Рассказы о Николае I частных лиц


Д. А. Роштейн. Как Государь спас моего брата


Воспитывалось нас три брата в Первом (Петербургском) кадетском корпусе. Старший брат мой был мальчик весьма бойкого, живого характера; наделен он был от природы быстрым соображением, находчивостью, умом, и науки ему давались легко; все это выделяло его из общества сверстников.
Но при всех хороших качествах, брат имел самолюбиво-независимый характер, который, все более и боле развиваясь в нем, привел его к серьезным последствиям, когда уже он был на службе, что и побудило меня написать этот рассказ из незабвенной жизни в бозе почившего императора Николая Павловича, имевшего большое значение в судьбе моего брата. 

В корпус был я определен с братьями за заслуги отца, который служил в военной службе.

Товарищество у нас в корпусе было самое дружное: находясь, многие годы и развиваясь вместе, мы естественно сплачивались в одну семью - так были тесны наши интересы, и горе и радость переживались нами вместе. 

Каждый из нас настолько был проникнут духом товарищества, что стоял всегда горой один за другого, и выдать кого-либо даже за самую безобидную шалость, столь свойственную детскому возрасту, почиталось между нами позором, а потому никто из нас и не решался на это, так как можно было навсегда уронить себя в глазах сверстников и потерять всю их привязанность и дружбу. 

Вот на этих-то началах собственно и развивались в нашем маленьком мире все нравственные качества, столь необходимые в жизни. И сколько корпус дал отечеству деятелей на всех поприщах, сколько есть и таких, которыми общество гордится и по сию пору!

Отца своего я не помню. Матушка овдовела рано, на 23 году жизни. Она всю себя посвятила нам: мы, дети, были для нее все, весь мир ее заключался в нас. Со своей стороны мы мало сказать любили мать: мы ее боготворили. 

Жила она безотлучно в Петербурге и в неделю раз всегда бывала у нас в корпусе. Матушка не имела состояния, жила исключительно пенсией, и жила бедно, так как пенсия была очень небольшая; но, не смотря на скудность ее средств, она нам отдавала все, что имела.

Старший мой брат был выпущен из корпуса шестью годами ране нас, мы же с братом окончили курс вместе. По выходе из корпуса брат поступил в лейб -Бородинский полк его высочества наследника цесаревича. Полк стоял во Владимире, в лагерное же время переходил на стоянку в Москву. Известия о брате мы имели как от матери, так и через него самого. 

Письма его читались нами с большим интересом. Писал брат отлично, а рассказ его был освещен такими яркими талантливыми красками, что не только мы, но и наши товарищи, которые всегда присутствовали при чтении его писем, заслушивались их...

Наш корпус был любимым корпусом покойного государя Николая Павловича! Его августейшие дети, не исключая и наследника цесаревича, покойного государя Александра Николаевича, были кадетами Первого корпуса. Мне приходилось стоять во фронте рядом с великими князьями Константином, Николаем и Михаилом Николаевичами. 

Они, входя в наш мир, совершенно подчинялись корпусной дисциплине и условиям кадетской жизни. До сих пор о них сохраняется самая незабвенная память в моих воспоминаниях, об удивительном их радушии, высокой гуманности и самого простого товарищеского обращения со своими сверстниками.

Государя мы часто видели в корпусе. Он всегда осчастливливал нас своими милостями, так как ко дню его приезда нам делали многие льготы, прощались грешки и шалости, и дней приезда государя в корпус мы ждали как праздника. 

Однажды, приехал к нам в корпус из Москвы давнишний знакомый матери Сергей Карцев и сообщил нам печальную весть, что старший брат Аполлон предан военному суду за нарушение дисциплины; Карцев просил нас передать матушке эту весть, советуя найти возможность каким-либо образом спасти его.

На следующий день в корпусе был прием родных, и матушка, по своему обыкновению, приехала к нам. Мы ей передали все, что узнали от Карцева. Не буду говорить, как должна была принять эту весть матушка и что нравственно должна была испытывать при ее нежной любви к нам.

Узнав о несчастье сына, она недолго медля взяла себе место в мальпосте (тогда еще Николаевской железной дороги не было; мой рассказ относится к сороковым годам), взяла с собой последнюю, накопленную ею путем долгих лишений и экономий, тысячу рублей ассигнациями, назначенную для нашей же обмундировки к выходу из корпуса, и отправилась в Москву, где на Вознесенской гауптвахте (теперь Исторически музей) встретила сына нравственно и материально убитым, так как уже около двух лет судился он при Московском ордонасгаузе (буквально: приказный дом) и все это время скрывал и от матери, и от нас, свое положение, о котором мы узнали только благодаря Карцеву.

Не смотря на все хлопоты и расходы матери, дело уже было поставлено настолько серьезно, что очень трудно было помочь брату, и ему грозило быть разжалованным в солдаты. Прожив два месяца в Москве и узнав окончательно, что дело брата будет отправлено на конфирмацию государя императора, она возвратилась в Петербург. 

В это время мы стояли лагерем в Петергофе. Приехав к нам, она со слезами на глазах объявила нам о несчастье брата, передала от него поцелуй и благословение со словами: "Бог знает, когда мы еще увидимся и увидимся ли". Слезы, горе и беспомощное состояние матери на меня произвели такое впечатление, что в моей голове блеснула мысль просить о милости отца нашего, под покровительством которого мы росли и воспитывались.

Хотя намерение мое было прекрасное, но очень трудно исполнимое уже по одному тому, что тринадцатилетний ребенок должен идти к императору и просить его милости за брата в столь серьезном деле. Но намерение мое настолько меня преследовало, что я, наконец, решился, во что бы ни стало его исполнить. 

Дождавшись удобного случая и тайком добыв себе от каптенармуса новую куртку, отправился я в Александрию, где по своему обыкновению проводил государь с императрицей и всей августейшей семьей каждое лето. Окольными путями, через заднее поле, попал я в Английский парк, затем в верхний Петергофский, наконец, дошел и до входа в Александрию. Но здесь я сильно струсил, боясь, что часовые меня не пропустят, так как это был будний день, а кадеты гуляли всегда с разрешения государя в Александрии только по праздникам.

Помню, день этот был четверг. Прочитав "Отче наш", я однако прошел совершенно свободно, незамеченным, вероятно, часовыми, и направился прямо по главной аллее, ведущей ко дворцу. На пути я встретил наследника цесаревича Александра Николаевича, едущего в коляске с цесаревной Марией Александровной. 

Так как его высочество был шеф Бородинского полка, то мне блеснула мысль просить его за брата; но, подумав, я решил, что просьба моя не может миновать государя, если бы даже наследник и обратил на нее внимание, и стал во фронт. Поравнявшись со мной, наследник удостоил меня словами: "Здорово, карапуз!" и проехал мимо, не обратив никакого внимания, что я в будни гуляю в Александрии. Затем я продолжал путь дальше и дошел, наконец, до дворца.

День был ясный. Вечерело. Заходящее солнце заливало своими лучами раскинутые перед дворцом цветочные клумбы; среди них извилистой лентой пробегали дорожки и пропадали в парке. Перед фасадом красовалась огромная белая мраморная ваза с отлогими краями; вода бежала из нее шумными потоками и скатывалась с плит. 

Лучи солнца дробились в струях воды в радужные оттенки. Из вазы огромным водяным столбом выбрасывался фонтан, как дымчатое облако, и усыпал беловато-прозрачною пылью ползущую у подножия фонтана растительность. В стороне я увидел плющёвую беседку и, боясь быть замеченным среди цветника, укрылся в ней, где меня никто уже не мог видеть, мне же чрез ветки плюща было видно, что делалось во дворце.

Через зеркальные окна, из которых некоторые были открыты, я увидел, как вся царская семья обедала. Прежде всех я заметил государя, возле него императрицу Александру Федоровну, великого князя Михаила Павловича, великих княжон Ольгу Николаевну и Mapию Николаевну и великих князей Константина, Николая и Михаила Николаевичей; при них на конце стола сидели генерал-адъютант Философов и адмирал Литке с бароном Сергеем Сергеевичем Корфом. 

Обед продолжался с час, после которого государь с императрицей и великим князем Михаилом Павловичем вышли на террасу, обращенную к морю. Михаил Павлович предложил государю сигару. Государь откусил кончик сигары, закурил и скоро ее бросил.

Я в первый раз видел государя курящим. Это меня сильно интересовало, как и все, что происходило пред моими глазами и свидетелем чего я был столь странным образом. Сердце у меня сильно билось из боязни, что кто-либо из царской семьи случайно может войти в беседку и увидать меня. 

Я уже хотел было выйти из моей засады, как вдруг услышал шум экипажа, который подавали к крыльцу. Я так и замер на месте, думая, что экипаж этот подан государю: мною овладело отчаяние, что государь сейчас может уехать, и я не исполню моего намерения, и что все мои тревоги, волнения, будут напрасны. На мое счастье экипаж был Михаила Павловича, и я видел, как он, простившись с государем и государыней, уехал на свою дачу в Ораниенбаум.

Пользуясь минутой, я быстро вышел из беседки и направился к дворцу великих князей. Пройдя несколько шагов, я встретил великого князя Николая Николаевича. Он бежал в свои покои, но, завидев меня, быстро остановился и спросил:
- Ты что сюда забрался?

- Я отпущен домой и гуляю, ваше высочество, - ответил я, смутясь.
- Как же ты гуляешь, когда сегодня будний день.
- Я именинник и отпущен домой, ваше высочество...

Я лгал, не зная, что отвечать.
- Хорошо! так подожди меня здесь: я сейчас вернусь, и пойдем играть... Хочешь? Нужно сказать Сергею Сергеевичу. Сказав это, он скрылся.

Испугавшись этого и зная, что если барон Корф меня увидит, то отправит в корпус, а потому, не дожидаясь возвращения великого князя, я поспешил уйти в прилегающую аллею, на конце которой увидел знакомые мне дрожки государя и сидящего на козлах кучера Макара. Его мы, кадеты, знали хорошо. Как теперь вижу правую его перчатку и на ней крупным шрифтом слова: "Макар, кучер его императорского величества".

Около лошади стоял казак. Я подошел ближе и спросил:
- Чья это лошадь?
- Его императорского величества, - ответил мне кучер.
- А вам что нужно, барин? - спросил меня казак.
- Да так, ничего: я просто гуляю, - ответил я и пошел по аллее, ведущей к дворцу.

Зная, что государь должен непременно ехать по этой аллее, я спрятался в листву и со страхом начал ждать проезда государя. Мне пришлось недолго ждать; но трудно передать, что испытывал я в те минуты, когда заслышал стук приближавшегося ко мне экипажа и увидел государя: я ощущал и страх, и надежду; меня даже брало раскаяние в том, что я решился на столь смелый шаг; мне хотелось спрятаться, убежать, но какой-то внутренний голос побуждал меня остаться на месте и довести дело до конца.

Эта борьба чувств происходила во мне так быстро, что я, выйдя на дорогу, не помню, как стал во фронт; когда же государь поравнялся со мной, то я до того растерялся, что ничего не нашел лучшего сделать как перекреститься.

Это и заставило государя обратить на меня внимание. Он приказал кучеру остановиться и, окинув меня с ног до головы своим обычным строго-проницательным взглядом, спросил:
- Что тебе надо? Поди сюда!

- Ваше императорское величество, осмеливаюсь просить за брата, - произнес я дрожащим, испуганным голосом.
- Что у тебя брат? - спросил государь, глядя на меня все также строго.

- Он имел счастье воспитываться в Первом кадетском корпусе, а теперь под судом...
- За что?
- За нарушение дисциплины.

- Какого полка?
- Его высочества наследника цесаревича Бородинского полка.


Государь, видя мой страх и смущение и, вероятно, желая меня ободрить, окинул меня совершенно иным взглядом, взял меня за нос и сказал:
- Но, но, но! говори подробно, в чем дело.

