Гёте. Избранная переписка с К. Ф. Цельтером

Со дня смерти Гёте, с той минуты, когда Штутгартская газета напечатала незабвенную статью, которая начиналась словами: 

Плачь, Германия! Господин тайный советник скончался (Weinst, Dеutschland! der Нerr Gеheimrath ist gestorben), беспрерывно появлялись эти любопытные материалы, равно важные и для биографии знаменитого поэта и для истории немецкой словесности. 

Каждый, кто только имел у себя записочку Гёте, кто с ним обедал, кто провел вечер, или был в постоянных и тесных сношениях, каждый спешил передать это публике с благоговейною точностью и записать свое имя на его надгробном камне.

Число этих изданий так велико, и достоинство их так различно, что мы не думаем даже приступать к полному их обзору. 

Мы сделаем из них выбор, и, занимаясь только примечательнейшими, выписывая только разительнейшие их страницы, будем иметь случай коснуться почти всех важных событий самой блистательной эпохи германского гения. Вот шесть томов "Переписки Гёте с Цельтером". 

Это едва ли не самый занимательный и самый разнообразный из всех памятников частной жизни и частной мысли Гёте. Здесь уже можно изучить почти целого великого человека, который полвека царствовал своим гением над умом европейцев. 

Для многих он всегда останется непонятным, потому что одни не в состоянии возвыситься до уровня с его умом, тогда как другие слишком высоко направляют на него с разных точек свои умозрительные трубы, и потому именно не могут никак определить параллакса этого умственного светила. 

Но кто не равнодушен к прекрасному и простому, к стройности, грации, непринужденности, веселости, кто живо чувствует все это, тот поймёт Гёте и легко поделится с ним чувствами. В нем нет ничего Рихтерского, ни Бетховенского.

Многие утверждали, что мистицизм, который почитают они за необходимое свойство гения, и особенно Германского гения, есть отличительная черта ума тайного советника, по превосходству. Но в этом случае они по большой части увлекаются превратными понятиями о благоустроенном уме, каков был ум Гёте, и не умеют отличить шутки от дела. 

Правда, сам Гёте (Zelter, Вd. II) сознается, что он немало hinein-geheimnisse, зачумлен умозрительным мистицизмом, но как было не зачумиться им в Германии первых годов нынешнего столетия? Что некоторые места второй части Фауста подернуты таинственностью, но как не видеть того, что этот мистицизм не есть отличительная черта его гения, а только странность преклонных лет? 

Всякий раз, когда Гёте неясен, он перестает быть Гёте. Он именно тем отличается от других германских писателей своего времени, что желал быть понятным всегда и во всякое время, и это даже проложило ему первый путь к могуществу над умами, которых измучили педантство книжного слога и осоловелые отвлеченности.

Госпожа Сталь, в бытность свою в Петербурге, рассказывала покойному астроному Ш. в доме знаменитого в свое время барона Р.: "Я спросила однажды Гёте, каким искусством достиг он до такой изящности слога, что, по общему признанию его соотечественников, немецкий язык под пером его кажется совершенно другим языком. 

- Я скажу вам мой секрет, - отвечал он улыбаясь: но с условием, что вы не станете разглашать его (mais à condition que vous n'irez pas le divulguer). Наши книги так изуродовали немецкий язык натяжками ложной изящности, и мои соотечественники до того привыкли почитать эту искусственную фразу за настоящий язык немецкий, что когда я начал писать так, как говорится, как говорят люди благовоспитанные и со вкусом, немцы не узнали собственного языка своего, и сказали, что я создал новый язык.

Мы с удовольствием приводим эти слова, потому, что они под видом невинной эпиграммы, заключают в себе вечное начало изящного во всех языках, которое основывается на естественности, и были не без влияния на переворот, который происходит нынче в собственном нашем языке. 

В другое время мы поговорим обширнее о подражании природы в языках, вопросе весьма важном, о котором по-видимому еще не думали те, которые утверждают, что язык книжный должен всегда отличаться от языка изустной речи, считая поддельные формы и украшения за богатство языков. Переписка, о которой мы начали говорить, есть живая литературная беседа.

Лорд Вугon и Бетховен, Виктор Нugo и Уланд, афишки Берлинских театров и Себастьян Бах, Граун и Грилльпарцер, чухонская репа и анти-ньютонова теория света, Гендель и Гегель, Сarlylе и письма Берне, предметы самые разнообразные, различные между собою временем, местом, обстоятельствами, сплетены здесь в один венок. 

Герой этих шести томов, исполненных ума и веселости, профессор Цельтер, был человек милого и презабавного характера. Он также весел как его искусство; когда он судит, его приговоры похожи на удар бичом или на треск хлопушки; уверенный в своей честности, он не унижается излишними поклонами пред лицом литературного вельможи; не приправляет своей речи учеными высокопарностями, терминами, входит запросто и говорит: 

- Здравствуйте; я Карл Фридрих Цельтер, профессор музыки Берлинской Академии Пения; я думаю вот как: это глупо, ужасно глупо, а это хорошо. Согласны вы со мною - ладно, а не согласны, так и дело с концом; тем хуже, может быть, для вас, господин тайный советник

Цельтер мог говорить таким образом: он сам себя создал; люди ничего не сделали для развития его дарований; трудясь в поте лица, он достиг от ремесла простого каменщика до звания профессора музыки одной из самых музыкальных столиц Европы. Эта неутомимая деятельность тесно сблизила его с Веймарским поэтом-философом.

Непримиримый враг всех произвольных выдумок и скачков в музыке, он держался великого в художествах правила - работать для прочной славы в потомстве, и открыл то же самое рабочее направление в поэтических плодах Гёте. 

Он почувствовал особенную склонность к нему, прочитав в одном его сочинении немногословное, но много значащее, изречение - искусство обширно, - жизнь коротка - суждение трудно - благоприятный случай быстро улетает. В часы досуга он написал несколько мелодий на любимые стихотворения Гёте. Это доставило ему случай сойтись с поэтом. 

