Карло Карлини. Любовь учителя музыки

и другие рассказы

Мне исполнился двадцать второй год, и я был уже в отставке, в звании музыкального учителя, и, что таить греха! - влюблен как день в солнце. Без моей возлюбленной я, также как день без солнца, становился пасмурным и угрюмым.

- Signor Сarlini, неужели вы были учителем музыки?
- Si, signorina.

- И вы были влюблены? - спросила одна веселая старушка.
- Ах, сударыня, если бы вы знали, до какой степени!
- Продолжайте, пожалуйста!

- Пожалуйста, расскажите нам, signor Сarlini, как вы были влюблены!

Угрюмым! Точно так; на этом слове я остановился. Чего же вам более? я был влюблен. И притом я был музыкальный учитель. О, сударыни, как вы счастливы, не зная, что такое влюбленный учитель музыки! Это - самое жалкое творение в Божьем мире, настоящий страдалец в своем роде! 

В продолжение моего рассказа, вы увидите, signore, всю бедность положения этих людей.
У меня было много учениц, и в их числе графиня Любовь Ивановна. О, нет, не графиня Любовь Ивановна! Ее звали Любинькой. Мать, отец, братья и мое сердце, все звали ее Любинькой. 

Вы не можете себе представить, что такое девушка, которую зовут Любинькой. Одно это имя, не говоря уже о коротеньких рукавах и вырезном платье, располагает к нежности. Любинька! Любинька! Позвольте мне, сударыни, называть ее так и при вас. 

Если бы учителя музыки были сделаны, как скрипки, из дерева и бараньих кишок, они бы не боялись, сидя за фортепиано, ни коротких рукавов, ни вырезных платьев. Но при нынешнем устройстве человечества вообще, и музыкантов в особенности, думать хладнокровно об октавах и диезах, когда вы сидите рядом с чудесными плечами, с полными алебастровыми ручками, и притом еще с розовым ротиком, с глазами, в которых музыка попеременно то зажигает огонь страстей, то разливает волну сладостной грусти! 

Те, которых в Турции сажают на кол, могут еще назваться счастливцами в сравнении с музыкальным учителем, который должен высидеть целый час на круглом стуле подле своей ученицы. Злодей музыкальных учителей, их враг смертельный был тот столяр, который выдумал делать эти стулья на винту: при малейшем движении сам стул вместе с вами повертывается к молоденькой ученице и приводит ваше платье в соприкосновение с ее платьем, ваше колено в соприкосновение с… 

Прибавьте, что бедный учитель подвержен с утра до вечера этой ужасной пытке: если у него десять учениц, то он возвращается домой к ночи решительно сожженным в уголь.

Некоторые учителя музыки имеют обыкновение быть поочередно влюбленными во всех своих учениц. Это чрезвычайно облегчает сердце, делает его гибким, мягким, упругим, и наконец, неспособным удерживать впечатления. 

Я не знал этого способа, и, к несчастью, влюбился только в одну. Один из моих товарищей придумал и носил синие очки, уверяя меня, что гробовая бледность, которую они разливают на плечи, грудь, руки и лицо учениц, превосходно ограждает человека от всяких воспалений в чувствах; но это прекрасное изобретение сработало гораздо позже, когда уже я был влюблен в одну. 

Говорят, также, что очень хорошо выпить перед уроком два стакана невской воды; однако я не думаю, чтобы это средство было действенно с некоторыми ученицами, способными зажечь и саму воду.

Но зачем мне обнаруживать тайны музыкального ремесла? Дело идёт о Любиньке: я играл и любил. Проклятое ремесло! Играй, для того чтобы жить, и пей яд, медленно умирай, играя "...".
О, как я сильно, красноречиво, играл ей о моей любви! 

Другого языка кроме педалей я не смел употребить с нею. Графиня Мария Николаевна, мать Любиньки, слушая мои любовные объяснения, нюхала табак и говорила:
- Signor Сarlini играет с чувством.

Я думаю!

Надобно вам заметить, сударыни, - я это слышал от старых музыкальных учителей, и теперь оно уже доказано опытом, - что девушки, которые у нас учатся музыке, на нас же учатся кокетничать. На ком пробовать свои созревающие улыбки? На учителе музыки! Кого пронзить первым таинственным взглядом? Учителя музыки! Кого исподтишка заставить в себя влюбиться и принести в жертву своему новому самолюбию? Разумеется, учителя музыки! 

На то музыкальные учителя и изобретены. Анафема! Возвратимся к Любиньке.

Любинька была миленькая как братья Эйxгорны, кругленькая как кларнет, полненькая как звук рояля; девушка лет семнадцати, хорошо воспитанная, приветливая, остроумная и даже с дарованием к музыке. В ней нашел я только два недостатка: первый, что она была графиня, второй, что я был не граф.

Любинька сначала оказывала много ко мне благосклонности. Она играла со мною взглядами, играла улыбками. Она ободряла меня своими летучими ласками и явно любила быть вместе со мною. Я был первый мужчина, с которым позволили ей быть так близко! Вы легко угадываете, что я для нее был чрезвычайно исправен и не пропускал ни одного урока. 

Я забывал утренние концерты, репетиции и музыкальные завтраки, чтобы всякий день видеться с нею. Я даже два месяца безвыездно жил на даче у ее родителей, и мысли о муке, которую я терпел ежедневно от любви, от ревности, от нестройных аккордов ее любезных братцев, моих учеников на фортепиано, которым никогда не быть порядочными музыкантами, разве только барабанщиками, так смешивались в моей голове, что иногда я находился в недоумении, кому я более принадлежал, музыке или любви, и которая из них причиняла мне более страданий.

Но однажды я был особенно предан этим страданиям. Причиною тому были, с одной стороны, братья Любиньки, раздиравшие мое сердце, чувства, воображение, самыми ужасными звуками, полурасстроенного инструмента, а с другой ревность к миленькой кокеточке, которая, не довольствуясь тем, что я уже находился в ее сетях, завлекала туда же и какого-то Алексея Михайловича, правда богатого, остроумного и весьма любезного молодого человека, но ни к чему неспособного: он даже не знал нот! 

Я не постигал, каким образом Любинька, которая так хорошо играла, которая уже разыгрывала со мною самую трудную сонату Моцарта, может предпочитать мне этого человека. Досада, которую мои ученики еще увеличили расстроенным фортепиано, возвысилась во мне до ярости, когда я приметил кокетливые взгляды Любиньки, целью которых был мой соперник. 

Я почувствовал сильную головную боль, извинился, по возможности, перед хозяевами, и отправился на свою половину, с твердым намерением не думать более о недостойном предмете любви моей и заснуть, наперекор этому невежде, Алексею Михайловичу.

Я заснул, но не успокоился. Все, что я претерпел накануне, явилось мне опять и мучило меня жестоким образом. Несносная ревность! Ужасная соната! Наконец, не в силах вынести более, я встал, оделся; поспешно прикрыл горящую голову попавшейся мне детской шапочкой, выскочил из дверей и побежал без памяти, куда глаза глядят. 

Глаза глядели прямо на большую дорогу, которая, через Паргалово, ведет к Северному полюсу земного шара. Я решился бежать к полюсу и там замерзнуть. И новый Парри нашел бы когда-нибудь, в этих заветных странах мрака и холода, оледенелую любовь музыкального учителя, привез бы его в Лондон, и розовые англичанки будущих столетий, теплыми слезами, может быть, растопили бы льдину злополучной страсти!

Вот я под открытым небом; вот спешу без цели; и Бог весть, долго ли я бы бежал, если бы не остановили меня разные голоса, выходившие из-под Поклонной горы, лежащей на седьмой версте. В этом месте есть глубокие ямы и одна пещера, вырытые трудолюбивой лопатой поселян, которые берут отсюда крупный песок для садовых дорожек. 

Вечерний мрак уже покрывал гору. Я увидел огонек у ее подошвы и подошел прямо к освещенному месту. Как вам описать, сударыни, мое удивление, когда я увидел, что пещера эта, мимо которой я более двадцати раз проходил и проезжал прежде, не замечая в ней никакого следа жизни, - что эта пещера была обитаема! Я испугался. 

Холодная дрожь пробежала по всему телу. Разные рассказы о грабежах, случающихся в этом месте, возобновились все разом в моем раздраженном воображении. Но беспамятство, в каком я находился, неодолимой силой влекло меня в пещеру. Надежда найти здесь скорую смерть без труда толкнула меня прямо в отверстие вертепа. Я бросился в пещеру.

Пожалейте обо мне, сударыни!

У входа встретило меня маленькое творение, с тремя головками на предлинной шейке, но без всяких других членов, одетое в черное узкое платье: оно напевало чистеньким, полнозвучным, но страшно монотонным голосом:

     Войди в чертог ко мне златой,
     Войди, учитель дорогой!

- Боже мой, - воскликнул я, - это вы, это ты, почтенный приятель!
- Я! - отвечал Majeure ct., потому что, странное лицо или, лучше сказать, странные лица, склеенные в одно, с которыми я так неожиданно встретился - был никто иной, как мой первоначальный аккорд, на основании которого я сочинил первое мое сочинение.

- Милости просим к нам! - продолжал музыкальный цербер: - Мы вас давно ожидали: у нас большое веселье и все родные мои - ваши знакомцы приехали на эту свадьбу.
- На свадьбу! На какую же свадьбу?

- Э, maestго, не спрашивайте много: войдете так сами увидите.
- Ну, войдем же! - отвечал я со смехом - и пошел в пещеру за Majeure ct..

Двери в залу, - вообразите в этой пещере есть прекрасная зала и длинная анфилада покоев! - с шумом отворились, и меня встретил чудесный ... из оперы "Фауст" бессмертного Шпора ("Фауст" Людвига Шпора - первая постановка: 1816, Прага. Продолжительность: 2 часа. Либретто на немецком языке, Йозеф Карл Бернард по мотивам романа Фридриха Максимилиана фон Клингера "Жизнь Фауста" (1791) и пьесы Генриха фон Клейста "Кетхен из Гейльбронна" (1808)). 

