - отвечал я смело; а чтобы освободить их от всякого опасения, присовокупил, - и сверх того помолвленный жених. Следственно вы можете быть покойны на мой счет.
- Барон фон Остен? будущий зять нашего обер-форстмейстера? Очень, очень рада, что могу лично засвидетельствовать вам мое почтение, и поздравить вас с такой счастливой партией.
- Вы знаете мою невесту? - спросил я в смертельном страхе.
- Нет, Милостивый Государь, не имею чести. Хотя г. обер-форстмейстер наш начальник, но мы самые отдаленные в округе вашего будущего тестя; мы живем от него более чем в 17 милях.
- Знаю, знаю. Ну что ж, сударыня! Угодно ли вам вверить мне вашу племянницу?
- Ах, любезнейший барон, не знаю, смеем ли вас обеспокоить.
- Сделайте милость, не говорите о беспокойстве; у меня в коляске довольно места; вы принадлежите к ведомству моего будущего тестя; вы теперь в крайности; добрый старик почел бы за большую неучтивость, если бы я не оказал супруге его подчинённого такой ничтожной услуги.

После многих извинений и учтивостей предложение мое было принято. Обе дамы поспешили в свою квартиру, я также. Через полчаса возвратилась девица. Служанка несла ее небольшую поклажу. Советник Роман, который, как видно, было из слов девицы, очень коротко знал Барона фон Остена, находил мое предложение весьма учтивым.
Служанка принесла от советника тысячу поклонов и кучу сдобных булок с другими съестными припасами на дорогу. Он уже отправлялся в путь вместе с тёткой, без того, оба приехали бы сами поблагодарить меня лично. Мой Ангел-хранитель избавил меня от сего посещения; ибо советник в таком случае, вместо господина фон Остена, нашел бы меня, и каково было бы мое положение?
Ничего нет мудрёного, что мне второпях вздумалось выдать себя за Барона Остена: я знал случайно, что сей последний вхож в дом обер-форстмейстера. Если бы форстмейстерша лично знала этого господина фон Остена, то я выдал бы себя за его близкого родственника или брата. Я только мимоходом заметил, что у меня есть невеста, единственно для того, чтобы форстмейстерша не опасалась вверить мне племянницу. Случайное обстоятельство, что барон Остен действительно помолвлен, меня, признаться, смутило, но я не теряя присутствия духа, скоро оправился. Одним словом, моя тройная ложь, что я жених, что я Барон Остен и еду в Шноренберг, доставила мне случай ехать с племянницей, в одной коляске, а этого только мне и хотелось. В Шноренберг ли ехать или по другому тракту, было для меня все равно, ибо поездка моя не требовала поспешности; но сидеть ли одному в коляске или подле прелестной племянницы - в этом была большая разница.
До сих пор красавица не промолвила ни полуслова. Я мог бы почесть её за немую, если бы она, садясь в экипаж, не приказала тысячу раз поклониться дядюшке и тётушке. Она вынула из ридикюля кошелек; в нем было весьма немного денег. Половину она подарила служанке, которая поцеловала у неё беленькую ручку. Племянница поспешно отворотилась и в приметном замешательстве села в коляску. Я записал в своем сердце: привязана к родным, бедна, признательна, скромна, невинна, хороша, очень хороша, почти слишком хороша собой.
Почтальон, как сумасшедший, гнал лошадей по мостовой; нельзя было слышать своих собственных слов. Я принужден был бы кричать, если вздумал бы с ней беседовать, а это неприлично. Итак я молчал, она тоже.
Наконец мы проехали заставу. Утро было прекрасное; вокруг нас простирались живописные окрестности. Взор племянницы с удовольствием покоился на полях, покрытых жатвой. Но лишь только взор сей встречался с черневшими в голубой дали горами: то она быстро потупляла глаза.
Я внес в свою памятную книжку: чувствительна к красотам природы, беспокоится о будущности.
Мы проехали милю. Племянница все еще не промолвила ни слова, я также. Я твердо решился проехать милю, не вступая с ней в разговор. Я почитал это за самое верное средство, чтобы обезоружить ее застенчивость и приобрести ее доверие. Несколько успел я в том, но ужасно мало. Сначала она сидела, прижавшись в самый уголок, я также. Гамбургская сахарная бочка очень удобно поместилась бы между нами, - так далеко сидели мы друг от друга. Мало-помалу расширялись пределы ее владений; и я неприметно подвигался ближе, так, что, наконец, мы сидели довольно тесно друг подле друга. Она все молчала. Однако первый мильный столп меня обрадовал. Я давно ждал его с нетерпением, ибо тут я решился развязать язык. Я завел разговор. Она отвечала коротко, но ласково. После второго мильного столба дело шло уже гораздо лучше. Она говорила очень хорошо, - говорила с чувством; в каждом слове сверкали искры ума; если бы она была веселее, или менее добродушна, то я мог бы назвать её остроумной.
Я опять хотел еще кое-что внести в мою записную книжку, но заметил в своей спутнице столько любезного и доброго, что в сердце моем вышел итог: она премиленькая девушка. Мне бы надлежало оставить про себя сие замечание; но, не понимаю, как это случилось: оно сорвалось у меня с языка, и племянница до самого четвёртого столба опять была нема, как рыба.
Между тем мы переменили лошадей, и получили почтальона, который был женат, имел больную жену, и дорогою жаловался нам, что он крайне беден, и не в состоянии платить за лекарства и за визиты доктора. Когда мы приехали на станцию, племянница опять взялась за свой кошелёк и подарила почтальону более половины оставшихся в нем денег. Она стала за коляску, чтобы я не видел, но я смотрел сквозь маленькое окошечко, вделанное в коляску. Она стояла ко мне спиной, и потому меня не заметила. Но я и Отец Небесный её видели. Мы оба видели, что у неё в кошельке осталось не больше двух или трех гульденов, что слеза капнула на благотворительную руку, когда она с почтальоном поделилась своим скудным имуществом. Я, дурной человек, в станционной комнате сунул почтальону в руку необрезанный, полновесный червонец. Я думал, что он расскажет племяннице о моей благотворительности, но этот неблагодарный был еще хуже меня. Он взял подаяние племянницы и мой червонец, и поехал домой, не сказав ей ни слова о моем Голландце.

Небо подернулось облаками, когда мы отправились в дальнейший путь. Наступил вечер, становилось темнее, наконец, стало не видать ни зги. Коляска переваливалась из одной ямы в другую, красавица то падала на меня, то меня бросало к ней. Кто находился в подобном положении, тот может представить себе мое терзание. Но я держался крепко, и через то, по крайней мере, имел ту выгоду, что красавица иногда по нескольку секунд лежала на моей груди. Эта невинная, ангельская душа, конечно, не могла предчувствовать, какое неистовое пламя свирепствовало тогда в моем сердце. Наконец мы приехали на третью станцию. Смотритель советовал нам дождаться утра.
- Дорога прескверная, - говорил он, - в темноте легко может с вами случиться несчастье.
