Князь Владимир Одоевский. Утро журналиста

: (под псевдонимом С. Размоткин)
(Из записок ленивца)

Полезно, очень полезно бывает надоедать своему ближнему! Многие напрасно забывают это золотое правило. Ничто не может сравниться с удовольствием убивать чужое время, - гораздо веселее, нежели свое собственное.
Это удовольствие так привлекательно, что, испытав его хоть раз, вы уже не можете с ним расстаться. Сверх того, повторяю, оно может быть и очень полезно при случае; только для этого надобно некоторую сноровку. Видите ли, в чем дело: вы, на пример, имеете нужду в вашем приятеле; приятели, в которых имеется нужда, всегда бывают очень заняты, завалены делом, и вечно их нет дома; вы приезжаете чем свет; швейцар иронически докладывает вам, что еще не вставали; приезжаете в полдень - уже уехали; вечером еще не возвращались; так сегодня, так завтра, так целая неделя, и ваша жертва от вас отделалась, - а все от того, что вы не умеете к ней приноровиться.
Для успеха вы должны выбрать тот час, когда хозяин дома; только что встал, или только что возвратился; словом, когда он не успел еще опамятоваться, не успел распорядиться, когда он, смотря в окошко, утешается сладкою надеждою, что к нему никто не заберется так рано, так поздно, или в такую погоду, а вы тут как снег на голову; вы расстегиваетесь предварительно на крыльце, потом гордо входите в переднюю, и пока швейцар, еще не получивший приказания,  находится в нерешимости, вы решительно сбрасываете шинель и идете в двери, отнюдь не оглядываясь на испуганную швейцарскую мину; вы быстро пробегаете все комнаты, прямо в кабинет вашего приятеля, и наконец, бросаетесь к нему на шею: "Как я рад, что, наконец, до тебя добрался! Никогда тебя не застанешь... Что поделываешь?.." и, не давая ему вымолвить слова, вы осыпаете его рассказами о вчерашнем бале, о новой танцовщице, об устрицах, о литературе... обо всем, что вам придет в голову.
Наконец приятель приходит в себя, начинает отвечать вам с рассеянностью, посматривает на часы, потирает лоб - это решительная минута! Вы разваливаетесь в кресла и, смотря прямо в глаза вашему приятелю, твердым голосом произносите: "Не поверишь, как я рад, что застал тебя! зато уже я с тобою часика два-три проведу, мой любезный..."
Приятель бледнеет - прекрасно! Он собирается как бы сказать вам поучтивее: - поди вон. Берегитесь - не давайте ему вымолвить слова; иначе вы погибли; произносите поскорей: "Но, может быть, ты занят" и потом прибавьте: "впрочем, ведь я тебе не помешаю - делай свои дела, как будто у тебя никого нет". И с сими словами вы спокойно закуриваете сигарку. Вы торжествуете, вы срезали с ног вашего приятеля!
Вообразим, что это происходит утром, за два часа перед канцелярией. Несчастный! вчера он проиграл целый вечер в карты, не успел ничем заняться; теперь он с ужасом смотрит то на вас, то на часы, то на кипу бумаг, которые лежат перед ним, и за которую он сейчас только думал приняться: вы не обращаете на его печальные взгляды никакого внимания. После нескольких учтивых фраз, ваш приятель, видя, что вас не выживешь, принимается за перо, а вы за газету, но только так, pго forma; вы не упускаете из вида ни одного движения вашей жертвы; вы замечаете ту минуту, когда ваш приятель разгорячился, вошел в предмет. Вот он наклонился ниже, перо его бегает с быстротой... необходимо напомнить ему о вашем присутствии... Вы начинаете хохотать, и вслед за тем читаете вслух какой-нибудь глупый анекдот; жертва обращается к вам, отряхивает перо. Перед нею работа спешная, срочная, через час надобно ехать в департамент, к начальнику; вдали мелькает длинный ряд крестов, награждений, выговоров, дорога каждая минута, а вам какое дело! Вы рассказываете, кстати, еще несколько анекдотов и потом прибавляете: "работай, работай! я тебе не мешаю" и закуриваете вторую сигарку. Через несколько минут, как только заметите, что жертва снова собралась с мыслями, вы или подходите к столу и начинаете перемешивать книги и бумаги, или роняете стул, или начинаете насвистывать какой-нибудь итальянский мотив. Ко всему этому можно приплести извинения, к извинениям анекдоты, к анекдотам, старые газетные известия, и так далее. Ваша жертва в отчаянии; глаза ее наливаются слезами; она смотрит на вас умоляющим взором, - прекрасно! но только остерегитесь: не доведите ее до отчаяния и пользуйтесь счастливою минутою. Вы бросаете сигару, беретесь за шляпу, произносите: "Но я вижу, что я тебе мешаю...".
Ваш приятель дышит свободнее, лицо его прояснилось, он трепетно жмет вам руку, провожает до двери - вы останавливаетесь... "Совсем забыл", - говорите вы: "ведь я пришел к тебе по делу". И вы рассказываете свое дело в коротких словах; но к ним начинаете прибавлять тысячи примечаний, объяснений, рассуждений, до тех пор, пока не вырвете у своей жертвы обещания исполнить вашу просьбу; но чтобы это обещание не забылось, не забудьте сами прибавить, что вы непременно заедете проведать... Будьте уверены, что ваша просьба будет завтра же исполнена. Эта система очень проста и почти всегда удается с первого раза; нужна только быстрота и распорядительность. В случае неудачи можете повторить приём в другой и в третий раз; но это гораздо труднее, потому что ваша жертва делается осторожнее. Иногда случается, что ее иначе нельзя поймать, как на улице, но впрочем, и это обстоятельство благоразумному человеку представляет многие удобства, особливо во время мороза, на сквозном ветре, под дождем, и прочее под…
Не должно пугаться мыслью, что такая система может рассорить вас с вашими приятелями, ничего не бывало. Дюбуа употреблял ее, и с большим успехом, даже когда регент бывал занят на аудиенции с дамами; а по истории не видно, чтобы эти друзья рассорились; я также не замечаю охлаждения в моих приятелях (впрочем, какое мне до этого дело!). Вся тайна в том, что лень есть самая сильная и самая естественная страсть человека; работа - вещь насильственная, противоестественная.
Вам кажется, человек сердится? ничего не бывало, он очень рад, что ему помешали. Боже мой! Когда то люди решатся ничего не делать! Уверяю, что тогда бы вдвое было счастья и радости в этом мире. А уж мне эти работящие, чернорабочие!.. душа моя их не терпит; они одни нарушают общее спокойствие, тревожат встречного и поперечного, смущают душу, мешают спать, мешают играть в вист, мешают ничего не делать, злодеи! От того мешать им самим не только удовольствие, но, по моему мнению, обязанность для всякого порядочного человека. Вот, послушай те, что со мною случилось.
Есть у меня приятель - чудный малый! одно в нем худо: занимается литературой. Правда и то, что она ему не далась; по сей причине он принялся сочинять детские книги - ведь для детей все равно! На днях принес он мне свою книжку и просил, чтоб я замолвил о ней словечко знакомому журналисту; я развернул, гляжу - очень плохо, но как не услужить приятелю? Да к тому же я вспомнил, что у меня есть один старый школьный товарищ-журналист, которому мне не удалось еще испортить ни одного утра. Я взял на себя миссию сочинителя и отправился на рекогносцировку.
Мой журналист жил почти на конце города. "Понимаю" сказал я самому себе: "ты думал убежать от приятелей, от посетителей; увидим, мой милый, как ты спасешься от меня и от моей системы".
Было девять часов утра. Я, следуя своей системе, хотел было пробежать мимо человека, но он предупредил меня и отворил двери. Я вошел. Журналист был уже за работой; несколько человек вокруг него писали и рылись в бумагах. Он принял меня радушно, оставил свою работу, вспомнил былое, нашу старую приязнь. "Погоди, мой милый! скоро заговоришь другим языком" - подумал я. "Знаешь ли" - сказал я вслух: "зачем я к тебе приехал? Мне хочется видеть в натуре "Феникса, или утро журналиста"... Как хочешь, а я намерен просидеть у тебя целое утро...".
Мой приятель нимало не смутился: - Очень рад; завтра выходит нумер моего журнала, и ты увидишь утро журналиста во всем блеске.
Это приветствие меня удивило.
- Но, может быть, я тебе помешаю.
- Нисколько. Журналист человек публичный: дверь его должна быть отворена для всякого приходящего.
- Но как же ты успеваешь работать?
- Ничего. Терпение, немножко порядка, правильное разделение работы, вот и все. Я сначала хотел отделаться от посетителей, уехал было совсем вон из города, но они и здесь нашли меня; да к тому же нашему брату запирать свои двери дело невозможное.
С сими словами журналист сказал нескольку слов своим сотрудникам и спокойно уселся в кресла просматривать корректуру. Это не мешало ему смеяться, говорить со мною: корректура была для него механической работой.
Я готов был лопнуть с досады, и решился задеть его за живое.
- Я вижу, - сказал я: - что журнальное дело гораздо легче, нежели как я думал.
Журналист улыбнулся и молча указал на огромную кипу рукописей.
- Что это такое? - спросил я.
- Это все надобно прочесть, - отвечал он.
- И напечатать?
- Сотая часть из всего этого, может быть, попадет в мой журнал; но, чтоб найти ее, надобно прочитать остальные девяносто девять.
- Но это ужас!
- Это еще мой отдых; посиди, увидишь мои другие наслаждения.
И он принялся чертить свои каракульки. Его спокойствие приводило меня почти в бешенство.
- Много ли тебе приходится читать в месяц этой тарабарщины?
- Около тридцати печатных листов, а иногда и более.
- Говори по-человечески: что такое печатный лист?
- В тридцати печатных листах содержится пятьсот страниц.
- Пятьсот страниц! Это ужасно! Да кто же читает их?
- Есть добрые люди, которые находят, что этого слишком мало; есть добрые люди, которые говорят, что этого слишком много, не прочтешь, как будто кто принуждает их!
- Я, признаюсь, принадлежу к последнему классу добрых людей. К чему издавать такие толстые журналы?
- Так обыкновенно говорят люди, незнающие, что такое у нас журнальное дело. Как ты думаешь, для кого издается журнал?
- Положим, хоть для читателей.
- А знаешь ли, что такое наши читатели? Их немного, но их тысяча классов, из которых одни требуют от журнала только статей ученых, другие одних повестей, иные больших, иные маленьких, легких, иные оригинальных, иные переводных, и притом одни переведенных с французского, другие с английского или немецкого; третьи одних стихов; четвертые одних мелких статей; пятые больше, как можно больше библиографии и критики; шестые статей по сельскому хозяйству. Добросовестный издатель должен стараться, чтобы в каждой его нумере было что-либо по вкусу каждого из его читателей; для сего он должен наполнить все отделения своего журнала, а для этого совестливому журналисту надобно, по крайней мере, до пятисот страниц.
- Правда, это не безделица; но зато, господа журналисты, какие огромные выгоды вы получаете?
- Другие, может быть, но не мы.
- Что же вы станете уверять, что издаете журнал только из чести?
- Почти так! Особенного рода журналисты наживаются, это правда; - для человека, не принадлежавшего к их цеху, это дело невозможное... И на это существуют многие причины и примеры...