Видя, что государь так милостив, и несколько придя в себя, я быстро схватил его руку и начал крепко целовать ее.
- Простите брата, государь! его никто больше простить не может, кроме вас!..

- Я этого дела не помню, - ответил государь.
- Дело брата будет на днях представлено на конфирмацию вашего императорского величества.
- А ты почему знаешь?

- Я это знаю от матери: она передала нам об этом несчастье... Горе матери заставило меня просить ваше величество о помиловании брата. Он заменял нам, как старший, отца!

С этими словами, обняв колени государя, я начал целовать их и едва мог сдерживать рыдания. Когда же я взглянул на государя, то увидел в глазах его такое выражение, которое навсегда осталось в моей памяти и которого забыть невозможно.

Я снова стал целовать руку государя.
- Полно, полно шалить! где твой отец?
- Умер в кампанию 1812 года.

- А получает ли мать твоя пенсию?
- Получает.
- Сколько?

- Не знаю...
- У тебя есть еще брат?
- Есть. Он старше меня годом и воспитывается тоже в корпусе.

- А как вы учитесь?
- Хорошо.
- А поведение?

- Я шалун, а брат хорошего.
- А ты просился ко мне?
- Никак нет... Я решился быть за это наказанным.

- Так ты без спросу ушел? - сказал государь, как бы обдумывая что-то.
Я молчал.
- Я тебе, мой милый, ничего не могу сказать, потому что дела этого не знаю, но, будь покоен, разберу.

С этими словами государь уехал. Я стоял как вкопанный: весь этот разговор произвел на меня такое впечатление, что я решительно не знал, что мне делать и куда идти. Государь, проехав немного, повернулся назад и, видя, что я стою на том же месте, крикнул:
- Будь покоен: разберу!

Затем экипаж скрылся из виду и я слышал только, как стук колес постепенно замирал в конце аллеи. В страхе и радости отправился я из Александрии на дачу, где жила моя мать у знакомых, и передал ей мою встречу с государем. Узнав, что я просил государя за брата, она сильно перепугалась, боясь, что меня за это исключать из корпуса. 

Я успокаивал ее, думая, что мне за это ничего не сделают. Матушка благословила меня, крепко обняла и отправила в корпус, приказывая непременно явиться к директору и во всем чистосердечно ему признаться. В лагере никто не заметил моего отсутствия, и я спокойно пошел ужинать и, наконец, спать. Ночь провел я тревожно...

На следующее утро, зная, что директор встает рано, я отправился к нему, прося человека доложить генералу о моем приходе. В то время директором корпуса был генерал-лейтенант Шлиппенбах (барон Константин Антонович). 

Из открытой двери я слышал, стоя в передней, как человек назвал мою фамилию и голос генерала, сказавшего:
- Верно, что-нибудь напроказничал, и пришел вперед извиняться!

Затем человек вернулся и объявил мне, что я могу идти к генералу. Я вошел. Генерал сидел в халате и пил кофе. Осмотрев меня, он сказал:
- Напроказничал что-нибудь и пришел извиняться! Да?
- Виноват, ваше превосходительство! - ответил я.

- Я знаю, что ты виноват!
- Виноват, ваше превосходительство! - повторил я еще раз.
- Знаю, знаю, что ты виноват!

Собравшись с духом, я быстро сообщил, что просил государя о брате, но не докончил речи. Слова мои произвели на старика такое ужасное впечатление, что он вскочил со стула и выронил из рук стакан с недопитым кофе. Осколки от стакана зазвенели по сильно натертому полу.

Я стоял молча, как осужденный, глядя на генерала, на пол, на лужу кофе.
- Что же такое случилось? - наконец спросил меня генерал.

Я рассказал ему все подробно. Старик видимо был поражен и долго не мог прийти в себя. В раздумье ходил он по комнате и колебался, не зная, что мне ответить.
- Что же я могу сказать тебе? - произнес генерал, останавливаясь передо мною. - Что ты добрый брат, это делает тебе честь, но что ты ушел самовольно из лагеря... и куда же? К государю императору! - за это тебя отдерут перед корпусом, так в этом тоже нет сомнения!

Я молчал, не сводя глаз с генерала. Затем, спросив меня, - не в разводе ли я, так как в этот день назначен был развод в присутствии государя, отправил меня в лагерь. Развод прошел благополучно, государь остался кадетами очень доволен, но ни слова не спросил у директора относительно меня. Как помню, день этот была пятница.

Суббота прошла без всяких событий, наступило, наконец, и воскресенье. Кадеты отправились в Александрию; но меня с братом не пустили. Трое моих товарищей, возвращаясь уже в лагерь, встретили государя, ехавшего в дрожках. Государь остановил экипаж и, подозвав всех троих, спросил:
- Вы куда?

- В лагерь, ваше императорское величество!
- Я тоже еду в лагерь. Послушайте, карапузы: у вас в корпусе есть три брата; старший из них выпущен в Бородинский полк, но разжалован... как фамилия?

- Роштейн, ваше величество! - ответили товарищи, зная хорошо мою историю, которая успела облететь все корпусные углы.
- Роштейн... Роштейн! - повторил государь, как бы желая запомнить мою фамилию.
- А как они учатся?

- Хорошо.
- А какого поведения?
- Один шалун, а другой хорошего...
- Часто ли они видят мать?

Товарищи, зная хорошо матушку, рассказали государю, что она даже по льдинкам переезжает к нам и что нет дня, в который допускаются родные, чтобы она его пропустила.
- Что это значит: по льдинкам? - спросил государь.

Кадеты объяснили, что матушку не останавливает даже и ледоход на Неве, когда перевоз бывает очень опасен. (Николаевского моста тогда еще не было, а Исаакиевский в ледоход разводился).

Затем государь уехал. Вернувшись в лагерь, товарищи рассказали мне о встрече с государем. На следующий день приехали к нам на учение в лагерь великие князья Николай и Михаил Николаевичи. Николай Николаевич, подойдя ко мне, спросил:
- Отчего же ты мне не сказал, что приходил просить государя за брата?

- Я не смел сказать, ваше высочество, так как вы сказали бы барону Корфу, и тогда бы меня отправили в лагерь и посадили б под арест за самовольную отлучку, - ответил я.
- Да, это правда. Ну, поздравляю тебя: государь твоего брата простил! иди благодарить его.
При этих словах, вне себя от радости, я поцеловал великого князя в плечо...

Вся моя история наделала много шума в корпусе. Я сделался в кругу товарищей героем. Многие родные товарищей нарочно приезжали в корпус, вызывали меня, целовали, дарили лакомства и с живейшим участием расспрашивали меня обо всем. 

Как теперь помню, в будни, во время классных занятий, приехал какой-то мне неизвестный старичок и просил меня вызвать. Когда я пришел к нему, он долго смотрел на меня, со слезами на глазах обнял, поцеловал и сказал:
- Молодец!

Начальство, узнав о прощении брата государем, в праздничный день нарядило меня с братом в новые куртки и отправило с наставлениями в Александрию, чтобы мы, когда государь выйдет к нам (а такой милостью кадеты всегда пользовались), бросились благодарить его. 

Придя ко дворцу, мы не успели еще дойти до крыльца, как государь уже вышел к нам. Брат и я, отделившись от товарищей, бросились бежать к нему. Государь, узнав меня, погрозил нам пальцем и сказал:
- Смотрите, шалуны: напишите брату, чтобы он больше не проказничал!

Через несколько дней матушка нам сообщила, что состоялся высочайший приказ о помиловании брата, с переводом его на Кавказ, принимая во внимание молодость его лет...

Речь Императора Николая I депутатам города Варшавы


Когда депутация от города введена была в особенную залу, император, в присутствии генерал-фельдмаршала князя варшавского и военного губернатора (Иван Федорыч Паскевич), обратился к ней со следующими словами:

Вы хотели меня видеть? - Вот я! Вы хотели говорить мне речи? - Этого не нужно! Я желаю избавить вас от лжи! Да, господа, желаю избавить вас от лжи! - знаю, что вы не чувствуете того, в чем хотите меня уверить; знаю, что большая часть из вас, если бы возобновились прежние обстоятельства, были бы готовы опять то же начать, что делали во время революции.

Не вы ли сами за пять, за восемь лет пред сим говорили лишь о верности, преданности; не вы ли уверяли меня в привязанности вашей, - и что же? спустя несколько дней, вы нарушили ваши клятвы, вы совершили дела ужасные!

Император Александр сделал для вас много, может быть более, чем русскому императору следовало, - говорю так потому, что так думаю; он осыпал вас благодеяниями; он пекся об вас более, нежели о своих подданных настоящих; он поставил вас в самое счастливое, в самое цветущее положение; и вы, за все это, заплатили ему самой гнусной неблагодарностью; вы никогда не умели довольствоваться дарованными вам выгодами и сами разрушили свое благоденствие; вы уничтожили, попрали ваши постановления! 

Говорю вам истину, чтобы единожды навсегда вразумить вас о взаимных наших отношениях, и чтобы знали, чего должны держаться.

Не словам, но действиям вашим я поверю; надобно, чтобы раскаяние шло отсюда. (Государь указал на сердце). Вы видите, что я говорю вам хладнокровно, что я спокоен, не сержусь на вас; я давно забыл оскорбления против меня и моего семейства; мое единственное желание заплатить вам за зло добром, сделать вас счастливыми, вопреки вам самим. Я дал в этом клятву пред Богом, и никогда клятв своих не нарушаю.

Фельдмаршал, здесь присутствующий, исполняет здесь мои намерения, помогает мне в моих видах, и также печется о вашем благоденствии. (При этих словах все депутаты поклонились фельдмаршалу). Государь продолжает:

Что доказывают эти поклоны? Ничего! Прежде всего, должны вы исполнять ваши обязанности, должны поступать, как поступают честные люди. Вам представляются два пути: упорствовать в мечтах о независимой Польше, или жить спокойно, верными подданными, под моим правлением. 

Если вы упрямо сохраняете мечты обо всех химерах, об отдельной национальности, о независимой Польше, о всех этих несбыточных призраках, вы ничего не можете сделать, кроме того, что навлечете на себя новые тяжкие бедствия.

Я воздвигнул Александровскую цитадель, и объявляю вам, что при малейшем волнении - разгромлю ваш город; уничтожу Варшаву, и уж конечно не я выстрою ее снова! Мне тяжело с вами говорить, тяжело государю обращаться так со своими подданными; но я говорю для вашего блага; вам, господа, подумать о том, чтобы заслужить забвение прошедшего.

Только вашим поведением, вашею преданностью к правительству можете вы достигнуть этого. Нет в мире такой полиции, которая могла бы воспрепятствовать преступным сношениям с иноземцами; но вам самим предложить этот надзор; от вас зависит удалить зло. Дайте детям вашим хорошее воспитание, утверждайте их в правилах религии и верности к их государю.

Вот средства, которыми вы удержитесь на пути истинном. И тогда, среди всех смятений, потрясающих здание общественности, вы будете пользоваться счастьем, живя покойно под щитом России - мощной, неприкосновенной, бодрствующей за вас; и верьте мне, господа, принадлежать русской земле и пользоваться ее покровительством - есть точно благополучие! 

Ведите себя хорошо, исполняйте все ваши обязанности, и тогда попечение мое распространятся на всех вас, и несмотря на все прошедшее, правительство всегда будет печься о вашем благоденствии и счастье. Помните обо всем том, что я вам говорил!

Лишь только один из представителей варшавской депутации хотел говорить речь, и начал:
Sire... - Остановитесь, - сказал государь: - Я знаю, что вы хотите сказать; вы послушайте лучше меня. (Депутаты начали кланяться). - Не кланяйтесь, вы точно также кланялись в 1829 году, и бесстыдным образом изменили, пренебрегли благодеяниями Александра, который не жалел для вас и богатства своей земли; хорошую страницу вы оставили в истории! 