Племянница, которая незадолго пред тем при каждом толчке, чувствовала смертельный страх, охотно согласилась заночевать на станции. И я был этим очень доволен. Нам подали хороший ужин. Племянница хозяйничала. Я сидел супротив её. До сих пор я видел только ее профиль, теперь я смотрел ей прямо в миловидное личико. Она скинула капот и сняла с себя чепчик. Резкий вечерний ветерок нарумянил ей щеки. В ее больших, души исполненных, черных глазах написана была уверенность в моей скромности, и сия уверенность, казалось, происходила из сердца. Нас отделял узенький столик. Близехонько против меня сидела девушка во всем блеске прелестей, по которым замешательство, быть наедине с чужим мужчиной, разливало особенное очарование. Видимо исчезала в ней мало-помалу робость, и оставалась одна только девическая стыдливость. Я был точно в том положении, в каком воображал себя женихом накануне свадьбы, - я ничего не мог есть. Доморощенное вино станционного смотрителя превратилось для меня в огненное бургонское. В эту минуту одна служанка принесла соломы, другая пуховки, покрытые белыми простынями, и обе взгромоздили для нас на полу роскошную, широкую, высокую постель. Племянница, казалось, вовсе этого не замечала. Она ни слова не говорила о сне, я также молчал.
Мы оба знали, что это для нас постлано сие пышное ложе, но оба притворялись, будто ничего не видим. Племянница начала вязать чулок, я стал к камину. Она завела разговор о моей невесте. Я чувствовал, что она почитала мою мнимую невесту за бруствер, за которым она намерена была обороняться в случае моего нападения. Она лично знала дочь обер-форстмейстера, и была от неё в восхищении. Если бы настоящий барон Остен стоял перед камином, то во всю эту ночь он прогрезил бы о достоинствах и добродетелях своей невесты. Я, молча, слушал похвальное слово моей невесте. Я думал совсем о другом, думал о ней самой. Она слишком далеко увлеклась в своей выспренней речи: она говорила о счастье любовников, которые, хотя бы миры их разлучали, вечно принадлежат друг другу. Причиной сей небесной взаимной доверенности она почитала нравственную чистоту истинной любви, и наконец утверждала: что трудно представить себе любовь без спокойствия.
- Так предадимся покою, - сказал я сухо; ибо она вдруг открыла все источники своего витийства, и проболтала бы до утра, если б я не заблагорассудил остановить стремительный поток ее речи. Мое предложение приметно её смутило, ибо она, потупив глаза на рукоделье, замолчала.
Говорить много вообще не годится: мы этим часто портим самое лучшее дело. Мне бы вовсе не должно было упоминать о том, что сон меня одолевает, а лечь без околичностей. Я, глупец, воображал себе, что и она последует моему примеру, когда увидит, что я уснул. Места было довольно и для четверых.
Я кончил, с чего надобно было мне начать: жаловался на ужасную усталость, извинялся пред нею железным законом необходимости в том, что осмеливаюсь спать в ее присутствии. Лег полураздетый, и пожелал ей доброй ночи с моего соломенного трона. Она поблагодарила безмолвным наклонением головы, и продолжала вязать. Я не мог спать. Если бы я протанцевал перед тем трое суток, то и тогда бы не уснул. Надобно было дать этому делу другой оборот. Так не мог я провести всю ночь. Я притворился, будто просыпаюсь.
- Боже мой, сударыня, вы еще не почиваете?
- Неужто, барон, вы, в самом деле, думаете, что я лягу спать.
- Разве вы давеча не говорили, что нельзя представить себе любовь без спокойствия? Я почитаю вас к любви способною, весьма способною, следственно...
- Вы очень хорошо меня поняли, но нехорошо с вашей стороны, что не хотите меня понимать.
Я набросил на себя плащ, вскочил с постели и на все решаясь, признался ей, что я не барон Остен, ч то у меня нет невесты, что по уверению моей почтенной тётки, я, не ища, найду жену, и что она единственно та, которую я нашел, не искав.
- Ваше мнение о покое, сударыня, - воскликнул я, немного оскорбленный ее сердитым лицом, - не годится, никуда не годится. Я люблю вас, как человек только может любить, но спокойствие от меня далёко. С той счастливой минуты, в которую я вас увидел, до сего важного часа, я не знал покоя. Лихорадочный жар, угрожающий пожрать меня, пылает во мне. Милый Ангел мой, смею ли надеяться?
- Ваша любовь не моя! - возразила девушка, краснея и негодуя, - вы начали ваше знакомство ложью. Скромность такого человека весьма сомнительна. Меня вверили барону Остену, не вам. Я одна найду дорогу домой.
Она поклонилась, схватила свои вещи и свечу, и пошла разбудить жену смотрителя. Я предупредил её, и стал у дверей.
- Я не смею удерживать вас, сударыня! Делайте, что вам угодно, но прошу вас, меня прежде выслушать. Что подумают обо мне в этом доме, если вы теперь, в полночь, разбудите смотрительницу? вы сами сделаетесь предметом насмешек. Пощадите мою честь и ваше доброе имя. Если я и не барон Остен, то, по крайней мере, я честный человек. Я открыл ей мое имя и звание. Признался ей, что единственно для неё предпринял сие путешествие, что когда тётка ее спросила меня о моем имени, я наобум назвал одного из моих знакомцев, господина фон Остена; что я пришел в большое замешательство, видя, что тётке известны отношение барона к дочери обер-форстмейстера, но что удовольствие, путешествовать с ее милой племянницей, преодолело все мои опасения.
-Теперь, - продолжал я с простодушной откровенностью, - теперь я признался вам во всех моих тяжких преступлениях. Смею ли ожидать прощения? Осчастливите ли вы меня опять вашею доверенностью?
Племянница нехотя улыбнулась, отошла от двери, и отложила в сторону свой дорожный узелок.
- Вам нужен сон, - сказал я после краткого молчания, - почивайте спокойно. Я не буду более спать.
- Вы опять не ляжете?
- Нет.
- Точно не ляжете?
- Нет! клянусь честью!
Через несколько времени она, молча, пошла и легла на постель, не раздеваясь. Чтобы предохранить её от простуды, я набросил на неё легонькое шелковое одеяло, которое всегда возил с собой, она ласково поблагодарила. Отвернувшись от неё, я сел подле камина.

Таинственная тишина! роскошная постель! спящая красавица! Бывают в жизни обстоятельства, где нужна необыкновенная твёрдость, чтобы владеть собою. Я безмолвно смотрел на тлеющие уголья: одна искра гасла за другою. Живая картина моих правил! Но я невольно вооружился мехом здравого рассудка, и начал раздувать жизнь в мои умирающие правила, дабы они поддержали меня, по крайней мере, в эту ночь тяжких испытаний. Всего прискорбнее для меня было то, что она уснула, не примирившись со мною. Неужели можно допустить, чтобы солнце в гневе над нами закатилось? Упрямица уснула, не пожелав мне даже доброй ночи. Через четверть часа с небольшим, полагая, что она давно уже заснула, я спросил тихонько: неужто вы на меня сердитесь?
Я подошел к ней, и стал пред постелью на одно колено.
- Сердиться? За что мне на вас сердиться? Я, кажется, неумышленно вас обидела; а вы так добры; вы для меня лишаете себя сна. Не сердитесь; я и не думала вас оскорблять.
Сердце у меня прошло! Вот как мы мужчины добродушны; я рассердился было на нее: одно ласковое слово, и я растаял, как воск на солнце.