Наш разговор был прерван вошедшим молодым человеком; еще у дверей он закричал: "Ну, что? читал?" - Что такое? "Как тебя отделали в…". - Нет еще; не до того было. "Неужели? А я нарочно пришел навестить тебя. Вчера во всех кондитерских Выбойкин кричал, что он тебя совершенно убил своей статьей, и что твой нумер завтра не выйдет".
- Ты бы отвечал ему стихом Корнеля: Les gens qui vous etiez se portent a merveille.
- Так ты, в самом деле не читал статьи Выбойкина?
- Говорят тебе, в глаза не видел.
- Нечего сказать - удивительно смешно. Выбойкин собрал все опечатки из твоего издания за целый год.
- За это спасибо: избавил от лишних хлопот.
- Прибавил шуточек, правда, довольно тупых.
- Пусть их тешатся, - отвечал журналист:  - rira bien qui rira le dernіer (хорошо смеется тот, кто смеется последним (фр.), - и с сими словами снова принялся за корректуру.
-Ты однако же слишком хладнокровен, - продолжал добрый приятель: - я тебе советую остеречься; Выбойкин так и кричит, что еще это цветочки, а будут ягодки; что он на своем настоит, убьет твой журнал; в три трубы, говорит, протрубим, одну статью раз пять перепечатаем; где ему против нас? Да обещается еще хуже...
- Вот так-то! На здоровье! Слава Богу, у нас существует цензура.
- Да! толкуй с ним! но послушай, право, остерегись. Ты презираешь дрязги Выбойкина, не отвечаешь на его статьи; но публика судит иначе: она думает, что ты молчишь, потому что тебе нечего отвечать.
- Чтобы я стал марать мой журнал перебранкой? Избави Бог! Умный человек прочтет статью Выбойкина, увидит, что в ней одна половина лжи, а другая вздора, а до других мне дела нет. Добросовестный журнал должен отвечать на такие выходки своим содержанием: вот единственный ответ его. Рано или поздно, публика поймет различие между проделками Выбойкиных и дельным изданием.
- Но отчего такое ожесточение против тебя Выбойкина?
- Дело простое. Число читателей, как я тебе сказал, у нас весьма ограниченно. Случается иногда, что долгое время кто-нибудь один распоряжается полным хозяином в журнальной литературе: этот один и торжествует. Печатая похвалы самому себе, он уверяется, что он и в самом деле величайший писатель; нападая на все благородное и уважаемое публикой в нашей литературе, уверяется, что он нечто страшное; видя, что никто не выводит его на чистую воду, уверяется, что ему на роду написано быть вечным журнальным монополистом, что он имеет на публику пресильное влияние. Теперь, вообрази: посреди этого сладкого самозабвения, является, как привидение, новый журнал, начатый без его позволения, без его участия,- журнал благонамеренный, бескорыстный, и, что еще хуже, этот журнал обращает на себя внимание публики. Ведь это ужас! как можно позволить ему существовать? Надобно постараться убить его, уничтожить так, чтобы и праха листов его не осталось...
Речь журналиста была прервана приходом конторщика. Конторщик осмотрелся кругом с таинственным видом, будто и хочет и боится что-то сказать.
- Говори, - сказал журналист: - здесь все свои.
- Деликатное дело! - сказал конторщик: - у нас в конторе был сию минуту г. Выбойкин. Он узнал, что в завтрашнем нумере будет разбор его книги... Он проговорился, если бы, дескать, не печатать этого разбора, и за то обещался перестать браниться, а впоследствии, и похвалить ваше издание.
- Скажи г. Выбойкину, что я, не могу исполнить его просьбы. Разобрать его книгу по достоинству я почитаю долгом, и исполню его; а г. Выбойкин может делать все, что ему угодно. Представьте себе, господа, этот молодец составил нечто, что он называет книгой, наполнил ее всяким вздором, напечатал о своем изделии объявление, лучше, нежели объявление карла Марии-фарины о склянках с одеколоном, и хочет, чтобы беспристрастная критика допустила публику вдаться в обман. Никогда, никогда этого не будет!
- Чистые листы, - сказал вошедший корректор, отдавая связку с бумагами.
- А, наконец! - проговорил журналист с радостным видом. Это мой завтрашний нумер, господа. Позвольте взглянуть - нет ли грехов? И он проворно принялся перебирать печатные страницы.
- Что я вижу! - вскричал он через несколько минут: - опять та же опечатка! Я ее уже два раза исправил. Вот одолжили! Вообразите себе, как поправили наборщики это стихотворение; было написано:
В твоих глазах возвышенная радость.
Они переменили только одну букву, и вышло:
В твоих глазах возвышенная гадость.
- Я поправил эту букву еще в последней корректуре, - сказал корректор.
- Как же теперь? Поэты народ раздражительный; с ними не разделаешься. Так нельзя пустить в публику.
- Выбойкин бы оставил, - сказал, смеясь, молодой человек: - больше было бы скандала; он молодец на эти дела.
- Невозможно! перепечатать эту четвертку.
- Но это задержит выход нумера, - проговорил корректор.
- Уж как хотите, хоть всю ночь работать. Это что еще? "Почта, опера Беллини". Откуда вы это взяли?
- Так в оригинале, - отвечал корректор: - я сверил. Справились с оригиналом.
Журналист захохотал.
- Рассказать кому-нибудь, никто не поверит. В оригинале стоит Norma; типография приняла иностранные слова за русские, латинскую букву N за русскую П, рукописный латинский за русское, - и Norma обратилась в Почту. В старину наборщик не разберет какого-нибудь слова, и составит слово исковерканное, так что всякому заметна опечатка; теперь самолюбие наборщика не позволяют ему решиться поставить несуществующее слово; он не разобрал ничего: он выдумает свое слово и очень рад, что у него гадость вместо радости, Почта вместо Norma... Беда с ними, да и только. Попадется такая штука какому-нибудь молодцу, какое ему торжество! С каким наслаждением он напечатает: "уведомляем г. многоученого издателя, что Беллини никогда не писал оперы "Почта"; вероятно, это не дошло до сведения пресловутой редакции и прочее тому подобное. Перепечатать эту четвертку.
- Но как же? еще? - заметил корректор.
- Уж как хотите. И журналист принялся за корректуру.
Дверь снова растворилась; вошел инвалид.
- Фактор приказал доложить вашему высокоблагородию, что журнал завтра не может выйти: фабрикант не всю бумагу доставил.
- Как? Деньги ему даны вперед; он обещал еще на прошедшей неделе.
- Просит пообождать; на фабрике не готово.
- Злодеи! Поезжайте сию минуту, - продолжал журналист, обращаясь к корректору: - по городу; заплатите в трое, в четверо, но чтоб сию минуту была бумага.
Корректор вышел. Журналист обратился к конторщику:
- А что же наш книгопродавец? когда же он с нами расплатится?
- Просит пообождать; через месяц непременно, говорит, внесу.
- Это я уже слышу с начала года. Представьте себе, что делают эти господа: собирают подписку и пускают наши деньги в оборот; целый год от них тысячи рублей не добьешься.
- Кажется, - заметил я: - можно очень просто заставить их быть аккуратнее: не выдавать им книжек, пока не заплатят денег.
- Прекрасно! Книгопродавцу-то что за дело? Подписчик не будет разбирать, кто виноват, а станет жаловаться на меня же. Тот же книгопродавец ему скажет: не получали еще книжки.
- Но ты объявляешь о выходе каждого нумера, я думаю...
- Подписчику-то что до этого за дело? Он не получил своего; от кого требовать? Разумеется, от издателя... Нет, уверяю тебя, что на горе нет лекарства; книгопродавца ничем не заставишь платить в срок деньги, если у него это так заведено. Разве тягаться? Здесь дело в доверии, и
все обыкновенные способы тщетны.
Журналист опять принялся за работу, но дверь опять растворилась, принесли пакеты с почты. Он развертывал один пакет за другим и отдавал мне. Некоторые из писем были довольно курьезны: "М.г. - писал один: -  примите под свое покровительство юную музу неопытного таланта" и прочее. В приложенных к этому письму стихах была ужаснейшая бессмыслица. Другие письма были не в таком униженном тоне; например: "Расположившись напечатать мою повесть в вашем журнале, прошу за оную доставить подателю по двести рублей за лист немедленно..." В повести не было смысла.
"Скажите, м.г. -  писал помещик отдаленной губернии: чему приписать, что известившись из ведомостей о подписке на ваш журнал, я писал о моем желании и доставил по объявлению деньги к книгопродавцу N.N., а он, вместо того, доставил мне совсем другой журнал, это одно и тоже издание?
Вот и другое письмо в том же роде сказал я: "М.г., осмеливаюсь довести до вашего сведения, что по известности о печатаемом вами журнале, я послал для абонемента деньги к книгопродавцу N.N.; но он, отвечал мне, что ваш журнал вероятно скоро прекратится, поэтому он посылает мне другой, который гораздо лучше, а как от соседей моих узнал, что ваш журнал гораздо занимательнее, и не желая платить деньги в другой раз, прошу вас покорнейше обменять получаемый мною экземпляр и прочее!
- И это недурно, - заметил журналист, подавая мне письмо: "Скажите, м.г., что это значит, что я, подписавшись на ваш журнал, получил только первый и второй нумер, а потом через полгода один пятый и то весь измаранный и истёртый? Заплатив свои деньги и проч.
- Пошлите этому господину, - сказал журналист работавшим у него молодым людям: - полное издание; но напишите, что он должен требовать свой экземпляр от тех, у кого он подписывался, о чем двадцать тысяч раз уже было публиковано.
Вот это всего хуже, - заметил я, прочитав письмо, написанное геройским почерком с размашкой: "М. г., неблагоприятный отзыв в вашем журнале о книге моего приятеля N.N., заставляет меня просить вас о исключении меня из числа ваших сотрудников, о чем я считаю нужным объявить публике через газеты".
- Не забудьте, господа, - сказал журналист, обращаясь к своим сотрудникам с ироническою улыбкой: - объявить в завтрашнем No. о сем радостном происшествии. Насилу отделался я от этого господина!
Вот и другое, - сказал я, пробегая небольшую записку: "М. г., по составленному нами условию, вы обязались платить по сто рублей за переводный печатный лист; но я, к удивлению, узнал, что вы приказали напечатать мой перевод в том отделении журнала, которое печатается мелким шрифтом, отчего в странице выходит, к явному мне убытку, четырьмя строками более. Я надеюсь…"
- Напишите к этому бухгалтеру, - заметил журналист: что, без сомнения, деньги ему будут заплачены по расчёту крупного шрифта, а наши внутренние типографские распоряжения нисколько его не касаются; но что с тем вместе я прошу его впредь избавить меня от его статей.
- Мы наживем себе непримиримого врага, - заметил один из его сотрудников.
- Он будет не первый, - хладнокровно отвечал журналист, и снова принялся за перо.
- Г. Балалайкин, - сказал вошедший человек.
- Ах, злодей! - вскричал мой приятель: замучит! Проси.
Вошел человек средних лет, довольно дородный, с мастерскими усиками и в модном сюртуке; он небрежно поклонился журналисту и, облокотившись на его письменный стол, проговорил сквозь зубы: "Я счел нужным вам объявить, что не печатаю больше моих произведений в других журналах, а намерен помещать у вас. У меня набралось несколько безделиц; в них нет претензий. Например, у меня есть драма, удивительное дело: действие в ней никакого, а интерес постепенно возрастает. Я занимаюсь поэзией так, шутя, за завтраком; но мои друзья находят во мне много таланта. Впрочем я с ними рассорился. Кстати, вот, не хотите ли послушать мой вчерашний экспромт:
   
