Александр Измайлов. Письма издателя

О НАВОДНЕНИИ В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ

Письма к П. Л. Яковлеву

Счастлив ты, любезнейший племянник, что уехал отсюда и что живешь теперь среди возвышенной Москвы, а не на низком, правом берегу Невы!

Случилась у нас беда:
Откуда ни возьмись вода!
Мгновенно затопила
Прибрежные места:
В этажи нижние вступила;
Заборы из досок снесла все дочиста.
Где прежде все пешком ходили,
Иль ездили на лошадях:
Там лодки, катера и даже барки плыли
А домы по Неве, о страх!
У Сада Летнего, с решёткой где ворота,
Как будто два кита, большие два плашкота
Ей! ей! тебе не лгу,
Одним концом в Неве, другим на берегу!
Но описать в стихах всего я не могу.


Слава Богу, что во время наводнения не видел я ни одной ужасной сцены: я видел, как переходили в брод по пояс через улицы; видел, как новые Энеи переносили на мощных раменах* (*плечи) своих робких Анхисов* (*Анхис был так красив, что в него влюбилась Афродита и родила ему Энея); видел плывущих собак, козла — да и только! Меня захватила вода в Департаменте, где я пробыл до семи часов вечера. Приезжаю домой — на Песках все у нас благополучно: ни из Лиговского канала, ни из обоих бассейнов вода не выступала. На другой день, раним рано поутру, является ко мне из Морской Типографии вестник (переплетной ученик) с донесением, что большая часть любских экземпляров XVII и XVIII № Благонамеренного размокла. Беда не велика! Не прогневаются великодушные пренумеранты* (*здесь: подписчики), если получат книжки на простой, а не на любской бумаге, и в смурой, а не в алой обёртке. После того узнаю, что сотни полторы экземпляров Благонамеренного за 1818 , 1819, 1820, 1821., 1822 и 1823 годы, которые хранились в кладовой, в нижнем этаже одного из домов Садовой улицы, также размокли. Все это по каталожной цене составит по крайней мере 25000 р., а по правде сказать, не стоит и половины. Я даже и не вздохнул. Высохнут, хорошо; а не высохнут, так и быть! То ли потеряли другие?

Вечером уже на другой день услышал я, что напроказила вода. Боже мой! Сколько разорилось и даже погибло бедных петербургских жителей, особенно в нижних прибрежных местах! Сколько богачей через два, или три часа пришло в совершенное убожество! Сколько таких, которые не знают куда преклонить голову и терпят холод и голод. Воля Божия! Видно угодно было Богу испытать одних в терпении, а других в сострадании и любви к ближнему.

Сам Бог - твердят все Петербургские жители - возвратил нам к этому времени доброго нашего Государя. Из Русского Инвалида и Сына Отечества узнаешь ты, каким образом спас Он во время наводнений от явной погибели несколько человек, какое отеческое попечение прилагал о разоренных, какие верные и спасительные меры принял к пособию им. Везде, где ни пострадали от воды, являлся Он, как Ангел утешитель, ободрял, помогал, воскрешал, так сказать, и не мог удержать слез своих при плачевном виде несчастных жертв разрушительной стихии. История не забудет этих слез. С легкой руки Царя-Отца стали поступать весьма большие пожертвования в учрежденный Комитет о пособии разоренным наводнением Санкт-Петербурга. Дай Бог здоровья добрым людям, которые помогают ближнему в беде.

Бог милостив! много теперь в Петербурге бедных людей; но в благословенной России есть довольно и богатых, а еще более добрых и благотворительных. Прости! На следующей почте напишу побольше. Сколько анекдотов, анекдотов. Все, что ни услышу любопытного, записываю в свою карманную книжку: есть что порассказать, есть что послушать! Но теперь недосуг. Итак, до будущей почты! Непременно, непременно с будущей почтой стану писать к тебе.
13 ноября 1824 г.

Не сердись на меня, любезнейший племянник, что я не сдержал своего слова и не писал к тебе более месяца. Слышал ли ты, что со мною сделалось вскоре после наводнения?

On dit et sans horreur je ne puis le redire.

Говорят... и добро бы в книжных лавках, а то в клубах... говорят, будто я умер! Многие пожалели обо мне, не многие порадовались моей смерти. Две старушки отслужили по мне панихиду. Один юный Поэт (много лет ему здравствовать и ни в каком журнале не участвовать) почтил меня эпитафией. Не дошел ли и до тебя слух о моей насильственной кончине? уронил ли ты хотя одну слезу на обертку Благонамеренного? Который это раз насильно морят меня? По крайней мере нынче был к этому повод. Вскоре после наводнения умер здесь некто Петр Александрович Зимайлов, добрый, хороший человек. И так по сходству фамилии и отчества приняли Зимайлова за Измайлова, Александровича за Александра. Но тот был титулярный советник, а я коллежский и 24 ч. минувшего ноября, в самый день именин любезнейшей моей супруги, произвед в 5-й класс; тот вел журналы, а я издавал; тот писал одною только прозой, а я пишу и стихами - так есть разница между нами, и может ли быть, что бы какой-нибудь журналист умер перед пренумерацией на Новый год?

Вот какие нелепые слухи распускают и у нас в Петербурге, где люд все нужный должностной, а у вас в Москве, где мало людей сидячих, но много газет ходячих? Но ты уже, чай, теперь в Вятке. Из Москвы писала мне одна почтенная старушка, что там полагали урон в людях во время бывшего здесь наводнения, ровно в сорок раз более, т. е. вместо пятисот до 20000. Во многих губернских городах умножили это число на десять, а в уездных удвоили и утроили! Но все не удастся грубым нашим провинциалам солгать так отважно, как лгут просвещённые иностранцы. В каком-то французском журнале (сам я не читал, а слышал от верного человека) напечатано, что на Васильевском острове вода разрушила все дома и уцелел только один!

      Вот не по нашему в чужих краях-то врут!
      Жаль право, что нигде с врак пошлин не берут.

А сколько бы досталось платить и нашей братии журналистам! Я обещал тебе сообщить множество анекдотов, случившихся во время наводнения. Виноват! опоздал по обыкновению. On fait ce qu’ on peut et uon pas ce qu’ on veut. Все почти эти анекдоты напечатаны уже в Ноябрьской книжке (№ 55) Отечественных Записок. Читал ли ты там повесть о гальоте и о картофеле? Чудо чудное! диво дивное! На крышу одной хижины поставила проказница-вода галлиот, а в самой хижине не дошла на полвершка до печи; из печи же выплыл горшок с картофелем! Издатель Литературных листков в пяти пунктах доказал, что это вовсе невероятно - но зато прочесть приятно. 
А читал ли другой анекдот о нечаянной свадьбе? Насмешу: слово в слово спишу. Одна бедная вдова, жившая в Садовой улице в работницах, успела собрать свои пожитки в узел и спешила спастись с ними к родственнице своей, живущей в Итальянской слободке; но на Семионовском мосту она застигнута была водой, узел ее вырван был у нее из рук бурей, и сама она едва спасена от смерти мужчиной, который привел ее тогда же в свое жилище на Литейном. Безутешная вдова с таким отчаянием жаловалась на сиротство свое и лишение всего имущества, что избавитель ее, узнав, что она свободна, предложил ей свою руку и сердце. Утешенная вдова отправилась тотчас к родным своим просить платья - для свадьбы. — Да за кого же ты выходишь? - спросили ее. — И мать моя! - отвечала она, — Бог его знает; я знаю только, что он мой избавитель и живет на Литейном. Затейный анекдот! Что твой гальот! Смейте же сказать теперь, что женщины любопытны. Ах да вдовушка! Исполать! Так обрадовалась руке и сердцу жениха, что не спросила его даже и об имени. Да и на что? Она видела его житье-бытье, знала по опыту, что он человек добрый, а что до того, как его зовут? Иван или Степан, не все ли равно?

Le nom ne fait rien a la chose. Но что-то все не верится, особливо после гальота. Как-нибудь, да не так. Вот еще анекдот, столь же справедливый, как и два предыдущие; но зато несравненно замысловатее. Плывет во время наводнения по Невскому проспекту кошка и рядом с нею крыса - плывут - и не взглянут друг на друга - забыли смертельную вражду во время общей опасности. Вслед за ними два юных литератора: классик и романтик... вот тут не подберу я слова... не плыли, не шли, не ехали — а двигались, так сказать, на широких спинах брадатых наемников, облеченных в сермяжную броню. Романтик, увидев Классика, вскричал:

     Кинь, Педант, скорее в воду
     Вирши все свои и оду:

А Классик с важностью отвечал:

     Кинь лучше, баловень, ты все свои романсы,
     Элегии, посланья, стансы.

И потом начали браниться уже не стихами, а мерною прозою. — Да сидите, господа, смирно, - сказали им носильщики, — а не то, упадете и утонете. Не стыдно ли вам браниться в такое время и за что? Смотрите, вон плывет кошка с крысою, но не трогают друг дружку. Но

     Безумцам умна речь, как в ручейке вода:
     Журчит и мимо протекает.

Бранились, бранились Романтик с Классиком, кричали, кричали и наконец со спин носильщиков упали, да и попали в воду. Впрочем справедливость требует сказать, что все почти вообще нынешние литераторы сохраняют всегда на словах должную благопристойность. Пишут друг на друга эпиграммы, сказки, воюют в журналах, но в обществе никогда не сделает ни один другому ни малейшей грубости, ни малейшей невежливости. A, что было за двадцать лет? за тридцать? за сорок? Есть у меня в запасе несколько истинных и весьма любопытных анекдотов, которые нигде еще не напечатаны. Сообщу их тебе, сообщу, как только немножко поотделаюсь, а теперь, перед новым годом столько у меня работ и хлопот, что право, голова кругом идет. Скажу только, что в бедствии разорившихся от наводнения принимают все живейшее участие и что делаемые в пользу их пособия и пожертвования превосходят всякое ожидание. Без сердечного умиления не мог я слышать о следующих двух мелких, но весьма разительных чертах благотворительности.

На другой день наводнения во многих местах вздорожал белый, так и черный хлеб, и вероятно цена с того и другого не скоро бы спала, если б, попечительное правительство не приняло тотчас решительных мер к пресечению всяких злоупотреблений. Везде есть расчётливые люди, которым дай только волю, то не упустят извлечь для себя пользу из общего несчастия;. На другой же день наводнения, какой-то офицер, увидев в Галерной гавани двух мужичков с полными на голове лотками саек и и сочтя этих саечников за расчётливых торгашей; не утерпел и давай их бранить.
—За что бранишься, барин? - спросил его один из них весьма хладнокровно.
— За то, что вы хотите драть втрое и вчетверо за свои сайки с разоренных. — Грешите, Ваше Благородие! - сказал другой. — Нас Бог помиловал во время потопа; так мы положили раздавать каждый день даром по два лотка саек. И вслед за сим действительно добрые мужички, в присутствии офицера, раздали безденежно все свои сайки бедным и голодным жителям Галерной гавани. Это самое повторяли они потом несколько дней сряду. В одном из здешних благородных девичьих училищ, даже самые маленькие девицы отказывались добровольно от завтрака и полдника и посылали свои порции к разорённым, умницы! Добренькие!
Прости моя умница!
21 декабря 1824 г.