Я прижал к губам ее полненькую ручку, которая в прелестной наготе до самого плеча, покоилась на шелковом одеяле. Я поклялся с жаром, что никогда на неё не сердился, никогда в жизни своей не в состоянии буду на неё сердиться, и, до сих пор не понимаю, каким образом, снова завел прежний разговор.
Но племянница отвечала с досадой, что если я тотчас не перестану говорить, она принуждена будет встать и выйти из комнаты. Покорясь необходимости, я напечатлел еще нежный поцелуй на ее мякенькой ручке, пожелал ей покойной ночи, и измученный страстью, встал и сел опять к полупотухшему камину.
Я уснул на стуле. Красавица почивала до самого утра.
Нам оставалась одна только станция до Шноренберга; там, может быть, должен я навсегда расстаться с ней. Итак, за чаем я еще раз завел речь о женитьбе.
- Что же, как вы думаете? - сказал я в заключение, схватив обеими руками ее правую руку: хотите ли, хочешь ли выйти за меня, моя милая?
- Я ничего не думаю, не могу ничего думать, - отвечала она быстро, но ласково, - я вас не знаю; вы меня не знаете; не говорите об этом. Меня страх берет. Ваша тётушка не права. Ищите и найдете, говорит Писание.
Почтальон затрубил. Мы сели в коляску.
- Если мне позволено искать, то мне надобно вас отыскать Шноренберге; смею ли сделать вам посещение?
- Нет.
- Нет?
- Ни за что в свете не позволю!
- Почему?
- Во-первых, вы ехали со мною под именем барона Остена; под сим же именем вы должны были бы явиться в наш дом; ибо семейство, в котором я живу, разумеется, будет писать об этом форстмейстерше, и вообразите себе, какая выйдет суматоха, если вы познакомитесь под вашим истинным именем.
- Во-вторых?
- Во-вторых.
- Ну что же?
- Оставим это. Я не чувствую себя счастливой в этом семействе; меня, - она потупила глаза, и примолвила тихим голосом, - меня презирают, тиранят; все удивятся, если вы приедете для меня; ибо в доме есть взрослые дочери, которые имеют более меня права на руку такого человека, как вы. Я из милости живу в этом доме. Года два тому назад, как я лишилась своих родителей. Они ничего не оставили мне, кроме воспитания.
Я заключил прелестную в свои объятья. Я поклялся ей в честности моих видов, уверяя, что через две недели возвращусь, и буду формально за неё свататься. Мы будто познакомились в столице. Само собой разумеется, что ни слова не будет упомянуто о нашем путешествии в Шноренберг.
Она улыбнулась стыдливо и тихо освободилась из моих объятий. - Вы очень решительны, - сказала она в милом замешательстве.
- Ну и что ж? - спросил я, мысленно торжествуя заранее, - теперь вы видите, что ваше первое возражение ничего не значит. На второе я ответил; есть ли у вас еще третье?
- Есть, - произнесла она едва внятным голосом.
- Еще третье? Извольте объявить.
- Вы не смеете меня любить; мое сердце несвободно; оно принадлежит другому. Не спрашивайте об имени. Кроме него, один только вы об этом знаете. Уважьте мою тайну. Я бы вам этого не сказала, если бы ваше предложение, которому знаю цену, не возложило на меня взаимной обязанности, говорить с вами откровенно.
Я верно при сем неприятном известии сделал кислую рожу: ибо она после, краткого молчания опять спросила меня с невыразимым простодушием, не сержусь ли я? Ах, я не сердился, но я был несчастлив, в самом деле, очень несчастлив. Наша беседа до самого Шноренберга была весьма суха; несколько раз я пытался снять покрывало с ее тайны; но она держала его крепко, и клялась, что имеет весьма важные причины таить от меня имя своего возлюбленного. Я предложил ей мою помощь, чтобы устранить препятствия, которые, может быть, заграждают ей путь к счастью; но она, горестно покачав головою, сказала: - нам никто не может помочь. У Шноренбергской станции она вышла из коляски, поблагодарила меня за мою услужливость, и пошла в дом своих родственников.
Я смотрел вслед моей миловидной спутницы, доколе мог. Одержанная в прошлую ночь над самим собою победа, теперь только представилась мне исполинским подвигом добродетели. Мне крайне досадно было, что красавица простилась со мною так просто, так по-деревенски, во всю дорогу она говорила так умно, так скромно, а теперь только поблагодарила за мою услужливость. Жертву, горестную жертву, ей принесенную, она просто называла услужливостью.
Но нет - я не виню её. Когда она выходила из коляски, то люди из окон соседних домов с любопытством выглядывали. Неужели она могла подойти ко мне и сказать благодарю тебя за твою бескорыстную защиту, за твое скромное самоотверждение! Прощание ее было холодно, сухо и чинно; этим она хотела показать всем соседям, в каком далеком она ко мне находится отношении. Тот, кто после всего этого угадал бы, что она пропела всю ночь в одной со мною комнате, что я чуть-чуть было на ней не женился? что она в страхе своем открыла мне свою любовную тайну, тот, вместо зрачков, должен бы иметь в глазах пару телескопов.

Словоохотная смотрительница кое-что мне объяснила. Когда она, лукаво улыбаясь, поздравила меня с бывшей миловидною спутницею, а я, для сохранения доброго имени племянницы, возразил, что моя незнакомка во всю дорогу была задумчива и печальна, то она продолжала с участием: "иначе и быть не может; бедненькой очень худо у родственников: старики попрекают ей каждым куском хлеба, который они дают ей из милости, а от дочерей она принуждена выносить всевозможные обиды. Не столько из любви, как только потому, чтобы выйти из сего бедственного положения, она, как поговаривают, привязалась к одному здешнему молодому человеку, но, вы увидите, что этот пролаз обольстит её, а потом бросит; он уж не с первой это делает".
Рассказ раздирал мне сердце. Итак, подумал я сам себе, эта милая девушка осчастливила недостойного своей любовью, своими прелестями, а мне, который искренно, сердечно полюбил её, мне она во всем отказала.
- Разве вы не можете, - спросил я, терзаемый страхом и досадою, - разве не можете предостеречь легкомысленную девушку от того человека?
- От него? Вы его не знаете, сударь. Это презлой, прековарный человек; муж мой откупает у него большой сенокос, что подле городских ворот; нигде нельзя найти такой прекрасной травы, как там. Этот человек тотчас готов уничтожить контракт, если он узнает, что я вмешиваюсь в его любовные связи. Нет, сохрани Бог! Это дело весьма щекотливое.
Таков-то свет! Сколько людских глупостей было бы отвращено, если бы ничтожные, жалкие причины не удерживали третьего, помогать безрассудному советом и делом; но когда пришла беда, которую тысячи предвидели и молчали, тогда всякий готов прежде всех кинуть камень в несчастного и беспощадно терзать его своими упреками.
Как счастлива была бы племянница, если бы сенокос не зажал рта почтмейстерше, которая короче знала возлюбленного легковерной.
Расстроенный своекорыстием людей, я спросил сам себя, куда мне ехать? Возвратиться и видеть опять станцию, где искуситель показал мне прелестнейшую в свете девушку на роскошном ложе, я никак не мог. Итак, я один отправился далее. Но и это мне не нравилось.