С каким чувством, с каким восхитительным искусством, был он разыгран! Музыканты, родные братья моего проводника, без помощи других инструментов кроме собственных голосов, пели как сильфы. "Прекрасно! чудесно! очень хорошо! одним словом, божественно!" восклицал я в восторге. Я с жадностью глотал звуки; я дрожал как струна под смычком, в совершенном самозабвении. Но, увы, эта сладостная музыка перестала звучать вскоре по моем входе. Танцоры начали свое шарканье.

- А, il nоnо signor Сarlini! - Nostro amico! - Сarissinо nасtro! - nоiсе fratenо! - и тому подобные восклицания сыпались на меня со всех сторон. Я увидел себя окруженным толпой черненьких фигурок, с одного, с двумя и более головками, на длинных шейках, украшенных от одного до десяти воротничков. 

Раскланявшись как следует, я, было, бросился обнимать это веселое и оригинальное общество; но вдруг заревел кто-то под моими ногами. Отскочив назад, я увидел шейку, гуляющую на головке с одним воротничком. То был несчастный Si! По странному сложению своему, он попался мне носом под ногу. В извинение, я поднял его за хвостик и расцеловал как можно нежнее.

- Ты еще сердит, Сarlettinо? - послышался позади меня голосок, звонче серебра, теплее солнца, яснее звездочки - надежды, и который всегда доходил до самого центра сердца моего. 

Я обернулся. Передо мной стояла Любинька, в эфирной одежде, со своей улыбкой, и повторила: - mio dolcissimo amico! - и тотчас запела с неописанным искусством арию из Танкреда, "Рerche turba la calma", сопровождая пение прелестной пантомимой. А глаза-то, глаза!

     Нет! я не в силах описать,
     Что сердце полно упоенья,
     Заговорило мне!

Не ранее как по окончании арии, я вспомнил, что Любинька прежде не только никогда не пела, но даже не говорила по-итальянски. Откуда взялось вдруг такое искусство? Да как она пела! Мне казалось, что сама графиня Зонтаг, что даже Малибран не годились бы ей в ученицы. Вне себя от восхищения, хотел я, было, упасть к ногам Любиньки, но в зеркале, висящем напротив меня, появилась из-за моих плеч голова проклятого Алексея Михайловича, которая дразнила меня длинным, предлинным языком.

- Кой черт! неужели он всегда будет мне помехой? - вскричал я сердито, и оборотился, чтобы вырвать из его рта это орудие насмешки и злости, но сгоряча схватил и раздавил в горсти, бедного Lаmineur, а Алексей ускользнул. Страдалец запищал в моей руке таким фальшивым звуком, что я весь содрогнулся. Тогда только я приметил свою ошибку, и поскорее обернулся к Любиньке.

Она смеялась, качая прелестною головкой.
- На что же ты так рассердился? - спросила она, и, взяв меня за руку, повела в другую комнату.
Я был в недоумении.

- Скажи пожалуй, Любинька, - в самом ли деле ты меня любишь? Или может быть, ты только притворяешься?
- Садись, друг мой! - отвечала она: я объяснюсь с тобой. Здесь не станут нам мешать эти несносные музыкальные фигуры.

- А Алексей-то Михайлович? - спросил я, не доверяя ее словам.
- Не дурачься, Сarlettinо! Неужели ты ревнуешь меня к Алексею? Как эта мысль могла только прийти тебе в голову? Человек, который не знает гаммы! Какая женщина может любить его? Я любила и люблю только тебя одного, mio сarissimo amato!

- Любинька! - вскричал я, и бросился обнимать ее колена: ты меня любишь, а я, изверг, негодяй, я подозревал тебя в кокетстве! Прости, прости великодушно, и не мсти за ревность! Поверь мне, что одна только пламенная любовь моя причиной всему, и что видеть тебя в объятиях другого - для меня было бы мучительнее всех адских наказаний.

- Успокойся, мой друг! Я простила тебя давно уже.
Я был на высочайшей точке блаженства. Любинька меня любила; я сидел возле нее, и она меня целовала! Боже мой, какое счастье могло сравняться с моим?

- Signor Сarlini, - пропел вошедший Majeure ct.: - не угодно ли к венцу? Братья "Прославим" и "Многия лета" ждут вас с невестой вашей. Концерт Герца, сентуор Бетховeна, rondeau brillant Гуммеля и сонаты Моцарта давно уже на площади, чтобы вас поздравить.

- Все хорошо, любезнейший, - отвечал я важно: - только скажи, чтобы сонаты убирались вон. Одна из них вчера мне жестоко надоела, и теперь я ненавижу их всех. Я обожаю Моцарта, но сонат вообще терпеть не могу. Мне приятнее было бы видеть вместо них "Волшебную флейту" и "Дон-Жуана" предводителями этого собрания.

Majeure ct. поклонился низко, и вышел.
- Кто же я такой? - спросил я у Любиньки, что мне делают такой праздник? Где мы?
- А ты не догадался? - возразила она. - Мы с тобой в царстве музыки, в котором теперь благополучно царствует Мeербер, il Grande Еbreо.

- Grande Еbreо, Любинька? В царстве музыки? Да разве мы не под Поклонной горой?
- Ха, ха, ха! - рассмеялась Любинка. - Ха, ха, ха! Что ты! Да в своем ли ты уме? Мы в совершенно противоположной стороне.
- Противоположной?

- Совершенно противоположной! Ты в царстве музыки; il Grande Еbreо назначил тебя здешним маэстро, то есть, главнокомандующим всеми музыкальными силами, расположенными в этой области. Твои войска вышли в параде, чтобы поздравить тебя, потому, что сегодня свадьба наша. Если не веришь мне, посмотри на себя в зеркало.

Я послушался ее совета, подошел к зеркалу, и увидел себя в какой-то странной одежде: мундир военного покроя, составленный из разных музыкальных chef-d'oeuvre'ов. На голове у меня "Красная шапочка"; вместо плаща покрывала меня "Альмавива"; "Синяя борода" действительно придавала мне воинский вид, который уверяю вас, сударыни, очень шел мне к лицу; при бедре висел меч "Каменного гостя".

- Наконец я достиг цели моих желаний! - воскликнул я с радостью: - il Grande Еbreо, владетель музыкального мира, удостоил меня своего благоволения, и Любиньку я веду к венцу!

На великолепной площади пред каким-то дворцом, в том мире, где мы находились, тянулись ряды знаменитого музыкального войска. В первой линии находились оперы бессмертных мужей: Моцарта, Вебера, Глюка, Шпора, Спонтини, Россини, Обера, Герольда, Беллини, Доницетти и самого Мейербера; но, увы, я не видел ни одного русского имени! 

Потом следовали симфонии великого Бетховена, концерты и вариации Гуммеля, Герца, Паганини, Ромберга, Липинского, а позади выглядывали сочинения одного только из наших композиторов, и те, к несчастью, были без души. 

Все было разобрано по инструментам, и полки на знаменах имели положенные на музыку портреты сочинителей. Между национальными песнями, надо сказать, особенно отличались приятным разнообразием русские: они несли на знаменах портрет своего воскресителя Кашина. 

В числе мелких пьес, составлявших гарнизонный отряд, мелькали имена Алябьева и Верстовского, а в самых последних рядах держались со стыдливостью "les Аdieux", "Вечерний звон", и ария из драмы Marquise de Brinvilliers. 

Хоть и не слишком льстило моему самолюбию, увидеть имена соотечественников и мое собственное не в первых рядах, однако я превозмог себя: мысль, что и первые тоже начинали службу с лямки, и надежда, что русская музыка со временем превзойдет все музыки в мире утешала меня.

Я гордо прошел, ведя свою невесту, закрытую пышным покрывалом. Мы отправились в храм, который был построен в виде балалайки, и там Акколад, в полном облачении, соединил нас неразрывными узами брака. 

Я клялся трижды любить жену и со всем усердием служить музыке.
Едва кончился обряд, вдруг невесть откуда явился Васаро, и хотел непременно начать все изнова, венчать нас во второй раз. Я прогнал Васаро, и приказал ему ожидать меня в нашей супружеской спальне.

Тут поднялся задний занавес, и тень Роберта Диавола, окруженная толпой чертей всех возможных видов, поздравила меня от имени il Grande Еbreо с повышением в чине младшего композитора; и потом исчезла. Я не в состоянии описать вам моего восторга. Одни музыкальные учители, которые сочинили и напечатали мазурку, могут постигать его вполне!

Когда я вышел из храма с женой, нас встретили великолепной увертюрой, сочиненной первым капельмейстером моих войск. Потом запели мне кантату. 

С благородной важностью обратился я к войскам, вверенным моей команде, и произнес речь, которой теперь не вспомню; но речь, по-видимому, была очень умна, потому что все войска в один голос закричали: - Рады стараться, ваше высокосочинительство! и церемониальным маршем начали проходить мимо меня.

Оставшись с женой и моей свитой, моими приятелями музыкальными фигурками - я пригласил их всех на обед в золотые чертоги моего нового жилища, и принялся нежно обнимать Любиньку.
- Так ты навеки моя! - сказал я с восторгом: - и ни отец - ни мать, не имеют более права нас разлучить! Ты моя, перед лицом всей музыки! О, любовь! Любовь! как я счастлив.

Любинька ничего не отвечала; но потупленные взоры и робкий поцелуй доказали мне, что она понимает о чем я говорю.

- О, Боже мой, - вскричал я опять: - кто бы подумал? Не далее как вчера был я еще бедный учитель музыки, а сегодня я младший композитор всех этих областей, наместник il Grande Еbreо и предводитель огромных музыкальных сил, духовых и струнных! Еще вчера был я мучим ужасными припадками ревности и отчаяния, а теперь, - о Любинька! поверишь ли ты мне, если я скажу, что и в раю нет блаженнейших меня! 