ПИСЬМО К А. Е. ИЗМАЙЛОВУ ОТ СЕКРЕТАРЯ БУХАРСКОЙ МИССИИ П. Л. ЯКОВЛЕВА (РОДНОЙ БРАТ М. Л. ЯКОВЛЕВА, ЛИЦЕЙСКОГО ТОВАРИЩА ПУШКИНА И КЮХЕЛЬБЕКЕРА).
В 1820 г. П. Л. Яковлев был назначен секретарем российской миссии в Бухаре и временно покинул Петербург. Тогда-то и началась его интенсивная переписка с Измайловым.  Переписка сохранилась только в одной своей  части: ИЗВЕСТНЫ ЛИШЬ ПИСЬМА ИЗМАЙЛОВА, ОТВЕТНЫЕ ПИСЬМА ЯКОВЛЕВА УТРАЧЕНЫ (здесь приводятся найденные 3 письма). В экспедиции Яковлев пробыл недолго, - уже в  следующем 1821 году он возвратился в Петербург.

Залив Сырдарьи, Камышлы-Баш
16 ноября 1820
Я обещался, я обязался писать к вам! Обязанность самая приятная, лестная; но я не принимался еще за перо, и 36-й день думаю о своем обещании. Не смею оправдываться. И винюсь! Я ленив: но не забудьте главного, того, что мы 36 дней, идем беспрерывно степью, видим одно небо, видим киргиз, верблюдов - 36 дней одно и тоже! Скажите чего нельзя бы увидеть, путешествуя по вашим комнатам? Что ж напишу я к вам, из моего войлочного кабинета? Наше вседневное занятие? Конечно! Мы встаем с зарею. Раздался барабанный бой - раздались крики верблюдов. Их вьючат. Вообразите 500 верблюдов среди поля. Кибитки уже сломаны, сундуки, тюки, все вещи в беспорядке разбросаны по земле. Киргизы, в ужасных малахаях, ворочают тяжести. Мы все на конях. Наконец верблюды навьючены, и мы едем. Впереди казаки, потом пехота, артиллерия, верблюды, телеги: все тянется по необозримой степи. В 1-м часу привал. Отдыхаем, едим, пьем; потом не останавливаемся уже до места, где назначен ночлег. Киргизы-вожаки, обыкновенно едут впереди; степь там им знакома, как вам Невский проспект.
Подъезжая к месту ночлега все рассыпаются по полю, и всякой выбирает место для своей кибитки. Суета, беспорядок: крики людей, верблюдов, ржание лошадей, блеяние баранов. Через полчаса все кибитки поставлены, и все принимаются за утоление голода и жажды.
Нынешний день мы отдыхаем: дневка, или наше воскресенье. Полюбуйтесь нашим лагерем! Какая пестрота, живая картина! Какое разнообразие и деятельность! Там 20 солдатских кибиток и перед ними ружья поставленные пирамидами с навешенными на них сумами, тесаками, киверами.
Солдаты, одетые по-домашнему, бегают кругом огней, хохочут, варят кашу, смешат друг друга. Там Башкиры бреют друг другу головы тупыми ножами; бреющийся страдалец корчится; бреющий хладнокровно исполняет свое дело. Другая группа Башкир кушает издохшую вчера лошадь, и хвалит ее сладкое мясо. Там Киргизы. Иной дудит в чибызгу  другой подшивает подметки захромавшему верблюду. Наши натуралисты, сидя перед своими кибитками, набивают чучела ворон и мышей. Казаки под шатрами из пик своих, беспечно наклонясь к пылающему саксаулу поют про своих богатырей. Около кибиток разбросаны тюки, сундуки, мешки. Вдали чернеются казачьи пикеты, и стада лошадей и верблюдов.
Вечером картина переменяется. Лишь пробьют зарю, все затихло. кой-где мелькает огонек... и унылое: слушай  разносится по лагерю от часового к часовому! Нынешнюю ночь к голосам их присоединилось еще вытье нескольких десятков волков, уныло и страшно, как при представлении Мелодрамы!
Знаете ли, что нравится теперь вашему ленивцу? То, что у меня песок под ногами: песок самый белый: написал страницу, опустил руку под стол, и мое маранье засыпано! Что вижу, о том и пишу! Не пеняйте! Вы сами видите, что в глазах моих одна степная природа. Но в памяти, и сердце мои дальние друзья, и желание видеть их! Простите.


20 верст за Куван - весь ваш Дарьею
27 ноября 1820 г.


Боже мой! где я и где вы, почтенный мой А. Е! Европа и Азия, Петербург и местечко в Киргизской степи за Куван-Дарьей* (*один из протоков Сырдарьи)! И все еще мы не в Бухарии* (сейчас Туркестан (страна тюрков, Средняя Азия) — и еще нескоро увидим это тридевятое царство, тридесятое государство. Наше правило тише едешь, дальше будешь - а потому мы и не торопимся. Путешествие, или этот переезд с места на место, забавляет нас: Киргизы к нам ласковы, погода благоприятствует, лошади наши здоровы, запасы наши не истощились – чего ж торопиться? 48 дней едем; привыкли к кочевой жизни - и довольствуемся однообразным видом земли, неба, верблюдов и всего, что везется, тащится, тянется, ползет и идет с нами, историографами Киргизского царства. Без шуток, я уже привык к степной жизни; но признаюсь, желал бы поскорее добрести до Бухарии. Всякий день видим одно и то же, одних и тех же людей; а можно ли, чтоб нравилось всегда одно и тоже? Что не наскучит? Сошлюсь на вас самих... Не скучали ли вы рассуждениями N., не скучали ли стихами N. N.? Но надобно путешествовать в Киргизской степи, чтоб узнать всю цену городской жизни. Вспоминая Петербург, тёплые комнаты, ресторации, вечеринки - и посматривая кругом себя, мне кажется, будто я на том свете. Утешаешься мыслями, воображением, воспоминанием и надеждой на будущее. Я желал бы уверить себя, что я сплю, вижу все во сне, и опять проснусь в Петербурге. В каком восхитительном, волшебном блеске кажется теперь этот город! Одно воспоминание о нем утешает нас! Здесь у нас нет ничего лишнего, нет роскоши — одно самое нужное, необходимое — словом: мы Киргизы! Вся разница между нами и Киргизами состоит в том, что мы не едим лошадиного мяса и не режем людей.

Завидую вам: вы в Петербурге! Малейшая прихоть ваша исполнена! все готовы служить вам, тысяча удовольствий уносят день ваш. А мы, или на конях, или в дымных кибитках, едим баранов, пьем воду и спим на войлоках. Но все это пройдет! Я возвращусь в Петербург; буду пользоваться теми же удовольствиями, которыми вы теперь пользуетесь, и сверх того буду иметь воспоминания! и какие воспоминания! 48 дней не знаем что делается в Европе, в России - нет сообщения: мы странствуем в пустыне. С нами едет Бухарский посланник и караван, и несколько сот господ Киргизов с несколькими десятками Султанов. Все очень хорошие люди. Если это письмо довезется до Оренбурга, доедет и до Петербурга... других писем не ожидайте. Очень трудно и чрезвычайно дорого стоит, и найти и послать человека отсюда и из Бухарии. Итак, простите, простите до свидания в Петербурге.

Бухара, 15 января 1821
Не знаю, не придумаю, как благодарить за письмо ваше, за этот ужасный труд, подъятый вами! Оно переселило меня в Европу, в Россию, в Петербург, к вам, и я воскрес, и я забыл, что ужасная; степь отделяет меня от вас; следственно, от всего прекрасного! Но, знаете ли, что это волшебное переселение случилось только два дня назад? Варвар Киргиз, степной фельдъегерь, вез наши депеши почти два месяца! Жестокий!
70 дней шли мы степью, и 20 декабря, вступили в святой город Бухару. Хотите ли знать, что это за город? Хотите ли узнать Хана и здешние удовольствия? Город окружен стеною - глиняною, улицы так широки, что вьючный верблюд проходит. Дворец похож на старинную Голландскую печь со столбиками и балконами. На башнях дворца развеваются солома и сено: это гнездо святой птицы аиста. Домов не видать: а по обеим сторонам улиц стены с дверцами. Войдете в дверцу, и вы на дворе, а кругом этого двора комнаты. Женщин нет, а называются женщинами, какие-то движущиеся куклы, с головы до ног закутанные в халаты.
Хан умеет читать: в доказательство, при нас прочел Грамоту, громко и вразумительно. К нему ходят все запросто: в халатах. Он не привязан к женщинам - доказательство? у него слишком 1000 жен.
Визирь так деятелен, что сам ездит собирать пошлины, и исполняет свято все обязанности мусульманина и первого Министра, торгует с Россией, Персией, Индией.
Промотавшиеся, или разорившиеся купцы служат здесь маклерами. Нельзя ничего купить без маклера; он торгуется, хлопочет и решает покупку; зато вдвое дешевле можно купить все без маклера.
Бухарцы торгуют индийскими шалями, индийской кисеей, индийскими парчами; персидскими коврами; китайским фарфором и чаем; Русской медью, железом, чугуном, сукном. Землю и сады обрабатывают у них пленники. Сами же Бухарцы сидят в лавочках, продают, и молятся Мухаммеду!
Слишком уже столетие, заведена здесь артиллерия; есть 50 орудий - и слишком уже столетие не стреляли из них. Узнав, что у Русских есть пехота, Бухарцы в один день сформировали свою пехоту. Отобрали все ружья у жителей всего государства, набрали людей, и выучили их в несколько минут. Ружей нашлось 200; следственно нельзя было выставить более 200 воинов, а по краткости времени выучили их только двумя словами: стой! и садись! (пли! не в употреблении) Эта пехота набирается в одних чрезвычайных случаях, и служить в ней тем приятно, что воин может держать свое ружье как ему угодно и в любом наряде. Совершенная простота и свобода!
Театров, гуляний здесь не бывает; зато, каждый день вешают по нескольку человек. Тут все придумано чтоб доставить приятное зрелище и прогулку для Бухарской Публики, кругом виселицы, продают все, что только можно пожелать в столичном городе: баранину, дыни, виноград, изюм, и прочее.
Русский человек здесь более в моде, чем у нас французы. Едва увидят его, и все бегут за ним и все кричат: Урус, Урус и не могут вдоволь наглядеться, не могут надивиться всякой пуговице. Не смотря однако на все ласки бухарцев, мы отправимся отсюда в начале весны.