Вы сами для себя построили цитадель, теперь помните, что при малейшем возмущении, в 24 часа Варшавы не будет, и я уже в другой раз ее не построю. На немцев и французов не надейтесь; они не помогут, но вы можете надеяться на мою милость; чтите законы, любите своего монарха, уверяю вас, что только в таком случае будете счастливы, и старайтесь дать детям вашим иное воспитание.
октября 1835 года

Из рассказа Сергея Гаврииловича Веселитского о Николае I


Государь император Николай Павлович любил кушать ржаной солдатский хлеб и часто им лакомился. Прибыл он с августейшею фамилией в Лазенковский дворец (где выше принимал депутацию). Для содержания караулов наряжена была целая рота, и пришлось мне быть дежурным. 

Пробили вечернюю зорю; Государь ужинал и потребовал черного хлеба. На гауптвахту прибежал камер-лакей. "За хлебом", говорит, "в госпиталь забыли послать; нет ли у караульных?" Стали искать по мешкам у солдат, нашли, да только неловко было подать на царский стол, до того был плох. 

Ротный командир капитан Васильев и офицеры сказали было камер-лакею, чтобы он доложил государю: "солдаты-де весь хлеб поели", но я вмешался: - Не смею обманывать государя... Пусть он видит, как его обманывают.

Камер-лакей отнес хлеб к Государю. Отведав его и полагая, что он из госпиталя, император на другой же день, едучи в Варшаву, внезапно прибыл в госпиталь и как раз во время обеда больных. Тогда военное хозяйство, что в полках, что в госпиталях, обыкновенно оказывалось "в отличном порядке" лишь тогда, когда недели за две получали уведомления о посещении государя, или высшего начальства... Тут государь явился нежданно-негаданно и, по пословице: досталось всем сестрам по серьгам.

Интендант был сослуживец кн. Паскевича по Кавказу. Наместник по докладу Веселитского, подверг его кабинетному взысканию. "Видно есть пушок на рыльце", сказал по этому поводу честнейший Веселитский.

А. С. Пелли. Государь в Патриотическом институте


Недовольные одним кушаньем, воспитанницы отказывались есть. Об этом было доведено до сведения Императрицы. Сидим раз за обедом, подают шпинат с колбасой, которая на этот раз была краснее и не так суха. Смекнув, что при начальнице она будет лучше, разумные из нас принялись есть, вдруг мимо окон в коляске промелькнул белый султан, и через две минуты

Государь вошел в столовую. Маленький класс радостно запрыгал, большой старался удержаться, но радость горела на щеках, губах и глазах. Оглушительное:
- Здравствуйте, Ваше Императорское Величество! - раздалось по всей столовой.
 
- Хорошо! вы кричите громче своих соседей моряков! - весело сказал Государь, потом, переменяя голос, строго спросил: - Вы у меня бунтовать хотите? Шпинату не едите! Эконому фалды оборвали! 

Дети перепугались и все закричали:
- Ах, нет, Ваше Величество! мы его не трогали! мы только попросили его попробовать колбасу со шпинатом! Государь улыбнулся, подошел к блюду, попробовал колбасу и сказал начальнице:
- Летом этого есть нельзя, прикажите давать шпинат помоложе и вместо колбасы - котлеты.

Походив еще около столов, пошутив с девицами, Государь простился с нами, говоря:
- Поеду, успокою вашу Мать, что бунт усмирен!
- Мы не бунтовали, Государь! мы не думали бунтовать! - кричали дети вслед за Государем.

С Императором мы были смелее, чем с Императрицей; его мы окружали, смело на все отвечали. Он шутил, смеялся, делал вид, что не замечает того, как дети щипали на память Его белый султан. Когда же приезжала Государыня, мы обязаны были стоять рядами, пока Она, войдя в середину, не смешает нашего порядка, - тогда-то все отделения без разбора нахлынут и окружат Царицу.

Государь всегда шутил с девицами: говорил, что они все здоровы, а спрятались в лазарет, чтобы не отвечать уроков; щупал пульс, требовал показать язык, на что девочки никак не соглашались; в случае же настойчивости Государя обращали умоляющий взгляд на Государыню, которая с шутливой важностью говорила, что Государя должно слушаться, и тогда сквозь сжатые губы тревожно высовывался кончик дрожащего языка.

Рассказ г-жи Г. (рожденной Спиглазовой)


В начале сороковых годов, у матери моей, по смерти отца, осталось двое детей: старший сын, мой брат, который служил тогда в гусарском полку, квартировавшем в Харьковской губернии, и я, тогда еще молоденькая девочка. Мы с матерью жили в нашей деревне довольно скромно; но брат мой, любимец и баловень матери, ни в чем себе не отказывал и вел жизнь вполне гусарскую. 

Помню, бывало, что, когда он посещал нас в деревне, то всегда оставался на самое короткое время и старался получить от матери как можно больше денег, доказывая всевозможными доводами, что гусарскому офицеру без денег нельзя поддержать своего достоинства. Мать верила своему баловню и ни в чем ему не отказывала.

Однако, при небольшом нашем состоянии и при постоянных требованиях со стороны брата, дела матери скоро расстроились, имение было заложено и хозяйство приходило в упадок, так что мать вынуждена была требовать от брата, чтобы он выходил в отставку и, поселившись в деревне, занялся бы хозяйством, для поправления наших обстоятельств.

Не знаю, убеждения ли матери, или безвыходное положение брата, как гусарского офицера, да еще в тогдашнее время, оставшегося без денежного пособия из дому, заставили его исполнить желание матери и, подав в отставку, поселился в деревне. 

Мать была весьма рада присутствию сына и передала ему все хозяйство по имению, в надежде, что оно пойдет лучше. Однако, надежды матери не оправдались: распоряжения брата не принесли никакой пользы, да и он недолго оставался с нами в деревне. 

Не имея никакого понятия о сельском хозяйств и не любя уединенной деревенской жизни, он скоро соскучился и, переговорив с матерью, решился отправиться в Петербург, где, при помощи рекомендательных писем к влиятельным родным, надеялся получить хорошее место.

Родные, хотя и обласкали его, обещая свое содействие, но на деле ничего не выходило. Брату предлагали или такие места, которые, по его мнению, нельзя было принять, или советовали подождать более удобного случая. Между тем, время шло в постоянных ожиданиях и средства брата до того истощились, что ему нередко приходилось оставаться без пищи. 

В один из таких безотрадных дней, брат мой, блуждая утром по Петербургу, очутился на Дворцовой набережной. Устремив свои взоры в безмятежные струи Невы, он так задумался о безвыходном своем положении, что не заметил, как император Николай подошел к нему на самое близкое расстояние. 

Окинув его своим взглядом с головы до ног, государь, вероятно, был поражен безотрадным выражением лица брата, и потому обратился к нему с вопросом: - Ты кто такой? Что здесь делаешь?

Вопрос государя и его пытливый взгляд застали брата врасплох и несколько смутили. Однако он простодушно отвечал, что отставной штабс-ротмистр Спиглазов, приехавший искать места, но вследствие постоянных неудач, дошел до того, что есть нечего и потому хоть броситься в воду.
- Это глупо, - сказал государь; - не унывай! и вслед за этим пошел дальше. 

Несколько минут спустя, к моему брату подошел, кто то из придворных и подробно расспросил, кто он такой, откуда приехал и где остановился. Ответы брата были тут же записаны.

На другой день, утром, в 8 часов, в скромный уголок брата, явился какой-то господин и подал ему запечатанный пакет, с надписью: "от неизвестного на первое обзаведение". Распечатав пакет, брат, нашел в нем 500 руб. ассигнациями. Вслед за этим незнакомец удалился. Нечего было сомневаться, что помощь была оказана государем. 

Наученный опытом, как трудно пробиваться без всяких средств, брат мой был настолько честен, что не хотел во зло употреблять милость государя, и потому решился заняться каким-либо делом. Надо заметить, что в то время, в Петербурге начали входить в моду папиросы. Брату моему пришло в голову заняться приготовлением папирос. Но это было еще недостаточно; нужно было приискать место для сбыта их.

В то время, на Невском проспекте, подле Аничкина моста, помещались золотошвейная мастерская. В одной из этих мастерских, брат мой снял внаём помещение в шкафчике, куда доставлял приготовленные папиросы, и поручил продажу их на комиссию. 

Приходя, на другой день в золотошвейную, с запасом вновь изготовленных папирос, он постоянно находил свое место в шкафчике пустым, и хозяйка магазина передавала ему, что, вскоре после его ухода, являлся придворный камер-лакей, который забирал все готовые папиросы и платил за них наличными деньгами.

Спустя несколько времени, изготовляемых папирос оказалось недостаточно, ибо брату давали уже столь большие заказы, что он должен был нанять другую квартиру, более просторную и приискать несколько человек рабочих, для изготовления заказанных папирос. 

Вскоре оказалось, что и этих мер было недостаточно для нового дела, дававшего значительную пользу; а между тем, средства накоплялись, которые и дали возможность моему брату купить собственный дом и устроить большую папиросную фабрику, следовательно, сделаться человеком, вполне обеспеченным. Я полагаю, что многим, из петербургских, жителей, еще памятны папиросы фабрики Спиглазова, которые были тогда в большой моде.

Из воспоминаний ветерана о Николае I


Без упоминания автора

Император Николай, как известно, строго преследовал всякое нарушение военной дисциплины, а также малейшее отступление от формы одежды и способа ее ношения. В сюртуках того времени воротники застегивались на несколько крючков, что до некоторой степени причиняло неудобство шее, тем не менее не только в строю, но на улице, во время прогулки, расстёгнутый крючок мог причинить офицеру величайшие неприятности по службе.

Бывали примеры, что в такой неисправности офицер был переводим из гвардии в армию тем же чином. При столь важном значении, какое в то время придавалось малейшим уклонением от существовавших тогда правил, покажется невероятным случай, бывший со мною и запечатлевшийся навсегда в моей памяти.

В 1852 году, в чине поручика гвардии, я заболел и пролежал восемь месяцев в Николаевском военном госпитале. Благодаря энергии знанию докторов, я спасся от гибели, но явилась новая угроза, в виде развившейся во мне водянки. Хотя слабость после тяжкой болезни еще удерживала меня в госпитале, но доктора советовали немедля оставить его и продолжать пользоваться дома.

Я тотчас выписался, но когда стал одеваться в принесенное мне платье, то оно показалось мне чужим, не потому, что после восьмимесячного пребывания в халате я отвык от него, а потому что оно было мне совершенно узко и я, несмотря на все усилия, не мог застегнуть не только воротника, но и борта сюртука. 

Ясно было, что водянка во всем теле сделала меня не в меру полным, и приходилось, таким образом, или сшить немедля новый сюртук, или ожидать, пока я не приду в норму. Я предпочел последнее и решился отказаться от прогулок пешком, которые мне настойчиво рекомендовали доктора; в случаях же необходимости предполагал выезжать, кутаясь в шинель.

Был жаркий майский день. Из госпиталя я поехал повидаться с одним моим родственником, который жил в Почтамтской, и, пробыв у него недолго, отправился домой. Выйдя на улицу, я не нашел тотчас извозчика и принужден был пройти в Большую Морскую, где на всяком шагу стоят извозчики. 

Кроме того, что сюртук мой был нараспашку, но я был без сабли, и чтобы облегчить себя в знойный день, не надел перчаток. Почти у того места, где теперь стоит памятник императору Николаю I, я увидел, что навстречу мне идет очень высокий господин, которого я не мог тотчас узнать, так как зрение мое, после болезни, ослабло.

Когда же шедший мне навстречу был от меня в пяти шагах, сердце мое сильно забилось, в ушах зазвенело, я узнал в этой величавой фигуре государя Николая Павловича. Он издали уже смотрел на меня, заметив, конечно, неисправность в моей одежде, а я, в свою очередь, смотрел на него и ощущал в себе ужас, какой вероятно испытывает преступник, пойманный на месте преступления. 