     Огневидной пеленою
     Радость радует здесь всех,
     И над снеговой волною, и
     Средь вакхических утех.

Радость радует - над снеговой волною - кажется довольно ново? и заметьте, ни одной рифмы на глагол. Журналист побледнел. "Вот новая тайна для моей системы" подумал я. К счастью, восторг Балалайкина был прерван шумной толпой приятелей моего журналиста; они говорили все вместе: - Что? Ты занят? Какой вздор? Мы пришли тебе портить утро. Пойдем завтракать. Читал статью Выбойкина? Умора! глупо, но очень смешно! Вот он говорит, например: "господин многоученый издатель". И почти вся статья, наполненная площадными шутками, была прочтена приятелями моего журналиста - с замечаниями, прибавлениями, хохотом. Журналист не слушал их и, радуясь, что Балалайкин оторопел, принялся за работу, как ни в чем не бывало.
Наконец Балалайкин не вытерпел:
- Я вижу, - сказал он с чувством внутреннего достоинства и с оскорбленным видом: - что вам нельзя посвятить мне нескольких минут. Очень сожалею. Журналист хотел что-то отвечать, но Балалайкин уже удалился.
- Вот и еще непримиримый враг, - проговорил мой приятель: - он никогда мне не простит, что мне было не до него. Остальных слов я не мог расслушать, потому что некоторые из приятелей уже переложили в стихи статьи Выбойкина и хором пели их над бедным журналистом. Признаюсь, что хотя это делалось без дурного намерения, и эпиграммы друзей не должны были выйти за порог дома, такое легкомыслие меня сильно расстроило. Я сообщил об этом издателю. Он улыбнулся и, подавая мне развернутое письмо, сказал: - Но для нас существует и награда; вот, например, посмотри, можно ли читать это письмо без особенного умиления.
Это отрадное письмо, пришедшее из-за тысячи верст, было написано на серо-синей бумаге, крупным шрифтом, довольно складно, но без всякой орфографии. Его содержание было почти следующее: "Позвольте мне, милостивый государь, хотя лично я чести не имею вас знать, принести вам искреннюю благодарность за ваше великодушное попечение об издании вашего журнала. Истинно, в нашей глуши он нам приносит несказанную пользу и удовольствие: из него мы многому научились, о чем прежде не имели и понятия; скажу вам даже, что одна из ваших статей спасла меня от предприятия, от коего я бы неминуемо разорился. Мы только и читаем, что ваш журнал с женою, каждый день по вечерам, а некоторые места дети наши выучивают наизусть. Не думайте, милостивый государь, что мы, живя в глуши, не умеем отличить вашего издания от других; нет, мы видим, что вы работаете добросовестно и от души хотите научить нас доброму. Одному только не можем надивиться, за чтo нападает на вас г. Выбойкин; мы прежде его читывали, как нечего было больше читать, но позвольте сказать откровенно, что его шуточки и нарекание на добрых людей нам уже весьма опротивели; тому, что он пишет об вас, уже никто у нас не верит. Как вы верно имеете случай видеть г. Выбойкина, то уведомьте его от нас, что он нехорошо поступает, обижая вас без всякой вины. Между тем позвольте и вам посоветовать: почему бы вам иногда не помещать у себя таких смешных анекдотцев, какие иногда пишут другие в своих журналах? Изволите видеть, мы любим ваше издание и знаем, что вы нас учите добру; но, в деревне очень приятно иногда и похохотать хоть даже над какою, с позволение сказать,  глупостью. Да сверх того жена вас просит, нельзя ли, чтобы на модных картинках можно было видеть фасон с обеих сторон: нам ведь не у кого перенять, а от моды все-таки не хочется отстать; с одной стороны мы видим, как платью быть, а с другой и не придумаем, что сделать под стать; это очень не приятно, и много бы одолжили...".
- Чистая, непорочная душа, незнакомая ни с плутовством, ни с орфографией! - сказал журналист: - желание твое будет исполнено. Купите мне завтра, господа, - прибавил он, обращаясь к своей канцелярии, - всевозможные коллекции анекдотов и скажите граверу, чтоб на картинках шляпки и платья непременно были видны с обеих сторон.
Слова журналиста были прерваны вбежавшим фактором; он был бледен, как привидение; волосы его растрёпаны, пот лился градом.
- Беда! - проговорил он, запыхавшись: - извольте поскорее объявить, что нумер завтра не выйдет.
- Что еще? - отвечал мой приятель, встревоженно.
- Набор двадцать восьмого листа переносили на станок и уронили...
- И все литеры рассыпались?
- Точно так.
- Это плохо! Надобно это дело исправить. Пошлите приискать двойное число наборщиков на всю ночь, заплатите втридорога, но чтоб было сделано; я сам до утра пробуду в типографии. Извините, господа, я должен вас оставить. Карету! И скорее!
- У меня нет экипажа, я поеду с тобой, - сказал я моему приятелю, желая знать, как все это кончится.
- Пожалуйста, - отвечал он, собрал все свои бумаги, положил в карман несколько карандашей, распорядился со статьями и в дверях столкнулся с новой фигурою, в синем фраке, в белом галстуке, через который величаво перегибались полные, отвислые щеки, эта фигура шаркала изо всей силы.
- Что вам угодно? - спросил журналист нетерпеливо.
- Извините, - отвечала фигура: - что, не имея чести знать вас лично... но я имею до вас дело крайней важности.
- Сделайте милость, без церемоний.
- Я узнал, что, вы изволите публиковать различные известия, до блага человечества относящиеся.
- Вы хотите сказать, что я издаю журнал. Ну и чем же я могу служит вам?
- Точно так; поэтому я взял смелость к вам адресоваться. Изволите видеть, у меня были большие мозоли, огромнейшие мозоли, сударь! Избави вас Бог от этого мучения! Не поверите, я трех шагов не мог сделать.
- Очень хорошо, - отвечал журналист уже раздосадованный: но что же общего между вашими мозолями и моим журналом?
- Извольте, известнейший здешний мозольный хирург, Иван Крестьянович Фон-Крик излечил меня от мозолей совершенно.
- Я, право, не понимаю, чего вы от меня хотите.
- Г. Фон-Крик просил меня, и я обещал публично изъявить ему мою благодарность: почему я и осмелился всепокорнейше просить поместить в вашем издании объявление.
- Очень жалею, милостивый государь, что не могу исполнить вашего желания; я издаю журнал литературный, в который не могут входить подобные объявления.
- Но почему же? - настаивала фигура в синем фраке: - если не ошибаюсь, журнал ваш издается публично, и объявления, относящееся до блага человечества…
- Повторяю вам, милостивый государь, что оно совсем нейдет к моему изданию.
- Если что нужно будет за это заплатить, - толковала фигура, шаркая: - то я с радостью...
- Милостивый государь, - вскричал мой приятель: - это уже слишком! Говорю вам решительно, что я не могу поместить вашего объявления; в другое время я бы мог вам подробно объяснить почему, но теперь, извините, мне некогда, я спешу!
Фигура в синем фраке рассердилась и заворчала; мы сели в карету.
- Ну, что ты намерен делать? - спросил я у моего приятеля, который не на шутку пригорюнился.
- Стало быть, твой журнал завтра не выйдет?
- Выйдет и непременно! - отвечал журналист.
- Но скажи мне, такие экстренные, большие расходы часто случаются?
- Нередко.
- И все-таки журнал доставляет тебе выгоды?
- Иногда - да; а иногда прикладываю свое.
- Но скажи, что за необходимость, чтоб непременно книжка вышла завтра? Что за беда пропустить день или два? Этим бы сохранилась половина твоих расходов.
- Я смотрю на это иначе: по моему мнению, подписка на журнал есть контракт между издателем и публикой; подписчик вверяет издателю свои деньги наперед, а издатель дает ему обещание в известный день доставить ему нумер журнала; не исполнить этого обещания в точности то же, что нарушить контракт, нарушить честное слово! Одна совершенная необходимость может оправдать издателя в сем случае, но он не должен щадить ничего для исполнения своего обещания здесь, как и во всех других обстоятельствах жизни.
Я замолчал, рассуждая про себя о странной деликатности моего приятеля, которая мне была совершенно непонятна.
- Однако ты будешь сегодня обедать? - сказал я, наконец, улыбаясь.
- Не знаю.
- И провозишься всю ночь с типографией?
- Вероятно.
- Все это прекрасно и делает тебе много чести; но позволь мне спросить, что за охота брать на себя такую обузу? В это утро я узнал почти всю твою жизнь; незавидна она, милый друг! Забот пропасть - целая канцелярия; материальных выгод никаких, или очень мало;  книгопродавцы тебя обманывают; ты же должен ежеминутно расплачиваться чистыми деньгами; литературная челядь мучит тебя своими глупыми или низкими претензиями; какой-нибудь Выбойкин получает право насмехаться над твоим усердным трудом; твои приятели и не думают за тебя вступиться; ты лишаешь себя добровольно всех удовольствий жизни, даже самых верных: сна и обеда, и что же из всего этого выходит? Кто тебе скажет спасибо? Кто оценит твои труды, твою добросовестность? Кто поймет все препятствия, которые тебя окружают? Ты не приобретаешь даже литературного имени, потому что, извини, старый товарищ, ты журналист, и больше ничего, а ты знаешь каково общее мнение о журналистах.
- В словах твоих много правды, - отвечал задумчиво мой приятель; но неужели из-за того что на пир пришло несколько незваных гостей, пир никуда не годится? Знаю, в наше время многие видят в журнале или средство добыть себе какую-либо известность, или гораздо проще - нажиться во чтобы то ни стало! Но в какое дело не мешались шарлатаны! Бояться их общества значило бы жить по твоей системе, т.е. поставить за правило ничего не делать.
- Признаюсь, что я не вижу большой пользы от журналов. Что в них толку, сам признайся!
- О! это другой вопрос, - сказал мой приятель с жаром. Журнал добросовестный есть дело великое в благоустроенном государстве.
Я захохотал: "Разве дело толстое?"
- Не смейся над моим выражением: оно довольно близко к правде.
- Что же, вы господа, так очищаете вкус публики? Или, как вы это говорите, одобряете талант, убиваете посредственность критикой? Все это дудки, друг любезный! Это было хорошо доказывать в то время, когда толковали, что театр есть училище нравов, и тому подобное. Опыт доказал, что наглая посредственность всегда находила способ, расхваливать себя в журналах, и что не было ни одного великого писателя, которому бы не доставалось от журналистов.
- Очистить вкус публики, разумеется, дело бесполезное; но предохранить ее от литературного шарлатанства, хотя трудно, но возможно. Критикой, разумеется, не уничтожишь дурного писателя, пока он сам себя не убьет; но, поддержать талант в первом его развитии можно и должно. Впрочем, не в этом одном заключается цель хорошего журнала. В наше время, в благоустроенном обществе журнал должен играть другую роль.
- Очень любопытен знать, какую?
- Посмотри вокруг себя, и ты ее увидишь. Наше общество делится на два типа людей: ученых и неученых; что знают, что открывают, что думают одни, о том не ведают другие; так что в обществе существуют две жизни, совершенно отдельные друг от друга: жизнь ученая и жизнь
обыкновенная, или, так сказать, житейская. Медленно тянутся мысли из кабинета или лаборатории ученого в мир житейский: а от этих мыслей в обществе светлеет ум, расширяется промышленность, богатится торговля, лучше сохраняется здоровье. Еще, труднее истинные потребности общественной жизни, доходят до кабинета ученого, погруженного в свой собственный мир, ему дорогой и привлекательный, оттого труды ученых часто направляются на предметы, которые кажутся даже смешными: так далеки они от быстротекущей ежедневной нашей жизни.
Некто предлагал написать книгу о том, чего мы не знаем, но побоялся ее огромности; еще любопытнее была бы книга, в которой были бы исчислены предметы, с которыми мы ежедневно обращаемся, от которых зависят наши умственные наслаждения, наши вещественные удобства, наше существование, и до которых никогда еще не касалась наука. Журнал должен стоять на рубеже этих двух миров; он должен следить за блистательными явлениями науки и избирать из них те, которые могут быть перенесены в мир житейский; он должен следить за всеми превращениями обыкновенной жизни и замечать в ней то, где наука должна наложить печать свою! Словом, журнал должен мирить и соединять науку с жизнью. Вот цель, к которой должен стремиться всякий ученый и литературный журнал в определенном ему круге, а это, позволь тебе сказать, есть цель великая!
Приятель мой говорил с таким жаром, какого я и не подозревал в нем; лицо его прояснилось и приняло совсем особенное выражение.
- Да! - продолжал он: - область науки с каждым днем расширяется, части ее дробятся, каждая из них поглощает иногда целое бытие ученого, с каждым днем она более отдаляется от простых сведений, обращающихся в свете, и беда, если наконец совершенно теряется связь между трудами ученых и понятиями светских людей! Мы упадем опять в то состояние, когда наука была таинством, заключенным в египетских храмах, а жизнь простолюдинов почти зверской жизнью.
Сверх того, - прибавил он после некоторого молчания, - в журналах заключается другая польза, не столь возвышенная, но довольно важная. Ты знаешь, человек, выходя из школы, имеет привычку забывать все, им выученное; между тем в жизни домашней, на службе, в торговле он имеет нужду в тысяче сведений, которых он нигде не найдет, кроме журналов.
- Когда кому нужда, тот может справиться с книгой, - отвечал я.
- Справиться с книгою? Прекрасно! Но, знаешь ли, что для этого надо? Знать, где справиться и как справиться; знать, кому верить и не верить, наконец уметь прочесть целую книгу, а это не безделица, потому что понимает ученую книгу только тот, кто прочитал уже сотни подобных книг. Та книга хороша, которая написана хорошим ученым; хороший ученый пишет для ученых; его мысли сжаты, его выражения кратки; для простолюдина он непонятен: здесь простолюдина остановит каждое слово, если он не имеет общих предварительных сведений; учиться ему поздно. Один журналист трудится для таких читателей: он развивает для них сжатую мысль ученого, он рассказывает им ее простыми словами, дает ей привлекательную наружность, и таким образом мало-помалу приготовляет к тому, чтобы, читатель мог, как ты говоришь, справиться. Посмотри на последнего чиновника в канцелярии: тот, кто читает хороший журнал, тот и понимает дело яснее, и толковее пишет, и технические термины не кажутся ему зверем. Уверяю тебя, недаром журнал так охотно читается, не одно пустое препровождение времени влечет к нему общество, но невольно ощущаемая истинная польза. И для такой пользы человек, чувствующий в себе способность к этому делу, не примется за него со всем усердием, со всем рвением, как за всякое благородное дело в жизни? В жизни журналиста, понимающего свое призвание, поверь, есть поле чести, как на всех других поприщах жизни, и Выбойкины никогда не зачернят вполне сего звания. Да, одни эти господа должны заставить всем пожертвовать, чтобы только от их нашествия предохранить юную науку и литературу, как наши предки строили для жен и детей крепости от татар и поляков. Можно ли смотреть хладнокровно, когда литературные торгаши, пользуясь пристрастием публики к журнальному чтению, лепят свои бредни? Невежественные, безграмотные, не умеют они не только сообщить читателям полезного знания, но еще сбивают их с толку; вместо того, чтобы распространять благой свет знания, насмехаются над трудами ученых, над всеми благородными и бескорыстными побуждениями, стараются только для личных выгод вывести в люди нищету своих мыслей и свою жалкую особу!