ПИСЬМО К ИЗДАТЕЛЮ БЛАГОНАМЕРЕННОГО
вольный перевод из Адиссона А. Н. Очкина

Вчера имел я удовольствие видеть вас из окна моей комнаты и, судя по наружности, подумал, что вы наслаждаетесь цветущим здоровьем; эта мысль родила во мне другую: человек, столь обширный в объёме (сказал я сам себе), без сомнения, знает какие-нибудь особенные средства предупреждать болезни, которыми благая природа столь щедро наделила человечество и которые, не только не уменьшились с начала мира, но еще, кажется, размножаются по мере размножения врачей - так что увеличение числа болезней, увеличивает число врачей и обратно. Зная, по слуху, что вы человек, расположенный к добру, надеюсь, что не откажетесь от исполнения моей просьбы: уведомить меня, посредством вашего журнала, каким образом избавляетесь вы от неприятного посещения отвратительных сестриц болезней? А что бы показать как это мне нужно, я намерен описать вам всю жизнь мою.
Я родился в деревне; лекарей при этом не было, но, несмотря на то меня начали лечить, как скоро я взглянул на свет: дали мне ревеню, окутали меня в тёплые одеяла и чуть было не задушили. Можно сказать, что я вырос в шубе и вскормлен лекарствами: матушка, бабушка, тетушка, нянюшки, мамушки - все наперерыв старались избавлять меня от будущих болезней и лечить от воображаемых настоящих. Такое воспитание меня совершенно расслабило: трех лет я не умел еще ходить, а пятнадцати был бессилен, как ребенок. В молодости был я почти беспрерывно болен, наконец пришла мне в голову пагубная мысль, что читая медицинские книги, могу избавиться от своих страданий, и с этой минуты я навсегда лишился спокойствия. Как скоро взял я в руки медицинскую книгу, тотчас заметил, что пульс мой бьется неровно. Начал я с трактата Доктора Сиденгама* (*Томас Сиденгам (1624-1689)- знаменитый английский врач, «отец английской медицины», «английский Гиппократ» - реформатор практической медицины в духе Нового времени, называемый также «отцом клинической медицины») о лихорадках, но только лишь прочел две страницы, как со мною сделалась ужасная зевота, которая не проходила до тех пор, пока я не окончил всю эту книгу. Чрез несколько времени вздумал я, что у меня чахотка и вылечился от нее стыдом: месяца в два я растолстел так, что даже ваш сюртук был бы мне в то время впору. К несчастью попалась мне в руки книга Доктора Витта о почечуе** (**геморрое), и я тотчас почувствовал эту болезнь; а после того заметил в себе все признаки подагры, исключая одной только боли. Сочинение одного искусного врача произвело на меня удивительное действие: оно избавило меня от подагры, но заразило водяною - по обыкновению господ Докторов, которые излечивают от одной болезни не иначе, как вгоняя в другую. Беспрестанно читая медицинские сочинения, наконец, почувствовал я в себе собрание всех возможных недугов; но, к счастью, принесли мне остроумное сочинение Санториуса, и я решился вести себя по его системе, ученому свету известно, что этот искусный человек изобрел, для своих опытов, математические кресла, устроенные таким образом, что в них можно взвесить все, как на весах. Сидя на них, знал он, сколько пищи выходило посредством испарения, сколько превращалось в собственное существо его и сколько исчезало другим образом. Сделал я себе такие кресла, привык в них заниматься, есть, пить, спать и, можно сказать, что я уже три года живу на весах. По расчётам моим выходит, что когда я совершенно здоров, тогда тяну ровно двести фунтов; делаюсь легче одним фунтом, если целый день поговею, а после сытного обеда становлюсь одним фунтом тяжелее, и теперь всегда стараюсь держать себя в этом положении. После обыкновенного моего стола, я тяну двести фунтов с половиной; если же пообедав увижу, что не тяну еще сколько должно, то пью пиво, или ем хлеб до тех пор, пока дойду до того веса. Когда я позволяю себе что-нибудь лишнее, то бываю полуфунтом тяжелее всегдашнего, и это делаю я, для здоровья, в первый понедельник каждого месяца. После обеда взвешиваюсь как можно вернее, потом хожу по комнате, пока, посредством испарения, сделаюсь легче пятью унциями и четырьмя скрупулами; когда же, по креслам своим, увижу, что дошел до этой точки, то беру книгу и читаю столько времени, что бы из меня вышло еще три унции с половиной. Во время сна лишаюсь я четверти фунта тяжести; если же, встав с постели, вижу, что я еще тяжелее надлежащего, то досыпаю в креслах. Чтобы садиться за стол, я не справляюсь с часами, но смотрю на весы, и если весь лишний фунт вышел, то из сего узнаю, что я голоден и тороплюсь обедать. Из книги, в которой записываю изменения моей тяжести, вижу я, что среднее число в целый год выходит двести фунтов, и потому заключаю, что здоровье мое в это время не уменьшилось. Несмотря, однако, на такие старания и воздержность, я очень слаб, бессилен, бледен, пульс мой бьется дурно, и я беспрестанно опасаюсь какой-нибудь болезни. Вы видите, почтеннейший г. Издатель, как нужны мне ваши советы: ожидаю их с нетерпением в заранее благодарю вас.
Примите, Милостивый Государь и прочее.
14 января Иов Чахоткин

ОТВЕТ ИЗДАТЕЛЯ БЛАГОНАМЕРЕННОГО Г. ЧАХОТКИНУ

Судя по наружности (наружность иногда обманчива бывает) подумали вы, что я наслаждаюсь цветущим здоровьем. Ах! если бы знали вы, как болит у меня сердце! И какое сердце!
Но это болезнь душевная; а вы, Иов, извините, не знаю имени вашего батюшки... вы, кажется, опасаетесь одних только телесных недугов, у вас была уже чахотка, геморрой, подагра и водяная. И я начал также с чахотки, страдал от геморроя, подагры и водяной пока еще нет, и верно не будет. Смей только вселиться в меня подагра; я поступлю с нею гораздо еще хуже, нежели Лафонтенов, или Крылова крестьянин: везде стану таскать ее с собою:

     И в Департамент наш, в Цензурный Комитет,
     И в типографию, ко всем книгопродавцам,
     В учены общества, к друзьям, к заимодавцам;
     Приду с ней и к тебе, безжалостный Поэт!
     И попрошу, ей в наказанье,
     Прочесть предлинное твое ко мне посланье.
     От водяной знаю как себя предохранить - воды меньше пить
     Друзья! не станем пить воды:
     От ней великие беды***.
***Из песни, переведенной мною с французского Опасности от воды. Музыка, соч. г. Жилина и Грибовича.
Однако же я сам пью воду каждое утро натощак. Пива и портеру не позволяют мне пить господа медики и жена моя. Любимый мой напиток - квас. Советую и вам его кушать: это и питье и лекарство для русского человека.
Вы пишете, что вылечились от чахотки стыдом. А знаете ли, чем я от нее излечился? женился! Поверите ли, что не так давно, с небольшим лет двадцать тому назад, был я тонок, как спичка, страдал одышкой и кровавым кашлем, предугадывал накануне через головную боль дурную погоду, одним словом: сох как былинка, таял как свечка - женился и стал толст и здоров; а как начал издавать Журнал, то сделался еще здоровее. Некогда и похворать! Теперь, кажется, нельзя уподобить меня ни спичке, ни былинке; несмотря на дородство мое, хожу я летом без всякой усталости с Песков в Морскую типографию за Харламов мост, а иногда и гораздо далее куда-нибудь на дачу; соколом взлетаю на высокие лестницы ступеней в 50 и выше; не помню уже, когда кашлял: голова моя не походит более на барометр и не болит ни от дурной погоды, ни от дурных стихов. Женитесь ка и вы, Иов ... и начните издавать Журнал, всего лучше недельный - увидите, как через неделю будете здоровы. Что за удовольствие сидеть одному в математических креслах и читать только одни рецепты? Ласковая жена лучше строгой диеты, а журнальные, литературные статьи занимательнее сухих рецептов.
Пока не издавал я Благонамеренного, то вел жизнь самую однообразную: в известное время ложился, вставал, обедал, ужинал, отдыхал, работал - теперь, кроме должности и корректуры, нет у меня ни на что определённого времени. On fait ce qu'on peut et non pas ce qu'on veut* (*фр.: Мы делаем то, что можем, а не то, что хотим!)! Не вижу, как в разнообразных занятиях летят часы, дни, недели, месяцы, годы! И, слава Богу, здоров! Надобно, мне кажется, менее думать о болезнях, что бы не быть больным; а чтобы менее лезла блажь в голову, то надобно более заниматься делом и таким, которого нельзя откладывать, например, держать раза два, или три в день корректуру, и т.п.
Скажу вам теперь, какие средства давно уже употребляю я с пользою во время болезней, если не для излечения, то, по крайней мере, для облегчения их. Когда сделаюсь я так болен, что не могу продолжать обыкновенных своих занятий и даже принужден, бываю слечь в постелю: то первое мое лекарство - книги. И какие же книги? Самые веселые, забавные - всего лучше комедии и романы, только характерные. Прочту пять, шесть французских комедий, два или три английских романа (только не на английском языке) и как рукой снимет! Когда же болезнь усилится и запретят мне читать книги: то я закрою себе глаза, лежу смирнехонько и тихохонько читаю, или лучше сказать декламирую стихи, если жена тут в комнате; если же она выйдет, то громче и громче. От бессонницы многие советуют читать дурные стихи. Часто страдаю я этою болезнью; но не читаю в это время дурных стихов, а сам пишу стихи, дурные и хорошие, как случится. Какое удовольствие бодрствовать тогда, как все спят и безмолвно беседовать в потемках с Музами. Полежишь, полежишь, понюхаешь табачку, да и вскочишь с постели, чтобы зажечь свечку и записать четыре, или пять стихов. Не поспишь ночь, и готовы две, или три эпиграммы, мадригал, либо какие-нибудь стишки в альбом. Не поспишь ночи две, три сряду-и впишешь в собрание собственных своих стихотворений, новую Басню, или Сказку.
Вот все, что почел я нужным сказать вам, М. Г. Иов...
Хочется немножко похудеть, да и многие давно уже мне это советуют. Начну с весны лечить сам себя, и если удостоверюсь опытом в пользе какого-нибудь средства от толщины, то непременно объявлю в Благонамеренном. Желая искренно вам скорейшего облегчения от всех ваших мнимых и настоящих болезней, имею честь быть с отличным почтением, вашим покорнейшим и усерднейшим слугою
29 февраля, 1824

ВЕСЁЛОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
ПИСЬМО ИЗДАТЕЛЯ К СТАРШЕЙ ДОЧЕРИ
Пятница, 2З января 1825 г.