Близкие по идеям и сердцу, они не могли довольствоваться простым знакомством; год от году чувства их сближались, и наконец, дружеское сообщение мыслей и мнений сделалось для них необходимостью. Вскоре в их переписке церемонное "вы" заменилось непринужденным "ты". С начала до конца книги, музыкант сообщает поэту новости шумного Берлина; и Гёте кажется в ней пауком, для которого Цельтер ловит мух. 

Но подле театральных и музыкальных сплетней, находятся еще в этих письмах весьма важные данные для оценки характера поэта. Он является здесь тем же Гёте, каким все его знали, только более натуральным, более непринужденным и чистосердечным. Письма его, еще сильнее, чем его сочинения, напоминают прекрасное двустишие:
    
      Ich bin zu alt, um etwas zu tadeln,
      Doch jung genug, um etvas zu thun.

Я слишком стар для порицаний, и еще столько молод, что могу кое-что делать.

Приятно видеть эту веселую деятельность, эту здоровую и цветущую мысль в восьмидесятилетнем старце. Спокойствие духа, с каким он на закате жизни смотрел на сбиравшиеся над ним тучи, происходило не от равнодушия, как иные полагали: оно было следствием благоразумной умеренности и "чувства долга". 

"Die grosse idee der Рflicht, - великая идея долга должна поддерживать меня", - пишет он к Цельтеру по случаю прискорбной вести о кончине своего сына, Августа. Die ldee der Рflicht - любимое выражение его в этой переписке, которой особенную прелесть составляет вид спокойной неутомимости старца, возведенного в столь высокое литературное звание. 

Schritt vor Schritt - immer voгwärts - und so fortan, - "шаг за шагом - все вперед - все далее таким же образом", часто повторяет он своим друзьям, столько же, как и он неутомимым, и которые подобно ему встречали иногда препятствия в своих занятиях. 

И вот настоящая точка, с которой должно рассматривать его литературный характер. Гёте, как человек действующий, стоит еще выше Гёте философа и художника. Менцель1 и его приятели принесли очевидную пользу Германии, пробудив усыпленную деятельность своих соотечественников, и убедив их, что для человека мало созерцать и кропать стихи; что он должен еще чувствовать и действовать; что умозрения должны непременно основываться на практике.

Но они непростительно несправедливы, приписывая Гёте направление, противоположное этой цели, и утверждая, будто бы он, вместо лиры, вооружился мечом. Советы, утешения, ободрения, которые он расточал в своих письмах и беседах, поддерживали множество талантов и направляли их к положительному. 

Светлые слова этого человека, вырвавшиеся в беглом разговоре, решили судьбу не одного дарования, которое потом отличилось на поприще словесности и художеств, и если влияние Гёте, явное и тайное, на свою эпоху, было неизмеримо, нет сомнения, что оно также всегда было благотворно.

Но приступим к предмету, к письмам Гёте к Цельтеру, которые требуют скорей выбора, чем критики. В первой части этих выписок должно в особенности заметить преобладание важного начала, которое он старался всегда утвердить в словесности и примером и словом: это начало состоит в том, что поэзия, как сестра скульптуры, есть искусство пластическое. 

Цель ее - облекать идеи в видимые и осязательные формы красоты, а не улетучивать все вещественное и плотное в пары и потоки света (эфемерное); она должна покорять не судорожными порывами и гигантским шатанием к чему-то неопределённому, сверхъестественному, быть может, невозможному, но мерою, порядком, воздержностью.

Веймар, 30 октября, 1808.
Прими, любезнейший друг, душевную благодарность мою за твои добрые намерения касательно молодого музыканта Эбервейна. В наше время область искусств представляет такой хаос, что молодому человеку нелегко попасть на настоящую дорогу. 

Блуждая в пустыне, они поминутно думают, что открыли тот родник, которого ищут, а родник всё не тот; и даже когда случайно завидят его издали, тщетно силятся открыть вокруг себя тропинку, которая ведет к нему.
С крайним прискорбием смотрю я на многих молодых поэтов, которые, обладая необыкновенными дарованиями, не знают, как употребить их. Вернер, Эленшлегер, Арним, Брентано, и другие, трудятся неутомимо, но все их произведения не имеют ни формы ни характера.

Ни один из них не хочет понять простой истины, что высочайшее, единственное действие и искусства, и самой природы, есть сперва образование общих форм, Gеstaltung, и только потом, в каждой общей форме, образование частных видов, для того, чтобы всякое отдельное произведение и искусства и природы имело свой собственный, родовой, неизменный характер. 

Если человек позволяет своему таланту беспрекословно исполнять мимолётные внушения своенравия, то он не может сказать, что искусство участвовало в его творении; как из рассеянных языческими богами "Имян" выросли новые красивые создания, так точно и в искусстве, мало обладать творческой силой, надобно еще, чтобы каждое произведение этой силы имело что-то определённое, свое, независимое от другого.

Своенравие имеет еще то зловредное свойство, что, не следуя никакому закону, не стремясь к определённой цели, рано или поздно оно располагает к угрюмости и мрачным идеям, и мы недавно видели явные примеры этого в Рихтере и Гёрресе. Впрочем, подобные творения всегда найдут себе толпу поклонников, готовых приходить в восторг; потому что публика любит все, что производит хоть на один миг сильные возбуждения.

Сообщи мне, если можно, в минуты досуга, некоторые сведения о сумасбродствах вашей музыкальной молодежи; мне любопытно будет сравнить их с шалостями некоторых наших живописцев: ведь нужно когда-нибудь заняться приведением всех этих беспорядков в какой-нибудь порядок, и однажды навсегда предать их порядочной анафеме: после того, предоставив дураков суду Божию, и посвятив остальное короткое время нашей жизни трудам, которые могли бы пережить нас.

Повторяю просьбу мою руководствовать Эбервейна. С удовольствием заметил я в нем большое уважение к твоей академии и беспредельную к тебе доверенность. Однако и на это нельзя положиться: эти молодые люди при всем внешнем почтении к истинному гению, вообще думают в душе, что великое можно произвести только на их сумасбродный лад, не следуя никакой методе. С другой стороны, многие, хоть и весьма хорошо знают цель, к которой должно стремиться, хотят достигнуть ее легко, без труда, гуляя.
 