Карета остановилась; мой приятель быстро побежал в типографию, я за ним. Там было довольно тихо, станки еле двигались, на свечах нагорело, наборщики дремали. С нашим приходом все оживилось; мой приятель, как полководец в минуту сражения, метался из угла в угол, хвалил одного, бранил другого, и мало-помалу станки застучали; явилась новая партия наборщиков, свет удвоился; с улицы можно было подумать, что в доме превеликолепный бал; в ближней комнате переплетчики уже сшивали еще мокрые, только что вышедшие из-под станка листы.
Я долго рассматривал это странное деторождение журналистики, и, признаюсь, весьма сомневался, глядя на всю эту кутерьму, что мой приятель сдержит свое, как он говорил, "честное слово" публике.
Через какое-то время он возвратился ко мне усталый, измученный, но с радостным лицом.
- Ну, я спокоен, - сказал он: - журнал завтра выйдет!
- Все это очень хорошо, но я хочу обедать; уже 7 часов вечера.
- Так прощай, если не хочешь подождать моего обеда.
- До которого времени?
- Не знаю.
- Слуга покорный! Я не одушевлен таким усердием к общественному благу. Тут я вспомнил о просьбе моего детского автора.
- Послушай, - сказал я журналисту: будь великодушен, потешь меня за мое долгое терпене, одолжи друга, старого товарища, похвали вот эту книжку, или по крайней мере ничего не говори о ней. Ну что тебе эго стоит?
- А! знаю этого молодца! - отвечал журналист: - к сожалению должен тебе сказать, что эта книжонка никуда не годится, и я порядком ее отделал.
-Да помилуй, ведь она для детей!
- Именно за то, что она для детей... Эти господа думают, что когда им не удается книга для взрослых, то им позволено набивать вздором головы несчастных малюток, которых еще, может быть, иной учитель заставит и выучивать наизусть безграмотные фразы этого господина. Никогда, ни ради дружбы, ни ради службы! в этих случаях я неумолим! Прощай, если не хочешь обедать со мною.
Я остановился в нерешимости; но мой бедный желудок жестоко жаловался на мою малую о нем заботливость, и я не смог над ним не сжалиться. Я обедал с большим аппетитом, да и повар мой в тот день отличился; после обеда я занялся философическим вопросом о том: как люди решаются что-нибудь делать на этом свете? Думал, думал, и проспал почти до полудня. Когда я проснулся, на моем столе уже лежал мокрый нумер журнала моего приятеля!

Василий Апполонович Ушаков
ПИЮША
(карикатурная повесть-пасквиль)

Жил-был в Москве Тихон Михеевич, герой повести. Был Тихон Михеевич единственный сын небогатого чиновника, который обучил его чему мог, записал в службу, куда попало, а по смерти оставил ему все родовое и нажитое имение, по тогдашней ревизии душ с полсотни, с полным правом удвоить и утроить отцовское достояние, только законным образом. Этот пункт родительского завещание был свято выполнен Тихоном Михеевичем, ибо, по всем справкам, да и по послужному списку Тихона Михеевича, оказалось, что в третьем десятилетии текущего века числилось за ним ревизских душ около полутораста; а из сего можно вывести таковое заключение: Тихон Михеевич умел добывать копейку.
Скажите мне, что вы ожидаете от меня повести, под курьёзным названием Пиюша, а не описание приказным слогом какого-нибудь недвижимого имение. На это отвечаю: повесть и будет, а об имении упомянуть не лишнее; приказный же слог пришелся тут симпатически, сиречь, каким ремеслом нажито, таким языком и рассказано.
Из этого можно вывести обидное заключение, что Тихон Михеевич не очень свято исполнил родительское завещание, и нажился не совсем законным образом; но это будет несправедливо. Как добывал Тихон Михеевич денежки - этого я не знаю: известно только, что они всегда у него водились и копились. А что слишком беззаконных причин тому не было, это доказывается и тем, что Тихон Михеевич пользовался расположением и одобрением своих покровителей, дружбою своих товарищей, и уважением всех знавших его и имевших с ним дело. Этот капиталец стоит нескольких ревизских душ.
Тихон Михеевич был человек умный, добрый и честный. Не знал он французского языка и теории изящного. Тем хуже для него. Зато знал он хорошо дела, любил чтение, в особенности был страстен к стихам, говорил хорошо, судил здраво, и мастерски писал деловые бумаги.
Наружность Тихона Михеевича... Какой-то затейник из межевой канцелярии измерил с помощью астролябии, что каждая нога Тихона Михeевича имела в длину один аршин четырнадцать вершков, а в поперечнике два вершка с половиною. В такой же соразмерности была и вся его корпуленция. По этому видно, что он был мужчина высокого роста. Только нельзя было определить его толщины, потому что и летом и зимою он постоянно был окутан фланелью от шеи и до пяток. Высокий рост приличен мужчине. А Тихон Михеевич, сверх того, беспрестанно улыбался. Он улыбался даже и во сне, и говорил самым нежным голосом. Все это придавало ему особенную приятность, и вместе с нею право нравиться прекрасному полу. О, на счет этого он был злодей, Тихон Михeевич! Преисправный волокита. Он, и еще сослуживец его, Семен Дементьевич, которого называли двухвершковым по тем же причинам, по которым Тихон Михеевич получил прозвание трехсаженного. Во всей Москве не было таких селадонов! А волокитство их состояло в том, что в течение двадцати лет, оба они, Тихон Михeевич и Семен Дементьевич, беспрестанно влюблялись и собирались свататься, а невесты их выходили за других. Такие неудачи не могли их излечить от влюбчивости. После каждой из них, Тихон Михеевич тяжело вздыхал, и говорил: - Ах, изменница! После каждой, Семен Дементьевич густым басом бормотал: - Ветреная девчонка, батюшка! ветреная девчонка! Нет ни какого постоянства, мой батюшка! Забуду, забуду ее! И на другой же день он влюблялся в другую.
Неприметным образом дожил Семен Дементьевич до пятидесятилетнего возраста, и решительно объявил,  что он отказывается и от волокитства и от женитьбы: - Неудача, батюшка! Неудача! Все такие ветреные, неосновательные! Не хочу, батюшка, не хочу!
А друг его, Тихон Михеевич, услышав такое объявление, рассчитал, что ему только сорок четыре года, и следовательно - пора. Он также торжественно объявил, что не шутя будет искать невесты, и как только найдет, оставит службу. Тут все убедились, что Тихон Михеевич говорит серьёзно, что намерение его твердо и непоколебимо.
- Что это? Какие вы спесивые, Тихон Михеевич! - сказала на одной вечеринке Матрена Сысоевна. Кажется не стать вам с нами знакомиться: десять лет мой муж вместе с вами служит, да и мы у добрых людей встречаемся: а ведь никогда не навестите нашего домишка!
- Ах, матушка! - отвечал Тихон Михеевич, умильно улыбаясь, по обыкновению, и более не мог сказать ни слова, потому что не угадывал причины такого неожиданного приглашения.
- Грешно вам, Тихон Михеевич! - продолжала Матрена Сысоевна: - Да уж как вам угодно! Во вторник у меня будет вечеринка, - не откажитесь пожаловать. Очень нас одолжите. Я нарочно пришлю Абрама Соломоновича покорнейше вас просить.
Тихон Михеевич дал чуть не клятвенное обещание исполнить волю почтенной госпожи титулярной советницы, а между тем не знал, чему приписать такое чудо. Вечеринка у Матрены Сысоевны! Всему присутствию известно было, что она так скупа, что никто из сослуживцев ее мужа не выпил в доме их ни одной рюмки травнику.
Тихон Михеевич просил других изъяснить ему это дело. Услышал Семен Дементьевич, и сейчас решил задачу: - Хе, хе, батюшка! У них, батюшка, есть дочка, единственная дочка, предородная девочка, ровно в двадцать три годочка, хоть матушка и считает ей менее! Хе, хе, батюшка! Сам себя объявил женихом, батюшка!
- Агааа! - сказал Тихон Михеевич. Запрыгало от радости сердце Тихона Михеевича. И его матушки на удочку ловят! Ах, вернее всех матушкиных вежливостей и вечеринок изловили бы его прелести дочки! Но он сроду не видал дщери Матрены Сысоевны. Он решился терпеливо дождаться вторника. Вот и желанный день настал, и Тихон Михeевич уже в гостиной Матрены Сысоевны.
- Ах, Тихон Михеевич, вот подлинно одолжили! Позвольте вам рекомендовать мою дочку: одна только и есть у меня Липаша! Липаша!
На этот зов, из другой комнаты очень тяжело выпрыгнуло на середину гостиной кубическое существо, возвышавшееся от пола аршина на два с вершком. Нет, не кубическое, элипcoидическое, похожее на форму, которую Кеплер и Кассини давали земному шару, то есть, не сплющивая, а вытягивая его, у полюсов. Словом сказать, как лимон.
- Вот, батюшка, Тихон Михеевич, вся наша отрада, наше утешение! удостойте вашего знакомства.
Вы уже знаете, что Тихон Михеевич во всю жизнь улыбался, но тут, он улыбнулся так умильно, как еще ни разу не улыбался во все сорок четыре года. Низко, низко наклонился он, для облобызания ручки юной дочери Матрены Сысоевны; и когда уста его прикоснулись к чему-то рыхлому, толстому, теплому как московский калач, вынутый из печи, это была вышеупомянутая ручка,- он почувствовал в сердце своем особенную теплоту. Распрямляя стан свой, по совершении этого долга учтивости, он задел головою клетку, повешенную вместо люстры в самой середине гостиной, и толчок, данный клетке, раскачал ее порядком: на голову Тихона Михеевича посыпались зерна и полилась вода.
Надобно было видеть, как юная красавица засмеялась, и как поднявши прелестный пальчик, тоненький как огурчик, весело закричала: - Ха, ха, ха, Мaman! Посмотрите, гость - ат всю воду розлил у канарейки!
Неизвестно, как подействовала на Тихона Михеевича эта наивность, как говорят нынче по-русски; но то достоверно, что Матрена Сысоевна грозно мигнула своей наивной дочери, а почтенные гостьи, которыми была наполнена гостиная, довольно лукаво улыбнулись.
- Не взыщите, Тихон Михеевич! Она у нас настоящий ребенок. Все резвится и смеется. Всякая безделица ее веселит, - такой характер!
- Как вам должно быть это приятно и усладительно! - сказал Тихон Михеевич.
Но кто в силах описать первые ощущение первой встречи, которая должна решить судьбу чувствительной души? Тихон Михеевич не сел играть в карты, хотя прежде сам их жаловал. В этот вечер, он объявил желание полюбоваться на молодежь, которая танцевала в зале. Правда, там было чем полюбоваться - подруги Липаши, как на подбор, были одна другой моложе и красивее; но Тихон Михеевич взирал на них равнодушно, как на чужих супруг, то есть, как на невест другим, не ему, предназначенных. Его внимание было приковано к прелестному шару, который в танцах никак не попадал в такт. Но Тихон Михеевич находил, что у него более ловкости и грации, нежели у Ворониной-Ивановой. Любовь имеет свое, особенное воззрение на предмет.
А когда надобно было польским идти к ужину, Тихон Михеевич, как новый гость, повел хозяйскую дочь. О, как она тогда была хороша! Раскраснелась, разгорелась, пот градом катился с лица, дыхание было тяжело, от нее несло жаром, как от хлеба только что испеченного. Этот жар, более всего подействовал на чувствительного кавалера.
- Вы устали? спросил он нежным голосом.
- Ах, нет! Я ни одного танца не пропустила, и готова хоть еще столько же танцевать: вот как немножко простыну...
"Она мне нравится, - мыслил Тихон Михеевич. Нравится не на шутку! Она ловка, мила, простосердечна как дитя, резва и весела; собой такая миленькая, такая пухленькая, такая кругленькая. И говорит по-французски... Ах, если бы я мог ей понравиться, а пора, пора!"
Опять за родословную! А делать нечего. Надобно объяснить дело.
По законным правам, все недвижимое имение принадлежало Матрене Сысоевне. Она управляла вотчиною душ в семьдесят, доставшеюся ее дочери, по завещанию тетки и крестной матери. Она же, Матрена Сысоевна, узнав о непреложном намерении Тихона Михеевича искать себе невесты, рассчитала, что он самый выгодный жених для ее Липаши, которой минуло уже двадцать четыре, a не двадцать три годочка, как утверждал Семен Дементьевич. А что прибыли от этого возраста? Липаша только толстела; ум ее был обречен на вечное младенчество. Невыгодная рекомендация для женихов! Но Тихон Михеевич сам так умен, что ему женин ум совсем не нужен: станет и своего, не только на двоих, - и на троих. Тоже можно сказать и об имении его: очень хорошие вотчины, собственный дом, тысяч тридцать в ломбарде, все вместе дает доходу десять тысяч с лишком. Можно взять жену и без приданого. А так как он уже чересчур зрелых лет, а Липаша слишком молода, то в случае женитьбы уступка должна быть с его стороны в пользу родителей, то есть, он должен предоставить им право пользоваться имением Липаши столько времени, сколько им будет угодно. Все это было рассчитано Матреною Сысоевною с большим благоразумием, и вполне одобрено супругом ее, титулярным советником Абрамом Соломоновичем. Кстати и о нем.
Имя его, по-видимому, слишком напоминает Израиля, и могло бы заставить думать, что праотцы Абрама Соломоновича покоятся в долине Иосафатовой; но это предположение было бы несправедливо. Абрам Соломонович мог утвердительно сказать, что предки его носили чистую русскую фамилию Кривошеиных. Этот род, как видно по самому прозванию, и по недворянскому происхождению отца Липаши, не пользовался большою знаменитостью. Но, тем не менее, любовь прославила в стихах имя Кривошеина. Чего не сделает любовь! И вот как она это сделала.
Чувствительный, пламенный Тихон Михеевич, после первого знакомства, начал довольно часто бывать у Кривошеиных, как будто ища умножения своей любви. Потом стал он предаваться приятным мечтаниям. Потом однажды, сидя в присутствии и ожидая каких-то бумаг, он погрузился в сладкую думу. И вдруг, потом, бог песнопения посетил его, и Тихон Михеевич запел потихоньку, на мотив Волга реченька глубока, нижеследующий романс, сочиненный экспромтом:

     Кривошеина прелестна!
     Льзя ль тебя мне не любить?
     Без тебя в груди мне тесно;
     Не могу тебя забыть.

На первый раз довольно; продолжения не было. А начало было повторено несколько раз. Сидевшие по близости молодые чиновники, народ веселый и насмешливый, подслушали и записали это произведение музы Тихона Михеевича. По окончании присутствия, они сообщили их своим товарищам, и поздравили друг друга с открытием настоящего предмета любви почтенного воздыхателя, Тихона Михeевича. Но, о, злодеи! - один из этих зубоскалов заметил, что имя Кривошеиной не решает загадки, потому что их две, - одна дочь, другая мать; одна уродец, другая Баба-Яга, и неизвестно, которою из двух пленился Тихон Михеевич? И все решили, что это сказано справедливо.
Совсем несправедливо, злые насмешники! Олимпиада Абрамовна вовсе не похожа на урода. Она мала ростом, так что же? У Тихона Михеевича довольно и своего росту. Она толста, взамен того Тихон Михеевич худощав. Природа любит контрасты, и, соединяя их, составляет свои гармонии. Так сказал Сен-Пьep, - и сказал очень основательно. А сверх того дородность в женщине не порок: ссылаюсь в том на город Марок, где толщина почитается красотою. А разве ни во что вы ставите белизну Олимпиады Абрамовны, ее пухлые ручки и щечки, - в особенности последние, покрытые пурпуровым румянцем? Прелесть! И после этого вы даете ей в соперницы увядшую мать? О!.. Но, два дня спустя, сам Тихон Михеевич разрешил мнимую загадку.
- Тихон Михeевич, напишите мне стихов в альбом. Как это было мило сказано! С какою-то детскою откровенностью! С какою-то... Ну, довольно.
Тихон Михеевич знал наизусть лучших русских поэтов. Но в альбоме Олимпиады Абрамовны ему захотелось поместить что-нибудь свое, и он попросил сроку до завтра. На другой день, в присутствии, в досужный час, он принялся за сочинение; написал четверостишие, переписал набело, а черновое оставил на столе, где было оно отыскано молодыми коршунами. Вот, в чем оно состояло:

     Прелестная Олимпиада!
     Как будто Греческая ты,
     В себе вмещаешь красоты,
     Какими блещет Илиада.

Когда стихи были вписаны в альбом, и громко прочитаны, Олимпиада Абрамовна закричала от радости, и запрыгала так, что окончины затрещали. Потом сказала она восхищенному Тихону Михеевичу: - Ах, покорно вас благодарю. Ах, как вы прекрасно стихи пишете!
Тихон Михеевич был восторжен до небес. Стихи были с торжеством показаны Семену Дементьевичу, который наморщился, и начал бормотать: - Что, что такое, матушка? Я как-то не понимаю, матушка! Вы тут названы Греческою Олимпиадою.
- Как же, Семен Дементьевич? - подхватил страстный поэт. - Разве ты забыл, что в Греции были знаменитые Олимпиады, в честь которых и праздники учреждены? А Илиада, всякому известно, блистательное созвездие на небе.
- Мм, батюшка, мм! - бормотал Семен Дементьевич. - Вот оно что! Скажи, пожалуйста!
Добрый Семен Дементьевич не хотел неуместною ученостью разочаровать своего блаженствующего приятеля.
Через три недели после первой встречи, Тихон Михеевич, вполне убежденный, что он всем сердцем и душою любит и обожает прелестную Олимпиаду, с ее Илиадными красотами, попросил Семена Дементьевича высватать ему несравненную Кривошеину, не требуя за нею ни какого приданого, кроме розового платьица, в котором увидел он впервые предмет своей любви.
- Мм, батюшка, чересчур романтически! Чересчур, батюшка! А впрочем, о вкусах спорить нельзя; никак нельзя, батюшка. Хе, хе, хе! ну, как ты хочешь: я пожалуй буду сватом. Хе, хе, о, затейник! затейник, мой батюшка!
Семен Дементьевич, как человек деловой, не привыкший откладывать, на другой же день объяснился с Матреною Сысоевною, которая, выслушав жданное нетерпеливо предложение, дала такой, заблаговременно приготовленный ответ:
- Всякое семейство почтет себя счастливым, если такой достойный человек, как Тихон Михеевич, захочет с ним породниться. Но я, благодаря Бога, уже нахожусь в таких летах, когда предусмотрительное благоразумие берет верх над природными обстоятельствами.
- Мм, - сказал Семен Дементьевич.
- Поэтому, я не могу располагать участью моей единственной дочери, пока не узнаю наверное, по каким причинам Тихон Михеевич желает вступить в законный брак?
- Что, что такое, матушка?
- Да, конечно, по каким причинам.
- Что вы, матушка, Бог с вами? Да ведь вы сами должны знать.
- Вот то-то и есть, Семен Дементьевич, что вы не обладаете материнским сердцем и не имеете родительских чувств к своему рождению. Причины бывают разные. Иной женится для того, чтобы иметь нежную и пламенную подругу, а другой ищет приданого. И в таком случае...
- Э, матушка! - прервал Семен Дементьевич, махая рукою. - Виноват я сам, что прежде вам не сказал: нечего бы нам так свысока разговаривать. Тихон Михеевич никакого приданого не хочет. Вишь ты, кроме розового платьица! Так нашейте вашей Липаше с полдюжины розовых и разноцветных платьиц, да и по рукам. Отдавайте, благо берут!
- А, если так! - вскрикнула обрадованная Матрена Сысоевна: - Скажите любезному и почтенному Тихону Михеевичу, что мы очень рады, и что его благородное бескорыстие, конечно, заслужит ему...
- Хорошо, хорошо, матушка! только мне нужно поскорее принести ему решительный ответ. Что же
я ему скажу?
- Да ведь я вам говорила, что я очень рада.
- Вы! А невеста?
- Ах! вскрикнула Матрена Сысоевна:  - Сейчас! И побежала в другую комнату.
Отчего это она так некстати позабыла о согласии невесты? оттого, что, и прежде и после первого визита Тихона Михеевича, она спрашивала у дочери, хочет ли она выйти за него замуж, и каждый раз получала в ответ: - Как не хотеть! Хочу.
Через минуту она возвратилась с прекрасною Олимпиадою, которая, сделав книксен перед Семеном Дементьевичем, села на диване подле матери.
- Ты знаешь, мой друг, что мы тебя так любим, что не желали бы никогда с тобою расставаться. Но уже таков закон природы, что должно помышлять о твоем замужестве. Вот Семен Дементьевич предлагает нам…
- Конечно, maman, - живо прервала дочь. - Всякая благоразумная девица должна согласиться на предложение честного человека. Только есть одно замечание.
- Что такое? - гневно спросила мать, недовольная тем, что дочь, не дослушав вопроса, так рано высказала давно выученный ответ. - Какое замечание?
- А то, - отвечала Липаша, потупив глаза, - что я так мала ростом, и Семен Дементьевич невысок: что же у нас будет за пара?
- Ах, дура! - вскрикнула мать.
У Семена Дементьевича вытянулось лицо, и он с видимым испугом начал отодвигать кресла.
- Что, что такое, матушка? Что вы это, Бог с вами! Я и не думал. Сохрани меня, Господи! Нет, матушка, нет; Бог еще милостив.
- Вот то-то! - закричала мать: ты никогда не дослушаешь, и всегда ветреничаешь. Семен Дементьевич приехал с предложением от Тихона Михеевича.
- А, если так, - бодро отвечала умница, - то я очень рада, поелику сей жених вообще для меня весьма приличен.
Так сказала, злодейка! Кто ее научил этому сей и поелику? Скажите пожалуйста, а кажется, такая невинная! О, если б слышал это любитель русского слога, Тихон Михеевич, нет сомнения, что сие изречение заставило бы его возгореться вящим пламенем любви!
Так, дело слажено. Тихон Михеевич уже счастливый жених прелестной Кривошеиной, без которой ему в груди было так тесно. Вот уже получает он от своей возлюбленной в подарок бисерные снурочки и кошельки, а ее отдаривает жемчугом и бриллиантами. Вот уже завелось между ими то короткое обращение, которое бывает предвестником взаимного согласия и прочной любви. Олимпиада Абрамовна стала называть своего жениха - Тиша. А он дал ей прелестное название - Пиюша.
- Ах, maman! слышите, как это прекрасно? Меня мой Тиша прозвал Пиюшею!
- Ах, Боже мой, что это такое? - вскрикнула удивленная Матрена Сысоевна.
Но Тихон Михеевич, с умильною улыбкою, поцеловал ее руку, и сказал: - Вы, маменька, называйте ее Липашей; а я один буду звать ее Пиюшей. Она будет моя Пиюша, моя милочка, моя малюточка.
Эти нежности успокоили мадам Кривошеину. Тиша и Пиюша! Все сослуживцы Тихона Михeевича несколько дней сряду толковали об этой нежной чете. А молодые чиновники? О, злодеи! Одного из сторожей присутствия, большого охотника посещать питейный дом, когда средства ему позволяли, они тотчас прозвали Пиюшей!
Что же Тихон Михеевич? Он узнал об этом, и не рассердился. Не мудрено: он блаженствовал! Этого мало. С тех пор, он частенько начал дарить сторожу гривенники, чтобы он мог с честью поддержать новое прозвание, и, пародируя стихи Сумарокова, нередко говорил:

     А ты, о страже мой, не будешь где глашен,
     Который именем прелестной украшен!
     Повсюду возвещай мою ты страстну душу,
     И именем своим напоминай Пиюшу.