И снова прижал я ее к груди так, что чуть не задушил ее в своих объятьях.
 
Обед и бал были блестящи. После бала гости мои начали расходиться по тетрадкам и легли спать на пятилинейных графах, между мягкими страницами; Любинька всё нежнее жалась к моей груди; взор ее блистал страстью сквозь туман радостных слез; она вздыхала, когда мой поцелуй горел на ее устах, сладостная тоска овладела также мною, до того, что я забыл все, - все, даже il Grande Еbreо.

- Сarletto! - повторяла она тихо.
- Любинька! - отвечал я чуть внятно.

О любовь, кто опишет все сладости, которые ты доставляешь сердцам нежным и умеющим ощущать тебя! Много писали о тебе; и люди думают, что более ничего уже не остается сказать о твоем могуществе. Но знают ли люди, знают ли они, что такое любовь музыкального учителя! и какова ее сила?..

- Васаро! - прокричал грубый голос где-то.
- Ах, ты здесь! - вскричал я.
Тут только я вспомнил, что приказал ему ожидать себя.

О любовь, кто опишет все сладости, которые ты доставляешь сердцам нежным и умеющим ощущать тебя; и прочая, и прочая. Долго ли находился я в этом блаженном состоянии, не помню; но вдруг, как бы впросонках, слышу вдали множество смешанных голосов, которые можно было уподобить хаосу звуков оркестра, настраивающего инструменты. 

Открываю глаза: непроницаемый мрак царствует вкруг меня. Ищу Любиньку подле себя, и трепетной рукой осязаю охолоделый труп. В ужасе, хочу подняться, но не могу, и вижу, что я лежу в закрытом гробу. 

Страх берет меня, волосы становятся дыбом, я отталкиваю крышку, и в один прыжок становлюсь в отдаленном углу подземелья, откуда осматриваюсь робким взором. Боже мой, что я увидел при тусклом свете лампады? На катафалке, обитом черным сукном, стоял двойной гроб, и в нем-то я лежал подле безобразнейшего трупа, - подле трупа, который и теперь еще иногда приводит меня в ужас. Кровавый кинжал вонзен был в его грудь. 

Какая страшная и внезапная перемена! Упоенный любовью, я засыпал в объятьях Любиньки, а проснулся... Боже, Боже! Я не выдержал этого; я начал кричать. 

Голоса, которыми я был пробужден, приближаются; я уже различаю их, - это Любинька, - это верные мои подданные: они спешат освободить меня! Но что значат эти ужасные вопли? эти страшные восклицания? Я дрожу; прислушиваюсь. Что это?

- Смерть, смерть ему! казните изменника! - вопят дикие аккорды.
- Смерть самозванцу! - повторяли родственники Majeure'а ct..

- Да, да! казните изменника! - вскричала (кто бы подумал!) Любинька, та самая Любинька, которая незадолго перед тем сделала меня счастливейшим из смертных.

Двери с шумом отворились, и я спрятался за колонну. Подобно свирепым янычарам вторглись бунтовщики. При виде гроба и кровавого трупа возобновились ужасные вопли кровопийц: "Вот она! вот его богиня, которую обожать он хотел заставить и нас! 

Разве это музыка? Разве это гениальная музыка? Гнусная химера! ты погибла и твой покровитель погибнет также!" И крики бешенства и злости начались снова. Более всех слышен был голос моей жены: "Казните, казните изменника! Казните клеврета il Grande Еbreо! Смерть Карлини, который мерзким волшебством хотел овладеть мною и вами!"

Я не утерпел. Справедливый гнев обманутого супруга и обижаемого изменой начальника вспыхнул в моей душе: я не думал более о смерти, которая меня ожидала, и бросился как разъяренный лев на вероломную Любиньку, на вероломных слуг моих. Я жаждал мщения; я хотел растерзать их.

- Ступай же сама в ад, неблагодарная! - воскликнул я, вырвав меч у Цампы, стоявшего вблизи, и замахнулся им над головой Любиньки.
- Стой, Карлини! - раздался голос из толпы, и Алексей Михайлович предстал пред мои глаза. - Сразись со мною!

- Нет, нет! - кричала Любинька: этот достойный проклятия бродяга не должен пасть от твоей руки, Алексей: пусть народ казнит его как гнусного предателя!

И все аккорды, которые, незадолго перед тем, покорялись моей воле, с фальшивым ревом бросились на меня под предводительством Алексея Михайловича. Поднялся ужасный бой; крик, шум, пуще, чем в финале четвертого действия "Фенеллы", оглушали меня. Я защищался храбро, низверг многих разбойников, но все было напрасно. Кровь текла из бесчисленных ран: я ослабевал, - уронил меч и упал без сил.

- Умри, злодей! - с этими словами Любинька подняла надо мной меч.

Я пустился бежать. Она гналась за мною. Не приметив со страху, что ворота моего дворца заперты, я стукнулся в них лбом так сильно, что упал на землю без чувств.

Когда я стал приходить в себя и дневной свет поразил с болью омертвелую сетку глаз моих, руки были у меня накрепко связаны веревкой, кровь лилась из разбитого лба и четверо дюжих мужиков вели меня к какому-то прекрасному зданию, чрезвычайно похожему на Итальянскую виллу.
- Где я? - спросил я у них слабым голосом.

- Ступай в свою комнату, - грубо отвечал мне один из прислужников, и дал пинка сзади.
Что ж вы думаете, signore? Ведь Любинька сказала правду, что я находился в стороне, совершенно противоположной Поклонной горе! Я был на восьмой версте Петергофской дороги, в Доме сумасшедших.

Три года и два месяца прожил я, сударыни, в этом прекрасном здании, столь похожем на итальянскую виллу. О, как вы счастливы, что никогда там не жили!

Павел Яковлев. Ужасная тайна


Я очень хорошо знаю, что уже есть одна русская повесть, или роман, с таким заглавием. Но это меня не останавливает. Ужас на ужас не приходится: я ласкаю себя мыслью, что моя ужасная тайна ужаснее всех вам известных. 

У меня, есть приятель Оловяный. В этом, конечно, нет ничего ужасного; это еще ничего. Но вот, какая вышла из этого история:

Моему приятелю, Оловяному было от роду лет... Впрочем, я не понимаю, на что читателям знать, сколько было лет моему приятелю! Романисты ввели в обычай представлять читателям свидетельство о крещении каждого героя; я не смотрю на обычаи романистов. 

Довольно, если я скажу, что мой приятель был, длиною, двух аршин и десяти вершков, шириною, в диаметре, не с большим шести вершков, глаза имел сизо-лазорево-голубые, волосы светло-русые, и вообще был, не то чтоб красавец, а всё же не такой урод, чтобы для него не нашлось невесты в Москве, где он тогда служил. 

Лет десять тому назад, когда был он еще моложе и, следовательно, еще красивее, он квартировал со своими родителями на Девичьем Поле, и, регулярно каждый день, ровно в десять часов утра, выходил из дому к должности, и ровно в три пополудни возвращался домой.

- Мосьё Оловяный пошел в город, маменька, - говорила обыкновенно мамзель Лидия Лысенко, когда этот интересный молодой человек проходил мимо их окон; - пора ставить самовар и завтракать, маменька: теперь четверть десятого.

- Пора обедать, маменька, - говорила опять мамзель Лидия в половине четвёртого: - мосье Оловяный возвращается домой.
 
Эти вещи сами по себе незначительны, но они показывают, как аккуратен был Василий Иванович Оловяный в своих движениях: он заменял для соседей самую верную часовую стрелку, и это придавало его длинной и узкой особе необыкновенную важность, потому что на Девичьем Поле ни у кого не имеется стенных часов. 

Впрочем, не одна мамзель Лидия удостаивала этого молодого человека своего лестного внимания: около полудюжины смазливых личиков выбрали его постоянным предметом своего любопытства; и из окон регулярно два раза в день выставлялись белоснежные ручки и алебастровые шейки различной толщины, когда совершал он свои путешествия. 

К несчастию, все стратагемы этих прелестных созданий не производили вожделенного действия: приятель мой, кроме своей аккуратности, был целомудрен как Ньютон и, с глубокомыслием этого философа, шел мимо ни на что, не обращая внимания.

Но, увы! все на свете подвержено изменению. И в жизни Оловяного случилось обстоятельство, которое дало другое направление его движениям. Однажды, застигнутый на пути сильным дождем, он остановился под крытой галереей дома Лысенко. 

Его владелец, гостеприимный дворянин, послушный муж и исправный отец, сидел в это время, с трубкой, у окна, и счел обязанностью пригласить молодого человека войти в комнаты. Тут только приятель мой впервые приметил мамзель Лидию, в руках которой было тогда какое-то сентиментальное путешествие. 

Ее задумчивый вид, полное жизни лицо, и особенная прелесть положения, потрясли до основания всю животную экономию моего приятеля Оловяного, и произвели в его сердце впечатление в котором он не мог дать себе отчету. 

Отцы дочерей-невест существа самые хитрые и опасные: они, как пауки, сидят где-нибудь неприметно в углу, с трубкой во рту, и лишь только интересный молодой человек с беспечностью невинной души проходит мимо их, неожиданно бросаются на несчастную жертву своего коварства с неблагонамеренным предложением пожаловать к ним на чай, на обед или на ужин. 

Многие из них, под руководством своих жен и дочерей, достигают невероятной ловкости в этом предательском ремесле. Мусьё Лысенко, отец Лидии, отличался ею в особенности.

Притворившись добродушным простаком, роль, которую эти господа разыгрывают с таким искусством, он вдруг, по окончании дождя, предложил моему приятелю Оловяному навещать себя и дальше как близкого соседа. Мой приятель, не подозревая сетей, принял приглашение с большим удовольствием. Падения молодых людей бывают двух родов. 