Последние здешние происшествия известны вам по газетам. Я считаю за особенное счастье, что был их очевидцем. Это благотворное созвездие не оставило нашего горизонта, не оказав кой-какого добра и мне. Император Французов был особенно ласков. Оба императора (Гёте, верно, говорит о свидании Императора Александра с Наполеоном в Эрфурте) надавали мне звёзд и лент, которые при всей нашей скромности, мы принимаем с благодарностью. 

Выпишем часть ответа Цельтера на это письмо:
То, что ты говоришь об образовании общих форм и частных видов, относится к музыке еще более чем к пластическим искусствам. Каждому из поэтов, которых ты приводишь, можно противопоставить виртуоза, впавшего в те же погрешности. 

С удивлением и страхом видим мы блуждающие огни и кровавые полосы, которые обагряют горизонт Парнаса. Самые высокие таланты, как Керубини, Бетховен, и другие, машут палицей Алкидовой, чтобы убивать мух. 

Надо удивляться, и пожимать плечами, что такой избыток дарований пропадает без пользы, обращаясь на безделки и унижает только самые могущественные инструменты. Никогда не произведет благотворных последствий искусство, чуждое всяких форм и правил, блуждающее наудачу по беспредельным пространствам. 

А такова именно нынешняя музыка, которая из самых заветных тайн своих делает позорище для любопытной толпы, словно анатомический кабинет или собрание любовных писем. 

Вот еще несколько слов письма Гёте, писанного 20 августа 1829 г., в котором он делает сравнение между Байроном и Мильтоном, очевидно основанное на тех же правилах критики, которые мы видели при суждении о Рихтере и Бетховене.

Один Англичанин, который обучался в Иене, сделал мне недавно особенное удовольствие, желая посвятить меня в таинства Английской литературы. Он читал вслух некоторые Английские поэмы, а я следовал. Чтение "Неба и Земли" Байрона принесло мне много удовольствия. 

Потом принялись мы за "Самсона-борца" Мильтона, и я тотчас узнал в нем прадеда Байрона. Оба они отличаются величавостью и обширным взглядом, но должно сознаться, что новейший поэт слишком часто делается бурным и чрезмерно разнообразным, между тем как предшественник его всегда прост и благороден. 

Цельтер, в 1818 году, судил в том же духе о Грильпарцере, который сделал Судьбу душой своей трагедии.

Давали здесь новую трагедию "Прародительницу", Die Аhrfrau, Грильпарцера (так зовут автора). Несчастья и стенания с начала до конца: а знаешь, почему? 

Муж покойной прародительницы поймал ее однажды в неправильных действиях по делу супружеской верности, и убил кинжалом. Судьба мстит за это злодеяние всем потомкам несчастного поколения, и хотя они чисты как солнце, отправляет их к чёрту. 

Как ни дурна эта пьеса, она всё-таки лучше гнусного "Двадцать четвёртого февраля" (Захарии Вернера), где чудовище пожирает свое потомство. Талант, конечно, есть, но он растрачен без всякой пользы. Во всей трагедии нет света, а без этого тень бесполезна. 

Перейдем к суждению старика Гёте о Викторе Нugo и юной французской словесности, литературе привидений, и уродов. Зная понятия его об искусстве, выведенные из самой природы вещей и созревшие в светлом уме гения, не трудно угадать что это суждение не могло быть выгодно для шальной школы, которая, к удивлению, нашла многих обожателей у нас (в России) и в Германии.

О новых Французских драмах и романах можно сказать в двух словах: это литература отчаяния. Истина и прекрасное по необходимости изгнаны. "Notre-Dame de Рaris", Виктора Нugо, может нравиться тщательным изучением древних местностей, обычаев и событий, но в действующих лицах нет ни следа жизни, и нет ни одной черты, списанной с натуры. 

С этими куклами, которых автор вылепил по правилам анатомии, он обращается без всякого милосердия, заставляет их принимать самые странные положения, бьет кнутом, подвергает пытке и всякого рода телесным и душевным истязаниям.
 
При всем том, Виктор Нugо обнаруживает решительный исторически-риторический талант, поддерживаемый пылким воображением, без которого действительно невозможно было бы выдумать всех этих мерзостей. 

Следующая выписка относится более до лиц, нежели до начал. Она заключает в себе мнение Гёте о литературных заслугах братьев Шлегелей, - мнение несколько строгое, в устах человека, который всегда отличался критикой кроткой и сострадательной. А. В. Шлегель поместил в Лейпцигском альманахе за 1832 год, между прочими неприличными насмешками, обидную для Шиллера эпиграмму на переписку его с Гёте:

     Vielе кгаtzfüssige Вüскlinge macht dem gewaltigen Сüte
     Schiller — dem Schwächlichen nickt Göte’s оlуmpisches Наupt!

Низко и часто кланяется могучему Гёте Шиллер: бедняжка только кивает олимпической головой Гёте.

Гёте, который лично любил Шиллера и уважал его гений столько же как Вольфганг Менцель или Густав Пфицер, вышел тогда из философского равнодушия и жестоко отомстил клеветнику своего собрата.

Цельтер писал к Гёте от 15 октября 1832 года: 

А. В. Шлегель поместил недавно в Лейпцигском альманахе за 1832 год несколько пасквилей против тебя и Шиллера. Много желчи, много воды, и мало ума. Пусть бы еще он попадал на того, кто может защищаться, но злобная выходка против такого человека как Шиллер, за оскорбление, причиненное тридцать пять лет тому назад, показывает, что плохой нравственности выучился г. Шлегель в Индийских книгах. 

Он не удовольствовался прежними проказами, хотел новым нападением утолить слепую месть, и сделался посмешищем публики. Решительна, эти литературные аристократы, которые роются в книгах, и проглотили все науки, не понимают Шиллера. 