- Ах, мои матушки! - говорила, придя из церкви "на свой двор", перезрелая экзекуторская дочь: - Что это за пара! Жених словно верста, а невеста как кадушка. Смешно было глядеть: согрешила я, окаянная!
Ну, добро, бракованная невеста! Смейся, злись, по примеру всех устаревших дев - Тише и Пиюше до этого дела нет. Они счастливы! И будьте счастливы нежные супруги! Блаженствуй, добрая чета!
Пусть насмешники сравнивают вас с Феклою и Гуром, которых супружеское блаженство было воспето Дмитриевым! Вы так довольны своею участью, что простите вашим насмешникам, которые никак не догадываются, что не тот счастлив, кто почитает себя мудрецом, а тот мудрец, кто счастлив.
Сколько я могу припомнить, то превосходнейших описаний чистой, блаженной, взаимной любви должно искать не у древних, а у новых писателей. Таких, мастерски изображенных, любовников найдете вы
у Мильтона, - Адама и Еву, у Сен-Пьерра - Поля и Виргинию, у Шатобриана - Шактаса и Аталу. Но, по какой-то странной причине, эти великие писатели сами разрушали описываемое ими благополучие. Я говорю о двух последних, а Мильтон как будто нарочно истощил весь свой гений на изображение первой любви первых живущих, для того, чтобы читатель, дойдя до изгнания из рая, сам почувствовал, что рай земной более не существует. Превосходно, неподражаемо, но слишком горестно. О, если бы я имел, хотя каплю дара этих светил литературы! Я бы постарался изобразить блаженство Тиши и Пиюши в супружеском их состоянии поэтическими красками. Но где мне их взять? Расскажу сухою прозою то, что достойно быть воспето на лире. Слушайте, рассказываю прозой.
Тиша и Пиюша блаженствовали. Каждый новый день приносил им новое счастье, - не такое, с каким поздравляют в новый год, - то счастие - небывалое и нелепое, - а их счастье было истинное, существенное. Оно заключалось в том, что Тиша знал, что Пиюша его, а Пиюша знала, что все, что Тишино, то ее, - да и он сам в добавок, o чем она впрочем мало заботилась. Тиша старался угадать желания Пиюши; но, пока Тиша угадывал, Пиюша, избавляя его от труда, сама говорила чего она хочет. И когда Пиюша получала желаемое, она награждала Тишу нежными поцелуями, и вспрыгивала к нему на колена. Эта ласка наиболее восхищала Тишу, не смотря на то, что Семен Дементьевич советовал ему поостеречься, - не сломились бы де тонкие его ноги от такого полновесного клада. Но Тиша уверял, что Пиюша легка как перышко. Это была метафора.
Отчего Тиша, занимавший прежде квартиру в собственном доме, теперь нанял другой? Оттого, что прежняя его квартира, хотя очень хорошая, была недовольно просторна; не было достаточно места Пиюше, где бегать и резвиться. А резвится она и бегает, по докторскому приказанию, для моциона. Отчего Тишу так часто можно видеть в театральной конторе? Оттого, что Пиюша приказывает доставать ложу в те дни, когда "представляют" Коварство и Любовь или Филаткину Свадьбу, Отелло или Русалку, - пьесы, в равной мере приносящие удовольствие несравненной Пиюше.
И до чего не доходила нежная заботливость доброго Тиши? Пиюша сделалась охотница до пива. Все стали уверять, что при ее дородности этот напиток ей не годится. Тиша стал доказывать противное, и ссылался на матерей, которые сами кормят грудью: им предписывается пиво как подкрепляющее средство, а его Пиюше необходимы такие средства, по причине ее деликатного сложения. Тиша совершенно отстал от карт: разве только в гостях садился, а у себя только усаживал других. Сам он принимал участие в забавах Пиюши, для которой собирал угодное ей общество. Он устраивал для них игры; по желанию их, посылал за музыкантами; заботился о том, чтобы угощение было по вкусу его Пиюше. Он был вместе и муж и любовник, следственно и слуга. Он был забавник, он был выдумщик, он был все, что угодно.
Однажды играя в фанты, Пиюша не знала, какое выбрать себе название из фруктов.
- Назовись малиною! - сказал Тиша.
- Нет, mon cher, малина взята.
- Ну, так назовитесь, матушка, тыквою или арбузом, - сказал Семен Дементьевич. Оно будет кстати, матушка.
- Ах, как можно! вскликнул Тихон Михеевич, заметивший лукавую улыбку подруг Пиюши. - Нет, мой ангельчик, назовись клубникою. Ты такая же кругленькая, розовенькая! Кто, кроме нежного супруга, будет так изобретателен?
Тихон Михеевич сдержал слово, и вскоре после женитьбы оставил службу. Дотоле непривыкший жить без дела, он стал уверять по совести, что ему некогда заниматься делами; что дела, служба, вся цель жизни, все помышления его, сосредоточились в одной Пиюше. И он не лгал, добрый и почтенный человек! Счастье этого чурбанчика сделалось для него священнейшею обязанностью, для исполнения которой ни какие пожертвование не значили ему ничего.
Абрам Соломонович скончался, и Пиюша, как добрая дочь, сокрушалась о его кончине: она проговаривалась о том, что он все благоприобретённое завещал не ей, а Матрене Сысоевне.
- На что тебе, мой ангел? - говорил Тихон Михеевич. - После матушки тебе же все достанется.
- Ну! - отвечала Пиюша, с сердитым видом.
И с которой стороны ни заходил к ней Тиша, она от него отворачивалась. Чтобы успокоить предмет своей любви, Тихон Михеевич переписал на имя Пиюши все свои ломбардные билеты, и вручил ей. Она улыбнулась так весело и так глупо, что за эту улыбку страстный Тиша готов был отдать ей все имение, если бы только она спросила. Хорошо что не спросила.
Таким образом протекли три года. Для супружеского счастья Тиши и Пиюши не доставало детей. Но муж об этом не грустил: для него и жена, и дочь, и подруга, и младенец, все заключалось в одной Пиюше.
Однажды Тихон Михеевич был один, то есть, один с Пиюшею, от которой он не отделял своего существования. Такие минуты одиночества были для него самыми блаженными. Другие мужья любят общество, где восхищаются их супругами, а Пиюшею никто не восхищался, кроме ее Тиши. Напротив,
над нею насмехались, и Тихон Михеевич был почти рад тому. - Пусть в целом мире я один ее люблю! говорил он. Итак, они были сам друг, и ласкались, и целовались, и резвились, и играли; и не было им нужды, ни до света, ни до людей: для них вся вселенная заключалась в просторном кабинете Тихона Михеевича, куда они убрались после обеда. Пиюша прыгала так увесисто, что каждым ее прыжком можно было вколотить сваю на вершок, а Тихон Михеевич, в туфлях, во фланелевой фуфайке, сидел и умильно глядел на это прелестное существо.
- Пиюша! - запищал Тиша. - Пиюшечка моя! Пиюсеночек!
- Ну, что?
- Дай мне табачку понюхать, моя милочка!
- Вишь какой! Лень самому встать!
- Из твоих пальчишечек мне приятнее, мой котеночек!
- Хорошо, хорошо!
И Пиюша сунула ему табаку в нос.
- Как приятно! Как вкусно! - говорил Тиша, протягивая губы к толстым пальцам Пиюши. Любишь
ли ты меня?
- Люблю.
-А вот, сейчас узнаем!....... А........а.......а......а........Чих!... правда! правда!
- Ну, так не люблю!
- Не любишь? Нет не правда. Не чихается!
- Понюхай еще!
И Пиюша забила ему такую щепоть, что Тиша еще не донюхав расчихался.
- Ха, ха, ха! Вот видишь!
- По.....постой!.....а.....Чих!.....а.... пос....той!....Вот....а..... Чих!.....Вот я тебя!
- Я убегу!
- А я поймаю!
И Тихон Михеевич, расширив руки и ноги на сажень, начал передвигаться направо и налево, ловя Пиюшу, которая так прыгала, что стены дрожали.
- Поймал, поймал! Постой же, под арест тебя, под караул!
Он усадил ее в небольшие кресла, или табурет, стоявший в углу.
- Сиди тут! Смирно! пока я не позову. Смирно!
И, скорчившись, он начал пятиться назад до самой двери, приговаривая: - Сидеть! сидеть! Тут он, скорчившись, приподнял обе ладони против лица, и начал манить пальцами, крича: - Цып, цып, цып, сюда, сюда!
На этот клич Пиюша вскочила, и побежала.
- Ах!
- Что случилось?
- Ох!..... Ой!.......Обеда!
Не взыщите, почтенный читатель! Точно приключилась беда, немалая, первая в доме почтенной четы, но предшественница других бед. Если вы читали записки герцогини Абрантес, верно помните, с какою похвалою сиятельная писательница отзывается о старинной мебели, диванах, оттоманках софах и креслах, красивых, спокойных, вместительных, которые во время Французской революции, заменились неудобными и уродливыми, Греческими и Римскими, креслами, табуретами и курулами, каких никогда не бывало ни в Риме, ни в Греции. И так как парижские дамы перестали носить фижмы, то эти сидения делались чрезвычайно маленькие. Один такой табурет с ручками, или кресло, давно уже стоял в кабинет Тихона Михеевича, и в него-то он усадил свою супругу. Когда на зов - цып, цып, Пиюша встала и побежала, злодей табурет не захотел с нею расстаться, и так сильно обхватил ее своими ручками...
"Как! моя возлюбленная в объятиях другого?" гневно восклицает Томас Мур в начале славного стихотворения против вальса, когда он впервые увидел в Англии этот сладострастный танец. "Как другой, другой, не я, сжимает нежный стан ее? Она в чужих объятиях?" Спрашивается, чтобы воскликнул Томас Мур, если б он увидел свою возлюбленную, например Пиюшу, в объятиях табурета?
Пиюша, громко вскрикнула, и оттолкнула обеими руками табурет, который, перекувырнувшись, дал ей толчок по ногам, так что Пиюша сделала прыжок, и была подхвачена подмышки испуганным Тишею, уже стоявшим перед нею на коленях. Но этого никак нельзя хорошо описать, потому что все это произошло в одно мгновение ока.
- Что с тобою, мой ангельчик?
- Да что! Ты меня так неловко усадил. Прямой ты медведь толстолапый!
- Виноват, моя белочка! Виноват, моя попрыгушечка! Да ведь сама ты, какая резвушка неосторожная! Постой же, моя белка: вот я велю сделать клеточку с колесом; посажу тебя туда, да и поставлю на окошко.
Громкий хохот и оглушительное рукоплескание прервали Тихона Михеевича. Он вскочил. В дверях кабинета стоял молодой мужчина с усами, отвратительно нахального вида.
- Браво, браво! - горланил он, - прекрасная сцена! Фора, фора!
- Это что значит?
Пиюша схватила за руку Тишу, и прижалась к нему.
- Что же ты? - продолжал отвратительный мужчина: - Пиюша или Пиющая, как тебя теперь зовут, не узнала меня? А?
- Ах! - вскрикнула Пиюша, и бросилась в объятие нахала.
Смертельным холодом обдало Тихона Михеевича. Ему казалось, что диавол пришел к нему.
- Я нарочно не велел людям докладывать о себе, чтобы ты меня узнала. Рекомендуй же!
- Тиша, Тиша! - это Висяша.
Тиша стоял как остолбенелый.
Висяша был не кто другой как Виссарион Кривошеин, двоюродный брат Пиюши, почти равных лет с нею и первоначально вместе с нею воспитанный. По смерти отца, был он отдан на попечение родному дяде, Абраму Соломоновичу, который пекся о нем, как умел, то есть, сохранил и умножил его капитал, обучал его французскому языку и другим наукам вместе со своею дочерью, а по достижении надлежащего возраста отдал его в университет. Более этого он не мог ничего сделать, и Висяше стоило только воспользоваться таким попечением, чтоб быть добропорядочным и полезным человеком. Висяша и воспользовался. В детстве привык он слышать, как отец, мать, а впоследствии дядя и знакомые, говорили о нем: - О, это голова! это будет умный человек! - И Висяша, не только этому поверил, но и уверился в том. От такой уверенности один только шаг до другой: я гораздо умнее многих, почитаемых за умных. Лучшее приготовление разума человеческого к приобретению полезных знаний! Что же делал Висяша в университете? Вместо того, чтобы прилежно слушать лекции, стараться хорошо их понять; вместо того, чтобы заниматься своим делом, как другие трудолюбивые искатели знаний, Висяша начал прислушиваться к толкам и суждениям людей, которые и по летам и по познаниям были гораздо выше его. Этот способ приобретения сведений понаслышке нынче в большом употреблении. Висяша, не знавший русского синтаксиса, толковал о непреложных законах изящного, - которое нынче математически определено, - в чем никто не должен сомневаться. Не зная порядочно арифметики, Висяша судил и рядил о Фихте и о Гегеле, и был так убежден в тождестве миров идеального и реального, что смело, называл презренными невеждами тех, которые не понимали знаменитого тождества. В особенности пленился Висяша Шеллинговым я. О, это я сделалось его любимым коньком. - Я утверждаю! я говорю! я докажу! О, я когда примусь за это! - Я дам им знать! Нет, если бы я захотел! Я чувствую себя! Я понимаю совсем иначе! Всего не перечтешь.
Сделавшись человеком с высшими взглядами и воспарив умом до небес, естественным образом Висяша забыл все мелочное, все земное, в том числе и науки. На словах, был он молодец.
     Послушаешь, его мизинец
     Умнее всех, и даже...............