Погиб! сверкнуло в моей голове, и, поравнявшись с государем, я вытянулся, приложив обнаженную руку к козырьку каски, и, не стараясь скрыть прочих недостатков моего костюма, стоял как окаменелый.

Я смотрел государю прямо в глаза, ожидал услышать от него решение моей участи. Он смерил меня с головы до ног своим спокойным, но строгим взором и, не останавливаясь, прошел мимо, по направлению к дворцу великой княгини Mapии Николаевны. Он был уже довольно далеко от меня, а я все еще, с рукою у козырька, стоял на месте, глядя ему вслед.

Между чувствами, который потрясли меня в ту минуту, я ощутил жгучее чувство стыда, что я попался государю в таком безобразном виде, и он не удостоил меня даже упрёком. Первый мой порыв был ехать к коменданту, рассказать ему о случившемся и просить удостовериться в причине моего проступка, для доклада государю, когда он отдаст ему свои приказания относительно офицера такого-то полка, попавшегося ему на улице. 

Но я был еще очень слаб, испытанное мною нервное потрясение еще более усилило мою слабость, и я предпочёл ехать домой, и дома ожидать прибытия плац-адъютанта для ареста меня и отвоза куда назначено.

Я переживал трудные минуты, но ни в этот день, ни в последующие дни, месяцы, годы никто ко мне, по поводу случившегося, не являлся. Что же сталось, как объяснить себе это выходящее из ряда происшествие. 

Оно было бы необъяснимо для того, кому были неизвестны великолепные черты характера этого государя-рыцаря, для того, кто смотрел на этого необыкновенного человека, лишь как на строгого и сухого формалиста, неспособного проявить чувства снисхождения там, где факт преступности поражает своею очевидностью.

Несомненно, что государь в первый момент встречи был поражён моим необыкновенно смелым отступлением от формы и может быть был уже готов подвергнуть нарушителя высшей мере наказания, но взглянув в глаза ему, государь понял, что наказывать этого человека было бы жестоким поступком, так как он уже нещадно наказан своим положением, он считает себя погибшим, во всяком случае, арестантом, впредь до разъяснения дела. 

Во взгляде Николая Павловича нельзя было даже заметить гнева, он сиял полным спокойствием, но это спокойствие меня не успокоило; мне почему-то блеснула мысль о спокойной поверхности моря перед бурей. Бури, однако, не было, великодушный государь предоставил, как видно, совести нарушителя воинских установлений оценить свой поступок.

С тех пор прошло 45 лет, но впечатление той минуты и светлый облик великого государя остаются до сих пор неизгладимыми в моей памяти.

Рассказы Леонида Антоновича Богуславского


Император Николай Павлович любил публичные маскарады, как некоторое рассеяние от непрестанных трудов своих. При императоре Александре Павловиче публичные маскарады, обыкновенно даваемые в Большом театре, были посещаемы преимущественно только молодежью. Но при императоре Николае Павловиче маскарады, даваемые, большей частью, в благородном собрании, совершенно изменили свой характер; в них часто бывала императорская фамилия и лучшее петербургское общество.

В этих маскарадах особенных костюмов не было. Одни дамы были в масках и в разного вида домино и капуцинах, а мужчины просто во фраках и шляпой на голове. 

На одном из маскарадов государь ходил под руку с m-me Rondeau, известной француженкой, тогда жившей в Петербурге.
- Savez-vous, Sire, - сказала Рондо, - je trouve que les masquerades de Petersbourg ressemblent beaucoup au chemin de fer. Comment?
- Mais parce qu'ils rapprochent les distences.
- Je ne comprends pas!
- Car lempereur de toutes les Russies presente ici son bras a une.

Государь рассмеялся и, подводя ее к гр. Бенкендорфу, сказал:
- Ecoutez un peu ce qu'elle chante (Послушайте-ка, что она поет).
(перевод: - Знаете, государь, - сказала Рондо, - я нахожу, что петербургские маскарады напоминают очень железную дорогу.

- Каким образом?
- Потому, что они сближают расстояние.
- Я не понимаю.
- Так как император всероссийский подает руку женщине...

В Париже m-me Rondeau приобрела огромный капитал, большую часть которого употребила на отделку и убранство своего дома. В самом деле, все, что роскошь и утонченный вкус могли выдумать, а деньги выполнить, было употреблено на украшение этого дома. 

Графиня Завадовская, красавица Клеопатра Невы, как называл ее покойный Пушкин, страстная охотница до убранства домов, желая видеть волшебное жилище Rondeau, просила у неё запиской на то позволения. Отказа не было.

Графиня была очарована отделкой комнат и, в одном будуаре, пленившем ее более всего, она сказала:
- M-me Rondeau, mais au nom de Dieu, dites-moi, je vous en prie, d"ou vous avez tire1 tout ce gout?
- Comtesse, je l'ai tire de mille et une nuits, - отвечала ловкая француженка.
- Мадам Рондо, ради Бога, скажите мне, где вы приобрели этот вкус?
- Я взяла его из тысячи и одной ночи, - отвечала ловкая француженка.

Л. И. Кинг. О государе императоре Николае Павловиче


По Исаакиевской площади, со стороны Гороховой улицы, две похоронные клячи влачили траурные дроги с бедным гробом; на гробу чиновничья шпага и статская треуголка, а за гробом следовала бедно одетая старушка, спутница жизни усопшего. Дроги приближались уже к памятнику Петра I. В это время навстречу, со стороны сената, показался экипаж императора Николая Павловича. 

Государь остановился, вышел из экипажа и, повернув назад, пешком последовал за гробом чиновника, по направлению к теперешнему Николаевскому мосту. 

Пока гроб въехал на мост, провожающих набралось много всякого звания, преимущественно из высшего сословия. Государь оглянулся и сказал провожавшим:
- Господа, мне некогда, я должен уехать. Надеюсь, что вы проводите до могилы.
Повернулся и уехал. Гроб везли на Смоленское кладбище.

Начав с уже известного рассказа, расскажу кое-что и новое, сохранившееся в моей памяти, а помню я немало, ибо состоял на гражданской службе с 1823 года и видел и слышал много такого, что забылось другими или вместе с ними умерло. Сначала припомню несколько мелочей, а в заключение приведу целый рассказ о любопытной веденной мною тяжбе, разрешенной при содействии императора Николая Павловича.

Известно, что, пользуясь добротой Александра Павловича, многие выпрашивали у него усыновление своих детей, не от брака происходящих. С подобной просьбой кто-то попробовал обратиться и к Николаю Павловичу в первое время его царствования. Но последовал собственноручный отказ: "Беззаконного не могу сделать законным". Сенат в своих указах 1825 года распубликовал это решение, и усыновления прекратились.

В санях Николай Павлович ездил быстро, всегда в одноконку, на превосходном коне. Случилось, что во время такого его проезда по Невскому перебегал дорогу какой-то человек и, не смотря на предостерегающий оклик кучера, чуть-чуть не был ушиблен. 

Государь схватил кучера за плечи и едва предупредил удар. Пробегавший оглянулся. Государь погрозил ему, подзывая в то же время рукой к себе. Но пробегавший, отрицательно махнув рукой, направился дальше. 

Встретив у своего подъезда обер-полицеймейстера Кокошкина, государь спросил:
- Ты уж, конечно, знаешь?
- Знаю, ваше величество.
- Кто он?
- Не говорит: объясню де только самому государю.

Немедленно дерзкого доставили во дворец. Государь спросил:
- Это ты так неосторожно сунулся под лошадь мою? Ты знаешь меня?
- Знаю.
- Видел, что я тебя звал рукою?
- Видел, ваше императорское величество.

- Как же ты осмелился не послушаться своего государя?
- Виноват, ваше императорское величество... некогда было: у меня жена в трудных родах мучилась, и я бежал к бабке.
- А! это причина уважительная. Прав. Ступай за мною!

И государь повел его во внутренние покои Аничкова дворца к императрице.
- Рекомендую тебе примерного мужа, - сказал государь: - который, для оказания скорейшей медицинской помощи своей жене в ее трудном положении, ослушался призыва государя. Примерный муж.

Оказалось, что ослушник был бедный чиновник, один из тех, для которых жареная к Рождеству индейка составляет большую роскошь, лакомство. Без сомнения, что этот случай был началом счастья для новорожденного и всей его семьи.

Петербургское население чрезвычайно любило государя не только как императора, но и как красавца и "молодца". В тридцатых годах, во время одного из весенних военно-парадных разводов, на зимне-дворцовой площадке, у малого императорского подъезда, - разводов, на которых присутствовали и многие иностранные послы, - собралось много народу.

С окончанием развода вся масса зрителей рассыпалась в разные стороны, по домам. Мне пришлось ехать на речном ялике, от Дворцовой набережной прямо к Мытному перевозу. Ялик был полон; между прочими сидела купеческая личность, про которых среди людей торговых сложилась поговорка, что "знают, мол, Фому и в рогожном ряду". 

Такой Фома (кажется, Гиляров) в мое время (в 30-40-х годах) действительно существовал. Плохонько одетый, действительно торговавший на пристани под Невским рогожами, он всегда носил на груди, под платьем, рядом с медным крестиком, кожаную копилку, в которой береглись билетики, рубликов на полмиллиончик, а, может быть, и более - кто его знает.

Вот вроде такого Гилярова, в ялике переезжал со мной от дворца к Мытному перевозу весьма почтенный купчина. Он сидел молча, упершись лбом в обе свои мощные ладони, молчал до половины пути и, когда ялик поравнялся уже с биржевой стрелкой, он вдруг, как бы очнувшись, проговорил: - И какой это наш батюшка-царь русский молодчина! 

Вокруг него иностранцы-то эти, посланники, больно неказисты. А наш-то батюшка промеж их сокол-соколом. Надо сказать, что тогдашний австрийский посол был действительно неказистый старикашка, вдобавок одевавшийся в какой-то серый капот.

Припоминается мне и еще пример любви к императору Николаю. На этот раз действует не купец, а крестьянин. На том месте, у Знаменья, где теперь громадный дом Знаменской гостиницы, как раз против вокзала Николаевской железной дороги, в 30-х годах стоял двухэтажный домик берг-гешворена (горный надзиратель) Гребенкина. 

Вверху была аптека, с разноцветными (по обычаю) шарами, а низ занимался веселым и народному сердцу милым капернамом, попросту, кабаком.

Тут, подгуляв почти до положения риз, один из меньшей братии, кажется, Иван Петров, как водится в подобных случаях, сквернословил до такого безобразия, что и привычное ухо целовальника (должностное лицо, приносившее присягу целованием креста) не могло вынести. 

Целовальник, желая унять расходившегося Ивана Петрова, указал на царский бюст:
- Перестань сквернословить, хоть бы ради лика государева.
Но ошалелый Иван Петров спотыкающимся языком ответил:
- А что мне твой лик, я плюю на него! - повалился и тут же захрапел. Но очнулся он уже в кутузке Рождественской части.

Обер-полицеймейстер Кокошкин, при утреннем рапорте государю, подал об этом случае записку, объяснив тут же и определяемое законом наказание за такую вину. Николай Павлович улыбнулся и написал на записке: "Объявить Ивану Петрову, что и я на него плюю, и отпустить". 

Когда Ивану Петрову объявили об этом и отпустили из-под ареста, он затосковал и почти помешался, повторяя: "Как! государь-батюшка наплевал на меня! Куда ж я теперь гожусь!?" Потом он запил, да так и сгинул.

В феврале 1855 года, квартировал я с женою в гостинице Клея, по Михайловской улице, против дома Дворянского собрания. Тогда дом этот огревался обыкновенными печами. Дрова носили особые истопники. Народ этот был все крупный, вроде крючников, или ломовых извозчиков. 