Хотя он не имел их учености, однако знал Еврипида, Вергилия и Шекспира лучше, нежели Греческий, Латинский и Английский языки. Что касается до меня, то, видя как мало драматическое искусство подвинулось вперед после Шиллера, я начинаю еще более удивляться ему со времени его смерти. 

Малейшие его произведения носят на себе отпечаток гения, тогда как преемники его дарят нас сущей дрянью. Наглое нападение Шлегеля тем более меня оскорбило, что было время, когда я имел высокое мнение о Шлегелях. Мне никогда и в голову не приходило, чтобы они способны были сделать перед целым светом такое дурачество. 

Ответ Гёте:

Я принял однажды и навсегда за правило, как можно менее обращать внимания на то, что обо мне говорят, и устремлять все мои усилия на труды, которыми занимаюсь. Но как ты завел речь о Шлегелях, то я охотно скажу тебе мое о них мнение. 

Оба брата, не смотря на все прекрасные их дарования, всегда были и будут самыми жалкими людьми. Они взялись за дела, превышающие их силы, выбрали поприще, несоответствующее своим талантам, и причинили этим большой вред искусствам и словесности. 

Немецкие художники и любители живописи не могут до сих пор выпутаться из себялюбивых нелепостей, которые они с громким самохвальством выдавали за истинные начала искусства. Оставим их на время в этом заблуждении: открыв им глаза, мы только привели бы их в отчаяние. Фридрих Шлегель предался нравственным и мистическим бредням, но не нашел в них облегчения, и вздумал тогда излить всю желчь свою на других. 

В этом умственном раздражении обратился он в католическую веру. Его примеру последовал Адам Мюллер, человек с хорошими дарованиями, но которым он дал ложное направление.
Братья Шлегели поняли наконец, что не могут иметь блестящего успеха на поприще Немецкой, Латинской и Греческой литературы. Что же им оставалось делать? 

Они бросились на отдаленный восток, занялись Индийскою философией, и тут Август Шлегель показал истинный талант. Все это объяснится в свое время вместе с другими обстоятельствами. 

Шиллер не любил, можно сказать ненавидел их, и если я не ошибаюсь, в моей с ним переписке есть достаточные доказательства усилий моих отвратить последствия этой вражды. Во время большого переворота, произведённого Шлегелями, я радовался, что голова моя уцелела на плечах, к крайнему прискорбию Гарденберга (Новалисa), который и меня хотел уничтожить.

К счастью, собственные мои занятия не давали мне времени огорчаться мнением других обо мне. Шиллер не без причины ненавидел Шлегелей, которые имели в своих руках все способы загромоздить ему дорогу, тогда как он не в состоянии был остановить их успехов. Я помню как, недовольный моей терпимостью, он сказал: "Даже Коцебу заслуживает более уважения, чем это бестолковое племя, объявляющее войну развитию всякого истинного дарования, между тем как оно само только хромает и отступает". 

Август Шлегель возобновил вражду после столь долгого времени по довольно естественным причинам. Мог ли он смотреть равнодушно на успехи такого множества даровитых талантов, между тем как его падение очевидно и он с огорчением должен сознаться, что прежде поступал как... Впрочем, в наши лета некогда пробуждать эти забытые распри. 

Мы с тобой слишком стары, и должны употреблять старания наши на труды, которые не умрут и после нас. Мне хочется еще спрясть и ссучить много прекрасных нитей, которых никто не разорвет. Желаю тебе всего хорошего, прекрасного и достойного. 

Следующий отрывок замечателен как дань памяти Нибура, и как доказательство той легкости, с какой Гёте на восьмидесятом году жизни занимался учеными изысканиями, весьма далекими от его любимой поэтической сферы.

Я получил, тому три недели, от бесценного Нибура вторую часть его "Римской Истории", при прекрасном письме, написанном в полной уверенности, что я знаю его и отдаю ему справедливость. Это важное сочинение попало в мои руки весьма кстати в то самое время, как я дал себе слово не читать вовсе газет. 

С удовольствием переселился я мысленно в глубокую древность и читал Римскую историю со вниманием несколько дней сряду: иначе и не возможно войти в дух тогдашнего времени и живо представить себе обстоятельства, столь различные от настоящих.

Впрочем я вовсе не думал углубляться в исследования мрачной области истории; я знаю автора, его методу, цель его изысканий, и любопытствовал видеть результат, которого он достиг. Римская история меня не занимала; занимал сам Нибур. 

Мысли и изыскательная неутомимость такого человека любопытнее его творения. Законы о разделе земель сами по себе для меня вовсе не занимательны; но избранный Нибуром способ изложения, искусство, с каким он объясняет предметы, в высшей степени запутанные, невольно привлекли мое внимание и заставляют меня принять ту же отчетливость в образец для собственных моих трудов.

Нибур был и есть скептик, но скептик особенного рода. Скептицизм его состоит не в одном духе противоречия, он основан на природном даре распознавать заблуждения других, хоть самая истина ему не известна.

Таким образом, провел я с Нибуром без малого месяц. Непомерный объём этого сочинения не устрашил меня; я прошел через длинный лабиринт бытия и небытия, легенд, преданий, басен, свидетельств, законов, переворотов и тысячи других пустяков. 

Я уже приготовил на его письмо дружеский ответ, который бы вероятно доставил более удовольствия Нибуру, чем отзывы близких и дальних ученых, которые посвятили себя изучению истории. Как я прочел его книгу с той целью, чтобы оценить ее, то могу дать себе самый ясный отчет, в какой мере он удовлетворил требованиям, которые сам предположил. 

Для меня ответы его достаточны, тогда как господа ученые найдут в них, по обыкновению, поводы к новым сомнениям. Но судьба одним ударом разлучила меня с человеком, близким моему сердцу, и мне теперь не с кем поделиться мыслями об этом любопытном предмете. Он умер. Впрочем Рим, Лациум, Сабины, Сенат, классическая чернь, никогда не обращали, и не могли обращать на себя постоянного моего внимания.