А на экзаменах - другое дело. Несмотря на то, Висяша намерен был получить степень доктора этико-политико-математико-археологико-физико-философико - филологических наук, - не менее. В добрый час, Висяша! учись только, и все получишь. Но как учился Висяша, об этом уже сказано: можно еще прибавить, что из немецкого языка он знал только начало знаменитой Шиллеровой песни:

     Еin freyes Leben fuhren vir,
     Еin Leben voller Vonne.

Мораль этой песни чрезвычайно понравилась Висяше сотоварищи. Они захотели насладиться такою блаженною, свободною жизнью, и поприщем ее избрали трактиры или реставрации, как говорят некоторые ученые. Только это реставрационное Морство и Шпигельбергство Висяши сотоварищи не слишком понравилось университетскому начальству, которое этих швермеров, за дурное поведение, исключило из списка студентов. Это жестокое наказание было бы чувствительно всякому другому, только не такому выспреннему гению, каков Висяша. За исключение, он включил судей своего поведения в тот список, в котором уже находились у него покойные родители, попечительный дядя, тетка, родные, знакомцы, - в список презрительных и презираемых. Презрение, презрение! Утешительное чувство над ничтожными смертными!
Однако презрение презрением, а пословица пословицею: без имени овца баран! Висяша не дворянин, ничто. Надобно иметь какое-нибудь звание; а так как докторство разных наук, только по усам текло, и в рот не попало, то Висяша решился осчастливить собою военную службу. Добро пожаловать! Рады новому товарищу! Милости просим к нам потянуть вместе лямку, поесть наших сухарей, всхрапнуть с нами под открытым небом на голой земле, почуять знакомого нам вражеского пороху. И у нас, как у романтических молодцов, нередко бывает лес квартирою, а светел месяц красным солнцем. Разница в том, что мы не боимся бесславно погибнуть: у нас есть своя преждевременная смерть, спокойная как наша совесть, славная как наше оружие. Кто хочет явить себя удальцом, тот покажи свое молодечество в нашем быту.
Пока Висяша был унтер-офицером, он еще только затевал, отлагая исполнения до офицерского чина. Какие были его замыслы? О, великие! Что фамилия Кривошеиных не из самых знатных, о том спору нет. Но кто знает историю, тому известно, например хоть то, что имя Цицерона на латинском языке означает очень неважный предмет, никак не лучше кривой шеи; тем не менее Римский вития умел передать это имя позднейшему потомству. А Висяша, чем хуже Цицерона? Для прославление себя он постарается затмить славу знаменитейших вoинов. Он введет в военный быт кое-что, совершенно новое, никем не угаданное прежде его. Он докажет... О, дайте только дождаться офицерского чина? Ну, вот и дождался. Что же он доказал?
Повторим сказанное: пока Висяша был унтер-офицером, то он еще удерживался в надлежащих границах. Но теперь он офицер; следовательно равный всем. Это ясно! Новопроизведенный прапорщик Висяша вздернул нос, и начал посматривать на своих товарищей довольно нахально. Сначала над этим смеялись. Потом стали замечать Висяше, что он бывает довольно рассеян и нерадив на ученье. Этого ему и хотелось. На такие замечания он отвечал презрительными усмешками и пожиманием плеч. Кто-то из старших, посострадательнее других, начал было говорить с Висяшею толком и доказывать ему... Брррр! Висяша и слушать не захотел. - Что вы мне толкуете? Как будто я этого не понимаю! Я, знаю трансцендентальную философию тверже, нежели вы знаете таблицу умножения! Военная наука, как и всякая другая, имеет свою философию, или, лучше сказать, она есть одна из отраслей всеобщей науки, называемой философией, которую я знаю, как мои пять пальцев. Следовательно, с помощью высших воззрений, можно выучить всякого теории военного искусства, так что он будет в состоянии критиковать Жомини. - Эге, брат! сказали все: - да ты просто сумасшедший. Открывай кафедру в желтом доме: там найдешь усердных слушателей. С тех пор они стали насмехаться над Висяшей-Философом. Но и он не остался в долгу! Его уговаривали, ему выговаривали, ему грозили, его наказывали. Висяше неймется! Висяша принужден был оставить службу.
Еще неудача! Вот это называется - несчастие! бедный Висяша! разум твой, своим просвещением, опередил современников целым столетием, - а говоря языком людским, ты теперь так умен, как род человеческий будет умен через сто лет. Это нам известно. По крайней мере, сам ты, Висяша, так отзываешься о своем разуме. Утешься!
Они говорят, что оценили тебя по достоинству, как человека наглого, дерзкого, самонадеянного, пустого и ни к чему не способного; но что это значит? Только то, что они не умели оценить тебя, не понимают твоего гения. О, утешься! питай в душе своей отрадное чувство презрения.
Таким-то образом кончил Висяша два благородные поприща, образования и военной службы. Ему открылось третье, - поприще образования других. Какой-то богатый помещик не раз прислушивался к высокомудрым речам Висяши. Помещик ничего не понимал, но Висяша говорил с такою уверенностью, что нельзя было не убедиться в обширности его познаний и в неизмеримости его глубокомыслия. Он так отважно всех называл дураками, что должно было самого его признать умнейшим из смертных. Помещик рассудил, что такой человек - клад для его детей, и Висяша сделался их наставником за порядочную плату.
Вскоре оказались плоды мудрого учения. Дети сделались дерзки, наглы, непослушны, и всех стали называть дураками. Отец увидел, что очередь доходит и до него, и, при всем его уважении к Висяшиной мудрости, попросил его убираться из дому.
Более всего помещик удивлялся тому, что ученики такого всезнающего человека, после четырёхлетнего учения, не имели понятие ни о какой науке. Зато ругаться были они удальцы, и смело уверяли, что прежнее поколение, то есть люди старше сорока лет, недостойны жить на свете.
Висяша втерся было в дом другого помещика, который лучше понимал достоинства новейшего поколения и высших взглядов. Но и там его постигла та же беда: он был выгнан из дома, как человек не только пустой и бесполезный, но и вредный. После таких неудач, как не возыметь еще большого презрения ко всему роду человеческому?
Но, питая презрение, надобно питать и тело. На первое у Висяши было много средств; на последнее, - увы! Тут он вспомнил, что его двоюродная сестра вышла замуж за человека достаточного, и неожиданный визит был первым его свиданием с нею, после семилетней разлуки.
Бедный Тихон Михеевич! навязала ему судьба такое сокровище.
Неужели он так скуп, что ему жаль призреть неимущего родственника? Избави Боже! Он готов всячески ему помогать, и ничего для него не пожалеет; но Пиюше угодно, чтобы Висяша жил у них в доме. Нельзя ослушаться, а крепко бы этого не хотелось. Тихон Михеевич был так счастлив без свидетелей! Даже теща, овдовев, не переехала к нему по этой причине: у самой необразованной женщины, бывает в тысячу раз более деликатности, нежели у мужчины, даже и такого просвещенного, каков Висяша.
Тихон Михеевич принял его к себе в дом, как человека близкого и любезного его милой Пиюше. Этим все сказано: можно судить, нуждался ли в чем Висяша, предупреждались ли малейшие его желания, был ли Тихон Михсевич его угодником, его ревностным служителем?
За такие благодеяния доброго свояка, Висяша не остался в долгу; он отплатил за все. Первым опытом его благодарности было то, что он начал упрекать Тихона Михеевича в бесполезности и ничтожности его жизни, напрасно длившейся около пятидесяти лет. Изумленный и огорченный Тихон Михеевич отвечал, что, не все такого мнения: сам он по совести чувствует, что исполняя по возможности свои обязанности, он не сделал жизни своей ни бесполезною, ни ничтожною. Висяша возражал, что это значит просто, он жил, для того, чтобы жить. Разумное существо, человек, должен стараться возвыситься над другими людьми, и прочая. Тихон Михеевич заметил ему, что если все живущие будут в точности исполнять эту обязанность, кто же будет тогда ниже и кто выше? Это, по-видимому дельное, замечание озлобило Висяшу. С того времени он возненавидел своего благодетеля.
Справедливость обязывает сказать, что Висяша не с тем намерением приехал в Москву, чтобы жить там на счет Тихона Михеевича. У него был свой расчет. Он знал, что, после прежних неудач, он найдет себе такое занятие, в котором именно ему-то и будет удача, - и какая удача! Как на новую Данаю, польется на него золотой дождь... Откуда и за что? Из Московских журналов, за трансцендентальную и верхоглядную критику, то есть за то, что людьми порядочными называется площадною бранью в печати. Расчет был верен. Не знаю, удалось ли Висяше, и попал ли он куда-нибудь в сотрудники; но круг его знакомства увеличился, и, по справкам оказалось, что знакомцы его были, большею частью, люди одинаковой с ним участи.
В этом-то кругу, Висяша начал, для упражнение в трансцендентальной критике, оценивать по своему Тихона Михеевича и супругу его. Эти люди кормили, поили, одевали, обували и согревали его; следовательно суждение об них человека, до такой степени ими обязанного, должно быть самое беспристрастное. Кто соберет все выражения, изобретенные философией Висяши! Из слушателей подобных отзывов составил Висяша целую шайку, которая, по одному мановению его, готова была напасть на Тихона Михеевича, и стрелять в него беглым огнем насмешек и колкостей. За что такая немилость? А за то, что этот человек упорствует, не хочет следовать за успехами разума; за то, что он доволен своим огрубелым бытом, и не парит духом выше небес: словом за то, что он не похож на Висяшу.
Между тем Пиюша стала поменьше прыгать и резвиться, а побольше сидеть, задумавшись, и даже иногда плакать. Что за причина? Это все Висяшина работа. Она подверглась его колкостям и насмешкам, и не имела довольно ума, чтобы воспретить их однажды навсегда своему нахальному братцу. Что я говорю - не имела ума? Не смела. Висяша десять раз повторил ей от слова до слова несчастную сцену с табуретом: он ее подглядел и подслушал с самого начала и до конца. Он грозился распустить ее по городу, как самое смешное известие, и отчасти исполнил свое обещание. За такие проказы стоило бы Висяшу выгнать из дома, но, во-первых, Пиюша боялась его злоязычия; во-вторых, женщина как ни глупа, но все в ней сердце женское, то есть, сострадательное и способное к любви. Пиюша боялась огорчить милого братца, которого привыкла любить с малых лет, а братец, из благодарности, до того натвердил ей, что муж ее и глуп, и низок, и не похож на человека, и что он, Висяша, жалеет о ней, что бедная дура вполне убедилась во всех недостатках своего супруга, и возымела к нему отвращение. Мать ее была еще жива, и она не смела обнаружить своих чувств. Сверх того совесть заставляла ее щадить человека, которым она была так любима. Но все-таки ее обращение с ним сделалось гораздо холоднее.