В последнее свидание с тобою, милая Настенька, не сказал я тебе, что мы с маменькой решились ехать из Петербурга; едем далеко… в Александровскую мануфактуру, часа на два – а кто знает? может быть и на три и даже на четыре! Много ли я живу на свете? Нет еще 46 лет, а сколько поездил на свой век! Где я только не был? Был и не один раз в Мурине и в Парголове, на Пороховых заводах в Царском селе и в Павловске, был в Петергофе, был на бумажной фабрике и медном заводе кузины твоей Е. М. К., был даже, в Ропше... Nec plus ultra!

Лошади готовы. Мы едем в трех санях. Нас шестеро: две дамы: маменька и Ан. Як., да четверо мужчин: доктор Я. И. Г., А. А. Н., дядюшка и я. На всякой случай берем с собою оружие: у доктора ланцет, а у нас у троих по перочинному ножу.

     Прости! уж сани подают!
     Салопы барыни надели;
     Лукьян нам подает шинели;
     Прости! идут уже, идут.

Суббота, 24 января. Утро

Мы опять в Петербурге, опять на Песках, в доме Моденова. Вчерашнее наше путешествие было не только благополучно, но и весьма приятно. Постараюсь сколь можно подробнее описать его тебе. Вчера выехали мы из дома ровно в четыре часа пополудни, в троих санях, на пяти лошадях. В первые сани, самые лучшие, запряжённые двумя стройными вороными конями, сели дамы; сзади стал младший из кавалеров — твой дядюшка. Во вторые сани, влекомые парой лошадей простых, гнедых, легли мы с доктором. В третьи сани, или саночки об одной серенькой лошадке, сел сиротка Ап. Ал.

     Вот наконец все в сани сели —
     Ударили по лошадям —
     Ступай! Пошел! и полетели.
     Чуть видим пред собою дам.
     Кой-как за ними мы тащимся
     И вместе с Доктором дивимся
     Чудесной легкости саней
     И бегу вороных, коней.
     Уж кони подлинно на славу!
     Но вот проехали заставу —
     Я вкруг себя все замечал,
     Глядел туда, сюда, молчал;
     Вдруг Доктор громко закричал:
     Стой! Стой! и все остановились...

Тут снова мы переместились. Дядюшка сел на место Ап. Ал. — Ап. Ал. пересел ко мне —

     А Доктор к дамам на запятки.
     Fouette, cocher! Во всё лопатки.
     Дорогой дам он забавлял,
     С приличной важностью читал
     Им лекции о Медицине -
     Однако же не по-латыни,
     Хотя в латыни и силен.
     Слов десять скажет он по-русски
     Да три, четыре по-французски,
     Чтоб соблюсти во всем bon ton.
     O, Доктор, кавалер учтивый,
     Услужливый, красноречивый!
     Дам наших так развеселил,
     Что всю дорогу просмеялись,
     В санях между собой шептались
     И верно, верно уж признались,
     Что Доктор очень, очень мил.

А мы с Ап. Ал. сидели смирно: я смирен, он еще меня смирнее, как красная девица. Есть правда и девицы красные, но шалуньи ужасные.

     Люблю девиц и дам живых,
     То есть веселых, остроумных,
     Но скромных и благоразумных;
     Пленяюся беседой их.
     Но не люблю я дур, вертушек,
     Крикуний, спорщиц и болтушек.
     Кривляться, прыгать, вздор болтать
     И без причины хохотать
     Прилично лишь одним Вакханкам,
     А не воспитанным дворянкам.

Всего несноснее, всего отвратительнее для меня старый мужчина, который шнуруется, чернит волосы, белится, и румянится, как молодая женщина, особливо девушка с гусарскими, уланскими, или драгунскими ухватками.

     Беда, ей! ей! беда,
     Когда нет в девушке стыда.

Да! да! Точно так! Нехорошо впрочем быть и слишком застенчивой, робкой, стыдиться играть при других на фортепиано, петь, или читать вслух стихи (хорошие), когда это необходимо надобно. И ты, милая Настенька, немножко застенчива, даже передо мной и перед маменькой. Смотри, к экзамену весь ложный стыд откинь.

     Чу! раздалося: динь, динь, динь!
     Вот едут обшивни большие
     И с ними несколько саней;
     Загнули шеи пристяжные,
     Столбом идет пар от коней.
     Не скрою ничего от дочки:
     К дугам привешены звоночки,
     Цветные ленты и снурки;
     В санях сидят все мужики,
     Сваты брадатые, дружки —
     Сидят, тихонько попевают;
     По ветру ленты развевают,
     А колокольчики звенят
     И собралась толпа ребят.
     Разинув рот, вслед им глядят.

Я был без очков и видел в санях одних только мужичков; а другие видели и супруг их, т. е. свах, поезженных и невесту. Невеста, скажу не своими, а чужими словами, дюже свежа. Остроглазый дядюшка твой заметил у нее маленькую родинку на левом глазку, а наблюдательный Ап. Ал. полуиссякшую слезку. Кроме этого не встретили мы во всю дорогу ничего особенно примечательного. За городом точно такое же небо, как и у нас в Петербурге, такой же снег. Дорогой видели очень много хороших строений, не только деревянных, но и каменных, больших; огромных. Мы ехали все левым берегом Невы. Ах! если бы это было летом; если бы Нева покрыта была галиотами, барками, полубарками, лодками, лодочками, челночками - я выскочил б из саней - виноват! - из коляски, и пошел бы по бережку пешком. Не с посошком, но с карандашом в руке и с памятной книжкой - в другой. Присел бы на бережок, написал бы стишок, другой, третий, и так далее. Люблю природу, особенно зелень и воду.

Наконец подъехали мы к Александровской Мануфактуре. Идем на широкий и весьма чистый двор. Это не фабрика, а город и великолепный. Строение превысокое, прекрасивое в 6, или 7 этажей, и все освещено газом, как во время торжественной иллюминации. Входим в покои к Главному Смотрителю Д. И. Г., брату нашего любезнейшего Доктора Я. И. Г. Дамы сняли с себя салопы; мы сбросили шубы, шинели. Вслед за нами явился еще знакомый кавалер, артиллерийский офицер Г. П. Ч., услужливый и гостеприимный хозяин ведет нас чрез опрятные спальни воспитанников в мастерские палаты. Входим в первую палату. Ах, Настенька, и что мы тут увидели? Слушай, слушай… бьет десять! Добро, Прощай! пора в Департамент.

      Хотя сегодня и суббота,
     Но есть пренужная работа;
     Притом же с корректурой ждут.
     Пойду я завтра в Институт
     К высокой, миленькой девице,
     А именно к твоей сестрице;
     Потом коня я подхвачу;
     К тебе на остров полечу.

Продолжение

Итак, вошли мы в первую палату, большую, предлинную, где приготовлялась к пряже хлопчатая бумага. Сколько тут станков, станков! а какие станки, того я тебе не скажу, потому что не в состоянии изъяснить чудесного механизма виданного нами, как в этой палате, так и в прочих. Литераторы, особенно стихотворцы, плохие механики. Лучше не говорить о том, чего не понимаешь. Скажу только тебе, что механизм заменяет здесь десятки, или сотни рук; станки сами треплют бумагу, прядут, ткут, а люди стоят только у станков, да глядят, и кой-что когда поправят, или примут. И все эти разные работы делаются посредством паровой машины. Ходили мы, ходили из одной палаты в другую, сверху вниз, снизу вверх, из тёплого климата в холодный, из холодного в умеренный; все видели, всем любовались, всему удивлялись. Добрый и снисходительный Д. И. Г. все нам показывал, объяснял. Видели мы, как прядутся и сушатся нитки; как ткутся миткали, салфетки, платки, и проч. и проч. Видели и совсем уже отработанные вещи - прекрасные! Есть на что поглядеть! Есть что похвалить! Видели прелюбопытную машину, посредством которой делаются проволочные щетки. Хитро выдумано! Видели даже как приготовляются карты. Ах! Настенька! Какими большими ножницами их разрезают! Право будут с тебя, или немного поменьше.

     Два целые часа
     Смотрели мы на чудеса,
     И время как прошло, того мы не видали;
     Немножко и устали.
     У карт я нехотя присел на табурет. —
     Ты знаешь, Настенька, я в карты не играю,
     А только лишь на них гадаю —
     Присел я помечтать, как философ-поэт.
     И видно, что старик, сказали обе дамы.
     Ну, справедливы ль их насмешки, эпиграммы?
     Мне сорок пять лишь только лет.
     Не ежусь, как иной, не корчуся дугою;
     Но с возвышенною хожу всегда главою;
     Дородством, ростом молодец!
     А стариком зовут! — Однако, наконец
     И дамы и все мы устали, утомились,
     К Смотрителю назад в покои возвратились —
     И чашки, самовар на столике явились.

Маменька стала разливать чай, a мы все уселись вокруг стола. Не вкусен для меня чай, если не вижу самовара, а пред самоваром дамы.

     Вот Бог даст через год, когда
     С Наташею домой к нам возвратишься,
     То верно уж тогда
     Ты, Настенька, не поленишься
     По очереди чай с сестрою разливать.
     И мы вокруг стола усядемся семьею,
     Paul, маленький ваш брат с большою головою,
     Нам будет сухари в корзинке подавать.
     Поговорим, пошутим мы за чаем,
     А иногда кой-что и почитаем.

После чаю - это было, кажется, ровно в восемь часов — Д. И. предложил нам идти в столовую. Мы перешли через двор и вошли сначала в так называемую прогулочную залу. Зала пребольшая, квадратная, поддерживаемая красивыми, чугунными столбами; а прогулочной называется она потому, что воспитанники в свободное и в ненастное время обыкновенно в ней гуляют. Воспитанники стояли рядами по стенам залы и при нас пошли попарно наверх в столовую. Что за столовая! Прекрасивая и предлинная! Стоя на одном конце, не узнаешь на другом в лице знакомого человека. Во всю длину залы поставлены четыре стола. За первым столом было слишком двести девиц, за вторым около трехсот маленьких воспитанников, а за перегородкой на другой половине, за третьим и четвертым, взрослые уже воспитанники, всего, по крайней мере, тысяча человек. Все стояли, каждый у своего прибора. По данному главным смотрителем знаку осанистый ветеран, в мундирном сюртуке, позвонил в висящий у перегородки колокольчик, и вдруг сотни голосов, басов, теноров, альтов и дискантов согласно запели: Очи всех на Тебя Праведный, уповают. Пропели, складные лавки хлопнули в лад, воспитанницы и воспитанники сели за вечернюю трапезу, а мы пошли в церковь.