Но эти предметы, тесно связанные с памятью достойнейшего мужа, произвели надо мной столько впечатления в его книге, что я присвоил себе, для собственного употребления, важнейшее понятие ее о человечестве. 

Многие из наших читателей, вероятно, помнят известия, которые сообщали в свое время газеты о подарках, поднесенных великому поэту в день рождения за год до его смерти, и, между прочим, о замысловатом подарке пятнадцати англичан, между тем, как Берлинские, Франкфуртские, Гамбургские, Венские и другие немецкие люди кланялись царю словесности разными гостинцами и посланиями.

Гёте говорит об этом в письме от 20 августа 1831 года:
Ты мне прислал богатый подарок ко дню моего рождения и может быть с удовольствием узнаешь о другом, весьма примечательном, только что полученном из Англии. Пятнадцать друзей англичан (так они подписались) прислали мне печать, работы известнейших золотых дел мастеров. 

Она имеет вид продолговатой вазы и соединяет в себе все, что золотых дел мастер и живописец на финифти в состоянии произвести лучшего. Величина ся приноровлена к употреблению, так, что печать эту весьма можно держать в руке. Она напоминает мне описания, в которых Челлини хвалится своими изделиями, и я вижу намерение художников подражать стилю шестнадцатого века. Надпись: "Оhne Rаst doch ohne Наst", имеет, кажется, особенное значение для Англичан и изображает весьма удачно их национальный характер. Эти слова вырезаны вокруг звезды в змеином кольце.

К сожалению, древние Германские буквы не совсем удобны для ясности. Я во многих отношениях весьма благодарен за подарок, и излил дарителям чувства свои в нескольких дружеских стихах.

Я не намерен оставаться в городе в день моего рождения: хочу избегнуть угрожающих мне празднеств. Чем долее живу, тем менее имею охоты жертвовать собой всем этим благонамеренным изъявлениям уважения. И чем более старею, тем яснее вижу, что жизнь моя состоит из отрывков и промежутков, между тем как другие с удовольствием усматривают в ней что-то целое.

Я получил также из Англии "Взгляд на Немецкую Литературу", изданный господином Тауlor'ом. Он обучался, тому лет сорок, в Геттингене, и по прошествии столь значительного времени высыпал перед публикой груду старинных мнений и терминов, которые столько досаждали мне в молодости. Зельцер и Бутервек с товарищи явились на свет как привидения, и тревожат людей гробовым голосом. 

В том же письме Гёте говорит о своей «К теории цвета» (Zur Farbenlehre). Великий поэт, который с успехом занимался также Естественной Историей, имел, подобно Ньютону и тысяче других толкователей тайн природы, слабость думать, что он может объяснить сущность света, вещи самой необъяснимой в природе после души человеческой. 

Известно, что насчет света существуют две совершенно противные теории, из которых одна утверждает, что есть свет, а другая что нет света. Первая, Ньютонова, предполагает непрерывное истечение световых частиц из светил вселенной; вторая говорит, что свет есть только волнение эфира, производимое напряжением силы, притягивающей друг к другу небесные тела. 

Довольно любопытно или скорее прискорбно для нашей ученой гордости, что математика, которая по-видимому желает сделаться столько же услужливой как история, подвела обе противоположные теории под свои вычисления и доказала несомненность той и другой. 

Если бы человек мог не ослепляться своими поверхностными наблюдениями над природой, и всегда помнил, что предположение есть только предположение, одна из форм неведения, и ничего более, все мы давно уже были бы согласны в том, что, при нынешней степени опытного знания, еще нет ни какой возможности объяснить - что такое свет. 

Но когда все объясняют свет, и многие уже объяснили его так удовлетворительно, почему ж нельзя и поэту предложить свое истолкование? 

Мы не будем входить в подробности гипотезы Гёте, но приведем то, что он говорит о математиках, потому что он был очень умный человек.

"Весьма благодарю тебя за снисхождение, с каким ты прочитал статью мою о свете. Читая ее понемногу, Ты извлечешь из нее еще большую пользу. Хотя мой способ объяснения кажется мне естественным, однако я очень хорошо понимаю, что он совершенно различен от общепринятого, и потому смешно было бы и требовать, чтобы каждый мог вдруг заметить и присвоить себе основные черты моей системы. 

Эти математики - пребестолковый народ, närrische Leute. Мы должны почтительно переносить их возражения, хотя они очевидно не подразумевают даже того, чем должно кончиться дело. Весьма любопытно, что мне скажет насчет этого первый из их десятка, у кого есть не испорченный орган зрения и столько честности, чтобы сказать откровенно свое мнение. 

Я не хочу быть не справедливым, и не скажу покамест, чтобы все они были слепы и недоброжелательны, но готов сделать при этом случае одно, впрочем, не новое, замечание: математические науки имеют весьма слабое и одностороннее действие на развитие ума. 

Вольтер уже сказал, что математика всегда оставляет ум на той же точке, на которой она его застала: J'ai toujours remarqué que la Géometrie laisse l'esрrit où elle le trouvе. Франклин также обнаруживал решительное отвращение к математикам, и находил наклонность их к противоречиям и сварливости совершенно нестерпимой в общественных сношениях.

Что же касается до чистых последователей Ньютоновой теории, то они, по-моему, похожи на пруссаков 1806 года, которые все еще думали победить неприятеля по правилам своей тактики, не примечая того, что их стратегия давно уже побеждена. 

Когда Ньютонцы откроют глаза, они с удивлением увидят меня в Лейпциге, между тем как ищут в Веймаре. Учение их уже обветшало, а они всё еще презирают своих противников. Простите, что я придаю себе столько важности: я так же мало за нее краснею, как они за свое ничтожество. 

На это Цельтер отвечал ему своим слогом:

Строки твои о свете и математиках доставили мне случай истощить всю шутливость, которую Господь Бог мне пожаловал. Я созывал математиков к себе, сколько мог набрать этого народу, и прочитывал им твое письмо, если не для другой, по крайней мере для той пользы, чтобы бесить их.