Они поднимали на верхний этаж такие вязанки дров, что иная плохая лошаденка и на санишках не увезет. Мы с женой еще не вставали и вот слышим, что в нашу залу (номер был из трех комнат) кто-то вошел тяжелыми шагами, да как грохнет вязанкой дров: двери и окна задрожали.

За этим последовал грустный, глубочайший вздох, да такой сильный, что и геркулес позавидовал бы. Я вскочил и на стук и на вздох и, подойдя к атлету, сказал:
- Что это ты, братец, грохнул? - перепугал нас!

- Ах, барин... Беда случилась. Пропали мы теперь. Этакое несчастье приключилось! Ведь нашего батюшки-государя не стало! И богатырь заплакал. Слезы льются градом, грудь подымается высоко, руки опустились. Чрез мгновение он оправился.
- Хозяин был! - с чувством произнес он, махнул рукой и стал класть в печь дрова.

Состоя на службе в Петербурге, я в то же время занимался адвокатурой или, по прежнему, ходатайствовал по чужих делам, притом довольно успешно, даже счастливо. Хотя и в то время были знаменитости-ходатаи, как Лерхе - у Красного моста, Сутгофа - на Васильевском острову, Бильбасова - у Владимирской, Васильева - близ Знаменья, но и на мою долю, тогда очень маленького чиновника министерства внутренних дел, выпадали нелегкие делишки, всегда скоро и счастливо кончавшиеся.

В числе их, одно дело попалось такое, которое по справедливости могло быть решено только волей государя. Сенатом оно было решено не в пользу правой стороны. Когда дело обратилось ко мне, сенатскому решению уже прошла десятилетняя давность. Словом, на возобновление дела судебным порядком права были потеряны навсегда. Но по совести дело было правое. Суть его состояла в следующем.

На винокуренный завод богатых князей Ш. у небогатого соседа Даниловича забирали хлеб и рассчитывались не всегда наличными деньгами, а векселями, конечно, срочными. Но и на сроки не уплачивалось, а переменялись лишь векселя, с прибавкой нового забора хлебами. Векселя выдавали главноуправляюшие княжеских имений. 

Долга накопилось 18000 рублей. Когда жена Даниловича овдовела, оставшись с двумя малолетними детьми (сын и дочь), которых пора было учить, а средства оскудели, она стала домогаться уплаты. Князья все откладывали; дело дошло до сената, который предоставил вдове Данилович взыскивать не с князей, а с управляющих княжеским имением, потому что в их доверенности им не было предоставлено право кредитоваться.

По форме и по букве закона так, но по совести несправедливо, ибо и старый князь признавал долг, и просил лишь подождать. "Подождите, да подождите", - пока, наконец, старый князь умер, а наследники, его дети: сын конногвардейский ротмистр, да две дочери: княгиня Б. и княгиня же Г., стали откладывать уплату до утверждения их прав на наследство. Получив же это право, долга не признали.

Казалось, все потеряно. Но Бог милосерд. В княжеской вотчинной конторе нашлась бумага, подписанная старым князем. В той бумаге сказано, что долг справедлив, и потому предписывалось уплатить вдове Данилович сполна. В таком положении дело сирот Даниловичей поступило ко мне. 

Я начал с того, что, не компрометируя молодых - князя и княгинь, стал добиваться расчета полюбовно. Вдова Даниловича соглашалась помириться на 5 тысячах ассигнациями. С таким предложением я и отправился к князю, в его тогдашний дом у Красного моста. Был принят довольно спесиво, а когда он узнал цель моего посещения, то его спесь перешла в тон еще худший.

Я дал ему почувствовать, что после сенатского решения нашлась бумага за подписью его отца, - бумага, подтверждающая правильность долга и обязывающая наследников уплатить тот долг. Это еще более разгневало князя, и я, почти выгнанный, вышел от него, прося не забыть, что я, не вчиняя иска, приходил с веткой мира.

Узнав о таком результате, бедная вдова горько заплакала. Возобновить правильный процесс, по случаю вновь открытого документа, было и трудно, да и волокиты и расходы предстояли бы немалые. Решились мы тогда просить личной защиты государя Николая Павловича, чрез посредство шефа жандармов, князя А. Ф. Орлова.

Было найдено, что Ш. по "совести" не правы, а потому государь повелел: "разобрать дело дворянам Смоленской губернии, откуда происходили тяжущиеся, и решить по совести".
Дворянство всей губернии единогласно решило, что князья Ш. "по совести виноваты, и долг Даниловичу уплатить обязаны весь, с процентами со дня займа по день уплаты". 

Решение это удостоилось высочайшего одобрения и исполнилось чрез посредство министра юстиции В. Н. Панина. Петербургская управа благочиния, которой пришлось исполнять сказанное решение, насчитала много процентов на проценты, так что сумма всего долга вышла более ста сорока тысяч рублей серебром, вместо пяти, просимых по полюбовному окончанию.

Одиннадцать только месяцев прошло со времени отвергнутой полюбовной сделки, и вдова получила, вместо 5 тысяч ассигнациями, 70000 рублей серебром. О другой половине насчитанного долга ответчики выдумали какой-то спор, и вдова уступила ее... при следующих не лишенных интереса обстоятельствах.

Опасаясь мщения сильных соперников, я условился с госпожой Данилович, чтобы все бумаги и объяснения подавались лично от нее и ей самой, а обо мне, как руководителе, не упоминала бы. Любопытствующим же говорили, что после предложения мировой сделки я устранился. 

Такая роль выдерживалась ею до окончательного решения дела и даже до получения первой половины насчитанной уплаты, но во время взыскания вторых 70-ти тысяч меня открыли и чрез меня пригласили мою доверительницу прекратить дальнейшее взыскание. Приглашение хотя сделано было очень вежливо, но со стороны такого лица, что я очень струсил. Вот как это было.

В одно прекрасное утро позвонили в мою квартиру. Слышу голос:
- Здесь живет господин К.?
Ответили, что здесь.
- Можно видеть?
- Да, пожалуйте.

Входит изящный молодой человек с камергерской пуговицей на талии.
- Вы такой-то?
- Я.
- Василий Васильевич просит сказать, когда он может застать вас? Ему нужно переговорить о деле.
- А кто это - Василий Васильевич? - спрашиваю я.

- Князь Долгорукий. Живет на Дворцовой набережной, в своем доме.
- Ого! - подумал я, а сердце так и ёкнуло; - ведь, по его протекции, мой главный начальник, министр Лев Алексеевич Перовский, назначен министром внутренних дел.
- Помилуйте, - поспешил я ответить: - скажите, когда я могу явиться к нему, готов хоть сейчас отправиться.
- Хорошо, я так и доложу.

С этим джентльмен и вышел. Из окна я видел, что он приезжал в придворном экипаже. Князь В. В. Долгорукий, занимая высокий пост, постоянно ездил в придворном экипаже, в нем прикатил ко мне и его посланный. Я сейчас же собрался. 

Когда я приехал, княжеский швейцар с обычной важностью неторопливо осмотрел меня и сказал, что князь сейчас будет завтракать: приезжайте после. Но когда я объяснил, что за мною прислали и назначен мой приезд теперь же, тогда тучная фигура изменила свою важность, растворила дверь и, сказав: "пожалуйте", позвонила. На звон выскочили две ливрейные души: одна из них пошла докладывать, а другая осталась при входных дверях.

Передо мною открылась целая анфилада комнат, и из самой дальней появилась очень благообразная, величественная фигура князя Долгорукого, который, приблизясь ко мне, довольно ласково произнес:
- А, так это ты, брат, скрутил так князей Ш.? Молодец! Когда у меня будут какие делишки, возьму тебя. Молодец! Тебя, брат, непременно тебя.

Я, очутясь в крайне неловком положении, начал было что-то говорить, но он, не слушая меня, опять спросил:
- Служишь у Льва Алексеевича? Он, брат, мне хороший приятель... Однако, вот что, брат: ведь это уж чёрт знает, что такое! За 18000 ассигнациями да 140000 серебром! 70000 взяли и еще взыскивают столько же!

Я прикинулся ничего незнающим о таком положении дела, но не отрицал своего знакомства с госпожой Данилович, так как она была родная сестра моего сослуживца Д. М. Калугина (прежде моряка, а потом служившего по одному со мною министерству). 

Когда я спросил, чем же я могу служить князю, он ответил: - На этот раз не мне, а вот Ш., чтобы не взыскивать с них других 70000. Да они сами здесь. Пойдемте в столовую, кстати закусим. 

В столовой оказались: княгиня Г., урожденная Ш., и конногвардейский ротмистр, спесивенький князь Ш., тот самый, который, одиннадцать только месяцев назад, грубо спровадил меня, не приняв мирного и очень дешевого предложения моего. Но князьку пришлось опускать свои глазки, когда я припоминал мой визит к нему по сказанному делу.

Когда князь Василий Васильевич объяснил желание Ш., чтобы госпожа Данилович не взыскивала других 70000, то я обещал побывать у нее и объясниться. С этим и уехал от кн. Долгорукого.

В тот же день моя клиентка, по совещанию с ее братом, решила прекратить дальнейший иск. Написано было прошение в управу благочиния от госпожи Данилович, что она от наследников князя Ш. удовлетворение получила и более ей ничего уже не следует.

Подпись засвидетельствовали официальным порядком, и на утро другого дня я отвез эту просьбу в дом князя Долгорукого, где застал уже князя Ш. Вместе прочитали, и они остались довольны. 

А я, кроме удовольствия, счел себя еще счастливым, потому что мой успех в этом деле сошел благополучно, зная всю опасность для берущегося вести подобные процессы, по печальному опыту с адвокатом Лерхе, который за успешное взыскание с какого-то сильного человека долга по заемному письму попал в Петропавловскую крепость.

Черты императора Николая Павловича. Граф Адам Ржевуский 


(русский генерал из польского рода Ржевуских, участник Крымской войны)

Император Николай Павлович имел обыкновение ежегодно осматривать несколько корпусов армии. Он не только любил свою армию, но и превосходно знал ее; знал не только высших чинов, но даже множество обер-офицеров. Память государя Николая Павловича в этом отношении была изумительна. 

Государь знал офицеров не только по фамилиям, но, что в особенности поразительно, помнил лицо, обстоятельства и ход службы, даже особенности характера многих (Бывший командир л.-гв. Преображенского полка П. А. Катенин рассказывал, что император знал в лицо и поименно всех солдат первого батальона, и этих гигантов шутя, называл "мои ребятишки").

Достаточным доказательством вышесказанного может служить собственноручная записка императора, сохраняющаяся у меня как драгоценная память; обстоятельства получения записки были следующие: генералы свиты его величества и флигель-адъютанты круглый год рассылались инспектировать войска, присутствовать при рекрутских наборах, выбирать солдат и рекрут в гвардию и производить следствия в разных концах обширной Империи.

Во время тяжкой болезни великой княгини Александры Николаевны, я один оставался в Петербурге, все же мои товарищи были разосланы с разными поручениями. В апреле месяце 1844 года, больную великую княгиню, по совету медиков, перевезли в Царское Село, в Александровский дворец, я же назначен был дежурным при его величестве и бессменно находился при нем в продолжение шести недель.

Дежурство это было очень приятно, форма была не стеснительна: сюртук и фуражка; можно было отлучаться из дежурной комнаты гулять по саду, а по вечерам государь обыкновенно приглашал во дворец. Обязанность же дежурного вообще состояла в принятия прошений и в безотлучном пребывании при государе на смотрах в Царском Селе, в Павловске и в Красном Селе. 

Во время болезни великой княгини, государь в 9 часов утра всегда приходил к больной нежно любимой дочери, спрашивал о ее здоровье; осведомившись об этом и побеседовав немного, выходил в сад, где гулял обыкновенно полчаса, как бы желая рассеять немного это печальное расположение, под влиянием которого он находился во все время болезни великой княгини.