Церковь прекрасная! Большая, квадратная! Потолок сделан сводом, и этот свод можно назвать небесным потому, что выкрашен светло-голубою краской и весь усеян золотыми звёздами. Стены подделаны под желтый мрамор. Иконостас превосходный! Над царскими дверями, в золотом сиянии, находится изображение Св. Духа за каким-то особенным стеклом, от которого, как говорят, днем разливается по золотым лучам блистательный свет. Жаль, что вечером, при слабом освещении, не могли мы сами этого видеть. В иконостасе замечательны два образа работы лучших художников, сделанные на иждивение, или капитал воспитанников и воспитанниц; первый - Рождество Христово, а второй - Симеона Богоприимца и Анны Пророчицы.

Осмотрев церковь, возвратились мы опять в столовую, отведали из любопытства кушанье - щи пресытые, каша, хотя и жидка, но очень хороша, а хлеб (важная статья) преславный! Потом спустились мы по чугунной, улиткообразной лестнице в самый низ, т. е. в кухню. Ай да кухня! Желательно, что бы у многих парадных комнатах было так чисто, как в этой кухне. — Но где же печи? - спросил я Д. И. — Да вот, - сказал он, показав на какие-то шкацпы. Открыли чугунный ящик и увидели там телятину; отвернули кран, и полились из другого ящика щи. И все это приготовляется парами. Надобно отдать справедливость англичанам: одни только они могут делать все с такой выгодой, удобством и чистотой. Представь себе, милая Настенька! кухня, как сказал я, в самом низу, а столовая вверху, если не ошибаюсь, в четвертом этаже, но из кухни большие, медные котлы поднимаются сами прямо в столовую. Подобную машину видели мы и в мастерских палатах. Вдруг явится снизу в железной клетке мальчик, возьмет несколько корзин с пряжей и исчезнет.

Из кухни заходили в пекарню, видели огромную бочку, в которой варится парами картофель. Везде удобство, опрятность! загляденье! удивленье! Мы возвратились в столовую, лишь только откушали воспитанницы и воспитанники. Опять ударили в колокольчик. Все встали, стали молиться и пропели сперва: Благодарим Тя, Христе Боже наш, а потом Отче наш, Бортнянского. После того начали расходиться: воспитанницы пошли налево, а воспитанники направо. — Неужели, - спросил я Д. — идут они теперь спать ложиться?Нет, учиться, - отвечал он. И все мы вслед за ними отправились в классы, освещённые, как и все комнаты, газом. В чертежном классе любовались мы трудами старших воспитанников, т. е прекрасными планами и фасадами строений Александровской Мануфактуры.

В девять часов, поблагодарив любезного Д. И. за его гостеприимство, распростились с ним и пустились обратно в Петербург тем же самым порядком, как и приехали оттуда.

     Луна во всю дорогу нам
     С лазоревых небес светила
     И снег блестящий серебрила.
     А позади саней у дам,
     Как пальма стройная, прямая,
     Почтенный Доктор наш стоял
     И дамам лекции читая,
     Он эквилибра не терял,
     Но врачевался моционом.
     А мы с любезным Аполлоном,
     Мы любовались на луну,
     И глядя на нее вздыхали;
     Потом склонило нас ко сну
     И сладко, сладко мы дремали.
     Но дядюшка твой не дремал
     И времени он не терял,
     Все омонимы сочинял.

И сочинил целых два - увидите их в Благонамеренном. В продолжение обратного нашего пути, от самой Александровской Мануфактуры до Александро-Невской заставы, не встретили мы никого, не видели ничего, кроме белого снега с серебряными искорками, голубого неба с бриллиантовыми звёздочками и золотой луны с палевыми лучами.

В десять часов были уже дома - в одиннадцать все спали и всем в эту ночь приснилось что-нибудь про Александровскую Мануфактуру, например: маменька видела во сне подвижную железную клетку с мальчиком и с корзиной хлопчатой бумаги, А. Я. - салфетки, Д. И. - плашки, А. А. - мотки ниток, дядюшка - большие ножницы, я - бочку с картофелем и жареную телятину в чугунной печи.

     Прости, любезнейшая дочь!
     Час за полночь уже пробило;
     Ко сну меня, ко сну склонило.
     Ты верно спишь — спи! добра ночь.

РЫЖИЙ КОНЬ

Элегия, или Поэма

Подражание Лорду Байрону

I.
Кто этот высокий и толстый мужчина, едущий на дрожках, гнущихся под ним? На нем синий, долгополый сюртук, из которого вышло бы два капота для людей обыкновенных; в боковом кармане его торчат бумаги; на черных глазах его сияют серебряные очки; правой рукой держит он огромный зеленый зонтик; левая покоится на связке синих и алых книжек. Стройный, рыжебородый кучер, в синем армяке, правит рыжим белогривым и белохвостым конем; легкий конь бежит и песчаная земля дрожит под ним. Это Издатель Благонамеренного - это кучер его Антон - это рыжий конь, питомец тучных тамбовских пастбищ, драгоценный дар Журналисту от почтенного друга его.

II.
С широкой, пересекаемой узким Лиговским каналом площади, известной в столице Петрополя под именем Песков, дрожки поворачивают в Итальянскую слободку, из оной в Офицерскую улицу, оттуда, на Невский прешпект и с проспекта в Грязную. Куда едет издатель Благонамеренного? В Чернышев переулок. Приехал. Встает с дрожек. Облегченный от тяжести конь ржет радостно. Важный Антон сходит с возвышенного своего седалища, приветствует рыжего, и оба идут тихо по широкому и чистому двору, усыпанному желтым песком. Наконец оба возвращаются к крыльцу, на которое незадолго пред тем с одышкой взошел тучный господин их. Молча сидит Антон на дрожках; рыжий трясет головой и бьет железными подковами по выпуклым каменьям.

III.
Гордо сходит с крыльца дородный журналист и садится на гибкие дрожки. Ступай! - восклицает он громогласно. - Куда прикажите? вопрошает рыжебрадый возница, - в типографию, или к книжным лавкам? К Заикину! - Антон шевелит вожжами, рыжий летит, как молния, вот дрожки остановились против зеркальной линии у книжных лавок.

IV.
Против крайней лавки Заикина слезает с дрожек Издатель Благонамеренного, берет связку книжек своего Журнала и входит с важностью в лавку. Из лавки Заикина переходит в огромную лавку Глазунова, от Глазунова к Переплетчикову. Между тем слепая толпа народа смотрит с удивлением на рыжего коня и на рыжебрадаго кучера. Что за грива! говорит один. Что за хвост! восклицает другой! Что за борода! вопиет третий.

V.
К Сленину! закричал громогласный Журналист. И вот рыжий мчит его мимо гостиного двора и Милютиных лавок. Входит Издатель Благонамеренного с уменьшенной связкой книжек в магазин Сленина. Зазвенел в дверях колокольчик. Приветливый хозяин выбегает навстречу с поклоном и с улыбкой. - Вот тебе книжки! - А вот вам шарады для вашего Журнала.- Давай-ка французских романов. - Выбирайте сами. - Потрудись, свяжи, Иван Васильевич. - Извольте. - Прощай! - Простите. - В департамент, Антон! - Прикажете приезжать за вами? - Нет, ступай домой легонько.

VI.
И нет более рыжего! В цвете лет кончил он дни свои. Остались у Издателя Благонамеренного одни только дрожки и сани. Пешком, в калошах, ходит он в Чернышев переулок и в Садовую. Мрачен взор его - мрачнее октябрьского неба. Не столь много сокрушался он в отрочестве своем о кончине Абрикоски и Beнерки* (первого оплакал он силлабическими, а вторую амбическими стихами; последнюю же (незабвенную черную моську) стихотворною прозою), развернувших стихотворческий дар его; не столь много сетовал в юности о черной моське, о желтых канарейках, о датских жаворонках, о тульских соловьях, сколько ныне в мужественных летах о рыжем белохвостом и белогривом коне.

VII.
Приходит домой тучный Журналист; пот каплет градом со смуглого чела его. Бледный Антон встречает его в длинных узких, стекольчатых сенях и говорит с тяжелым вздохом - рыжий наш умер! - Умер, - восклицает изумлённый Издатель, и от восклицания его стекла в огромных, опускных рамах зазвенели, и Лукьяновы голуби, клевавшие на полу пшеницу, вспорхнули, поднялись к потолку и сели в страхе на гнезда свои. - Умер! - продолжает унылый Антон. Я видел плачевную кончину его. Ужасны были его страдания! подобно рыбачьему челноку, колеблемому о огромными валами в морскую погоду у малого Охтинского перевоза, рыжий наш метался во все стороны. Я хотел дать ему больший ломоть хлеба, умильно поглядел он на меня, но вдруг ужасно заскрежетал зубами, захрипел и пал бесчувственен на палевую солому.

VIII.
Безмолвно идет Издатель Благонамеренного из сеней в комнаты. В столовой встречает он супругу свою, отирающую слезы белым платком и двоюродного брата, Зарайского дворянина М. А. Б. Л...го, испускающего тяжелые вздохи. Оба они страстно любили рыжего коня. Первая всякий раз смотрела на него из окна, как он, кивая головой, шел мерной поступью за Антоном по берегу Лиговского канала, или когда Антон купал его в большом зеркальном пруде, именуемом бассейном. Последний ежедневно, и утром и вечером, кормил его при себе нижегородским бобковым овсом и собственноручно давал ему початые, а нередко и целые ломти ржаного хлеба. - Что делать! - восклицают они в слезах, увидев хозяина. - Обедать! - отвечает сей: и садится за стол на древнюю и порыжевшую от времени софу.
Невкусны кажутся хозяевам яства, приготовленные опытной приспешницей Феклой. Непродолжительна и молчалива трапеза их. Вздыхает время от времени Издатель Благонамеренного, вздыхает супруга его, вздыхают и служители их Лукьян и Петр. Все любили рыжего, все оплакивают его кончину. Канарейки, заключённые в решетчатых клетках, уныло и жалобно поют надгробную песнь рыжему.

*
Там, там за Выборгской заставой покоится прах его! Там и длинная грива его и красивый белый хвост. Судьба, жестокая Судьба направила на него ужасную косу смерти. Погиб рыжий; но память его не погибнет. От берегов Белого моря до ущцелий гор Кавказских, от Брест-Литовской заставы - до пределов Восточного Океана, куда только выписывается недельный Журнал Благонамеренный - все будут сожалеть об Издателе и о преждевременной кончине доброго коня его.