Приехал сюда из Лейпцига какой-то рекомый Вейс, или Вейсс: он хочет, я думаю, дописаться до профессорства, пища ужасный вздор против твоей Оптики. Я не знаю его лично, но вчера один из его собратьев сказал мне: "Вейсс уже завирается". 

Я тогда только буду совершенно счастлив, когда все эти шмели оставят свое гнездо и роем налетят на тебя. 

Далее Цельтер говорит о дебюте Спонтини в Париже, где давали тогда "Весталку". Шутки над математиками, кажется, увлекли его за пределы справедливости, должной таланту этого композитора.

Наконец видел я и слышал вновь увенчанную Парижскую оперу "Весталку". Аристархи Консерватории остались в дураках: они не могли согласиться между собой, кому из двух соперников отдать преимущество, - да и как им было согласиться, когда они лишены всякого критического мерила и музыкальное искусство превратилось у них в птичье чириканье! и Наполеон, вмешавшись в дело, присудил премию молодому человеку, из которого, если правда, что ему уже за двадцать лет, никогда не выйдет ничего путного. 

В поэме этой оперы мало связи, и музыканту есть где разыграться. Этим мосьё Спонтини воспользовался в полной мере, как ребенок, у которого только что развязали пеленки: почувствовав руки свои свободными, давай резвиться и рвать все направо и налево, чтобы отомстить за прежнее заключение, так что уши дрожат от этой артиллерии. 

Это было писано в 1814 году. Оно верно изображает критику Цельтера, который однако переменил впоследствии свое мнение о Спонтини. 

Вот что писал он в 1825 году:
Я уже благополучно выдержал наказание волшебною оперой "Альчидор". Изумительное произведение, или правильнее, работа! Надо быть музыкантом, чтобы оценить ее необъятность. Это хаос самых редких эффектов, которые теснятся, толкаются и дерутся между собою. Сочинение требовало неимоверных трудов. В одной этой пьесе есть работы на десять лет. Я бы лопнул, и не написал бы ничего подобного.

Цель Спонтини ясна; он хотел изумить и перепугать, и его усилие увенчалось полным успехом. Этого композитора можно уподобить королю его оперы, который, бросая золото в народ, пробивает им дыры в головах. 

Я не упрекаю композиторов в том, что они требуют от нас ужасного напряжения сил для разыгрывания их творений. Оркестр жалуется на трудности; но они ничтожны в сравнении с тем, что должны выдержать слушатели от продолжительной густоты звуков привлекательных, но в то же время тяжких для слуха. 

Мои уши не нежнее других, и я надеялся выслушать вчера "Альчидора" легче чем в первый раз; но и глаза и уши, даже кожа и кости, избились в порошок от слушания и сидения четыре часа сряду. Впрочем все это должно приписать не Спонтини, а его веку, который самого меня увлекает своим течением.

Альчидор так безрассудно высок, что более походит на карикатуру, чем на живопись. Бетховен, при всем своем необычайном гении (это Микеланджело), впадает в ту же самую ошибку, а Спонтини идет только по следам Керубини. Но к чему ведут все эти филиппики? Я не имею права злословить того, к чему сам принадлежу: надо весело страдать от глупостей, которые терпишь. Всего лучше следовать правилу Виланда: Живи и давай жить другим. 

Это приводит нас естественным образом к Берлинской Академии Пения, столь хорошо известной Петербургским любителям по хорошеньким певицам, которые часто приезжают оттуда. Заведение это было основано Карлом Фашем, который отличался более качеством, нежели количеством своих произведений. 

Под управлением его преемника, нашего достойного каменщика, оно постоянно возрастало в течение многих лет, и в эпоху его смерти было первым заведением в своем роде, не только в Германии, но и в Европе. Продолжает ли оно процветать после его кончины? Многие музыканты, бывшие в последние годы в Берлине, отзываются об Академии Пения, и не далее как несколько недель тому назад мы видели в журналах доказательство художнической заботливости ее о предмете своего учреждения: она, например, предложила значительную премию за контральто, потому что этот голос утрачивается в Европе; музыка Россини вытеснила его из оперы, и теперь уже не пишут партий для прекраснейшего из всех тонов человеческого голоса. 

Можно сказать, что контральто скончался со смертью госпожи Мalibran: он не имеет нынче ни одной великой представительницы в музыкальном мире. Возвращаясь к Академии Пения, - неутомимый Цельтер не щадил усилий для усовершенствования своего хора и занимался им с энтузиазмом, усердием, самоотвержением, какого ожидать можно только от Германца, для которого искусство есть жизнь, а музыка вероисповедание. Письма его к Гёте доказывают, что он понимал всю важность заслуг своих, возведя Академию Пения на степень совершенства, возбудившую удивление Европы.

Я ждал тебя всю зиму (1803-1804), как весеннего солнца. Вообрази себе орган, которого каждая дудка есть разумное существо, движущееся по собственной воле, и ты будешь иметь понятие о моем хоре. 

С таким инструментом можно достигнуть верха искусства, но управление им требует большой душевной силы. Здесь увидел бы ты цвет столичной молодежи, в которой нравы еще не совсем испорчены. Эти молодые люди готовы воспользоваться каждым умным словом, и их молчание происходит от жажды мудрости, которой они стараются достигнуть поэзией, гармонией и пением. 

Словом, здесь нашел бы ты то, чего тщетно будешь искать в другом месте: неужели и после этого не приедешь? 

Какая глубокая печаль наполняла сердце доброго каменщика-виртуоза, когда он, в письме от 8 августа 1807 года, рассуждал о будущем, и тогда вероятном упадке его "бесконечно любимой Академии Пения", unendlichgeliebte Sing-Акademie!

Желательно, чтобы ты нашел возможность провести со мною осень: ты бы заслушался! Если я отправлюсь в Италию, моя академия пропала, - она уничтожится. Я с прискорбием предвижу, что она не может продолжать без меня своего существования. 