На первой станции я нашел дилижанс. Он весь занят был весельчаками, которые также ехали из лагеря. Я приехал на перекладных, и по почтовому уложению, должен был таким же образом продолжать свое путешествие; но как я вперед заплатил деньги до ближайшей станции, и сверх того внес сполна за место в дилижансе, то бескорыстный почтмейстер был столько добр, что покорился моей прихоти, и позволил мне с Богом продолжать путь в дилижансе, который в теперешнем моем расположении был мне приятнее, нежели покойная, но уединенная коляска. Я, как последний пассажир, получил место на обитом железом сундуке с посылками.
Сказать нечего; почтовой сундук есть самое действительное средство против ипохондрии. На городской мостовой уже я почувствовал как тело у меня отставало от костей. Зубы стучали во рту, как толчея, мы не успели еще потерять из виду городок, как все ребра мои были избиты. Путешествовать с сердцем, растерзанным от неудачного сватовства, с дурнотой в голове от бессонницы, не имея ни одной крохи в желудке, и при том, сидя на тряском сундуке, вот истинно бедственное положение! К счастью мы въехали в глубокие пески; лошади потащились шагом. Одной бедою менее!
- Вам верно худо сидеть, сударь? - спросила роскошная блондинка, оборотясь ко мне.
- Не так-то хорошо, - отвечал я, и почувствовал, что мое кислое лице приметно прояснилось от сострадательного вопроса моей белокурой спутницы; впрочем я охотно терплю сие беспокойство, - примолвил я, - потому, что имею удовольствие сидеть позади вас.
- Если вы будете так добры, - сказала блондинка сидевшей подле неё брюнетке, - подвинетесь крошечку вперед, и этот господин поместится между нас.
- Очень хорошо! - ласково отвечала брюнетка, и отодвинулась в сторону, сколько могла. Я перелез к ним через перила, подобрал под себя часть их капотов и платьев, сколько мне было нужно, и сидел как Принц.
Блондинка была преумница. Она говорила, уж не знаю, как зашла у нас об этом речь, о любви с такой живостью, с таким огнем, что дилижанс ежеминутно угрожал вспыхнуть. Моя соседка с левой стороны верно поражена была жалобой на мужчин из уст мужчины; она, в девической скромности своей, пригорюнясь, во все время сидела молча, и робко от меня отстранялась. Моя речь, казалось, снискала её доверенность; она обернулась ко мне, и с добродушной ласковостью покормила завтраком меня и нашу сопутницу. Она вытащила порядочную корзинку, и с расточительной щедростью уделила мне и блондинке часть обильного запаса. Я был голоден, как волк и с жадностью принялся за предложенный мне завтрак; однако же заметил серебряный футляр для ножей, заметил тонкие, дорогие салфетки, в которые завернуто было пирожное, и отличной работы хрустальный графин с малагой. Наша миловидная хозяйка, во время завтрака, сняла перчатки с бархатных, полненьких ручек. Два бриллиантовых перстня, со вкусом оправленные, сверкали на нежных пальчиках; крупный жемчуг в три ряда обвивался вокруг прекрасной шеи, и опускался в глубину предательской шали, но несравненно богатейшую драгоценность ее составляли: ослепительная белизна зубов, пурпур уст, свежий румянец щек и живой огонь голубых очей. Меня сильно клонило ко сну, ибо я всю прошлую ночь не спал, но вкусный завтрак меня опять оживил. Сон мой пропал. Какая сила в нескольких каплях виноградного сока! Мы чувствовали себя счастливее; мы были веселее на нашей грешной скамеечке, нежели тысячи богачей и богачек на своих мягких, роскошных диванах. Но брюнетка почти прогневалась на меня, за то, что я в насмешку назвал грешной скамеечкой наше жесткое почтовое седалище; это заставило меня подумать, что ее родители или родственники вероятно служат в почтовом Департаменте, и что по сей причине она не хочет, чтобы издевались над висящими на цепях досками нашего бедственного седалища.
Когда на станции блондинка выходила из дилижанса и откланивалась, я поцеловал её в белоснежную шею, и сделал глупое замечание, которое, не знаю как, пришло мне в голову: возможно ли, чтобы рука палача поднялась на такую дивно-прелестную шею?
Блондинка, смеясь, поправила свои русые локоны, и сказала, что если это с нею случится, то она призовет меня, и тогда, наверное, надеется получить прощение; но брюнетка закрыла лицо обеими руками, судорожно сжала пальцы, и изъявила свое негодование на такие безумные речи.

Вместе с прекрасной блондинкой оставило нас и прочее общество; моя маленькая брюнетка и я остались одни в дилижансе. Когда надобно было ей платить путевые деньги, то она открыла кошелек, в котором было, по крайней мере, двести червонцев. Вообще, ее тонкий вкус, умная беседа и ловкое обращение показывали, что она девица хорошей фамилии, и потому я весьма любопытствовал узнать, по какому случаю она могла решиться ехать в дилижансе одна без человека.
Я стороною дал ей это заметить; но сколь ни осторожно я взвесил слова свои, она меня поняла, и несколько времени спустя, рассказала мне, что она в первый раз едет на почтовых; что брат её хотел приехать за нею в столицу, но как одна из лошадей его заболела, то он писал к ней, чтобы она возвратилась при случае; лучшего случая не встретилось, и таким образом она решилась ехать в дилижансе: ибо шумный город ей стал уже в тягость.
- Так вы изволите жить в деревне?
- Точно так, и мне очень нравится в деревне; в городе не так приятно жить, как в нашем уютном домике.
- Но не скучно ли вам иногда?
- Нет, я не знаю скуки. Летом в деревне без сомнения приятнее, нежели в городе: наш домик построен на горе, с которой можем далеко обозревать наше живописное поместье; я управляю довольно обширным хозяйством моего брата, а садик мой любимец; я посещаю его каждый день. Зимою прибегаю к книгам и музыке. Брат подарил мне недавно, в день моего рождения прекрасное венское фортепиано, которое для меня милее всех столичных редкостей.
- Братец ваш также играет?
- Нет, но чрезвычайно любит музыку. Он большой охотник до лошадей и собак, даже водовозные лошади наши могли бы служить украшением многим экипажам в столице, а собак у нас ужасное множество.
До сих пор я называл миловидную смуглянку просто мамзель. Теперь я заметил, что она барышня, и при первом случае обратился к ней со словами: Милостивая Государыня! но так, как будто с самого начала принял её за благородную, и тем полагал поправить свою ошибку.
- Каким образом вам пришло на ум вдруг принять меня за благородную? - спросила она, простодушно улыбаясь.
- Извините, что я не тотчас это сделал; извините также, если и теперь ошибся; я сложил все вами сказанное, и вышедший из сего итог произвел вас в дворянство; поместье, обширное хозяйство, ваше отличное воспитание, славные лошади, множество собак.
- Неужели у вас на родине по количеству собак судят о происхождении? - спросила она с некоторой едкостью, - неужели единственно по этому я не могу быть менее или более вашей мнимой деревенской барышни?