Никто, из уважения к грусти государя, не смел тогда ходить по саду. Как-то, утром, во время прогулки государя, из клумбы вышел человек, одетый в статское платье, с палкой в руке, ранцем за плечами, и, подойдя к государю, объявил, что имеет сказать ему несколько слов. 

На вопрос императора: кто ты? неизвестный ответил: - Когда вашему величеству угодно будет со мною говорить, то узнаете кто я. Увидев неподалеку линейного казака, государь его позвал и приказал отвести просителя к дежурному генералу, чтобы тот у него расспросил: кто он и чего желает?

Когда казак передал мне приказание императора, я начал расспрашивать неизвестного и нашел в нем человека довольно образованного, но в высшей степени возбужденного религиозными чувствами. Он мне начал рассказывать сперва, что более трех лет странствует по Европе и Азии, желая отыскать истину, которая бы разом могла сделать счастливым род человечески, и что, наконец, нашел то, чего желал, и к осуществлению этой истины необходимо ему говорить с государем императором; никому же другому доверить своей тайны не может.

Долго он меня мучил своими бесконечными рассуждениями о своих теориях и идеях философских, покуда я не добился от него, что его зовут Лямин, что он служил подполковником в инженерах, и что имеет пакет, который должен вручить государю. 

Видя, наконец, что уговорить его отдать мне пакет для передачи государю было напрасно, я отправился во дворец и через камердинера доложил о себе. Государь в то время одевался и сквозь двери спросил: "что тебе надо, Ржевуский?"
- Пришел доложить вашему величеству ответ просителя, - отвечал я.
- Я, брат, одеваюсь; напиши, чего он хочет.

Тогда я тут же, у камердинера, потребовал лист бумаги и написал записку следующего содержания: "Проситель, в ранце которого ваше величество изволили прислать ко мне, - службы вашей инженер подполковник Лямин, - пришел из-за границы и желает вручить вашему величеству пакет. На все убеждения мои не соглашается мне оный отдать. - Что прикажете делать, государь? Дежурный свиты В. В. г.-м. гр. Ржевуский".

Чрез несколько минуть камердинер возвратил мою записку со следующей, собственноручной, надписью государя: "Отослать его с офицером линейных казаков к гр. Орлову. Подобного имени штаб-офицера не было при мне, а был, сколько мне помнится, путей сообщения подпоручик Лямин, сын здешнего садовника. Н."

Будучи уверен, что государь помнил бы подполковника Лямина, если бы тот действительно служил в инженерах, я, отправляя его к графу Орлову, на его дачу в Стрельне, заметил ему о несправедливом показании просителя. Тогда он объяснил, что был в морских инженерах. 

Когда я вечером государю доложил об этом, император тотчас его вспомнил: - Так надо было мне сказать, знаю, знаю; - он строил "Беллону", "Палладу"; и еще назвал государь имена каких-то кораблей, которых уже не помню; "mais dans cet accoutement je ne 1'aurais jamais reconnu" (Но в этом наряде я бы никак его не узнал), заметил он.

Этот пример достаточно доказывает, как хорошо знал государь состав своей армии; но мне случилось еще более быть пораженным необыкновенной памятью его. 

Когда раз, на вечере у императрицы, куда государь обыкновенно после занятий в своем кабинете, часов в 9, приходил, - между прочими разговорами кто-то вспомнил о полковнике Вильбоа, назначенном командиром Софийского полка, Государь стал рассказывать где этот офицер начал службу, а затем, постепенно, перешел ко всем батальонным командирам 1-й дивизии, называя их по именам; далее, таким же образом, назвал всех полковых, батальонных и батарейных командиров 1-го, 2-го и 3-го корпусов.

М. Нагорнов. О государе императоре Николае I


В октябре 1835 года, под Брест-Литовском, государь производил смотр и линейное ученье войскам 2-го пехотного корпуса, не в полном его составе. Из артиллерии находилась там только 2-я конно-артиллерийская рота полковника Бобылева и 6-я артиллерийская бригада. 

Я тогда служил в ней адъютантом, и почти безотлучно находился при бригадном командире, полковнике Гинцеле (Александр Карлович), в свите его величества. Здесь мне привелось быть свидетелем эпизода, глубоко врезавшегося в мою память.

С нетерпением ожидали мы наступления 7-го и 8-го октября - дней, назначенных для высочайшего смотра и ученья. Первый прошел великолепно: император остался совершенно доволен всеми войсками и благодарил их в самых милостивых выражениях. 

Началось линейное ученье. Почти в самом его начале, государь приказал 2-й батарейной батарее, которой командовал капитан Карабановский, наступать фронтом, не помню, на какую-то деревушку, с тем, чтобы, подойдя к ней на известное расстояние, открыть огонь залпами из всех 12-ти орудий.

Как теперь вижу перед собой эту чудную, могу сказать без хвастовства, знаменитую батарею; этих закаленных в боях людей, рослых, крепко сложенных, с самой воинственной наружностью. 

На киверах у офицеров и солдат особые знаки за отличие в сражениях: "за храбрость" этой батарее были даны две серебряные трубы, хотя в пешей артиллерии не полагалось никаких музыкальных инструментов, кроме барабанов. Офицерам были пожалованы, кажется, за последнюю турецкую кампанию, золотые петлицы на воротники мундиров.

Батарея двинулась вперед стройно и быстро. Местность была ровная. Недалеко от позиции, на которой, по глазомеру, следовало артиллерии остановиться и открыть огонь, поперек всего пути проходил неглубокий ров, шириной от трех до четырех аршин, а с правой стороны - мост через него на проселочной дороге, ведущей в деревню. 

Случайно находился в это время при батарее начальник 2-й артиллерийской дивизии, генерал-майор Федоренко, не принимавший, однако, непосредственного командования в ученье, так как здесь была в сборе не вся его дивизия. 

Он слышал приказ, отданный государем, но, завидев впереди ров и мост, вздумал произвести импровизированный маневр, т. е. обойти непреодолимое, по его мнению, препятствие. Скомандовав "справа в одно орудие", генерал сам повел батарею.

Два слова о личности генерала. Это был человек лет шестидесяти, далеко не воинственной наружности, но в высшей степени хладнокровный и храбрый в сражениях. Пехотинец, отчаянно-плохой наездник, тяжело сидел, уж, конечно, не на бойком коне. Шляпу по форме он всегда носил чуть не на затылке. 

Говорил с сильным малороссийским акцентом, жестоко ударяя на букве О. Отданное ли экспромтом приказание ближайшего и строгого по службе начальника, - таким считался Федоренко, - или другие соображения были тому причиной, только капитан Карабановский не сделал никакого возражения. 

Не успели еще все орудия перейти через мост, как перед главами виновников маневра является государь. Под ним была великолепная вороная лошадь; лицо Императора казалось несколько сердито. После уже мы узнали, что он был рассержен каким-то беспорядком в пехоте: командиру одной бригады, генерал-майору Богданову-Калинскому сделал выговор и выслал из фронта.

Если память меня не обманывает, то в вечернем же приказе этот генерал был переведен во внутреннюю стражу. Увидев государя, не только Федоренко и Карабановский, но даже субалтерн-офицеры (младшие офицеры) и простые артиллеристы инстинктивно поняли, что дело неладно.

- Что это? Что вы делаете? Кто приказал? - раздались звучные, гневные слова государя.
- Ваше императорское величество, - начал Федоренко, подняв руку к шляпе, почти закрывая лицо свое ладонью, точно желая укрыться от солнца, - встретилось непредвиденное, непреодолимое препятствие и я...

- Где вы видите препятствие? В этой канаве, что ли? - прервал государь, и в тоже мгновение, дав шпоры своей лошади, перескочил ров, сделал обратный скачок и продолжал: "Я не люблю, когда умничают без толку. Я приказал вам наступать фронтом, быстро, а не терять время по пустякам. Как вы смели меня не послушать и переменять мои распоряжения?

- Ваше величество, - снова заговорил Федоренко, - препятствие, о котором…
- О котором не смейте мне более говорить, - я вас предупреждаю! Хороша артиллерия, если будет останавливаться перед всякой канавой! Это ни на что не похоже! Это срам! Какие вы артиллеристы? Вам это не пройдет даром: батарейный командир, извольте отправляться под арест!

Произнеся эти последние слова, государь ускакал. Пыль взвилась из-под копыт лошадей. Скоро она рассеялась и многим из нас показалось, что так же рассеялись и наши мечтания об ожидаемых наградах. Однако, главный, после Федоренки, виновник постигшего нас несчастного случая, капитан Карабановский, не разделял, по-видимому, общего мнения. 

Проезжая в вагенбург, хотя видимо взволнованный и расстроенный, он сказал одному офицеру: "Сегодня же вечером я буду подполковником". Должно быть, капитан Карабановский лучше нас знает сердце государя.

Между тем линейное ученье продолжалось. 4-й батарейной батарее представилось несколько благоприятных случаев выказать, с самой выгодной стороны, свои качества: отличное знание артиллерийского дела, быстроту в движениях и ловкость в стрельбе. От внимания государя не укрылось, что люди этой батареи молодцы в полном смысле слова, а лошади в отличном теле и хорошо объезжены. Линейное учение кончилось; многочисленная, блестящая свита собралась около государя. 

Тут были: фельдмаршал граф Паскевич, Чернышев, шеф жандармов граф Бенкендорф, князь Горчаков и граф Берг - будущие фельдмаршалы; несколько корпусных командиров, иностранных офицеров и посланников, в числе последних, конечно, неизбежный граф Фикельмон в своем белом мундире.

Не ручаюсь за свою память, а потому не смею сказать, кто именно из иностранных принцев находился в это время тоже в свите нашего государя, но что здесь был хоть один немецкий принц, и вернее всего, прусский - это почти не подложит сомнению. По принятому обыкновению, после смотров, маневров и учений, к государю являлись, для выслушания его замечаний, все главные начальники действовавших отдельных частей войск. 

Государь сделал обзор произведенного ученья. В самых милостивых выражениях он благодарил всю кавалерию, сказав, между прочим "уланы и гусары молодцы, в полном смысле слова. Конною артиллерией я особенно доволен и не могу ею достаточно нахвалиться. Полковник Бобылев из глаз моих угадывал, чего я хочу. Про пехоту, к сожалению, не могу сказать того же: в пешей артиллерии не исполнили даже личного моего приказания".

Не успел Государь произнести последних слов, как внимание его и окружающих было привлечено каким-то необычайным движением и колебанием лошадей в стоявшей напротив его группе всадников. Из среды ее продирался вперед, расталкивая соседей, стоявший до сего в задних рядах свиты, генерал Федоренко. 

На лицах всех изобразился чуть не ужас. Густые брови фельдмаршала Паскевича нахмурились; взгляд военного министра, князя Чернышева, хотел, казалось, пронзить дерзкого, осмелившегося прервать речь монарха. Но храброго Федоренко, решившегося на смелый, быть может, последний в своей жизни подвиг, уже не могли остановить, пожалуй, и настоящие громы и молнии.

Бледный как смерть, с поднятою к шляпе рукою, он почти мгновенно очутился лицом к лицу с государем.
- Что вам угодно? - строго спросил император.
- Ваше императорское величество, - отвечал Федоренко, слегка дрожащим голосом, - осмеливаюсь доложить вам, что препятствие, по, которому артиллерия не могла перейти рва, было непреодолимо...

Государь прервал речь генерала: - Ваше препятствие вздор! - сказал он, - вы сами это видели. Я не хочу более о нем слышать. - Ваше величество, осмеливаюсь объяснить вам... - начал было снова Федоренко, но государь не дал ему кончить: - Я вам приказываю, сударь, молчать! Я не намерен более слушать ваших пустых отговорок! - строго произнес император, сопровождая слова эти движением, которое показывало, что он желает продолжать свои прерванные замечания войскам.