Из двух сот пятидесяти ее членов, ни один не в состоянии совладать этим кораблем. Управлять столькими лицами, которые занимаются делом по собственной охоте, не то что руководствовать оркестром музыкантов, служащих за деньги. К счастью, эти опасения не сбылись. 

Цельтера произвели в профессоры музыки, и при всем том Академия Пения не упала; число ее членов даже увеличилось. В 1825 году пожаловано ей красивое здание подле университета. В 1829 году он восхищался успехом, с каким она выполняла знаменитые пассии Баха (музыка для Страстной Недели).

Вчера, 11 марта, разыгрывали здесь музыку Баха с удивительным успехом. Феликс (так Цельтер всегда называет Мендельсона) исполнял должность директора с достоинством и спокойствием. Король, весь двор, весь Берлин, находились на этом празднестве гармонии. 

С партитурой в руках, я сидел в углу оркестра, откуда мог видеть публику и мою музыкальную труппу. Произведение Баха - удивительная смесь всех стилей. Если бы от времени до времени не проявлялись мелодии, подобные тем, какие встречаются у новейших композиторов опер, у Глюка, у Моцарта, мы бы могли подумать, что находились между небом и землей, и в то же время постарели тридцатью годами. 

При каждом месте, которое увенчалось успехом, я жалел, что не слышал его сам старый Бах. Я должен отдать полную справедливость моим ученикам, - и солистам, и двойному оркестру. Они составляли нечто похожее на живой и разумный орган; не было заметно ни принуждения ни усилия. Прелесть! 

Из этих выписок можно вывести заключение о строгом и простом вкусе Цельтера в музыке, Гёте в поэзии. Профессор не щадит тех, которые смешивают необузданные порывы воображения с оригинальностью и гением; еще менее спускает тем, которые полагают искусство в подражаниях грому и молнии. 

Он благовест перед "священными тайнами гения", как подобает соотечественнику Жан-Поля Рихтера, и эта, истинно Германская, черта в характере профессора внушила ему глубокое уважение к Баху, которого удивительные мелодии, трудные даже для виртуозов, к сожалению еще не известны музыкальному Петербургу, а в остальной Европе приходят в забвение, при нынешнем упадке всего святого и высокого в музыке и при новой несчастной страсти артистов и публики к фокусам и паганинизму.

Я помню время, - говорит Цельтер, - когда я почти не понимал музыки Себастьяна Баха и сына его Филиппа Эммануила, хотя влекло меня к ней особенное чувство, в котором не могу дать отчета. Оба они были тогда совершенно новы. 

Потом явился Гайдн, которого справедливо осуждали, потому что он сохранил важность своих предшественников, но выворотил ее на изнанку. Это заставило понимать их достоинства, а с появлением Моцарта знатоки получили ясное понятие об обоих Бахах и о Гайдне, которых он брал в образцы.

Только со времени появления Моцарта, обнаруживается чувство красот Себастьяна Баха. Сочинения этого великого композитора совершенно мистические, тогда как Моцарт соединяет земное с небесным, и по этой причине за ним легче следовать.

Привыкнув к Баху, я сам долго не мог помириться с Моцартом. Произведения его относятся к творениям Баха, как живописцы Фламандской школы к Греческим и Итальянским. Теперь, как начал ценить обоих, я наслаждаюсь с равным удовольствием дарами того и другого. Мистическое остается мистическим: иначе оно бы перестало быть небесным. Этого для меня достаточно.

Пусть восстают против меня. К чему объясняться с теми, которые хотят спорить, не понимая предмета.

По случаю речи о Шекспире, опять говорит Цельтер, я вспомнил доктора Форкеля, который советует лучше оставить незрелые опыты необыкновенного гения Баха, чем подвергать чистый вкус великой опасности. Благодарю богов, что избавили меня от подобного очистительного правила. Мне известна каждая нота моего Баха, человека бесценного, ничем неоценимого. 

Я составил себе собрание его пьес, которые часто покупаю за бесценок. Сколько новейшее искусство почерпнуло из этого источника, про то одному Богу известно; для публики оно долго еще останется тайной; но нет сомнения, что до сих пор не являлось ни чего ему подобного. Несмотря на сильные эффекты, музыка Баха не принадлежит ни к Германской ни к Итальянской школе, и не менее того все, что он написал, есть чистая неподдельная музыка.

В другом письме Цельтер называет стиль Баха "Бахическим" (Васhisch): Потому что каждая его строка себе только подобна. 

Он употребляет обыкновенные знаки и названия Тоccata, Sоnata, Сonсerto, и прочая, но эти слова не больше значат у него как Петр или Иван. Главная стихия Баха есть уединение. 

Ты сам это выразил, сказав однажды: Я ложусь в постель, и пусть мой органист играет мне Себастьяновщину. Вот, где настоящий гений Баха: его надо подслушивать.

Чтобы понять его совершенно, нужно следовать за ним на органе. Это тело, в которое он вдыхает жизнь и душу. Темой для него есть вдруг родившееся невольное чувство, которое вылетает от первого прикосновения ноги к педали, как искра из кремня. Он постепенно углубляется в свой предмет, доколе не утонет в совершенном уединении, и тогда его гений течет, как вечная река в необозримый океан.

Но я должен остановиться, хоть мог бы еще сказать многое. Вообще, этот небом вдохновенный певец Лейпцигский всех наделяет мыслями, и никем еще не постигнут совершенно. 

Вам любопытно знать, что на это отвечал Гёте?

Вот несколько отрывков из его писем:
Я очень хорошо помню нашего Берлинского органиста, и мое первое знакомство с твоим великим Себастьяном Бахом. Слушая его с совершенным спокойствием духа, с полным углублением в себя, я в первый раз получил понятие об его гении. Я думал, что слышу вечную гармонию, раздающуюся в лоне Божества перед созданием мира.

Казалось, я не имел ни ушей, ни глаз, и весь был объят одним таинственным чувством. Так удивительно поражает музыка Баха!