Разговор сей раздражил её в глубине сердца, ибо задел её за чувствительнейшую струну. При титуле "мамзель" она молчала, потому что и принцесс можно называть демуазелями. Слово "барышня" её обидело. Красавица-брюнетка, почтившая своим присутствием простой дилижанс, была бесспорно Графиня. Я не знал, куда девались мои глаза; всякий, кто имеет хотя бы малейшее понятие о девицах знатного происхождения, при первом взгляде на эту прелестную девицу, узнал бы в ней графиню. Почтовая колымага тут ничего не значила; я сам однажды был очевидцем, что одна княгиня приехала в городок на ярмарку в крестьянской телеге, везомой одной слепой клячей; почему же молодой графине не могло прийти на ум попробовать простой тряски дилижанса? Такой старой малаги, какой нас она угощала, сотни владетельных графов не имеют в своих погребах; сверх того жареная утка, спасибо ей, мне всё объяснила. Она, то есть моя черноокая спутница, верно происходила из весьма древней фамилии, ибо утка была завернута в конверт письма, которое вероятно адресовано было на имя брата графини, ибо на лоскутке сего конверта я прочитал слова: "мейстеру Графу".
Следственно, брат моей брюнетки или Обер-церемониймейстер или Обер-Форстмейстер; на внутренней стороне конверта увидел я слово "Рабенштейн*" (Рабенштейн (нем. Rabenstein, в пер. Вороний камень) - название специально сооружённого места для казни через отсечение головы в Германии, Австрии, Швейцарии, Чехии, в других немецкоязычных землях). В числе моих университетских друзей находился некто Граф Рабенштейн, который часто рассказывал мне в шутку, ибо он любил издеваться над своей породой, что его фамилия самая древнейшая на Рейне. Чего доброго, - подумал я, - может быть мой прежний университетский приятель брат моей черноволосой красавицы; только я не мог понять, каким образом он с Рейна сюда попала; но чего невозможно в нынешние времена возможных невозможностей?
- Графиня! - сказал я почтительно, и хотел уже начать преучтивую речь; но Графиня захохотала во все горло; ее инкогнито было открыто; она прибегла к самому лучшему средству: она, как говорят французы, делала bonne mine au mauvais jeu** (Хорошая мина при плохой игре - фр.). Это явно показывал ее двусмысленный хохот.
- Скажите, ради Бога, - спросила она помирая со смеху, - скажите пожалуйта, с чего вы взяли, что я Графиня?
Шалунья так меня озадачила, что у меня, сам не понимаю как, сорвался с уст простодушный ответ: от утки!
- Откуда вы родом? У вас собаки жалуют людям дворянство, а утки дают Графское достоинство!
- Я вам все объясню, - отвечал я; вытащил из корзинки жареную утку и показал ей адрес. Она засмеялась, покраснела, смутилась и замолчала. Теперь мне бы следовало молчать, но гордясь моим открытием, я сделался смелее.
- О! - сказал я, торжествуя, - я знаю еще более. Мне стоит только вымолвить слово Рабенштейн.
Графиня вдруг сделалась серьёзною, весьма серьёзною. Она не говорила ни слова. Минуты через две, на томных глазах ее навернулись слезы. Я испугался. Я вовсе не думал оскорбить её. Что ее фамилия не Рабенштейн, это легко было заметить, ибо каким образом ее собственная фамилия могла её расстроить? Вероятно, какой-нибудь граф Рабенштейн был ее несчастный любовник. Надобно было поправить свою глупую выходку, и вместе с тем помаленьку добраться до ее сердечной тайны.
Я опять завел с нею разговор. Графиня, недавно еще веселая, вдруг сделалась молчаливой и расстроенной. Я начал говорить вообще про счастливое время юности, неприметно перешел к моей университетской жизни, после чего с четверть часа рассказывал ей предлинную повесть о моем графе Рабенштейне, происходящем из древнейшей фамилии на Рейне.
- К чему вы рассказываете мне о вашем Графе Рабенштейне? - спросила графиня и смеясь и задумываясь.
- Скажу вам откровенно, Графиня! на внутренней стороне бумаги, в которую завернута жареная утка, прочитал я слово "Рабенштейн". Сначала я принял вас за Графиню Рабенштейн. Это древняя, весьма древняя фамилия, следственно мои догадки не могут быть для вас оскорбительны. Но когда я произнес это имя, и вы вдруг совершенно переменились, расстроились, тогда в голове моей мелькнула мысль, что какой-нибудь Рабенштейн вашему сердцу... Может статься вы знаете моего Рейнского Рабенштейна?
- Нет, вашего не знаю. Но... - она вдруг приостановилась, подавила этим но какое-то горестное чувство, и спросила, - вы более ничего не читали в той бумаге?
- В обёртке утки? Нет, более ни слова.
Она опять улыбнулась ласково. Ее прежняя веселость, резвость, остроумные шутки, ее прежняя искренность - все живо изображалось на ее очаровательном личике. Её и немую можно было понимать. Теперь, - подумал я, - теперь сбылось тётушкино пророчество: она-то без сомнения та девица, которая судьбой предназначена быть моей женой. К племяннице не относилось сие пророчество, ибо, правду сказать, я её все-таки искал. Тоже самое можно отнести и к блондинке. Она, вместе со своим безумием в страждущем любовью сердце, вместе со своею страстью к новому, давно уже отдалась другому. Племянница была очень, очень хороша собою, блондинка также, но Графиня была прелестна. Для племянницы я был бы в состоянии пожертвовать пальцем, для блондинки всем моим имуществом, для Графини моею жизнью. Ах, зачем эта черноокая красавица родилась графиней!
Какое-то время мы оба сидели в раздумье.
- Что с вами? - спросила, наконец, моя спутница с душевным участием, - давеча вы были чересчур веселы, так что я приняла было вас за шалуна, за проказника, а теперь вы совсем другой человек.
Сердце мое сильно забилось. Я схватил её маленькую ручку и в каждую ямку впечатлил я пламенный поцелуй.
- Ах, если бы я действительно был другой человек! - воскликнул я, и взор мой встретился с ее томным, души исполненным взором.
- Другой человек? Как это понимать?
Я приник к ее руке, чтобы в глазах ее не прочитать приговора моей дерзости, потом произнес со вздохом: как ужасны предрассудки высокого звания!
- Да, высказали правду, - отвечала она важным и выразительным тоном, - предрассудки знатности в самом деле гибельны.
Я смелее взглянул на неё, посмотрел ей прямо в глаза, они утопали в слезах.
Ко мне ли относились сии слезы, или таинственная красавица любила кого-нибудь из низкого сословия?
- Для чего предрассудки, - продолжала она печальным и важным голосом, - для чего обычаи, вовсе не соответствующие духу времени, налагают на сердце оковы, которых никакая земная сила не в состоянии разорвать, оковы, которые по самую смерть гнетут чувствительного!
- Никакая земная сила? - подхватил я, - могучий разрывает все оковы! Я вижу, что в вашей душе заключаются силы, коих вы, может быть, сами не знаете. Милое, Ангельское существо! Я пал, не смотря на тесное пространство дилижанса, перед нею на колени, поцеловал ее руку и прижал её к сердцу.
- Встаньте, - сказала она умоляющим голосом, который вместе выражал удивление, - наше поместье близко отсюда; легко может с нами встретиться кто-нибудь из моих знакомых; что скажут обо мне и о вас, если увидят вас у ног моих!
- Как? ваше поместье близко? - спросил я, встревоженный страхом скорой с нею разлуки.
- Вот там мы живем, - отвечала она, указывая на строение, которое мне близорукому показалось огромным, великолепным замком. Заходящее солнце позлащало окна графской виллы.