МОЛОДЫЕ ЖУРНАЛИСТЫ
повесть

Москва рассадник литераторов, - сказал... положим, N. N. Это выражение мне очень понравилось; к тому ж я люблю литераторов — они моя слабость. Мне так много натолковали об них мои сестры, страстные любительницы чтения, и которым я верил более, нежели самому себе, потому что сестры мои были милые, благовоспитанные, кроткие девушки; но имели привычку щипать меня и ставить на колени, если я в чем-нибудь прекословил. Как им не верить?
Прошлого года я был в Москве. Не думаю, чтоб для читателей нужно был знать, зачем я был там. Это скучная история. Меня хотели женить там на девушке, которую я отроду не видал, и которая, как уверяли меня, все имеет; но которая и не взглянула на меня, когда ей объявили, что Петербургский жених приехал ... Я узнал причины этого убийственного равнодушия от кухарки, которая от нужды исправляет должность горничной: – мальчик ряб и мал ростом! Мне отказали, и я должен был ехать в Петербург к величайшей досаде моего дедушки, который непременно хотел женить меня, несмотря на то, что я ряб, мал ростом и имею маленький чин. Старики упрямы — а как дедушка мой старик, то, и он должен быть упрям, и очень упрям!

В это самое время учредились между Москвой и Петербургом дилижансы. Как смирный человек, я обрадовался этому учреждению. Смирному везде худо — и в службе и дома и в дороге. В службе заставляют работать за четверых и обещают все ... но не исполняют обещаний. Дома — дома бесят, забывают приказания и за все это требуют денег. Дорогой — на каждой станции, если не ямщик, так смотритель найдут случай выместить на смирном проезжающем все, что терпели они от лихих. Что же должен делать смирный человек с грубиянами ямщиками, со слугами, с начальниками? Молчать? Не так ли, Милостивые Государи?
Лишь объявили, что такого-то числа отправится из Москвы дилижанс бегу в контору, беру билет и с радостью возвращаюсь в Цареградский трактир. Там я нанимал две комнаты, там обедал и ужинал. Вечером по обыкновению, прихожу в общую столовую комнату и застаю трех молодых людей за ужином. Сажусь у особенного столика и из разговоров узнаю, что они студенты. Не хвалюсь впрочем, проницательностью, они сами так называли себя. Потом узнаю, что они все трое едут в Петербург и едут в дилижансе. Так вот мои товарищи, подумал я, и, рассуждая о счастливой встрече, сел бифштекс, котлету, кусок телятины, выпил бутылку бархатного пива. Кончив ужин и мои рассуждения, встал я, и что редко случается в ресторациях, встал бодро и твердым шагом подошел к студентам.
— Честь имею рекомендоваться, господа, - сказал я им, — я ваш спутник до Петербурга. — Очень рады, - отвечал мне самый сухощавый студент, нам это чрезвычайно приятно. Потом я сел, разговор, оживился... узнал их имена — узнал, что они кончили курс учения и едут искать... счастья, поверив от души, что оно в Петербурге. Поговорили, посмеялись, пошутили. Так водится, если ужинают ровные и не видят пред собою отравы лучшего блюда — рожу какого-нибудь... После — после я ушел в свои комнаты; после... неужели должно сказать, что я разделся и лег спать? Впрочем, это не мешает — даже украшает многие путешествия. Через два дня после этого достопамятного дня мы отправились из помолодевшей столицы.
Ехать четыре дня в одной карете, видеть четыре дня сряду одни и те же лица, говорить четыре дня с одними и теми же людьми — кажется не нужно быть Лафатером, чтоб узнать людей. Я узнал моих товарищей — вероятно и они узнали меня. Что ж я скажу об них? А что они обо мне скажут? Не знаю, ей-ей не знаю, я, я скажу, это они все трое чудаки — чудаки, каких можно только найти, не в Англии, Милостивые Государи, а в России, в благословенной России.
Знаете ли, что они затеяли дорогой? По приезде в Петербург издавать Журнал! Журнал исторический, статистический, политический, литературный, музыкальный, и всего не перечтешь! — Желаю вам успеха, - сказал я им, — но берегитесь! Вспомните несчастную участь Пустынника, Северного Наблюдателя, Аспазии, Демокрита, Журнала древней и новой Словесности, взгляните на издыхающий... — Ничего, сударь! - закричали мои спутники, – ничего! Нужна одна благородная решительность, смелость; все прочее вздор!  Я не понял что такое благородная смелость, но согласился с ними, что все вздор. Это слово вздор так приятно! Зато беспрестанно его и слышишь и видишь... И читаешь, прибавят мои читатели... Я краснею, и продолжаю.

По приезде в Петербург, я начал их навещать... Как не навещать таких милых молодых людей? Они литераторы из рассадника! Как порадовались бы мои сестры, увидев меня в кругу ученых людей! Где вы? Где вы, мои сестры. Но что за вопросы? Как будто я не знаю, что одна умерла, прочитав Балладу: Ольгу; другая в Рождественском монастыре, оплакивает прошедшую молодость, проведенную с точками и восклицательными знаками Путешествия в Малороссию.
— Радуйтесь! радуйтесь! - сказал мне самый толстый из Студентов. Через месяц выйдет первая книжка нашего Журнала. — Очень, очень рад. — Статьи отборные. — Как обыкновенно водится в первых книжках нового Журнала, — Баллады... Я вздрогнул, вспомнив о бедной сестре моей. — Повести. — Чувствительные? — Мистические, магнетические. Критика. Это страшно! Мы разобрали Поэму Пушкина. Ее все хвалят, ею все восхищаются. Тем то она и несносна, что ее все хвалят. Потом следует разбор Росомахи. Этой Драмы, освященной совершенным забвением и напитанной сугубой и тройной галиматьёй? — Мы ее хвалим!
Не буду рассказывать всего разговора — для образчика довольно и этого... Хорош Журнал?
После этого разговора я долго не был у них, месяца три. Не хотелось мне слушать их грозных суждений, и я человек смирный! Но смирный человек скоро забывает досады, и я пошел к Редакторам... квартира пуста. Вижу дворника. – Где живут теперь господа Студенты? — спрашиваю его. — Да они уже два месяца съехали и разъехались. Один живет в Коломне, другой на Петербургской стороне, третий у Московской заставы. — Неужели? Да что же заставило их разъехаться? — Не знаю ... их поссорил какой - то господин. — Кто этот господин? Дворник поставил на пол ведро с водой, которое нес в пятый этаж, задумался, вдруг схватил ведро, махнул рукой ... Господин Журнал! Господин Журнал — сказал он, и пошел вверх.
Как? думал я, Журнал был причиною их ссоры? Вот дружба авторская! Не при мне ли заключили они братский союз? Не при мне ли клялись любить друг друга во все продолжение Редакторства? Вот как прочны эти братские союзы! Но где же они? Отыщем их, погорюем с ними! Я люблю утешать несчастных — и делить с ними, или дарить их, т. е. я хотел сказать про себя:

     Дарил несчастных он, чем только мог - слезою.

Это недорогой подарок, но в большом уважении у людей с такими чувствами и карманами.
Но я не видал их! Журнал прекратился и Редакторы исчезли, как мечта!.. или как все исчезает в этом свете. Один, самый сухощавый сошел с ума, его посадили в желтый дом. Другой потолще утонул, едучи в Кронштадт, третий, самый толстый, пошел в Гусары. Конец великим предприятиям молодых Журналистов....и конец моей повести.
12 Августа 1821

СТРАЖДУЩИЙ ПОЭТ К ИЗДАТЕЛЮ

Милостивый Государь
Покорнейше прошу вас о напечатании в издаваемом вами журнале, прилагаемого при сем отрывка моих беспечных досугов, излившейся из сердца Элегии: она последняя; я простился с Музами — и навсегда повесил цевницу— потому .... потому что...слушайте, и сочувствуйте мне:
До прошедшей весны, я жил по делу целых три года в Петербурге. Еще с первых дней юности расцветали во мне наклонности. Поэта; по прибытии же в столицу, новые, трогательные Элегии и Баллады пленили меня, и гармония Романтической Поэзии наполнила весь мой слух и душу. Баловни-Поэты, воспевающие в тиши времена года, говоры пернатых, родные края и приветы юных красот очаровали меня, а послания их друг к другу и к юным знакомым подругам первых, незабвенных лет наполнили чувства мои счастливою негою; кроткая спутница ее лень, дала сердцу моему тихий приют в самом себе. Посвятив себя досугу, оставил я дело свое в небрежении, и одинокий, на Петербургской стороне, в тиши Зелейной улицы, взирая на чащу развесистых берез, поверял в чужбине звукам цевницы моей тайные ощущения унылого Поэта. Так миновали три весны: несколько Элегий, Послания к родным, друзьям, к рощам и Зефиру юности, и воспоминание о ней, были плодами моего досуга. Не желая помещать их в журналах, и пленяясь беспечным разнообразием Полярной Звезды, хотел я на немой привет ее отозваться ответным отголоском. Уже приводил я в порядок знакомые звуки сердечного рассказа, для помещения их в издании Звезды юного 1824 года, как вдруг со сжатым сердцем, коего безмолвных ощущений не могу передать вам, прочитал указ о потере моего дела. Сей переворот игривой фортуны, оставил меня не только почти без имения, но и без возможности наслаждаться уединением столицы ! В тоске, советовался я с сердцем — отзыв его мелькнул, как, молния... и легкокрылый Зефир, быстрым полетом, свеял со взоров моих уныние, навеянное указом.

     К вам, к вам, ручьи, кусты родные!
     Я понял ваш немой привет,
     Призывы сердца молодые,
     Призыв знакомых, прежних лет!
     Душе любимые долины,
     И прежняя родная сень,
     И юности беспечной лень!
     Примите друга из чужбины!

Я уложил книги и бумаги, бросил последний взгляд на гостеприимный кров, и перенесся душою в любимый сердца край, к не оплаканной радости вечно памятных юных дней — златокрылых, мечтательных. Семь раз в пути ловил я очарованным взором улетающие утренние туманы; в восьмое утро кибитка вскатилась на знакомый пригорок; я въехал в рощицу, пробираюсь...

     Вдруг роща ветви растворила,
     Открылся ряд родных домов....
     И вот бывалый, верный кров,
     Младенчества свидетель милый.
     Вот скромных хижин красота,
     Вот шум дубрав под тень зовущий,
     И ручеек в тиши бегущий,
     И лес, и леса пустота.
     И вот Поэт, с душою мирной,
     Спешит на голос ваш призывный.