Одни падают вдруг, от каких-нибудь непредвидимых случаев; другие падают медленно, постепенно, и на краю пропасти сохраняют еще род обдуманности, которая не оставляет их и в самом критическом положении. 

Именно таким образом падал и мой бедный приятель: он очень хорошо видел, что погибель его неизбежна, и что ему навсегда надобно проститься с целомудрием холостяка и спокойствием беспорочной службы; тем не менее, ему нравилось это состояние, и он нисколько не старался вырваться из роскошной пропасти, в которую увлекали его Лысенко.

Жизнь молодого человека изменилась во всех отношениях. Преобразование началось с того, что он заказал себе фрак рубинового цвета, и оделся по последней картинке. Теперь, возвращаясь из должности, он уже не спешил с прежнею заботливостью домой, где ожидала его нежная мать.

Лысенки сделались постоянным предметом его мыслей; он, к великому ущербу своей службы, принялся за поэзию и написал в альбом Лидии самые злодейские стихи. Он заранее разведывал обо всех вечерах и праздниках, на которых мог встречаться с мамзель Лысенко, и, не быв никогда особенным любителем природы, чрезвычайно полюбил Нескучный сад и Воробьевы горы, где обыкновенно прогуливалось семейство Лысенко.

Не трудно было видеть, что Гименей скоро закует в свои шелковые кандалы два любящих сердца. Соседи уже начинали толковать о будущем браке Василия Ивановича Оловяного и Лидии Петровны Лысенко. Молодые и старые девы, от которых так неожиданно ускользнул завидный жених с чином коллежского асессора и шестью тысячами годового дохода, не могли надивиться вкусу моего приятеля, и искусству, с каким Лысенки запутали в свои тенета этого молодого человека. 

Препятствий к браку не могло быть. Родители влюбленной четы вступили в самые дружеские связи, и при первом случае готовы были дать благословение своим детям.
Мадам Лысенко без околичностей объявила мадам Оловяной, что ее дочь - образец всех добродетелей, и что особенно она отличается способностью своей к экономии: "Я уверена, продолжала она, что муж моей Лидии, в самое короткое время будет богаче Демидовых, если станет слушаться своей жены". 

Мадам Оловяная была совершенно согласна с мадам Лысенко, и присовокупляла со своей стороны, что нет на свете молодого человека постояннее и покорнее ее сына, и что девушке, которая отдаст ему свою руку, будет с ним, не житье, а рай.

Эти прелиминарные обстоятельства скоро кончились к величайшему удовольствию моего приятеля и мамзель Лидии. Не более как через месяц после рокового дождя, молодые люди были помолвлены и со всеми обычными обрядами возведены на степень жениха и невесты.

Теперь хорошо бы было отдаленному читателю запастись ковром-самолетом и перелететь на нем в несколько секунд в дом Лысенко. Там, в поэтической комнате невесты моего приятеля, он услышал бы и увидел бы чудные вещи. 

Добрая мать с утра и до ночи доказывала Лидии, что хотя супружество и составляет неизбежную участь каждой скромной девушки и прекрасный Оловяный наверное сделает ее, Лидию, совершенно счастливого, однако ж она не должна надеяться на настоящее блаженство, если со своей стороны не будет поступать во всем по правилам самой строгой бережливости, потому что экономия такая добродетель, которая......... и прочая.

Девушка с нетерпением слушала бесконечные советы опытной матери и в сотый раз обещалась следовать им с точностью покорной дочери. Между тем, по всем столам комнаты, в самом живописном беспорядке разбросаны были ленты, кружева, блонды, шляпки, перья, чепчики, батисты, материи, меха, и множество других вещей, привезенных из магазинов Кузнецкого Моста. 

Все эти приготовления служили самым верным залогом экономии будущей хозяйки, которой супруг в несколько дней после брака должен был сделаться богаче Демидовых.

Судьба молодых людей более или менее занимала собой близких и отдаленных соседей. На всем пространстве от Новодевичьего Монастыря до Плющихи и Зубова включительно, ни о чем больше не толковали как о Лысенко и Оловяных.
 
- Скоро ли будет свадьба? - говорили девушки своим маменькам.
- Уж не хотят ли Лысенки сыграть свадьбу тихомолком? - повторяли старые девы.
- Чего доброго! от них легко станется, что и нас не пригласят эти гордецы.

Скоро однако же все опасения рассеялись. Родители будущих супругов во все стороны разослали пригласительные билеты по случаю скорой свадьбы возлюбленных чад своих, которая имеет быть сего августа в двадцатый день.

Наступило девятнадцатое августа. Приятель мой понимал важность следующего дня, и потому решился приготовиться к нему со всею торжественностью. Прежде всего, он счел за необходимое как можно лучше выспаться, чтобы на другой день обладать нужным спокойствием и сохранить присутствие духа. 

С этой мыслью он лег в постель раньше обыкновенного, но, погруженный в глубокие размышления о своей судьбе, часа три проворочался он с боку на бок и не заснул. Около полуночи глаза его начали смыкаться, и благотворный Морфей уже готов был заключить его в свои объятия, как вдруг мой приятель вспомнил, что ему надобно как можно скорее уснуть: при этой мысли сон опять бежал от его глаз. 

Всю ночь пролежал он на своей постели, тревожась самыми беспокойными мыслями и в величайшей досаде на самого себя. Наконец солнце осветило своими золотыми лучами его спальню. Тогда уже некогда было думать о сне. 

Посмотрев в окно, бедный Оловяный чрезвычайно удивился, что в природе не произошло ни малейшей перемены в этот роковой день. Извозчики по-прежнему напевали весёлые песенки, фабричные работники, как и прежде, шли в свои заведения, молочницы, ягодницы и бабы с грибами останавливались у окон и предлагали хозяйкам свои товары; словом, ни малейшего изменения не заметил он в прежнем порядке вещей, и это обстоятельство еще более раздосадовало бедного жениха. 

В припадке мучительного беспокойства, он уже хотел провалиться сквозь землю, как вдруг принесли ему завтрак, и он машинально сел за стол.

Было что-то особенно трогательное в положении, с каким Оловяный принялся за чашку чаю. Наблюдатель мог бы заметить, что завтрак не шел к душе моего приятеля. Видно было, что Василий Иванович Оловяный погрузился в какой-то фантастический мир, который не имел ни малейшей связи с существенностью. 

Страшные образы беспрестанно представлялись его расстроенному воображению. Несчастному жениху казалось, будто он стоит на краю бездны, и нужен только один толчок, чтобы стремглав полететь туда: вот он сделался больным и потерял место с шестью тысячами доходу; вот перебрался со своей Лидией на чердак пятого этажа, и у него нет ни денег, ни хлеба, а между тем мадам Лидия каждый день покупает новую шляпку с блондами и перьями и каждый год дарит его новым ребенком. 

Вот у него целая коллекция прекрасных шляпок и премилых деток с удивительною способностью визжать на все тона: эта музыка выводит его, наконец, из терпения, и он с отчаяния уже хочет застрелиться, как вдруг возвещают ему, что время отправляться в церковь. С Оловяным сделалось дурно: он хотел идти, и не мог; голова у него горела, ноги были холодны как лед, руки дрожали, язык засох во рту. 

Он позвонил лакея и упал на софу без чувств. Мать тотчас послала за доктором, но прежде чем достойный сын Эскулапа прискакал на Девичье поле, у моего приятеля открылась сильная нервная горячка.
 
Можно себе представит отчаяние обоих семейств, особенно мамзель Лысенко, которой казалось, что судьба хочет лишить ее и четвёртого жениха! Оловяный был болен больше шести недель. По выздоровлении его, свадьба новыми пригласительными билетами назначена была сего января в пятнадцатый день.

А между тем мадам Оловяная, мать, простудилась и умерла. Вот опять целый год проволочки! Мамзель Лидия была в ожесточении. Но, чтобы не мучить ее и читателей, я перескочу два года: наконец свадьба состоялась сего сентября месяца в девятый день.

На этот раз мой приятель Оловяный дал себе слово показать железный характер и не думать о том, что будет. Но, несмотря на все свои усилия, он имел перед аналоем плачевный вид человека, который готовится вытерпеть ужасную пытку. Вокруг него стояла пестрая смесь мундиров, фраков, платьев и салопов всевозможных цветов и красок. 

К великому изумлению бедного жениха, владельцы этих костюмов были в самом веселом расположение духа, шутили, кланялись, спрашивали друг друга о здоровье., как будто ничего страшного не случилось. Священник начал обряд. 

Оловяный совершенно потерял голову, и не знал, что с ним делают. Когда повели его около аналоя, он чуть не задушил изумлённой Лидии. Смущение его увеличилось до того, что он позабыл даже свое имя и не отвечал священнику, когда тот хотел назвать жениха. Когда все кончилось, он не мог растолковать себе, по какому поводу со всех сторон делают ему поздравления. 

Наконец он машинально вышел из церкви и сел в карету в совершенной бесчувственности: это обстоятельство спасло его от тонких замечаний зрителей и зрительниц.
Кажется, я не сделаю большого преступления, если не стану описывать первых дней медового месяца молодых Оловяных. 

Читатель и без меня может представить себе их сентиментальные путешествия в магазины Кузнецкого моста, их чувствительные прогулки по Воробьевым горам. 

Без дальних церемоний покорнейше прошу пропустить первые четырнадцать суток и тогда уже войти со мною в будуар мадам Оловяной, которая сидит в самом поэтическом положении на маленькой голубой софе и по праву замужней женщины читает "раздирательные" сцены из "Лелии" госпожи Жорж Санд; муж ее ушел в город за делами, по поводу нового дому, который купили они на Тверском бульваре.

Едва он вышел со двора, кто-то позвонил в колокольчик, и через минуту к мадам Оловяной принесли письмо с адресом: Его высокоблагородию Василию Ивановичу Оловяному, на Девичьем поле в приходе Саввы Освящённого. Лидия взяла письмо, посмотрела на печать, на почерк, положила на стол, и снова принялась за прерванное чтение. 