-Итак, мне осталось недолго наслаждаться вашим присутствием? Ах, презирайте свет. Любовь не заботится о приличии, о развесистом родословном дереве. Любовь всегда одинакова, как в груди галерных невольников, так и в груди всемирных властелинов.
Тут не время было мешкать. Я прижал ее руку к губам моим, с жаром обхватил ее стройный стан, пламенно облобызал ее чело, глаза и ланиты; уста мои не могли оторваться от розовых уст волшебницы, вдруг суровый голос грубым басом ревнул в дилижансе: Добро пожаловать! Две страшные собаки залаяли, так что отозвалось в графском замке. Графиня в испуге вырвалась из моих объятий, но скоро оправилась и сказала ласково: - здравствуй, Маттеус! Я почти не верил глазам своим. То был превысокий, здоровый детина, в одноколке, везомой одною лошадью. Графиня взяла свою корзинку, и со взором, в коем выражались все мысли ее о мирских предрассудках, пожелала мне счастливого пути, вышла из дилижанса, села в свой фаэтон, и поехала домой.
Несколько недель тому назад, случилось мне опять ехать по тому же незабвенному для меня тракту.
На могильном холмике племянницы цвели фиалки и амарант. Повеса, которого она любила, обольстил и бросил её. Она чахла, чахла и кончила дни свои. Подруги украсили ее могилу цветами.
Ближайший городок, в который я приехал, кипел народом. Утром происходила казнь, которая из всех окрестностей привлекла необъятные толпы любопытных. Всякий по своему сказывал о казненном преступнике, о его присутствии духа, о холодности, с какой встретил он смерть на эшафоте. Я узнал, что он женился на богатой женщине единственно из корысти; что имел любовную связь с воспитанной, но легкомысленной девицей, и что когда сия последняя открыла ему последствия их связи; то он отравил её; несчастная, терзаемая ужаснейшими муками, за несколько минут до кончины своей, назвала изверга, своего соблазнителя, который сегодня заплатил жизнью за свое злодейство.
По удивительному стечению обстоятельств, в тот же вечер странствующая труппа актеров давала трагедию Мария Стюарт. От скуки и я пошел в театр, устроенный в балагане. Предо мною сидела молодая чета; жена, со вкусом одетая в черном бархатном платье и богато украшенная жемчугом, по голосу она казалась мне знакомой, но большая шляпа скрывала от меня лицо ее; черты мужа имели что-то страшное. В антракте он заметил жене своей, что сегодня совсем некстати дают трагедию, что веселая комедия была бы для него гораздо приятнее, ибо эшафот все еще представляется его глазам, и вообще он чувствует себя до того расстроенным, что не в состоянии будет смотреть на сцену казни; но нежная супруга его, которая вероятно в столице познакомилась с содержанием пьесы, успокаивала его, говоря, что этого не будет, что на сцене только слышно падение секиры на плаху.
При сих словах, муж закрыл глаза рукой, вздрогнул и тяжко вздохнул. Через несколько минут бархатная щеголиха попросила его освежиться апельсином, но он не хотел. При сем случае незнакомка сняла перчатку: на всех пальцах засверкали драгоценные камни, и лилейная белизна маленькой ручки явно показывала звание и нежное воспитание красавицы. В эту минуту, это было в последнем антракте, явился хозяин гостиницы, в которой я остановился, и сел подле меня. Лишь только он увидел впереди меня стоящего мужчину, то дружески вскричал: "здравствуйте, Граф! поздравляю, поздравляю!"
- Граф? - спросил я тихонько, горя желанием узнать фамилию этих молодых супругов: какой это Граф?
- Нет, это его фамилия, - отвечал хозяин гостиницы, - это наш палач, господин Граф, который сегодня, для новичка, славно сделал свое дело! В один миг слетела голова с преступника! Прежде он был только вазенмейстером (живодёром). "Здравствуйте, сударыня!" - продолжал он, когда жена палача-виртуоза обернулась к нам: "Ну, что выскажете о вашем муженьке? Вишь, он дело свое сделал не хуже старого!"
Я содрогнулся, ибо в миловидной даме узнал брюнетку, с которой имел я случай путешествовать. И она меня тотчас узнала, представила меня исполнителю уголовного суда, своему мужу, за которого, по словам ее, она недавно вышла, и в продолжение разговора сообщила мне, что та девушка, за отравление коей казнен преступник была наша блондинка.
Странное стечение обстоятельств! Племянницу взял к себе Бог, брюнетка досталась палачу, блондинка не человеку, а чудовищу, а я - я по сию пору холост.
С немецкого В. Тило

  МНИМАЯ ОТРАВА

Господин Мербах, бывший некогда поставщиком съестных припасов для армии, купил себе домик в поселении Визенфлис, в окрестностях одного большого города. Здесь-то хотел он провести остаток дней своих, в спокойствии и удовольствии.
Значительное его имение доставляло к этому всевозможные способы. Господин Мербах был вдов и бездетен; что ему однако не препятствовало, воспитывать у себя молодых и пригожих девиц, которых называл он своими племянницами. Сделав помянутую покупку, приказал он сломать крестьянскую хижину и на месте оной построил большой дом, который вкусом и богатой отделкой едва ли не превосходил подобные заведения в целом околотке. Почти каждую неделю, множество приятелей приезжали к нему из города, забавлялись вместе с ним охотой, пили и шутили с пригожими крестьянками. Все это, а более всего последнее, не нравилось поселянам, особенно молодежи. Вся деревня не терпела господина Мербаха. К тому же никто не знал, каким образом нажил он свое богатство; хотя и говорили, что оно приобретено им во время войны. Бедные жители Визенфлиса знали опытом, как в войне теряют имущество и остаются с сумою; но чтобы можно было от войны разбогатеть, - это было свыше их понятия.
Кто-то распустил слух, что господин Мербах нечестным образом нажил свои сокровища. Болтливые из поселян начали о том судить и рядить и наконец составили целую историю, а именно, будто бы Мербах отправил на тот свет офицера, стоявшего у него на квартире; завладел деньгами, полученными им в добычу и принужден был скрыться из прежнего своего жилища. Происшествие сие, истинное или выдуманное, было в глазах их достаточным объяснением всего прочего.

Мербах, говорили они, не ходит в церковь от того, что не смеет предстать пред алтарем Божиим. Он носит всегда шляпу, нахлобучив на глаза, от того, что боится прямо смотреть людям в лицо. У него всегда пиры и веселье, для того, что он хочет заглушить угрызения совести. Всем казалось яснее дня, что душа Мербаха обременена была тяжким преступлением. Иные твердили: недаром говорится в пословице: подобный подобного ищет. Каков хозяин, таковы и гости; когда приедут в деревню, то у них пир горой! Да и смиренницам, его воспитанницам, не смотри в глаза; мудрено ручаться и за их поведение. Одним словом, крестьяне худо верили честности Мербаха и всеми способами старались задирать его и досаждать ему. Старики по ночам выгоняли стадо на его луг и нарочно раскопали новый ров, проведенный вокруг его поля. Молодежь не довольствовалась тем, что тайно опустошала сад его, но со злобной радостью ломала сучья и самые верхушки прекрасных яблонь и груш. Однажды ночью вырвали даже из земли несколько сот молодых деревьев, им посаженных.