Природа для меня обновилась. В домашнем углу повесил я моих Пенатов, и с растроганною душою предался пленительным мечтам, ласкающим воображение юных моих досугов.
Как сельская красавица, румянилась заря, когда рассеявшийся утренний туман открывал ей меня, уже сидящего на росистом пригорке; она же вечером провожала меня в рощу к ручейку, коего журчание, соглашаясь с говором пернатых, вторило в моем сердце. И лелеяло мысли. Иногда

     С закатом летние денницы,
     В прохладу рощицы густой,
     Сзывал пастушек резвый рой
     Призывный звук моей цевницы,
     И - часто юные певицы
     С ним глас сливали молодой.

Но переменчиво сердце Поэта — переменчивы и его досуги: часто —

     Я одинок, в дичи лесов,
     На утлый пень главой склонялся,
     Глядел на сумрачный покров
     И тихой думе предавался.
     На бледный солнца луч взирал,
     Следил закат его унылый,
     Дружился с будущей могилой
     Дней давних призраки сзывал.

Друзья-Поэты посещали отшельника, и из них, всех пламеннее, всех игривее, в унылых восторгах пестрой мечты, юный, шестнадцатилетний сын брата моего, больше всех сочувствовал моему сердцу и сладкой бездейственности разнообразной лени. (Я для того упоминаю о нем, что вы его узнаете; он отзовется к вам; он поделится с вами душевными ощущениями). Что счастливее дружбы?

     Когда сойдет туман на сумрачные горы,
     И с ним в приютный мой, домашний уголок
     Поэтов-баловней пленительный кружок
     Придет — и принесет душевны разговоры,
     И шутки скромные и дружеские споры;
     Тогда за чашею пенистого вина,
     За полной кружкою не купленные брашны,
     Во мне юнеет кровь, душа собой полна,
     Блажу Пенатов я, блажу мой кров домашний!

Но бывали минуты, когда на одинокое сердце мое навевалась тайная грусть; когда обольстительница младость, отгоняя равнодушные мечты, нашептывала мне любовь.

     Я зрел, манил тебя, о призрак черноокий:
     Когда густых полей в священной тишине,
     Как в легком облаке, спускалась ты ко мне;
     Но отлетала ты — и странник одинокий,
     Один с своей тоской....
     Напрасно я искал твой образ молодой.
     Я слышал запах ароматный
     И легкий шорох твой в тиши,
     И нежный голос, сердцу внятный,
     И тихий, тайный вздох души;
     Не слышал лишь любви привета!
     Хотел небесную обнять,
     Искал, мой друг, тебя назвать;
     Но нет для друга эпитета!

Таковы были ощущения праздного сердца и рой моих мечтаний! Но что человек? Он стремится к невидимой цели, заходит за рубеж земного, вперяет взоры в сумрак будущего, ничего не видит... вдруг разверзается бездна... мысли его замирают, хладеют... читайте,  читайте ... вот абрис моей истории.
Однажды летом, любуясь резвою игрою мотылька, следил я его с ветки на ветку и играл с ним; я гонялся, а он, подобие Зефира, шутил над моими усилиями. Полевой божок скрылся за кусточек; обманутый, хотел я обежать кругом, и всею силою ударился правым глазом об сук зеленой, развесистой ивы, сук — увы! отцветший. Сей удар навсегда лишил меня глаза.
Однако ж прогулки мои продолжались. Сын природы, питомец мечты, более всего любил я, в часы вечерние, под густым сводом дерев столетних, распростершись на мягкой, влажной траве, и опершись рукою на утлый пень — на пень, символ разрушения, свидетель лет минувших, уныло смотреть в туманную даль, и в мерцающих ее призраках искать взором таинственного — будущего. Но сии невинные упражнения погубили физическую мою оболочку: я получил сильные ревматизмы; и осенью, когда умирающая природа покрыла небо черными тучами, когда умолк напев пернатых, и я, по целым часам взирая на бунтующие ветры, срывающие зеленую одежду с шумящих надо мною деревьев, предавался грустным размышлениям, крупный проливный дождь, промочив меня несколько раз, заставил слечь на одинокий, безбрачный одр и терзаться до конца протекшего года мучительными страданиями. Дух мой погас, я лишился способности устраивать в порядок мысли, и упустил время издания Полярной Звезды. Теперь, не могу даже петь и моих страданий: боль во всем теле, и почти совершенное лишение правой руки не позволяют мне более поручать бумаге душевных отголосков. С трудом мог я написать сие письмо и прилагаемую Элегию. В ней мало искусства, но язык души не украшается. Прощу напечатать ее в вашем журнале. Я бы дождался издания Полярной Звезды будущего года, но болезнь моя усиливается и может
быть, гений смерти уже носится надо мною. Притом простите самолюбию Поэта: я уже не столь желаю видеть стихи мои напечатанными в Звезде, ибо не могу их там читать: лежа, и одною рукой, трудно мне держать сию прелестную, но почти кубическую книжку; а одним глазом трудно разбирать мелкую и бледную печать ее. Издание сего года племянник мой списывает для меня в тетрадь. Простите! Если возвратятся силы мои, и с обновлением природы обновятся прежние черты сердца — я еще отзовусь к вам.
Мотыльков.

Э Л Е Г И Я

Мечта улетает от правил меры. 
Разум сгорает в пламени сердца. 
Зубин. Прогулка VI, стр. 25.

     Ты заснуло навсегда
     Счастье лет заснувших;
     Нет тебя и нет следа
     Радостей минувших.
     Мрачен мне и светлый день
     И небес мерцанье;
     Скучна ночи грустна тень
     И луны сиянье.
     Где ты образ златокрылой
     ... моей мечты?
     Где знакомый, где игривой
     Отголосок красоты?
     Юности беспечной младость,
     Счастье прежних бывших дней
     Сердца девственная радость,
     Призрак памятный для ней?
     Миновалось, миновалось!
     Цвет увял души моей;
     Скорбь, как змий, мне в грудь закралась
     И грызет и точит в ней,
     Я напрасно взор тоскливый
     Простираю в темну даль;
     Бледен призрак молчаливый,
     Безответен, как печаль;
     И померкшими очами
     Кажет путь далекий мне,
     И манит с собой перстами
     И скрывается во тьме.
     Уныл, взбираюся на сумрачную гору,
     Гляжу на вид густой, на вид печальных туч:
     Их сер навислый путь — и сед и мрачен взору!
     Угрюмые! Где ж мне блеснёт приветный луч? —
     Нигде! — Иду один из дичи опустелой
     И вторю отзывы души осиротелой.
     Страдалец, с тоскою
     Я встречу весну;
     И с сирой душою
     Я лето начну;
     И — может быть — осень, бушуя в лесах,
     Осыплется в листьях на хладный мой прах.
     Быть может, к забытой могиле моей,
     Когда зелениться вновь станет весна,
     С душистой природой, с расцветом полей
     Придет и она.
     Мотыльков

ИСТОРИЯ БУТЫЛКИ
Sic transit gloria mundi!