Но теперь уже никак не могла она приковать внимания к интересный повести; письмо ни на минуту не выходило у нее из головы. Хотя муж говорил ей тысячу раз, что не имеет от нее ни каких секретов и даже дал ей именное позволение распечатывать все свои письма, однако ж, на первый раз, Лидии совестно было воспользоваться этим преимуществом. Но, через несколько минут, женское любопытство превозмогло; она разломала печать, и прочла следующее:

Извещаю тебя, любезный Оловяный, что я произведён в следующий чин и хочу последовать твоему примеру: хочу жениться. Невеста моя прелестна, не хуже твоей Лидии, но я не заставлю ее ждать себя целых два года. 

Я нахожусь в той же категории, как и ты, но не сделаюсь больным от этого, и когда мне доложат, что пора ехать в церковь, поеду. Я решился скинуть с себя личину за несколько дней до свадьбы и открыть все моей невесте. 

Ты, конечно, с большим искусством скрывал, а может быть и по ныне скрываешь, свою роковую тайну; признаюсь, я не ожидал от тебя такого постоянства в трудном и опасном притворстве. Но мне кажется, что ты напрасно мучишь себя так жестоко и долго. 

Женщины, в первый год, право, не так строги к мужьям своим, и за эти вещи не так дурно думают о мужчинах, как ты воображаешь. Сначала, это кажется им ужасом, но, поверь мне, они великодушно прощают подобные преступления. Если бы твоя Лидия узнала об этом до брака, она все-таки любила бы тебя так же, как любит теперь. Я не стану скрываться. 

Да оно и напрасно! Рано или поздно ужасная тайна должна открыться, и ты очень хорошо сделаешь, если заблаговременно испросишь себе помилования.

Что касается до нынешнего положения моего кармана, то, и прочая, и прочая,
Твой искрений друг,
Сергей В

Я признаюсь откровенно, что это несчастное письмо было от меня, пусть же теперь прекрасные читательницы войдут в положение бедной молодой женщины, едва достигшей, на поприще супружеского счастья, первой половины медового месяца!

- Тайна! ужасная тайна! испросить себе помилования! - восклицала Лидия в отчаянии, проливая потоки слез. Она снова посмотрела на подпись. Лидия догадалась что, Сергей В. - это я: она знала, что я с давнего времени был другом ее мужа. 

Все знали меня, как щеголя и первого повесу между молодыми людьми. На всех вечерах я был лучший танцор, и между женщинами, которые начинали уже скучать на лоне супружеского блаженства, слыл даже опасным обольстителем, потому что позволил двум или трем из них обмануть себя. 

Девушки сознавались, что наружность моя очень приятна, что усики мои очень красивы, прическа - чудо, и что никто лучше меня не умел сказать вежливого комплимента, но смотрели на меня с ужасом, потому что между молодыми женщинами утвердилось мнение, будто я не хочу, и не могу, никогда жениться. Таков был человек, с которым судьба связала целомудренного Оловяного самыми тесными узами!

- Да! да! - сказала бедная Лидия: нет сомнения, что несчастный муж завлечен в бездну разврата этим ужасным В., и может быть погибнет в ней навсегда! Недаром он уже стал так часто выходить из дома! Василий! Василий, как жестоко ты обманывал свою Лидию!

И она снова облилась слезами, бросилась на софу, и предалась самым мрачным размышлениям. Ей уже казалось, будто я сделал из Оловяного уголовного преступника, и будто полиция стучится в их дом.

В этих мыслях застал ее Оловяный по возвращении своем домой. Голова ее лежала на подушке софы, глаза были красны от слез, роковое письмо лежало на столе. Один взгляд на это послание показал ему, что тут случилось нечто необыкновенное. Только спросил он жену о причине ее волнения, Лидия, не переменяя положения, указала на распечатанное письмо. 

Трепещущими пальцами взял он страшную бумагу и начал читать. Когда он дочитывал последние строки, несчастная жена устремила на него напряженный взор и, по выражению лица, старалась угадать тайные впечатления преступной души Василия. 

Он покраснел. Увы! теперь уже не сомневается она в справедливости ужасных догадок, Оловяный стоял как мраморная статуя, бессмысленно глядя на полуотворенную дверь; письмо выпало из его рук; во всей физиономии ярко отразилось сознание вины, и ясно было как день, что на душе его лежит ужасная тайна, омерзительное преступление.

- Василий, несчастный мой Василий! - вскричала испуганная Лидия: - ради Бога, скажи, что ты сделал, что случилось? в какие дела запутал тебя этот развратник В.? Что значит это ужасное письмо? Неужели ты уже не любишь меня? Неужели не могу знать всех твоих тайн? 

Чтобы ни было, говори все, умоляю тебя, говори! я ко всему приготовлена. Я разделю, если не могу облегчить, все твои страдания. Ах, говори, говори!
 
- О, проклятый В.! - бормотал виновный муж. - Он погубил меня! Все кончено!
И он страшно посмотрел в потолок, как бы ища там средства выпутаться из затруднения.
- Ох! страшно, страшно!

- Ну, я тотчас угадала, что это он соблазнил тебя! - сказала Лидия, бросаясь на шею мужу и целуя его. - Скажи, друг мой: он присоветовал тебе? Он тебя вовлек во... в...
- Он! - тихо отвечал Оловянный.

- Негодный! Скажи же, что ты сделал? Неужели я ничего не узнаю? Неужели ты хочешь, чтобы я умерла с отчаяния при твоих ногах?
Она упала на колени.

Последние слова привели мужа в себя. Он решился открыть ужасную тайну, и с усилием произнес несколько бессвязных фраз, которых жена не поняла совсем.

- Говори же, умоляю тебя! Пусть это будет самая ужасная тайна: я все перенесу! только выведи меня из мучительной неизвестности!
 
С минуту Оловяный погружен был в мрачное раздумье, как бы сбираясь сделать последний шаг в пропасть; и видно было, что это стоит ему неимоверного напряжения всех умственных способностей, и язык никак не хочет высказать того, что тяготит душу.
 
- Ах! - продолжала Лидия: ты не знаешь женщины! ты не можешь измерить всей глубины любящего сердца!.. Не бойся, мой друг: я слишком хорошо приготовлена к ужасному открытию; но я....чувствую, что могу простить... Только прошу тебя не скрывай ничего! Неужели твое...

Оловяный открыл рот. Жена его, с полным самоотвержением, приготовилась выслушать страшную тайну; но Оловяный не знал, как начать признание. Видя, что муж стоит с разинутым ртом и не говорит ни слова, жена докончила начатый вопрос.
- Неужели твое сердце изменилось?

- Нет, нет! Оно всегда одинаково. Оно всегда тут.
. Он с чувством положил руку на сердце.
- Не верю! не верю!.. ты уже где-нибудь потерял его!
- Потерял... только не сердце!

- Так что же?
- Потерял......
- Место, что ли?
- Нет, нет, - отвечал Оловяный, делая уже последнее усилие. Моя служба идет хорошо. Мое сердце всегда будет принадлежать тебе. Но мои... волосы... о! я несчастный!.. мои во... во... лосы...

- Что-о-о-о? - вскричала изумленная жена. Твои волосы? Что это значит?

Наконец бедный Оловяный собрался кое-как с духом. С видом человека; решившегося на Великое дело, он посадил Лидию на софу, и для, большей смелости, расстегнул свой вицмундир. Сделав эти приготовления, он начал роковой рассказ:

- Ровно за год до моего знакомства с тобой, однажды поутру принесли ко мне с почты любимый мой, журнал, "Библиотеку для Чтения". Оставив до более удобного времени все любопытные вещи, служащие к образованию ума и сердца, я вынул из-под обертки пакет разных объявлений, приложенных к журналу. 

При разборе этих летучих листков мое внимание остановилось на красноречивой прокламации знаменитого петербургского парикмахера Гелио: О механических париках, в совершенстве подражающих природе.
 
Тут Оловяный остановился, чтобы перевести дух.

- Я позабыл сказать, что года за три перед тем, волосы у меня совсем вылезли от болезни. В этот недобрый час Сергей Петрович В. заехал ко мне, занять, по обыкновению своему, тысячу рублей на две недели, и соблазнил меня. Сам он, давно носит парик, и поэтому всегда уговаривал меня, чтобы я тоже выписал из...

- Так этот негодный В. щеголяет не своими волосами? - с изумлением и гневом вскричала прелестная мадам Оловяная. Так эти прекрасные волосы не его?!
- Просто "механический парик, в совершенстве подражающий природе", - смиренно отвечал муж.
 
- Постой же! я обличу этого повесу! я расскажу всем девицам!
- Да ведь он уже помолвлен и скоро женится! - очень основательно заметил Оловяный: - ты читала? он просит, в конце письма, чтобы я дал ему взаймы или достал для него денег на свадьбу, потому что он в последний месяц совсем промотался на подарки своей невесте.

- Представьте! - воскликнула еще раз прелестная мадам Оловяная, не будучи в состоянии преодолеть своего удивления: - представьте, он носит парик! он в парике разыгрывал роль любезника! Какая досада, что я прежде этого не знала! 

Ну, я бы просто сорвала с него парик, когда он мне однажды... когда однажды он меня... Этакий наглец! Что же далее, мой друг?
 
- По его совету, - продолжал Оловяный, - я выписал из Петербурга вот этот самый парик. Когда я был твоим женихом, ты так часто восхищалась моими волосами, что я не посмел выводить тебя из заблуждения. 

Я без затруднения объяснил тебе чувства моего сердца, но у меня никак не достало духа открыть состояние моей головы. Потом, когда, при одном случае, я приметил, что женщины имеют решительное отвращение к парикам, я принял твердое намерение навсегда скрыть от тебя свою ужасную тайну.