Мербах наш не мог смотреть на все эти проказы равнодушно; но в приятном кругу своих домашних и в обществе веселых посетителей, он скоро забывал наглые поступки своих соседей и, к большой досаде сих последних, отвечал им презрением и даже не думал жаловаться на них в ландттаг.
Вот что значит иметь дурную совесть, говорили проницательные крестьяне: когда бы совесть у него была чиста; то давно бы он уже подал на нас жалобу. Но ему ландттаг страшнее ада. Кто знает, что может выйти, вели коснуться прежнего его поведения? Тогда опросят его откуда он собрал богатство, которое ныне проживает таким не похвальным образом? Всякая молва, имеет, как говорят, некоторое основание. Посмотрим, сколько сие почти общее правило было справедливо в настоящем случае, который впрочем не есть вымышленный.

В один день крестьянин Мартин привез на городской рынок воз дров, нарубленных им в прошлую ночь в парке господина Мербаха. - Не из Визенфлиса ли ты? - спросил его один молодой человек и, получив утвердительный ответ, отдал ему письмо к господину Мербаху и просил доставить его тотчас по приезде своем домой. - Письмо это, - прибавил он, - заключает в себе нечто важное. Мартин обещался исполнить сие поручение и положил письмо в карман.
Мартин вертел письмо и так и сяк: ему не хотелось распечатывать его; но он дорого бы заплатил, чтобы узнать, что в нем написано. Молодой человек, вручивший ему это письмо, был из числа друзей господина Мербаха, он часто видел его в деревне, а потому и не мудрено было ему узнать Мартина. Он так убедительно просил его, как можно скорее доставит письмо: нельзя, чтобы оно не заключало в себе чего-нибудь важного. Он разогнул немного конверт и увидел несколько слов; но не умел читать писанного. К счастью, на возу его сидел сын школьного учителя. Мартин дал заглянуть мальчику в отверстие пакета, и тот прочел следующие слова: Майор, труп в повозку, будет весело.Маленький инквизитор, не мог более рассмотреть. Но Мартину и не нужно бы знать более; ибо ему казалось уже ясным, что кого-то хотят отравит ядом, отвезти тело к Мербаху и при сем случае повеселиться.

До сих пор Мартин шел пешком подле воза; тут вскочил он в телегу и погнал свою лошадь скорою рысью. Письмо причиняло ему ужасное беспокойство. Он поспешил явиться с ним к старосте; рассказал ему, что читал мальчик и с торжественным видом положил перед ним письмо. Староста, со всей поспешностью и без всякого шума, собрал крестьян, рассказал им случившееся и всё собрание единогласно положило, распечатать письмо, дабы наконец открыть тайные преступления господина Мербаха. Казалось, что деревенские умники на сей раз не обманулись. Письмо содержало в себе следующее:
Любезный друг!
Сегодня ввечеру мы к тебе не будем. Надобно, чтобы Майор учинился сперва жертвой коварства. Воплощенный сатана, холодный Миллер принадлежит также к числу заговорщиков. В половине 8-го яд подействует; в девять часов мы положим труп на повозку; а тебе достанется скрыть его. Надеюсь, что нам будет очень весело. Приготовь только шампанского, чтобы старый Вальтер не грустил об убитом сыне. Мы привезем с собою и Кальбе; дай только ему отдохнуть от испуга, причинённого приставленными к груди пистолетами. Завтра поутру будем к тебе, стрелять в цель. Прощай! Твой верный друг.
Некоторые слова показались слушателям непонятными; но все они заключили, что это был особенный язык, которой обыкновенно употребляют люди сего разбора. Между тем ясно обнаружилось, кто таков господин Мербах и его приятели; тут общество начало рассуждать о том, какие меры надлежало принять в сем случае. После многих споров, староста сделал следующие распоряжения: Мартину, с 12-ю дюжих крестьян, вооруженных оглоблями, вилами и косами, ввечеру в 9-ть часов, приказано засесть в кустарник близ дороги, по которой злодеи должны проезжать из города в Визенфлис. Всем им велено запастись веревками, чтобы связав шайку, прямо доставить в селение; Двадцать человек других, под предводительством сельского кузнеца, назначены для окружения Мербахова дома. Они долженствовали схватить его самого и также связав, доставить в дом старосты: Между тем часть сей дружины, в виде наблюдательного отряда, должна была оставаться в доме Мербаха и схватить племянниц на случай, если суд найдет cиe нужным для допроса и очной ставки с шайкой. Сам же староста приказал оседлать для себя лошадь, лучшую во всем поселении и поскакал в город, чтобы обо всем донести судье и ожидать дальнейших приказаний. Письмо взял он с собой.
Он пустился проселочной дорогой, чтобы доехать скорее и не встретиться с везущими труп разбойниками, которые должны были ехать по большой дороге. Но случилось, что неподалеку от города, под тенью акаций и у самой дороги, которую избрал староста, сидела Дама с Кавалером. Первая, со всею ловкостью городской щеголихи, играла своим блестящим опахалом, в то время, когда, наш всадник к ней приближался. Деревенский его Буцефал, который конечно в жизнь свою не видывал опахала, в коем с яркостью отражались солнечные лучи, отскочил в сторону и начал подниматься на дыбы; потом лягнул ее такой силой, что бедный староста ударился об землю и отлетел шага на три от акаций. Дама и Кавалер убрались заблаговременно от тучи ругательств и проклятий, которая готова была разразиться на них, со стороны выбитого из седла старосты. Между тем Буцефал во весь опор пустился назад к любезной родине.
Падение визенфлисского инквизитора было вертикальное и казалось ему тем чувствительнее, что незадолго пред тем наполнил он себе желудок сытным кушаньем. Он проклинал свою должность, соседа Мербаха, коварного Миллера и труп Майора. Наконец, с большим усилием приподнялся из куста акаций. Клочки его фуфайки, оставшись на тернах цветущего кустарника, означали следы сего падения; а пуховой картузик, которому недоставало только крыльев, чтобы уподобиться Меркуриевой шляпе пропал невозвратно. С разбитым телом, покрытый ранами и с открытою головой, воображая Буцефала своего спокойно стоящим у мирных яслей, с досадой пошел он в город; подкрепил себе желудок в первом кабаке. Затем, хмельной, во всех подробностях донес изумленному судье об умышляемом злодеянии. Несмотря на жестокое свое падение, староста сберег, однако письмо, как важнейший документ в сем неслыханном уголовном деле. Судья, с неимоверной поспешностью, составил смету судебным издержкам, которые при сем благоприятном случае должны быть вознаграждены сполна; послал тотчас за лекарем, для освидетельствования Майорова тела, а сверх того и за хирургом. По прибытии того и другого, запасся, он нужным количеством перьев и взял полстопы бумаги и бутылку чернил, для составления протокола. После сих предварительных распоряжении, все четверо выехали из города. Но мы оставим их путешествовать и возвратимся к нашему отряду, скрытому в засаде.