Милые сестры! да послужит вам в пользу история жизни моей!
Среди густых брянских лесов возвышается огромное кирпичное строение: стеклянный завод Г. N. Там моя родина, там в первый раз отразились на мне лучи солнечные. Судьба, располагающая всем и бутылками, назначила меня не к тихой, семейственной жизни. Бессильная против велений всемогущей, я, лишь взглянула на родное небо, и обвернутая соломой, отправилась в Москву, вместе с множеством других сестер моих. Бедные мои сестры! Многих нет уже на свете - многие не доехали даже до Москвы... исчезли, несмотря на попечения нашего проводника, несмотря на солому и паклю, обвивавшие их нежные формы.
Я благополучно кончила мое путешествие, правда я ничего не видела во все время нашего переезда, и, следовательно, ничего не заметила ... но я ли виновата в этом? Мне не позволяли выглянуть из соломы... и к тому же, я ли одна путешествовала, ничего не видя? Если ж потребовали бы у меня описания моего пути, я, может быть, точно так, как многие, умела бы рассказать подслушанное, рассказанное, виденное другими... справьтесь с Записками Г. Z.; прочтите Воспоминания Г. D.; Географические и Статистические изыскания Г. L.; или Путешествие Г. М. по ... и по … Им честь и слава! а я - я буду рассказывать только то, что сама знаю, что случилось со мною, что видела собственными глазами и слышала собственными ушами. Впрочем предоставляю полную свободу верить, или не верить моим рассказам: зная по себе, что: le vrai peut quelques fois n'etre pas vraisemblable (Правда может несколько раз быть маловероятной (подстрочник)).
Вместе с другими сестрами, я досталась ресторатору Л.; нас принесли в погреб, налили красным вином и каждой наклеили особенный ярлычок... иным досталось представлять лафит, другим марго, третьим медок, на мою долю досталась надпись: медок му сент естер (Saint-Andre Medoc). Закупорили нас разными пробками, запечатали разными сургучами и оставили в погребе. Я видела, что сестры мои с ярлыками: Медок, беспрестанно уносились от нас, исчезли и Лафит и Марго. Я начала уже скучать в темном и холодном заключении своём, но и мой час бил. Меня взяли, обвернули бумагой и понесли вверх. - Вот сударь винцо, удивительное, редкое винцо! - сказал трактирщик, сняв с меня бумагу и отирая салфеткой. - Извольте посмотреть пробку - настоящее привозное. Я достал его по случаю! Так говорил трактирщик исковерканным русским языком, и поставил меня на стол перед молодым человеком, у которого смыкались уже глаза. - Откупорь! - сказал молодой человек, показывая на меня. Пробка выдернута, вино мое полилось в стакан. Молодой человек долго любовался цветом, нюхал букет, говорил, что от роду не пивал такого нектара. Я поневоле была орудием обмана! 
Что делать: пожив в свете, я узнала, что не одни бутылки обманывают ярлыками. Молодой человек выпил стакан, другой. Наконец все хваленое вино выпито. - Возьмите это бездушное тело, - сказал он прерывающимся голосом, и меня вынесли в буфет и поставили в темный угол шкафа. Бездушное тело! точно! Заметьте это, милые мои сестры! так и в свете бывает. Пока у человека есть что-нибудь, пока человек может делить со своими друзьями и приятелями что-нибудь - его хвалят, превозносят - обеднел, и его с презрением оставляют, и он забыт, его прячут, или он сам прячется в какой-нибудь темный уголок. Заметьте это, милые сестры! Я довольно жила на свете. Бывало, когда поставят меня на стол с хорошим вином, оботрут, обдуют, всяк смотрит на меня с удовольствием, всяк бережно берет в руки - хвалят меня. Иные целовали меня, обнимали как лучшего друга, или нежнейшую любовницу. Неопытная, я гордилась своей участью, я с презрением смотрела на графины с водой и квасом, но опытность и лета излечили меня от безумного тщеславия: я узнала, что люди любят не меня, но мое вино - выпито вино, и я забыта - нередко с презрением брошена на пол, часто обременена эпиграммками, насмешками. Заметьте все это, сестры мои! Точно также сбывает и с людьми! Иной с гордым, самодовольным видом смотрит вокруг себя, как все пред ним преклоняется; он слышит как превозносят его, он видит с какою радостью принята его малейшая улыбка. Что он в самом деле? Бутылка с вином!
Забытая, в пыли, долго стояла я в темном уголке своем и с завистью смотрела на сестер моих, блиставших дорогими винами. Многие прежде наливались обыкновенно квасом и пивом; редко являлись в столовой - теперь я видела их, наполненных сотерном, мадерой, и в чести. Тогда я завидовала им - и не мудрено! Сами люди точно также завидуют выгодным переменам и возвышению своих товарищей и приятелей. Сколько раз случалось мне слышать жалобы и старые песни: Давно ли такой-то был писцом! Теперь он пошел в знать. Если бы эти господа примечали за нами, бутылками, они не дивились бы ничему! Они ясно увидели бы, что случай играет людьми точно также, как нами!
Наконец, в один вечер, меня берут, вытирают, наливают ромом! и ставят на самом видном месте, на одном подносе с ликером и водкой. Тут опять насмотрелась я на свет: Каждый день по нескольку раз подходили ко мне, пили мой ром и хулили! Сколько раз слышала я: не подходите к той бутылке! не берите эту бутылку! Многие даже советовали моему хозяину выбросить меня за окошко! Но, несмотря на это я стояла с ликером до тех пор, пока весь ром был выпит и меня отнесли опять в погреб. Не сказать ли вам, милые сестры, опять полезного замечания? Что случилось со мною, бывает со многими людьми ! Человек, невольник случая и Судьбы, долго живет в неизвестности - вдруг мощная рука его покровителя, ставит его на вид и он невольно делается известным. Опять не его вина, если покровитель не отгадал его достоинств и способностей и дал ему место не по нем! Он, как умел, исправлял свою должность, но его бранят, его прославляют незнающим свое дело, и все несправедливо, точно так, как меня бранили за дурной ром!
После рома, налили в меня пива! Да, мои милые, пива! Что делать? Я тогда роптала на буфетчика и судьбу, но после, посл. благодарила и его и ее. За что же? спросите вы. А вот за что. Известно вам, что пиво напиток недорогой и его беспрестанно употребляют двадцать-тридцать раз в день, являлась я на столах и на столиках, и, употребляясь на одно пиво, в один только месяц, я узнала более чем во все продолжение моей жизни. Так, мои милые! я была беспрестанно между людьми и не завидовала шампанским бутылкам, которые изредка только показывались! и, показавшись, исчезали. Сверх того, пиво доставило мне случай распознавать людей. Точно так и в маленьком обществе людей живут приятнее, точно также и люди маленького общества опытнее людей большого света, узнав людей посредством пива, я уже ничему не дивилась и смотрела на все, как на знакомое. Не от того ли люди, которые испытали несчастья - люди, которые должны были переходить службу постепенно, не от того, ли они опытнее, и умнее тех выскочек, изумляющих блеском минутным?
Не огорчалась я и теми посетителями, которые молча выпивали мое пиво. Есть трудолюбивые люди, которые весь век свой переписывают и пишут все, что им дадут: они похожи на меня, когда я подавалась молчаливому посетителю. Выпьет, уйдет, и ни слова о бутылке! Так и об них никто ни слова: видать труды их, не могут быть недовольными их трудами; но никто не спросит даже, кто это писал?
Замечала я также какое-то упрямое самонадеяние, или лучше, просто упрямство между людьми. Насколько раз я была свидетельницею презабавных споров. - Это вино нехорошо! это вино никуда не годится, - говорит какой-нибудь мнимый знаток - возьми эту бутылку, принеси другого вина. - Вина этого сорта нет лучше, сударь, - обыкновенно отвечает трактирщик, - но если угодно есть другое, подороже немного, но вино очень хорошее. - Принеси! Что ж? Трактирщик берет из погреба точно, такую же бутылку, и точно того же вина - знаток пьет, и хвалит! - Да! - говорит он, вот это вино несравненно лучше! И цвет и букет!
Я полагаю, что многие не лучше умеют различать и людей; знаю даже это по моему хозяину. Он любил, а кто их не любит, честных людей! Не мог терпеть ни малейшего обмана и беспрестанно менял буфетчиков. Сгонит со двора вора и на место его определит точно такого же! И т.д. Это все равно, что находит различие в вине, налитом в разные стаканы, но из одной бутылки.
Все эти маленькие познания о свете и людях, милые сестры, доставило мне пиво. Не должно ничем пренебрегать на свете, и между людьми, часто маленький человек, гораздо полезнее большого.
15 или 17 лет провела я у ресторатора, наконец меня даже заметили. Хозяин и сын его, часто называли меня старухой. Несмотря на то, меня не отличили от других сестер моих. И вместо награды, надо мною же смеялись! Вот здоровая бутылка! - говорил хозяин. Я уже и не помню, сколько лет она у меня! Ведь не разобьется же! Бутылке можно хладнокровно снести такие слова, но если также говорили бы и о старом слуге? Каково бы ему было?
Месяца два, или три, была плохая продажа в нашей ресторации. Кто бы вы думали, был тому причиной? Я! по крайней мере, так сказал хозяин! Это несчастье от старой бутылки, - сказал он, - ее надобно сбыть, - и меня за все заслуги, за всю долговременную службу продали.
Я вспомнила Велизария... Леара и утешилась! Сверх того этот случай подтвердил мое замечание, что прошедшие услуги уважаются также, как изношенная шляпа, и что бедняк везде виноват! Но судьба, без воли которой малейшая стекляшка не погибает - судьба вознаградила меня за невинное страдание. Я досталась князю Z. Меня вытерли, обдули, налили ароматическим Лафитом, надели на шею серебряную бляху с французской надписью: chateau lafite , и поставили перед самим князем! Сколько почестей вдруг! и Бог знает за что, но так водится на белом свете! На другой день налили в меня белого столового вина, и поставили перед княгиней. - Мерзкое вино! - сказала она, - возьмите прочь эту бутылку! Это уксус! Князь вспыхнул с досады, кликнул метрдотеля, разбранил его и велел сей час переменить вино. Управитель взял меня, отнес к Итальянцу, у которого князь обыкновенно закупает все напитки. Итальянец вылил мое вино в бочку, потом начал подливать в нее разных жидкостей из пузырьков; когда микстура устоялась, он велел разливать ее в бутылки, и потом закупорил предлинными пробками с клеймами на боках, запечатал лучшим красным сургучом, и является к князю с пробной бутылкой. Эта пробная бутылка была я. Князь похвалил вино; княгиня была в восхищении; а я чрезвычайно довольна, потому что опять попала в знатный дом самым невинным средством. Но недолго блистала я за княжеским столом! Вино мое выпили, и я очутилась в темной каморке княжеского лакея. Злодей налил в меня простое Русское вино! Но этого мало. Когда оно вышло, варвар насыпал в меня табаку! Скажите для табаку ли сотворена бутылка? Но и тут я утешилась, вспомнив множество странных вещей, виденных мною на белом свете; так например я видела, что лакей, который езжал за каретой, сделался княжеским камердинером - видела как управитель князя, шестидесятилетний, дряхлый старик, женился на пятнадцатилетней горничной - я видела многое, многое не на своем месте, и не в настоящем употреблении.
Судьба еще раз улыбнулась мне: мой хозяин-лакей, женился. Молоденькая, хорошенькая жена его избавила меня от табака. - Я не хочу, чтобы ты нюхал табак, - сказала она мужу. - Не могу, милая, без него обойтись, я уже 20 лет его нюхаю. - Я не хочу, не хочу! мне противно смотреть на тебя, и если ты не перестанешь… - Что ж ты сделаешь? - Я, я никогда не буду тебя целовать! Лакей не устоял против этой угрозы, поклялся никогда не нюхать, отдал жене табакерку и освободил меня от несносной, сухой травы. Я опять явилась с пивом! О, женщины, женщины! Чего вы не делаете в свете? Так как я была только одна во всем маленьком хозяйстве, то меня беспрестанно употребляли: я была с квасом и уксусом, с водой и молоком - трудно, очень трудно, но зато я не знала праздности. И люди недаром говорят, что все излишнее вредно. Если б у моего хозяина было много бутылок, мне, может быть, досталось бы раз в месяц явиться за его обедом, а остальное время я бы валялась в каком-нибудь чулане, в пыли и грязи, а теперь меня беспрестанно выполаскивали, вытирали и я не могла роптать на свою участь. Я думала также, что и князь лучше бы сделал, если бы прогнал от себя тунеядцев, составляющих его дворню. Чем более услуги, тем хуже служат. Я думала также, что праздный поневоле портится все сравнивая людей с нами, бутылками.
Не помню хорошенько, как это случилось, но меня взяли опять в погреб княжеский и налили бишопом. Долго стояла я в холодном уединении и начинала уже скучать, как в один день меня берут, и приносят в комнату княжеского сына, молодого человека лет четырнадцати. Князя не было дома, княгини тоже, сын оставался с одним только гувернером-французом, француз получал от князя 5000 руб. жалованья - и правду сказать - не упускал ничего для образования своего питомца, учил всему, беспрестанно занимал маленького князя, рассказывал ему анекдоты, пел арии из всех известных опер, одним словом его очень справедливо называл князь: единственным. Маленький князь уже говорил по-французски, как француз; танцевал, как балетмейстер; фехтовал, как фехтмейстер; умел приятно рассказывать эпиграммы, и каламбуры беспрестанно были на языке его. Но так как молодой князь не умел еще обращаться с бутылками, то француз не забыл наставить его и в этом важном пункте. Принесли меня с бишопом и поставили на стол. - А, - сказал француз, - посмотрим, молодой человек, умеете ли вы обращаться с бутылками? - Нет ничего легче, - отвечал молодой человек, - пробку вон, вино в стакан! - Нет, нет! это не то! Вы будете служить в кавалерии, а кавалеристы нетерпеливы: итак, один раз навсегда, вот вам урок. Француз обнажает саблю, салютует князю, бросается на меня и удар! и моя бедная голова с пробкой полетела на пол! Vive la joie - закричал француз, наливая бишоп. Князь вне себя от восхищения!
Прости, обманчивый свет! Простите, радости земные! Прости, моя бедная голова! Меня вынесли из комнаты, и мальчик, помощник камердинера, налил в меня ваксу! И вот уже другой год стою я в темном ларе - запачкана, замарана, с терпением ожидаю конца своего земного странствования - и живу воспоминаниями. Милые сестры! да послужит вам в пользу история моей жизни и мои скромные замечания о бутылках и людях!

Наверх