* * *
Оловяный окончил рассказ, и с трепетом ожидал приговора прекрасной слушательницы. Замужние читательницы мои, кончено, угадали уже содержание этого приговора. Ужасная тайна доставила большое удовольствие встревоженной жене: Лидия поцеловала своего Василия и, из любопытства, сгорая нетерпением проникнуть тайну коварного механизма и увидеть благоверного супруга au naturel, сама сняла парик с его головы. 

Я не описываю великолепного зрелища, которое представилось ее изумленному взору, но не могу умолчать об одном обстоятельстве, вовсе не делающем чести сердцу мадам Оловяной: женитьба моя, по разным уважительным причинам, не состоялась, а она между тем, единственно из мщения за открытие тайного изъяна в своем муже, рассказала всей Москве, что я ношу механический парик. 

С тех пор, не только молодые женщины, но даже и девицы, на меня не смотрят, и я никак не могу сыскать себе невесты. Это бессовестно!
Сергей В.

Федор Менцов. Назначенный день. Сцена из семейной жизни


Недавно на Прядильной улице, в Коломне, случилось замечательное происшествие. Было девять часов вечера. Большая часть мирных обитателей этой скромной улицы погасила уже огни, и собиралась броситься в объятья Морфея; все было тихо, обыкновенно; даже собаки, привыкшие к однообразной жизни, спокойно улеглись и молчали, уверенные, что ни один экипаж не прогремит по опустелой улице.

Итак, все бы, казалось, должно быть спокойно; но одно обстоятельство сильно тревожило добрых соседей. У ворот одного деревянного дома стояли два возка и несколько саней; четыре окна на втором этаже этого дома были порядочно освещены, и видно было с улицы, что кавалеры и дамы кружились, сходились и расходились. 

Все это наводнило на них чрезвычайное недоумение, и они, с любопытством и некоторым уважением, нередко выглядывая из своих окошечек, говорили: - Это у Ремешкова! Он не дает вечеров, и это верно что-нибудь недаром! Хотелось бы знать, что это значит?

Иван Андреевич Ремешков, отставной чиновник 8-го класса и человек недалекого ума. Он служил прежде в комиссариате, и имение его, которым похвалиться он никогда не пропускал случая, приобретено им было ни расчётами, ни сметливостью, а случаем, которое так часто и так усердно служит людям обыкновенным. Когда ему минуло тридцать лет, Иван Андреевич, как и все добрые люди, женился и приобрёл себе в жене своей сущее сокровище.

Степанида Ивановна, достойная супруга Ивана Андреевича, принадлежит к женщинам старого века. Образованность ее ограничивается знанием азбуки и прописи по-русски, и при расчетах с лавочниками, она может сосчитать только 5 рублей, если же расчеты превышают эту сумму, то она теряет рассудок. 

Степанида Ивановна любит порядок, однообразие и неподвижность; она весьма редко выезжает в гости, и ни одного разу в жизни не приходила в гнев. Большую часть дня проводила она, сидя в своих эластических креслах, гладя желтую с черными пятнами кошку. Такой темперамент Степаниды Ивановны не помешал ей, однако ж, родить мужу своему двух детей - сына и дочь. Дочь сей четы называется Глафирою. 

Ей минуло уже 19 лет, и в ней все необыкновенно: и способности, и наружность. Она девушка весьма высокого роста, и если б судьбе угодно было произвести ее на свет мужчиною, она могла бы с честью служить флигельманом в каком угодно гвардейском полку; глаза и нос ее соразмерны стану, то есть слишком вдвое больше обыкновенных, но рот так мал и губы так узки, что, боишься, когда она говорит, чтобы он не разорвался. 

Когда-то в детстве нарисовала она карандашом портрет своего папеньки, который был более похож на парижскую карикатуру, чем на него, но он подал отцу ее высокое мнение о живописных способностях его дочери. Иван Андреевич, с согласия Степаниды Ивановны, пригласил ей учителей: рисовального, танцевального и учителя на фортепиано. 

Дочь его показывала величайшие успехи, и, он, сидя за чайным столиком, с важностью, прихлёбывая из своей китайской чашки, по крайней мере, два раза в день имел обыкновение говорить: - Мне удивительно, как это дочери моей на все достает времени

С той поры Иван Андреевич вообразил себе, что прелестная дочь его создана не для какого-нибудь коллежского секретаря или титулярного советника, как он прежде предполагал, но что ей суждена завидная участь, быть супругой какого либо великого артиста или поэта.

Что касается до маленького Миши, то это настоящий бесёнок: у него ничто не устоит на месте; он все пересмотрит, переворочает, разобьёт; купят ли ему игрушку, он непременно захочет узнать, отчего это играет в ней музыка, что за причина, что деревянный фигляр вертится около перекладины, зачем те же самые уточки, которые прячутся в одну сторону, вдруг показываются с другой. 

Эта любознательность десятилетнего мальчика очень понравилась его родителям, и они не забывали рассказывать о ней ни одному из своих знакомых, причем последние непременно должны были удивляться. 

Иван Андреевич с самодовольною улыбкой поглядывая на свою супругу говаривал: - Мой сын весь в меня, - и она всегда отвечала ему точно такой же улыбкой.

Однажды, возвратившись с утренней прогулки (Иван Андреевич имел обыкновение прогуливаться по утрам после чаю), казался он размышляющим о каком-то важном деле, часто отирал лоб правой рукой, гладил свою лысину левой, и по всему было видно, что это неспроста. 

Наконец, поставив свою трость в угол и повесив шляпу на гвоздь, он вышел в комнату своей драгоценной супруги, и к счастью, застал ее посреди всего своего семейства: дочери, сына и желтой кошки.

Степанида Ивановна, спокойно усевшись в своих креслах, с неописанной приятностью гладила кошку, которая сидя у нее на коленях, очень живописно поднимала свой хвост и горбила спину. Глафира стояла за креслами своей маменьки, с обыкновенной своей задумчивостью, а малютка сынок, как я уже сказал, ужасный шалун, взлез на стол, играл с канарейкою, которая не знала, куда от него деваться.

- Как кстати нашёл я вас всех вместе, - сказал Иван Андреевич; - друг мой, Степанида Ивановна, я хочу переговорить с тобой об одном важном деле.
- О каком это важном деле? - спросила равнодушно Степанида Ивановна, не подымая головы и продолжая гладить свою любимицу. - Не поднялись ли цены на говядину?

- Совсем нет, милый друг мой, это...
- Или может быть уменьшены проценты в ломбарде? В самом деле, это должно быть занимательно…
- Все не то, милая...

- Или, чего Боже сохрани, - вскричала она в некотором волнении, которое случалось с ней очень редко: - не вышло ли от полиции приказания убивать кошек, подобно как это делали весной с несчастными собаками.

- Все не то, все не то! Но твои догадки, я вижу, не будут иметь конца. Выслушай меня, наконец.
Степанида Ивановна, успокоенная тем, что кошка ее в совершенной безопасности, взялась опять за свой чулок и с обыкновенным своим равнодушием, приготовилась выслушать, все, что ей хочет сказать ее дражайший супруг.

 Глафира устремила глаза свои на своего отца и, казалось, была удивлена. Один Миша не обращал ни на что внимания, и продолжал возиться с бедной канарейкой.

Иван Андреевич придвинул себе стул, сел, понюхал табаку из бумажной, с турецким султаном, табакерки, и начал говорить с расстановкой:
- Видишь ли, мой друг, дорогая наша Глафирушка очень недурна собой, имеет некоторые приятные таланты...

- Ах, папенька!
- Не прерывай меня, дочь моя! Имеет приятные таланты, говорю я, рисует, танцует, поет, играет на фортепиано. Это значит, что ей надобен муж.
Глафира покраснела до ушей.

- Но тебе небезызвестно, моя милая, что женихи стали нынче очень редки; за бедного уж конечно, я не отдам мою дочь, а богатого где ж взять? Прежде такими этими делами заведовали свахи, вот например, и мы с тобой, сердце мое, сошлись через сваху! 

Помнишь ли это блаженное время, когда я был женихом, а ты невестою? (последние слова произнёс он с энтузиазмом).
- Помню немножко! - отвечала спокойно Степанида Ивановна, подымая петлю, которую спустила.

- Но, к беде рода человеческого, и эти его благодетельницы нынче вывелись! Какое же средство остается родителям доставать мужей своим дочерям? Почти ни какого! Но если я говорю: почти, то это значит, что есть еще кой какие. 

Их можно насчитать много, но самые действительные: первое, стараться завести обширное знакомство, (состояние мое, я думаю, позволяет мне это); второе, ездить чаще в театр, на публичные балы, в маскарад, на гулянья, словом сказать, всюду, куда только можно и прилично ехать, и наконец, третье, принимать к себе гостей каждую неделю в один положенный день. 

Я выбрал пока последнее. Как тебе это кажется, душа моя?
- Как хочешь, друг мой, лишь бы меня это не беспокоило.

- На этот счет будь спокойна. Я буду хлопотать обо всем сам; тебя ничего касаться не будет.
- Как, папенька, вы хотите делать вечер? - спросила радостно Глафира, которая с величайшим нетерпением ожидала развязки.

-У нас будет много гостей! - закричал Миша, который услышал последние слова своей сестры. - Как это весело, я буду есть конфеты?
- Да, дочь моя, я хочу сделать вечер, и чтобы не откладывать этого дела в долгий ящик, я его сделаю завтра!

- И у нас будет музыка и танцы? - весело спросила Глафира, подойдя к отцу поближе.
- Непременно! за этим дело не станет; осталось нанять музыкантов. Одно только меня беспокоит: у нас мало знакомых; где мы возьмём танцоров и танцорок? Надобно побольше дам! 

А! счастливая мысль! Елисей Елисеевич, вот человек который все знает: он нам все это уладит; у него так много знакомых и он достанет нам и дам, и кавалеров. Пусть его знакомые привозят к нам своих знакомых, мы им всем будем рады; состояние мое, я думаю, позволяет мне принять хоть сто человек. 