Бедный Тихон Михеевич, куда девалось твое блаженство? Теперь ты уже не смеешь расточать нежностей твоей обожаемой Пиюше. Она дуется и сердится, и ласки твои называет неуместными, глупыми и неловкими. И ты отходишь от нее прочь с тяжелым вздохом! Прежде Пиюша никуда не выезжала без тебя; теперь, она никуда не позволяет тебе ездить с собою, и ты остаешься дома, сидишь один, и частенько плачешь как ребенок. А в твои лета, бедный Тихон Михеевич, слезы уже горьки и трудны!
Однажды приказала Пиюша своему супругу, ехать с нею в театр. Место ее было в бенуаре. По окончании первой пьесы был продолжительный антракт: Пиюша, от нечего делать, наводила свой лорнет на ложи и на кресла. И вдруг слышит она: - Вот Пиюша! - Где? - Вон там, в бенуаре! - Она направила лорнет и увидела, в креслах, двух незнакомых ей мужчин, довольно неблагородного вида, в очках. Один кивал на нее головою, а другой, расширив рот до ушей и выставив два огромные ряда пожелтевших зубов, как в остове лошадиной головы, смотрел на нее в зрительную трубку. Пиюша отворотилась с презрением. Но с другой стороны, очень близко от бенуара, она слышит: - Вот и Пиюша со своим дураком Тишею!
Пиюша покраснела от досады, и гневно взглянула на супруга, который задумался и ничего не слыхал. Началась вторая пьеса, и Пиюша все внимание обратила на нее, но, о, горе! в креслах, под самым ее бенуаром, разговаривали двое неугомонных мужчин так громко, что она могла слышать. И о чем же? Один другому рассказывал, со всеми подробностями анекдот о табурете, явственно называя Тишу и Пиюшу! Несчастная Пиюша не могла выдержать. Она встала и сказала мужу:- Поедем! Испуганный Тихон Михеевич спросил, что с нею? но она без ответа вышла из бенуара, и, когда села в карету, начала так плакать и визжать, что супруг не знал что делать. Дома, с упреками, с ругательствами, едва не с побоями, объяснила она ему причину своей скорби.
- Это все по твоей милости, старый дурак, глупая образина! - сказала она ему. Никогда еще несчастный супруг не слыхивал таких нежностей! Но этим не кончилось. Висяша, досидевший до конца спектакля, явился с побагровевшим лицом и с крепким запахом настойки. И он напал на бедного Тихона Михеевича, рассказывая о том, что слышал в креслах, и уверяя, что не потерпит такого поношения своей сестры, поношения, в котором виноваты не насмешники, а глупый и безумный муж, подвергнувший ее такому сраму. Хорошо, что Тихон Михeевич не был полнокровен: иначе, апоплексический удар был бы развязкой этой ужасной сцены.
С тех пор Пиюша возненавидела своего мужа. Слово "Пиюша" вышло из употребления в их доме. Но, увы, слишком разошлось оно по городу. Для сокращения этого неприятного рассказа, скажу только, что Матрена Сысоевна вскоре умерла. Пиюша, вступив во владение собственным и родительским имением, и, сделавшись барыней, для своего звания довольно богатою, уехала в свои вотчины, и увезла с собою Висяшу и приятеля его, какого-то исключенного со службы бродягу. Вот вам и Пиюша.
Тихон Михеевич с христианским терпением перенес этот новый удар. Его счастье уже давно прошло как сон. Земля потребовала своего достояния, и в несчастном оказалась съедающая болезнь. Он видимо приближался ко гробу, и сам знал это. Пока еще было время, он решился сделать духовное завещание, и, увлекаясь не совсем угасшею романтическою страстью, хотел все благоприобретённое имение отказать милой, хотя, ах! жестокой изменнице.
Но Семен Дементьевич, ах! этому воспротивился, и так, батюшка, убедительно доказал, так умно, батюшка, - что Тихон Михеевич внял его совету, и все свое имение при жизни передал законным наследникам, несовершеннолетним детям бедной вдовы, которой он и прежде помогал. По этой сделке Пиюша лишилась даже и седьмой части. И когда по кончине Тихона Михеевича, она была извещена о своем горе, то есть, о том, что ей не достается ничего, весь свой гнев обратила она на Висяшу, и выгнала его из дому, несмотря на просьбы и коленопреклонение. Изгнанный Висяша опять явился в Москве, но тут даже развратные и отвратительные его товарищи упрекали его за гнусный поступок с родными.
- Ты уморил одного, - говорили ему, а другую сделал презренною женщиною!
Пиюша после годичного вдовства, вышла за своего обожателя и держала нового мужа в руках. Она жила долго, была чрезвычайна скупа, и много пила пива, от чего толщина ее никак не убавлялась.
- Вот теперь она настоящая Пиюша! - сказал кто-то, разговорившись об этой страсти к пиву.
- Да, батюшка, да! - отвечал Семен Дементьевич: - Пиюша, батюшка, настоящая Пиюша. Жаль только, батюшка, очень жаль, что двоюродный-то ее братец Висяша, не настоящий Висяша, то есть, что до сих пор не повешен, батюшка. Право жаль, батюшка!
Читатель скажет здесь автору: Вы поступили по пословице - Начали за здоровье, кончили за упокой. Вы обещали нам карикатуру. В начале вашей статьи точно есть карикатура, только, извините, не вашего изобретения. Вы скопировали ее с парижской карикатуры Гюи-де-Кари, представляющей завтрак двух нежных супругов, точно таких, какими вы описали Тишу и Пиюшу, и которых настоящий изобретатель назвал, - Legros Lu-lu et sa petite Nie-nie. Но такое похищение еще позволительно. А вот, что непозволительно.
Вы, как видно, были наказаны необходимостью ознакомиться с произведениями, так называемой юной французской словесности, в которой Кутейкин отыскал довольно забавную цель. Вы вероятно дочитались до знаменитой аксиомы, что отвращение есть также ощущение, le degout est aussi une sensation, и, следовательно, имеет свои неотъемлемые достоинства. Вам захотелось испытать это средство, и, по примеру французов, которые хвалятся тем, что в сценах ужаса перещеголяли англичан, вы задумали перещеголять французов. Но вот что вы забыли: их Бюг-Жаргали, Атар-Гтоли, Гюги-адские, Клавдии-Фролло, все эти романтические злодеи, неправдоподобные и отвратительные, представлены как люди, движимые сильными страстями, - одни мщением, другие чувством самосохранения, третьи неудовлетворенною любовною страстью. Но что такое ваш Висяша?
Негодяй, мерзавец, который не хотел учиться и порядочно себя вести, задумал сумасбродствовать и умничать; потом начал развращать незрелые умы: такие люди бывают на белом свете, и с ними поступают как поступили с вашим Висяшею. Что Висяша за все эти заслуженные гонение платил презрением, это весьма вероятно. Души низкие и презренные всегда прибегают к этому средству, в полной уверенности, что оно их возвышает. Но чтобы этот изверг, без всякой надобности, равнодушно, стал разрушать блаженство жизни двух существ, не только не сделавших ему никакого зла, но еще облагодетельствовавших его, - воля ваша, это или невероятно и несбыточно, или превосходит всякую меру злодейства! Пойдет ли кто разорять гнездо птицы поднебесной, которая не причиняет ему никакого вреда? Пойдет ли кто отрывать крота в его подземных галереях, если этот крот не подтачивает ничьей нивы, ни чьего огорода? Верно нет. Самому бесчувственному тайный голос скажет: - Не тронь! вспомни, что это также создание Божье, которое имеет полное право наслаждаться своим уделом жизни. - А эти безвредные Тиша и Пиюша разве также не были создания Божии? Разве также не имели прав на блага жизни? Разве счастье свое они отняли у других? И разве их горесть и слезы не также им тяжки и больны, как и всякому другому, и не также будут ценимы на суде Господнем?
Любовь их была смешна. Смешна, но никому не вредна, и сверх того священна, потому что супружеский союз свят и ненарушим. Если этот Висяша может существовать, то он не что иное, как исключение из всего рода человеческого...
Здесь автор перервет читателя: - Тс! тише! Будьте осторожнее, и не говорите так громко! Неравно Висяша услышит и прогневается. Вспомните, или лучше сказать, узнайте, что мой Висяша, существо не выдуманное и не заимствованное из карикатуры Гюн-де-Кари. Нет, он существует духом и плотью, но существует не в одном лице, а в тысяче, в сотнях тысяч лиц. Гением парит он над просвещенною Европою, и силится доказать, что он не более и не менее как дух времени, представитель успехов разума и новейшего, лучшего поколения. Последнее отчасти справедливо. Висяши были и в старину, но не того разбора. Прежних называли просто бесталанными поэтами, артистами без дарования. Это были люди пустые, бесполезные, живущие  духом превыше облаков, а телом на земле, к отягощению своих современников. Они всем надоедали своими жалобами на равнодушие человеков к их гению; но более этого, они вреда никакого не делали. Нынешние Висяши - другое дело.
Висяша теперь всем недоволен, - даже тем, что солнце светит. Так, почтенный читатель, когда вы в театре, сидя в креслах, с удовольствием смотрите на пьесу и на игру актеров, и слышите, что позади вас, кто-то ропщет, презрительно насмехается, и говорит вполголоса, по-русски:
- Что за мерзость! по-французски - Оuelle horreur! вы, не оглядываясь, знайте, что за вами сидит Висяша. Когда вы читаете хорошую книгу и, наслаждаясь ею в душе, говорите спасибо автору, и вдруг вам приносят журнал, в котором та же книга, оценена ниже поношенных лаптей, - поверьте, что эта оценка сделана Висяшею. Чем бы вы ни были довольны, Висяша будет вам доказывать, что вы не должны быть довольны. И спросите его, чего он сам хочет? Он вам ответит - Ничего! я только не хочу того, что нравится другим, и что доставляет им удовольствие и счастье. - Сколько Висяша полезен обществу и себе, это вы уже прочитали в моей карикатуре. Я в подробности описал его жизнь, его качества и его способности. Теперь скажу вам за новость, что в Париже Висяши, - там-то они и развелись впервые, - начали с мостов скакать в Сену, как одурелые овцы. А иной прохожий, глядя на эти геройские подвиги, равнодушно машет рукою и говорит: - Туда им и дорога!
1835
Наверх