Из сотни лиц, - не нашлось бы, я думаю, ни одного, кто осмелился бы, после этих суровых слов императора Николая Павловича, возвысить свой голос. Но неукротимый генерал Федоренко почувствовал и понял в эту критическую минуту, что наступил миг, который должен решить всю его будущность. Побледнев, если можно, еще более, взволнованным, почти раздирающим, но громким голосом он вскричал:
- Государь, прошу меня выслушать!

Этот дерзкий возглас поразил ужасом всех присутствующих. Государь как будто вздрогнул; из глаз его блеснул гнев; брови его нахмурились. С секунды на секунду все ждали бури, - зная вспыльчивость государя. Но он переломил себя и громко, звучно и спокойно произнес:
- Извольте говорить.

Из груди генерала Федоренко вырвалось спертое дыхание, точно она освободилась от давившей ее страшной тяжести. Переведя дух, он начал: - Ваше императорское величество изволили прогневаться, что 4-я батарейная батарея 6-й бригады не исполнила вашего приказания и остановилась перед дрянной канавой. Никто не виноват в том, кроме меня одного. 

Я вообразил себе, что на ученье дозволяется принять и пустое препятствие за непреодолимое, и что не мешает, поэтому сделать лишнее построение. Вот почему я и повел батарею в обход по мосту.

Но как вы могли подумать, государь, что такая артиллерия, как ваша, не перейдет, когда захочет, такого дрянного рва? Разве мало походов мы сделали? Разве такие препятствия переходили? Эта батарея была за Дунаем; она перешла Балканские горы! 

Есть ли у кого больше наград от вас, государь, полученных, как у четвертой батареи? На киверах у нее знак отличия за турецкую кампанию; вы пожаловали ей серебряные трубы за храбрость, офицерам золотая петлицы на мундиры. Я сделал много походов, был в куче сражений и, по совести говорю, не видел людей храбрее!

По мере приближения к концу этой смелой и красноречивой защиты лицо государя прояснялось: видимо он был тронут. Нет сомнения, что удачно вызванные генералом воспоминания о недавних, славных событиях более всего содействовали к тому, чтобы изгладить последние следы неудовольствия государя. 

При последних словах Федоренко, Государь протянул ему руку и совершенно ласковым голосом сказал: - Ну, полно, довольно, - я больше не сержусь ни на тебя, ни на твоих храбрых артиллеристов. Беру свои слова назад, - помиримся.

Полагаю не лишним сказать в заключение, что вечером был подписан высочайший приказ, которым генерал-майор Федоренко производился в генерал-лейтенанты, а капитан Карабановский в подполковники. Большая часть офицеров нашей бригады была награждена и в том числе пишущий эти строки.

Воспоминания последнего десятилетия царствования Николая I Павла Андреевича Крыжановского


Мало осталось в живых людей, служивших при императоре Николае Павловиче, видевших этого величественного красавца, испытывавших его ужасный гнев или, в добрые минуты, его милость. 

В 1845 году я поступил юнкером в артиллерийское училище. В 1850 году произведен в офицеры. В это пятилетие мне не раз приходилось в лагерях, в Петергофе, бывать в Александрии, где проводила лето царская семья и куда посылались кадеты и мы, артиллерийские юнкера, играть с великими князьями Николаем и Михаилом Николаевичами. 

Упомяну об одном случае, когда государь был в хорошем настроении и отнесся снисходительно к моей шалости, которая вызвала бы, вероятно, в другое время вспышку гнева.

Но перед этим позволю себе в нескольких словах нарисовать внешний образ императора. Огромного роста, прекрасно сложенный красавец, великолепный ездок, он был воплощением силы, энергии и решимости. Обращение его с людьми было вообще милостивое, но пренебрежительное. 

Чувствовалось, что отношение государя к лицу, с которым он говорил, можно сравнить со снисходительным обращением хозяина со своей собачкой: коли станет служить на задних лапках - погладит, а коли промедлит или заупрямится - больно вытянет здоровенной палкой.

Выражение лица было строгое, суровое, смягчавшееся в добрые минуты. Глаза проницательные, но в гневе становились какого-то свинцового цвета и приобретали страшное выражение; нижняя челюсть дрожала и невольно приходила в голову мысль, что он, как змея птичку, может заворожить и уничтожить человека. 

Голос у него был необыкновенный. Такого я уже не слыхал во все продолжение моей долгой жизни. Когда государь командовал, никакого усилия с его стороны не замечалось, крика было не слышно, и ухо получало мягкое, приятное впечатление, но команда эта была слышна, за версту. Превосходный памятник, воздвигнутый ему на площади Мариинского дворца, совсем не польстил ему. Он таков и был.

Обыкновенно, по приезде во дворец, мы, кадеты и юнкера, чувствовали себя стесненными, робели, но неизменно ласковое отношение императора, императрицы и молодых великих князей, а, главное, природная живость и шаловливость юности заставляли забывать, что мы находимся не в своей среде, а в царской семье.

Итак, однажды в Александрии, в присутствии государя и государыни, мы с великими князьями затеяли состязание в взбегании на невысокие стоги сена, собранные у дворца. Великий князь Николай Николаевич влетел вместе со мной на один из таких стогов, но тотчас же очутился на земле: я схватил его за ногу и спустил вниз. 

Хотя Николаю Николаевичу не грозило никакой опасности, но государыня, сидевшая на террасе, слегка вскрикнула, а у государя, как мне показалось, дрогнуло лицо и как-то недовольно перекосилось.

Поняв неловкость своего слишком бесцеремонного обращения и опасаясь гнева государя, я стоял на вершине стога, виновато опустив голову, недоумевая, что делать дальше, как, к счастью, сам Николай Николаевич выручил меня из беды: он снова взбежал на стог, сильно толкнул меня, и я кубарем полетел вниз.
- Любишь кататься, люби и саночки возить, - сказал государь, и выражение его лица смягчилось.

В 1850 году я имел несчастье совершенно невинно навлечь на себя сильный гнев государя. Это было в лагерях, на домашних строевых занятиях артиллерийского училища. Надо сказать, что юнкера старшего класса, носившие портупей-юнкерские погоны, а таковых было шестнадцать человек, назначались фейерверкерами (унтер-офицерами) в строй, по два на орудие, по числу восьми орудий в батарее, причем один уносивший, шел впереди орудия и бы его вожатым, а другой находился при орудии и считался его начальником.

Как старший портупей-юнкер и хороший строевик, я был назначен в первое, правофланговое орудие и, следовательно, находился всегда на глазах у начальства, что было лестно, но опасно, особенно в те времена, когда стройность и равнение ценились превыше всего. 

Так вот на ученье, о котором я говорю, совершенно внезапно появился государь, остановился шагах в ста о батареи и бросил взгляд на линию орудийных фейерверкеров, которые в этот момент были вызваны на позицию. Через секунду он понесся в карьер прямо на меня и наскочил так близко, что голова лошади очутилась прямо у моего плеча.

Я взглянул государю в лицо и ужаснулся. Нижняя челюсть его ходила, глаза стали свинцового цвета и впились в меня с невероятною злобой. Остановившись, он продолжал ударять коня шенкелями, отчего лошадь нервно перебирала ногами, ставя копыта совсем рядом с моим сапогом. Каждую секунду я ждал, что вот-вот кости моих пальцев ног затрещат под стальными подковами, а двинуться, хоть на волос, по уставу, права не имел; но чудный конь пожалел юношу, и я остался с целыми ногами.
- Соврал! - крикнул на меня государь, напирая ближе.

Я не знал, был это вопрос или просто выговор, и молчал. К тому же в те времена молчок был одним из лучших способов самозащиты.
- Соврал! - еще громче повторил царь и сильнее ударил лошадь ногами.

Я молчал.
- Отвечай же, - закричал в полный голос государь и в нетерпении заерзал в седле.
- Никак нет, ваше императорское величество, - выговорил я, наконец дрожащим голосом.
Государь еще раз внимательно взглянули на фронт и потом сказал, уже более спокойно:
- Да, ты прав, - и отъехал в сторону.

Настоящим виновником события был фейерверкер четвертого орудия, и государь, конечно, заметил это, но вспышка уже улеглась, и он не почел нужным вдаваться в разбор дела. С этого дня я так боялся государя, что избегал, елико возможно, попадаться ему на глаза. 

В места, где он гулял пешком, например, в Летний сад и, особенно на Дворцовую набережную, я не появлялся никогда, а, идя по улице, внимательно всматривался вдаль и так как Бог наградил меня прекрасным зрением, то и замечал часто едущего в экипаже императора.

Тогда, не обращая внимания, где я был: у модного ли дамского магазина, у мелочной ли лавочки, или около подъезда барского дома, я вскакивал в двери и только потом думал о приискании оправдательных мотивов моего визита. Если же удрать я не успевал, то вытягивался во фронт и с трепетом ждал, когда пронесется мимо меня опасность; а опасность была велика: малейшая неисправность формы одежды могла повлечь за собой и наказание, и ругань.

Впоследствии, вспоминая этот эпизод моей жизни, во мне утвердилось убеждение, что государю, обладавшему, несомненно, добрым и благородным сердцем, не пришла в голову мысль, что его лошадь могла меня искалечить. Уверен, что, если бы это случилось, он первый страдал бы от своего поступка, может быть, более меня; но я также понял, что в жилах Николая Павловича течет много крови его родителя и мгновения беспричинного бешенства затмевают его рассудок.

В заключение следует сказать, что в течение всего несчастного лагеря 1850 года Николай Павлович был мрачен и гневен. Говорили, что это было время поднесения ему императором Францем-Иосифом, которого государь любил, как сына, и, безусловно, верил ему, первой гадости, первой неблагодарности.

Известно, что венгерская армия Гергея сдалась демонстративно под Дебречином не австрийцам, а русским, причем Паскевич именем государя обещал сохранить жизнь и честь генералам, стоявшим во главе инсургентов; но австрийский монарх, только что вынутый нашим царем из петли, пренебрег его желанием, и кровь полилась. Генерал Гайнау усердствовал во всю, и множество доблестных венгерских воинов было расстреляно.

После экзекуции генералу Гайнау, неизвестно почему, вздумалось прокатиться в Лондон, где народ закидал его грязью и ругательствами. Пришлось немало нелестных эпитетов и на долю Николая Павловича, что, конечно, сделалось ему тотчас известно и не могло не оскорбить его самолюбия, как человека, и не озлобить, как могучего и гордого императора всея России.

Восточная война средины девятнадцатого столетия, как известно, началась вступлением наших войск в пределы союзной нам Румынии. Хотя тогда Англия и Франция не объявили нам еще войны, а о высадке в Крым не было и мысли, но их враждебное отношение к России выразилось уже вполне ясно, и потому государь старался, сколько возможно надежнее, заручиться, если не поддержкой, то благоприятным нейтралитетом соседних с нами держав.

С целью окончательно установить и оформить взаимные отношения в течение предстоящей войны, съехались, в средине 1853 г., в гор. Ольмюц императоры России и Австрии и король прусский, и там состоялась Ольмюцкая конференция. Вероятно, наш государь считал ее результаты весьма благоприятными, так как, возвратясь к концу лагерей в Варшаву, он был в великолепном расположении духа. 

Не довольствуясь дипломатическими соглашеньями и протоколами, Николай Павлович, надо думать, хотел похвастать своей армией перед друзьями-монархами и наглядно убедить их, что они, входя с ним в соглашение, возлагают свои интересы на твердую почву; что подготовка и выучка русской рати не оставляют желать ничего лучшего и мощь России неисчерпаема.

С этой целью он пригласил своих политических друзей на смотры в Варшаву, где к тому времени была уже сосредоточена большая масса войск. Всем известно, как пламенно и страстно весь строевой состав армии, от старшего начальника до последнего рядового, жаждет на царских смотрах отличиться. Ведь от этого зависят или предстоящие милости, или, при неудаче, распекания, а в николаевское время взыскание и ругань.