Упражнение природных дарований по правилам искусства есть один из источников чистейших наших наслаждений. Нынче это ощутительней, чем в те времена, когда каждый новичок придерживался известной школы, известного учения, и смиренно покорялся принятым началам своего искусства, которые наше юношество сейчас бросает в сторону. 

Вот уже тридцать лет как немецкие художники, , находятся в приятном заблуждении, что природный талант лучше всего совершенствуется сам собою. Толпа восторженных любителей, от которой нельзя ожидать большей основательности, поддерживает их в этой мечте. Как часто слышал я художников, хвалившихся, что они всем обязаны самим себе! 

Я обыкновенно выслушиваю подобные слова с терпением, хоть по временам хотелось бы мне отвечать: и последствие всегда соответствует ожиданию.

Я не могу кончить письма, не сделав еще одного замечания о чрезмерно изобильной музыке, о которой мы говорили прежде. В нашем веке, любезный друг, все становится ultrа; всякая мысль, всякое действие, вырывается из пределов. Никто не знает самого себя, ни сферы, в которой блуждает, ни материала, из которого производит. Чистая простота едва известна нам по имени; мы утопаем в вычурных нелепостях.

Молодые люди слишком рано приходят в раздражительность и увлекаются вихрем времени. Всякий стремится к богатству и быстроте, потому что только богатство и быстрота возбуждают удивление света. Наши современники только и думают о железных дорогах, дилижансах и пароходах, о всех возможных родах быстрого сообщения; и всеобщая посредственность есть неизбежное последствие этого стремления. Библейские общества и Ланкастерская школы суть только формы того же начала.

Век наш собственно создан для людей ума здорового, но простого, которые имеют быстрый практический взгляд на предметы и довольно проворства, чтобы возвыситься над толпою, но неспособны ни к чему великому. 

Будем верны порядку вещей, под влиянием которого мы взросли. Поверь, мы с тобой, и с небольшим числом товарищей, составляем обломки века, которому долго не увидят подобного.
Простимся с Цельтером.


ПРИМЕЧАНИЯ
1. Вольфганг Менцель - немецкий поэт, писатель, историк литературы и критик. В своей "Немецкой литературе" критиковал Гёте за его "безнравственность". Получил печальную известность своими выступлениями против "Молодой Германии", политического и литературного движения в Германии XIX века, как оплота "безнравственности" и "антихристианских" устремлений. Выступление В. Менцеля вызвало постановление германского союзного совета о запрещении произведений "Молодой Германии".
2. Франц Карл Адальберт Эбервейн - немецкий композитор и музыкант-скрипач, капельмейстер, дирижёр. В литературе часто упоминается как Макс Эбервейн. В 1826-1849 годах дирижировал в оперном театре. К. Эбервейн управлял домашней капеллой и находился в дружеских отношениях с Гёте, на тексты которого он написал много песен, а также музыку к "Фаусту" и "Прозерпине". Гёте неоднократно упоминает его в своей переписке.
3. Адам Готлоб Эленшлегер (Adam Gottlob Oehlenschläge) - датский писатель, драматург, поэт. Представитель романтизма. Автор слов национального гимна Дании.
4. Йозеф фон Гёррес (Johann Joseph von Görres) - немецкий католический мыслитель, писатель, журналист.
5. Алкид ("сильный" или "внук царя Алкея"). Имя Геракл (в переводе "совершающий подвиги из-за гонений Геры") было дано прорицательницей пифией.
6. Франц Грильпарцер (Grillparzer) - австрийский поэт и драматург.
7. Густав Пфицер - германский лирический поэт (представитель "швабской школы") и литературный критик, переводчик, редактор.
8. Барон Фридрих фон Гарденберг (Georg Friedrich Philipp Freiherr von Hardenberg) - немецкий философ, писатель, поэт мистического мироощущения, один из йенских романтиков. Публиковался под псевдонимом Новалис (нем. Novalis).
9. Бартольд Георг Нибур (Barthold Georg Niebuhr) - немецкий историк античности. Он ближе всего стоит к традициям политически ориентированной английской истории (прежде всего Эдмунда Бёрка) и филологической критики Фридриха Вольфа.
10. Фридрих Бутервек (Friedrich Ludewig Bouterwek) - немецкий философ и историк литературы, основатель философии виртуализма.
11. Свет - это электромагнитные волны определенной частоты. Наряду с этим свет проявляет себя и как поток особых частиц - фотонов. Также свет - это одна из форм энергии. Можно измерить его скорость, известны его характеристики. Также известно, что белый цвет - это не отдельный цвет, это соединение всех цветов. Это называется "спектр". Цвет - это не сам объект, а лучи света, которые от него исходят.
Какова же природа света? Первым, кто попытался серьезно заняться изучением света, был Исаак Ньютон. Он считал, что свет состоит из корпускул, которые наподобие пуль выстреливаются источником света. Но некоторые характеристики света не могли быть объяснимы этой теорией.
Другой ученый, Гюйгенс, предложил другое объяснение природы света. Он разработал "волновую" теорию света. Он считал, что свет образует импульсы, или волны, наподобие того, как камень, брошенный в пруд, создает волны.
Почти 150 лет ученые спорили, является ли свет волнами или корпускулами. Большинство ученых приняло волновую теорию. Но затем последовал новые открытия, которые поставили под сомнение эту теорию.
Каких взглядов сегодня придерживаются ученые на происхождение света? В настоящее время считается, что световые волны имеют характерные особенности и частиц и волн одновременно. Проводятся опыты, подтверждающие обе теории. Пока нет ответа на вопрос, что же такое свет.
12. Гаспаре Луиджи Пачифико Спонтини (Gaspare Luigi Pacifico Spontini) - итальянский композитор, автор опер, кантат, месс и других музыкальных сочинений; один из основоположников жанра большой оперы. Член Прусской (1833) и Парижской (1839) академий искусств.
13. Карл Фридрих Христиан Фаш (Carl Friedrich Christian Fasch) - немецкий композитор и теоретик музыки. Основатель Певческой академии в Берлине (Sing-Akademie zu Berlin).
из Библиотеки для чтения, 1837
Наверх