Главное, я не хочу иметь дела с этими мелкими чиновниками: дочь моя не для них. Мне надобно артистов, поэтов, художников!

В это время колокольчик сильно задребезжал, и через несколько мгновений влетел низенький человек лет сорока пяти с весёлой миной.
- Ба, ба, ба! Елисей Елисеевич! Легки вы на помине; мы только что сейчас об вас говорили. У нас есть до вас маленькая просьбица!

- Что такое? О чем это вы меня просите, - вскричал Елисей Елисеевич.
Иван Андреевич в кратких словах, без предисловия, повторил ему всю свою рацею, между тем как тот повертывался то в ту, то в другую сторону, не стоял на месте, как нетрепливый конь и беспрестанно прерывал его словами: - О! и вы меня об этом просите!

Когда Иван Андреевич перестал говорить, Елисей Елисеевич вскричал: - Будут вам дамы и кавалеры! Сколько вам угодно! О, и вы у меня об этом просите! Прощайте! Я бегу уладить это дело, как можно лучше! О! у вас будут и художники, и музыканты, и поэты! Только припасайте всего побольше; таланты любят попить и поесть, прощайте!

Елисей Елисеевич взял шляпу, припрыгнул и ушел.
- Не заботьтесь об этом, - кричал ему вслед Иван Андреевич, - состояние мое позволяет мне угощать художников и писателей!

Наступил вечер: почтенное семейство раньше обыкновенного легло в постель. Иван Андреевич и Глафира целую ночь не смыкали глаз, повёртывались с боку на бок, и не переставали размышлять о завтрашнем дне. Мише все грезились конфеты, варенье, виноград. 

Одна Степанида Ивановна спала спокойно, и не видела во сне ничего особенного.

Наконец настал этот великий день. Глафира встала раньше всех, хлопотала, суетилась, чтобы все в комнатах было в порядке, чтобы была сметена пыль, смахнута с потолков паутина; потом готовила посуду, столовое и чайное серебро, и все это при помощи одной старой своей служанки. Иван Андреевич целое утро закупал все нужное к празднику, приглашал своих знакомых, и проездил на извозчике четыре рубля семьдесят копеек. Миша также хлопотал - о своем новом платье. 

Степанида Ивановна ни о чем не хлопотала.

Бьет 6 часов. Все расходятся по своим местам, одетые чище обыкновенного, причесанные, приглаженные, и ожидающие гостей. Вдруг дверь скрипнула, кто-то вошел, все бросаются в переднюю, и встречают свою кухарку. С досадой возвращаются все в комнаты.

Наконец начинают собираться гости. Первый является Елисей Елисеевич, главный распорядитель и двигатель торжества. Одет лучше обыкновенного, на нем фрак, в гороховых брюках, в синем гарусном жилете, в белом галстуке и парой белых перчаток в руке. 

Елисей Елисеевич вошел в комнату со свойственной ему ловкостью, поклонился, как танцмейстер, и вскричал:
 
- Я все уладил! Будьте спокойны! Будет к вам несколько живописцев, и между прочим один особенно прекрасный! Это гений! я его ставлю выше Брюллова! Кстати, приготовили ль вы шампанского? Также будет у вас несколько поэтов! 

Все они люди известные, печатали уже свои стихотворения в разных журналах! Купили ль вы карты? Это необходимая принадлежность всякой вечеринки, всякого порядочного бала! О, вы у меня об этом спросите!

Потом, не дожидаясь ответа, он бросился в другую комнату, стал передвигать стулья и кресла, перевешивать лампы, измерять, сколько карточных столов может поместиться в комнате, которая не будет занята танцующими, отдавать приказания служанке и проч.

Бьет 8 часов. Колокольчик зазвенел, и является Семен Семенович Морсов, старший сослуживец Ивана Андреевича с женой и восемью разного возраста и пола детьми.

Семен Семенович с семьей принадлежит к тем людям, которые приезжают на вечера всегда прежде всех, и часто без приглашения. Они скучают, если не в гостях, и потому никогда почти не бывают дома. Им стоит только пронюхать - где будешь вечеринка, и они явятся непременно. Их не удержит ни непогода, ни болезнь, ни семейные обстоятельства.

Впрочем, они обыкновенно самые милые и услужливые люди.

После Семена Семеновича является фортепианист, которому назначено быть оркестром. За ним следует Иван Иванович Прислужников. 

Этот молодой человек служит в каком-то министерстве чиновником для переписки бумаг. Вы верно где-нибудь заметили его? Вспомните хорошенько! Он бывает почти на всех вечерах! Да! Это тот самый молодой человек, который подал вам перчатку, которую вы уронили; поставил вам стул, когда вы почувствовали усталость; сел за вас играть в вист, когда вам случилась необходимая надобность выйти, стал с вами визави во французской кадрили, когда у вас не было визави. 

И вы все удивлялись, как незнакомый вам человек может простирать так далеко свою услужливость. О! Иван Иванович человек драгоценный: он знает все городские новости, все карточные игры, все улицы и переулки в Петербурге и едва ли не все имена и фамилии адрес-календаря. Кто ж не согласится, что Иван Иванович человек драгоценный? За то его все знают и везде принимают. Притом он гость самый невзыскательный. Он довольствуется одним стаканом чаю и двумя или тремя стаканами пуншу.

Дальше является коллежский советник и кавалер Григорий Демьянович Круторогий, малороссиянин и лысый до nee plus ultra. У всякого есть своя любимая дума, своя любимая надежда: у вас одна, у меня другая; у Григория Демьяновича своя. 

Во сне и наяву думает он о чине статского советника, но так как он не из ученых, то, никогда его не получит. Он охотник играть в бостон, но ужасный спорщик и дурно играет, потому что всегда ищет случая, как бы завести с кем-нибудь спор. 

Он бранит картину Брюллова, бранит музыку Роберта, бранит Каратыгиных, бранит все на свете, имеет неудовольствия на начальников, не любит шуток, не любит ни родных, ни знакомых, не любит никого в мире. Словом сказать, это самый несносный человек, но принимаемый в нескольких обществах, потому что он коллежский советник и кавалер.

Потом несколько знакомых Елисею Елисеевичу художников. Все это люди скромные, тихие, мало говорят, но много пьют и едят. За ними старые знакомцы Ивана Андреевича со своими женами, сыновьями, дочерями, племянниками, племянницами и проч. и проч.

Далее несколько журнальных поэтов с пустотой в сердце и кошельке. Они большей частью все в черном; один вздыхает, другой острит, третий напевает дамам затверженные комплименты, тот рассказывает о знакомых ему знаменитых писателях, тот в восторге от Барона Брамбеуса, а этот в восторге о т самого себя.

Наконец, приезжает Вячеслав Александрович Ряпушкин. Это пожилой человек двадцати трех лет, в черепаховых очках и белокуром парике. Вячеслав Александрович - непременный член всех балов, положенных вечеров и спектаклей. Вы его везде увидите: едете ли вы в театр? он там, с двойным лорнетом в руке, в первом ряду кресел, опершись на барьер. 

Едете ли вы в маскарад? он там; едете на гулянье, в Екатерингоф, на Крестовский? он там. Непонятно, как ему на все э то достает времени. Это - старик везде и нигде. Вы легко его отличите: у него такая замечательная физиономия! Он всегда или в чёрном фраке, или в сюртуке цвета fumee de londres. 

На балах играет он важную роль, в танцах всегда становится впереди, почти не говорит со своей дамой, посматривает на часы, и бормочет: - Как это досадно! Мне непременно надобно ехать еще на несколько вечеров, и я опоздаю! 

Взор его всегда выражает презрение; он смотрит на все с такой миной, как будто бы Бог не сотворил ничего совершеннее его. Впрочем, все считают его ученым и воспитанным молодым человеком, потому что он когда-то учился в гимназии, и носит очки.

Елисей Елисеевич не спокоен ни на минуту. Он уже отрекомендовал хозяину всех, кого пригласил. Теперь он хлопочет, как усадить почётных в карты, а остальных, то есть всю молодежь заставить танцевать. Он бегает, суетится и стирает платком пот с лица.
Иван Андреевич все э то время, как на иголках. 

Он переходит из одной комнаты в другую, не знает, за что приняться, и только улыбается. Вот подходит к нему мужчина средних лет, толстый и высокий. Это один из известных архитекторов. Он держится хорошего тона, и потому все находит дурным. В комнатах Ивана Андреевича ему ничто не нравится: это дурно, это еще хуже, а уж это никуда не годится.

- Помилуйте, - говорит он Ивану Андреевичу, - как это можете вы жить в таких покоях!
- Государь мой! Для меня они хороши.
- Э, полно те! Предурной вход, можно себе шею сломать. Отвратительный запах!
- Но...

- И в такой улице, почти за городом, это ужасно! Мне в первый раз в жизни пришлось быть на таком вечере!
 
Иван Андреевич спешит прочь от него, и говоря ему: - Извините! Меня спрашивают! Однако ж я просил его к себе не для того, чтоб он говорил мне грубости! - бормочет он себе под нос, удаляясь.

Иван Андреевич замечает, что кругом картины его дочери, представляющей Ромула, и нарочно поставленной в раму к этому дню, собралось довольно много молодых людей, которые, как показалось Ивану Андреевичу, восхищены ею, потому что смеялись от всей души. Это были все знатоки и артисты. Иван Андреевич вмешивается незаметно в их кружок, и хочет, незамеченный, послушать мнения господ артистов.

- Ха, ха, ха, как уморительно! - говорит один из них, это верно с толкучего рынка. Что за выражение лица! Ведь надобно ж было так намазать!
- Бьюсь об заклад, что это Рауль - синяя борода, - подхватывает другой: - что за грозный вид! Обезьяна с кошачьими усами!

- Постойте, господа! здесь есть подпись! Из подписи явствует, что картина представляет Ромула!
- Это Ромул! Ну, если бы ты не сказал мне, я подумал бы, что эта рожа списана с какого-нибудь пьяного мужика.