Ретивый конь старосты, испуганный опахалом городской дамы, процесса с картузом, запутавшимся в поводах и без седока, в темноте ночи; мудрено ли, что отряд принял его за злого духа? Храбрые крестьяне готовы были бежать. Одна только неустрашимость Мартина могла остановить их. Как достойный военачальник, сильной речью возбудил он стыд в бегущих и заставил их снова занять свой пост. В ту же минуту показалась шайка злодеев; но наши герои, напуганные Буцефалом, потеряли уже бодрость. Мартин скомандовал к нападению: четверо должны были схватить лошадей под уздцы, двое напасть на извозчика, а прочие шестеро управляться с повозкой. Но никто не трогался с места; ни один не смел дохнуть; повозка проехала мимо, и тогда-то Мартину удалось наконец вывести из засады свою дивизию. Тут откуда взялась храбрость; все кинулись за повозкой в погоню; все кричали, как бешеные. Лошади, запряжённые в повозку, испугались; сидящие в ней воображали видеть перед собой шайку разбойников; один из седоков выстрелил по ним из ружья. Все 12 человек своими ушами слышали, как пуля мимо их просвистела и видели, как она сбила шляпу с Мартина, который был тринадцатым и последним. Резкий свист оной служил знаком к бегству: не дожидаясь команды, весь отряд с предводителем своим, скорым маршем ретировался в кустарник.
Тут услышали они вдали стук другой повозки. Староста, как обыкновенно думают все великие полководцы, не открыл никому своего плана; итак они не знали, что он везет с собою юстицию. Без сомнения, думали они, сия последняя повозка принадлежит к первой, - и Мартин употребил все свое красноречие, дабы убедить своих воинов, что стоит только соединенными силами напасть на лошадей, кучера и повозку и тогда уже нечего опасаться со стороны седоков. Слова сии подействовали: дружина общалась выполнить приказание своего командира и, - сдержала слово. С диким криком выскочили крестьяне из-за кустов и пользуясь темнотой ночи, так отделали почтенного своего старосту, судью, лекаря и хирурга, что они чуть не испустили духа на месте. Но едва распознали они голоса городских чиновников и старосты, поспешно скрылись, один за другим, в кустарник. Между тем извозчик, которому также досталось несколько ударов, почувствовав себя на свободе, погнал лошадей своих к селению и притом с такой скоростью, что нельзя было узнать виновных.
Староста без сомнения узнал их; но так как судье более всех досталось, то умолчал, что он поставил сей отряд, а выдавал его за часть шайки Мербаха.

Мартин, сколько не был напуган своею неудачей, однако не мог не смеяться происшествию; ибо по его мнению, судья и староста давно этого заслужили. Зато крестьяне искренно сожалели о лекаре и хирурге, которые, как на беду, тут же случились. Но как дело было уже сделано; то они взаимно поклялись, молчать о сем приключении и малыми отрядами пробрались в селение, желая посмотреть, что сделал кузнец с г-м Мербахом и его друзьями и с отравленным Майором. Кузнец лучше управился со своим отрядом. Он схватил Мербаха, приказал связать его сообщников и запереть в особую комнату племянниц; но мёртвого тела нигде не смогли найти.
Как скоро судья отдохнул от первого страха и примочил раны свои водкой; то тотчас растворилась дверь приказной избы и он приступил к допросу. Все поселение собралось и ожидало оного с нетерпеливым любопытством. Допрос начался с Мербаха.
Он хотел было жаловаться на причинённые ему обиды; но судья заставил его молчать, сказав, что он в свою очередь будет выслушан, но прежде всего должен дат ответ на предлагаемые ему вопросы. Главные пункты доноса касались способа, каким нажил он имение; историй мнимо убитого офицера; обращения его с живущими у него в доме женщинами, связи с шайкой разбойников и очевидных признаков угрызающей его совести. Мербах отвечал коротко и спокойно:
Имение свое нажил я посредством удачных поставок для армии; сказанный офицер точно умер в моем доме, но в такой бедности, что я за свой счет принужден был похоронить его; четыре бедные, но благовоспитанные девицы, живущие в моем дом., дочери покойной сестры моей из Регенсбурга, которых я взял к себе по смерти их матери; шайки, с которой будто бы я в связи, я вовсе не знаю; в церковь здешней деревни не хожу потому, что проповедник мне не нравится и что в ближнем городе есть другой, умнее и красноречивее; а шляпу надвигаю на глаза, проходя по поселению, для того только, чтобы не видеть дурных людей, которые без всякой причины и с намерением делают мне зло. Не любя ссоры, я до сих пор не жаловался; но когда к тому вызван, то требую законного удовлетворения.
Судья, которой был очень рад, что завязывается новая тяжба у Мербаха с крестьянами Визенфлискими, объявил, что о том надлежит подать особую жалобу и приказал удалиться Мербаху, чтобы допросить шайку. Приезжие были представлены и освобождены от веревочных оков.В какое же пришел изумление судья, когда в сей шайке нашел он советника палаты Ф., асессора Г., главного смотрителя над строениями Г., и четырех актёров, которые все были ему коротко знакомы и известны по своей честности! При неожиданной встрече с сельским кузнецом и его легионами, все они защищались, как львы; все покрыли себя славой и ранами и хотя последние причиняли им жестокую боль, однако они не потеряли присутствия духа, случай этот казался им столь забавным, что они смеялись в глаза старинному своему знакомцу, господину судье. Но этот последний не расположен был шутить. Он, приняв важный вид, прочел вслух роковое письмо и требовал объяснения: Кто из арестантов писал его? Кто таков Майор, бывший жертвой коварства? Кто холодный фон Вальтер и кого отравили ядом? Из какой аптеки брали яд? Где теперь находится труп, который назначено здесь упрятать? Нет ли между ими старого Вальтера, которого хотели утешить в потере убитого сына его? Кем, когда и где он убит? И какое обстоятельство кроется в рассуждении Кальба и приставленных к груди его пистолетов? - Сие письмо, - прибавил он, - было причиной взятия вашего под стражу. После этого надобно отложить всякое покушение к запирательству; ибо этот документ явно вас изобличает; а находящиеся при вас ружья и упорное сопротивление, назначенным от суда для взятия вашего лицам, служат новым доказательством сего преступления. После сей важной и торжественной речи, среди обвиняемых разразился поистине гомерический хохот.

Советник начал говорить: Господин судья! Ружья взяли мы с собою, как из письма видно, для того, что на другой день приглашены были общим приятелем нашим, стрелять в цель. От нападения сельского Вулкана и его Циклопов, защищались мы, как ни в чем невиновные люди, нимало не ожидая подобной встречи; еще менее воображали мы видеть блюстителей правосудия, но думали, что дело имеем с пьяными крестьянами. Впрочем случившеюся у меня теперь афишкой могу доказать, что сегодня играли в театре Коварство и любовь. Этот Господин представлял Майора*; подле него видите вы секретаря Вурма - это музыкант Миллер, сей г. фон Кальбе. Более не нужно, кажется, к объяснению вам ужасной истории об отравлении ядом и других мнимых преступлениях.
Изумленный судья не знал, что отвечать. Наконец он объяснил крестьянам странное их недоразумение и тотчас приказал освободить племянниц Мербаха, которых заперли без всякой причины. Сам Мербах, которому приключение сие казалось чрезвычайно забавным, вызвался заплатить судье издержки, за напрасное употребление коих он начал было жаловаться, а сверх того пригласил его к себе обедать. Крестьянам приказал он выдать бочку пива и водки; примирился со всеми судебным порядком и поныне живет с ними в дружбе и добром согласии.
перевод с немецкого 
*Майор фон Вальтер
В трагедии Фридриха Шиллера "Коварство и любовь" Майор фон Вальтер влюблён в дочь простого музыканта Луизу Миллер. 
Наверх