Иван Андреевич кусает губы и не говорит ни слова; ему досадно, что артисты не отдают справедливости таланту. Один из молодых людей замечает его, и, едва удерживаясь от смеха, спрашивает у него:
- Скажите, ради Бога, откуда взяли это мазанье?

- Государь мой! это работа моей дочери.
Вопрошатель несколько смутился!
- Вашей дочери! - воскликнул он: - и вы слышали наши суждения, может быть несколько строгие, об этой картине, но вы должны согласиться, что виной этому прелестная дочь ваша! 

Во всех порядочных домах заведено теперь под работой сына или дочери хозяина подписывать: dessine pac, etc. Тогда не будет никакого заблуждения. Всякий будет воздержанней в своих суждениях. Впрочем, картина эта замечательна в некотором отношении, - продолжает он, смотря на картину с видом знатока и с важностью поднося к носу табак.

- Государь мой! Мне хотелось бы знать - в каком?
- У нее превосходная рама! - отвечает серьёзно артист, и отворачивается в другую строну.

Иван Андреевич не знает, куда ему деваться. Он боится опять сойтись с кем-нибудь, кто опять наговорит ему неприятностей. Он собирается идти в другую комнату, чтобы немножко отдохнуть, но только ступает за порог, как Елисей Елисеевич чуть-чуть не сшибает его с ног.

- Иван Андреевич! А я вас везде ищу! - говорит он. Вот чем дело, надобно составить партию в вист, по 50 рублей. Это, разумеется, немного, но, к беде, моей никак не могу найти четвёртого игрока. 

Иван Иванович соглашается играть, но с условием, если вы будете держать половину. Ну! Иван Андреевич нельзя же вам отказаться. Хозяева не могут отказываться. Это уж так водится. И вы у меня об том спросите!

- Разумеется, разумеется, Елисей Елисеевич, - отвечал Иван Андреевич, почёсывая затылок; - я не могу отказаться, но вы знаете, что я карт в руки взять не умею.
- Эх, Боже мой, Иван Андреевич! как вы сегодня несговорчивы! Да знаете ли вы, что это значит нарушать приличия?

- Хорошо, хорошо! скажите Иван Ивановичу, что я на все согласен, - перебивает его Иван Андреевич, боясь отказом нарушить приличия.

Между тем Степанида Ивановна очень приятно проводит время. Она сидит в своих эластических креслах, но уже не гладит кошку, а беседует с почтенными старушками, которые рассказывают ей разные городские новости: что Платон Андреевич женился на Авдотье Карповне, а Василий Кузьмич выдал дочь за военного; что у Ивана Евграфовича родилась дочь, а у Захара Петровича утонул сын, и т.д. 

Степанида Ивановна очень любит слушать новости, а старушки очень любят их рассказывать. Миша также не теряет времени даром. Он забрался в ту комнату, где стоит десерт и набивает рот разными сластями: вареньем, конфетами, виноградом. Ему так же, как и маменьке его, очень весело.

Глафира, как хозяйка, получила много приглашений на танцы, но танцует мало. Она так много хлопочет, что ей не остается времени танцевать. Бедная девушка! Она старается, чтоб всем было весело, и ее же пересмеивают.

На всех вечерах собираются молодые люди отдельными толпами, и рассуждают между собой обо всем, что им придёт в голову. Иногда приходит им мысль злословить гостей и хозяев и, часто, не стыдятся они смеяться над этими последними, у которых они так радушно приняты и обласканы. 

И не одни молодые люди, молодые девицы поступают также, но пересуды их обращены только на женский пол, и очень, очень редко и на мужской. 

Вообще, после всякого бала, остается больше недовольных, нежели довольных. И у Иван Андреевича случилось то же, что случается везде. Несколько молодых людей, собравшись в кружок, рассуждали о настоящей вечеринке и о членах ее.

- Ну и вечер! - говорит один из молодых людей. - И где он набрал столько уродов?
- Нестерпимо! - перебивает другой. Если б не мои дамы, я бы давно ускользнул отсюда. Нет, черт возьми! Вперед меня сюда и калачом не заманить!

- Скажите, Гг., ради Бога, - говорит третий, - зачем вздумалось этому чудаку сделать вечер. Не думает ли он, что кто-нибудь прельстится его дочерью и возьмет ее замуж.
- Ха, ха, ха! Ты чертовски догадлив! - говорит другой. Ты, однако ж, прав - кто решится взять за себя этого огромного урода, хотя бы его с головы до ног осыпали золотом. Боже! что за гигантский нос!

- Правду сказать, - подхватывает первый, - не в кого было, и уродиться ей хорошенькой. Их бы показывать в кунсткамере.
- Подивись, Eugene, этот богач, как бишь его фамилия?
- Ремешков, кажется.

- Да, Ремешков! Этот Ремешков величайший скряга! Этот фрак, был мне знаком года четыре тому назад! О, скупость, скупость!
- Да и живет он по-скотски! Ни одной хорошей люстры, ни одного порядочного канделябра, пол крашеный! Все это пахнет провинцией!

Молодые люди не были осторожны. Иван Андреевич стоял в это время недалеко от них, и разговаривал с одним из своих старых приятелей. Одним ухом слушал он, что тот говорил ему, а другим подслушивал разговор этих молодых людей, и не проронил из него ни одного слова. Сначала он закипел досадой, хотел подойти к этим насмешникам, и учтиво попросить их удалиться из его дома. 

Но сделав два шага вперед, он столько же сделал назад, и отложил это предприятие до другого случая, опасаясь, чтоб не вышло для него какой-нибудь неприятности. Все остальное время посматривал он на них косо, желая дать им заметить, что он ими недоволен, но на него обращали ни какого внимания.

В то же самое время случилось подобное и с Глафирой. Ей также неожиданно удалось подслушать такой разговор, который был для нее слишком неприятен. Три молодые девицы, которые называли себя ее приятельницами, честили ее не по-приятельски.
- Не правда ли, - говорила одна, - хозяйка наша сегодня очень авантажна?

- О ком ты говоришь, ma chere, о матери или о дочери?
- Ну, конечно, о дочери!
- А мать ее! Я не могу взглянуть на нее без смеха! Оригинальное существо! Это сурок в бочонке! Толста, как египетская пирамида; мала ростом, сутула и вечно спит.

- Ах, Sophie! Я не полагала, что ты так зла! - говорит третья, - смеясь от всей души, - А ты права, m-lle Glaphire очень интересна сегодня. Как ей к лицу это сшитое дома белое с цветами платьице, этот шелковый снурок на лбу и это поддельные гранаты.

- Ты клевещешь, m'amie! Глафира уверяет всех, что они настоящие, что папенька ее заплатил за них двести рублей.
- Если верить тому, в чем она уверяет, то, пожалуй, поверить, что ей 17, а не 20. Она это она каждый день твердит по десяти раз каждому.

- Ты говоришь, m'amie, что ей двадцать. Не будь к ней так милостива! Ей, по крайней мере, 22! Я помню: мне было только 10, а она уже считала себя невестой!

- Невестой! Да, тогда она могла быть невестой, а теперь заметь, Sophie, никто на нее и не смотрит. А как хочется почтенному отцу ее сбыть ее поскорей с рук. Это очень заметно!
- Заметно! Как ты проста, ma chere! Это очень ясно! Для чего же он сделал этот вечер? Для чего же он назвал столько молодых людей? Как бы мне хотелось, чтобы этот старый чудак обманулся в своем расчете!

Глафира слышала все, и едва не плакала от тоски. Ей было больно; она никак не ожидала такого от своих подруг. Пересуды молодых приятельниц еще продолжаются, но Глафира не хочет больше их слушать, и она уходит. Бьет час. Почти вес игравшие окончили свои партии, и берутся за шляпы. 

Только Семен Семенович, который готов просидеть в гостях до другого вечера и проиграть в карты 12 часов сряду, продолжает воевать по-прежнему.

Иван Андреевичу пришлось заплатить на его долю восемьдесят рублей. Злоязычные люди говорят впрочем, что Иван Иванович ничуть не проиграл, а напротив, едва ли не столько же выиграл. Сверх того, у одного почтенного гостя при расчетах не достало денег, и Иван Андреевич принужден был ссудить его сто тридцатью рублями.

Танцы прекратились. Нынче не в хорошем тоне долго засиживаться. В наш век, и горе, и радость употребляются в самых малых количествах. Вот все уже собрались домой, но от недостатки в прислуги произошла, при разборе верхней одежды, суматоха. 

Тот схватил чужую шубу, этот чужую шинель, одному попалась не своя новая шляпа, другому чья-то поношенная фуражка. И, разумеется, не обошлось без крика и шума. Наконец все гости, даже и Семен Семенович с фамилией, уехали.

Иван Андреевич не в духе; Глафира что-то печальна; Степанида Ивановна дремлет; Миша давно спит. Иван Андреевич давно что-то хочет сказать, но не может собраться с духом; наконец восклицает:
- Да! кончено! Больше не будет у меня вечеров! И к чему это ведет? Об убытке ни слова; состояние мое позволяет мне давать вечера хоть каждый день, но столько хлопот, столько неприятностей, столько незнакомых людей, с которыми надо играть вполовину или за которых надо платить, если они проиграют! 

Нет, слуга покорный! Как ты думаешь, друг мой? - продолжает он, обратясь к Степаниде Ивановне.
- Ты знаешь, мой друг,- отвечает Степанида Ивановна, - что это для меня все равно, только б меня это не беспокоило.

- Итак, все кончено! - восклицает опять Иван Андреевич. - Нет! мне совсем не нравятся эти умные люди, которым ничем не угодишь! Бог с ними. 

А ты, милая моя Глафирушка, не печалься! Я найду тебе мужа, не художника и не музыканта, а просто кого-нибудь из штатских, но он будет человек порядочный и добрый. Да! я не оставлю тебя без мужа, состояние мое мне это позволяет!
Наверх