Скажем, в скобках, что от охватывающего всех волнения и случается именно так часто, что прекрасно обученные войсковые части, потеряв хладнокровие, проделывают на смотрах свои эволюции гораздо хуже, чем на домашних учениях.

В данном случае мы волновались еще более обыкновенного. Мы понимали, что предстоящий смотр - показной пред иностранными государями в серьезный момент государственной жизни. В это время я служил в четвертой конно-легкой батарее и, следовательно, должен был отбывать со своей батареей смотр вместе с кавалерией. Всех конных батарей было на смотру пять: две наших, регулярных, и три казачьих.

Командиром последних был грек, хитрый и пронырливый, старый полковник Стандулаки, смотревший в генералы, прекрасный строевик, но обладавший необыкновенно сиплым голосом. Наконец наступил и страшный день высочайшего смотра кавалерии. Пехоту с нашей артиллерией, сколько помню, государь смотрел накануне, и, говорили в лагерях, остались ими вполне довольны.

Рано-ранехонько нас подняли с постелей, вычистили, вылощили, отшлифовали, осмотрели каждого солдата отдельно и часов в шесть утра повели на место. Там уже нас ждал начальник артиллерии действующей армии, грозный генерал-лейтенант Сухозанет, пропустил все пять батарей справа в одно орудие мимо себя и остался, по-видимому, доволен. 

По крайней мере, сколько-нибудь важных замечаний и выговоров не было. Только обращаясь к прапорщику Туношенскому, очень плохому ездоку, Сухозанет, не удержался и сказал:
- А ты, братец Туношенский, даже на шагу сидишь на лошади, как куль с овсом. Но к таким любезностям мы уже давно привыкли.

Я забыл сказать, что накануне смотра Сухозанет отдал конным батареям следующий приказ: "Полковник Стандулаки, как старший, принимает на себя командование всей конной артиллерией. 

Когда его императорское величество минует правый фланг батарей, он, Стандулаки, присоединяется к свите и находится все время смотра в распоряжении государя императора, вместе с избранным из числа казачьих офицеров конных батарей ординарцем. К себе для посылок назначаю поручика четвертой конно-легкой батареи Крыжановского".

Выстроили нас и выровняли чуть ли не по ниточке; но сохранить в кавалерии ту стройность и неподвижность, которая легко достигается в пехоте, невозможно. Если командиры пехотных полков жаловались, что "мерзавцы дышат", то кони оказывались еще либеральнее: переступали с ноги на ногу, двигались в сторону, махали хвостами и головами, фыркали, одним словом, вели себя настоящими "мерзавцами".

Наши две регулярные батареи построились, конечно, на правом фланге, а три казачьих - на левом. Но вот трубы заиграли встречу, по полю пронеслось "ура" - и три коронованные особы начали шагом объезд войск, выстроенных на Мокотовом поле. Когда знатные всадники приблизились к нам, Стандулаки скомандовал: "Господа офицеры", и мы, отсалютовав саблями, опустили их к шпорам, устремив глаза на приближающуюся группу.

Ближе всех к фронту ехал на чудном коне красавец Николай Павлович; справа от него прусский король Фридрих-Вильгельм IV, а еще правее император Франц-Иосиф. Фридрих-Вильгельм походил более на располневшего булочника, налитого пивом, чем на короля. И действительно, как говорили, он сильно придерживался рюмочки, но не пива, а коньяка. 

Мне казалось, что я даже давно его где-то видел. Не в Иванов ли день на островах, на Кулерберге (в Иванов день петербургские немцы, преимущественно ремесленники и лавочники, собирались пикником на острова, Крестовский и Петровский, со своими домочадцами, пили немного кофе и много водки и пива. Ночью разводили костры и, полупьяные, прыгали через огонь; пели песни, кутили всю ночь, зачастую кончая пиршество дракой. Этот немецкий праздник и был Кулерберг)?

Франц-Иосиф был совершенно не похож на того почтенного, не лишенного величия монарха Австрии. Он представлял собою в то время тощего, длинного, безусого юношу с неприятным и, как мне показалось, растерянным взглядом.
- Разваренная макаронина, - так охарактеризовали его после смотра наши офицеры.
Но возвратимся к объезду.

Быстро вскинув на нас глаза, государь остался, по-видимому, доволен равнением и громко поздоровался. Наши молодцы солдаты лихо отвечали, но вдруг произошел неожиданный, невероятный пассаж. Когда государь поравнялся со Стандулаки, наш хитрый грек громко возгласил сиплым голосом:
- Боже, Царя храни!

Мы все обомлели, ожидая страшного гнева государя за такой анти-дисциплинарный поступок неразумного грека. Прощай смотр, прощайте награды. Взбешенный государь разнесет всю кавалерию, смешает с грязью и, может быть, даже прогонит с поля. Так думали мы, офицеры, и приуныли. Но каковы же были наши радость и удивление, когда государь, кивнув головой, громко произнес: "Здравствуй, Стандулаки", а потом, наклонившись к прусскому королю, сказал ему тихо несколько слов, указывая на конную артиллерию. Фридрих-Вильгельм только любезно улыбнулся.

Надо думать, что дело кончилось так благополучно потому, что царь приписал восклицание Стандулаки неудержимому порыву переполненного любовью сердца верноподданного к своему повелителю, и это было ему приятно, особенно в присутствии иностранных монархов.

Но недолго длилось торжество командира казачьих батарей. Не стану описывать хода кавалерийского ученья. Регулярные полки отлично совершали самые сложные перестроения и производили лихие атаки на несуществующего неприятеля. 

Наши конные батареи выносились полной рысью, в колоннах по четвертому, и пятому орудием, в интервалы между полками, вперед, развертывали карьером фронта, снимались с передков и открывали частый, но безвредный огонь холостыми выстрелами. Все шло прекрасно, государь был доволен, хвалил войска и особенно благодарил Сухозанета.

Но вот регулярная кавалерия, окончив смотр, направилась в тыл для построения к церемониальному маршу. В отдалении, на другом конце Мокотова поля, едва виднелись казачьи полки с их конными батареями, которыми государь хотел щегольнуть перед иностранцами.
Я говорил о могучем голосе Николая Павловича. И вот он выехал несколько шагов вперед и громко скомандовал:
- Казаки, стройся в лаву!

Было ли расстояние слишком велико, или ветер дул от казаков, не знаю, но они команды не слыхали. Государь повторил ее - результат тот же. Тогда Стандулаки, у которого от недавно выраженной милости государя зашел, вероятно, ум за разум, вынесся на коне, к общему изумлению, шагов на двадцать перед государем и своим сиплым голосом заревел:
- Казаки, стройся в лаву!
- Дурак, дурак, дурак! - закричал взбешенный государь, прекрасно подражая голосу опростоволосившегося грека.

Конечно, казаки не могли слышать сиплой команды, не двинулись с места и только по сигналу, поданному штаб-трубачом, начали свои эволюции. Поняли ли иностранцы смысл происшедшей сцены? Надо думать, что слово "дурак", столь общеизвестное, было знакомо и им. В таком случае невысокое же мнение вынесли они о достоинстве русского полковника. Этим эпизодом, сколько знаю, окончилась строевая карьера Стандулаки, и в скором времени он перенес свою деятельность на другое поприще.

Д. М. Наумов. Празднование юбилея службы государя императора в Измайловском полку


По высочайшему повелению, в апреле 1850 года, ко всем служившим в лейб-гвардии Измайловском полку были разосланы приглашения от великого князя цесаревича Александра Николаевича присутствовать на праздновании пятидесятилетнего юбилея со дня назначения императора Николая Павловича шефом этого полка.

Губернаторам предписано было разыскать старых измайловцев, проживающих по губерниям, и передать им высочайшее приглашение, чтобы они также прибыли в Петербург. День юбилея приходился на 26 мая, но так как император отбыл за границу, то для празднества назначен был день св. Троицы, 11 июня, - день полкового праздника.

9 июня, по предварительному приглашению от цесаревича, все съехались к 10 часам утра в Зимний дворец, на половину его императорского высочества. Цесаревич встретил всех благосклонным приветствием, обошел всех, со всеми говорил и, став посреди собравшихся, сказал:

- Недавно вышла книга "История Измайловского полка", - мне было приятно ее прочесть, ибо, со дня основания полка, не было ни одной важной эпохи в российской истории, где бы этот полк не ознаменовал себя усердием и преданностью царям и отечеству; не было войны, в которой он не участвовал бы, и всегда пожинал неувядаемые лавры; остается пожелать, чтобы новое поколение поддерживало честь и славу полка, в чем я и уверен.

С этими словами цесаревич обернулся к полковому командиру и подал ему руку.

В шесть часов вечера того же 9 июня, все служившие в Измайловском полку собрались в Георгиевской зале Зимнего дворца, куда, к тому же времени, явились все служащее офицеры полка, взвод его гренадер и знаменные унтер-офицеры, для присутствия при прибивке новых знамен, которые были пожалованы императором взамен прежних, обветшалых.

Старых измайловцев собралось 108 человек. В этом числе оказалось несколько человек времен Екатерины II, Павла I и много из эпохи Александра I. Большинство было из числа служивших с начала назначения императора Николая шефом полка, и во все время его царствования.

В половине седьмого часа вечером, император Николай Павлович, в сопровождении всех великих князей, вступил в Георгиевскую залу. Остановившись перед собравшимися, он приветливо поклонился всем и сказал:

Благодарю вас, господа, что не поленились ко мне приехать; благодарю вас от души. Вы сделали мне праздник, ибо для меня истинный праздник вас видеть. Смотря на вас, я вспоминаю славную эпоху вашей службы в полку; вспоминаю и мою службу с вами и мою молодость. Прошу вас встать так, чтобы я мог подойти к каждому из вас и прошу себя не называть. Я могу всякого из вас сам вспомнить, и если кого не узнаю, то, извините, я уже стар и память слабеет.

Все присутствовавшие старослуживые выстроились в одну шеренгу. Император подходил к каждому и с каждым говорил. Сказанное государем было слышно только соседям того, с кем он говорил. Я стоял между Норовым и бывшим полковым доктором Каменецким. Подойдя к Норову император Николай сказал:

- Постой, не называй себя, я тебя сейчас вспомню. Призадумавшись немного, государь продолжал: - Ах, Норов! Здравствуй! Где же твои братья? Ведь вас было четверо?
- Точно так, ваше величество, нас служило четверо в полку, но все мои братья умерли.
- У нас, брат, с тобой, - возразил император, - одинаковая горькая участь: и нас было четверо, а остался я один. Очень рад тебя видеть.

Взглянув на меня, император Николай Павлович сказал:
- Ну, этого нечего называть: этой мой старый юнкер старой школы. Здравствуй, Наумов! В котором году ты вышел из полка? И он взял меня за плечо.

- В 1833 году, ваше величество.
- Кажется, я тебя перевел из пажей?
- Точно так, ваше величество.

Увидав старика Каменецкого, император сказал:
- Что это за старик? Ах, Каменецкий! Как я рад тебя видеть!

Каменецкий намеревался поцеловать руку государя, но император его обнял. По выражению лица Николая Павловича видно было, что император очень рад был увидать семидесятилетнего старца, несколько раз лечившего государя и неоднократно помогавшего ему.

- Как ты постарел! - сказал император.
- Да и вы, ваше величество, не помолодели.
- Спасибо, что говоришь правду.

Государь засмеялся и пошел к следующим старым измайловцам, одарив каждого милостивым приветствием. Затем он подошел к служащим в полку офицерам. Видно было, что они все были довольны словами императора. Во все время обхода императором собравшихся в Георгиевской зале, за ним ходил новый гренадер лейб-гвардии Измайловского полка, в первый раз вступивший в этот день к государю в ординарцы.

Это был великий князь Николай Александрович, старший сын наследника цесаревича, в полной форме рядового, в солдатском мундире, в каске, в портупее и в перевязи, с ружьем. Когда великий князь Николай Александрович явился 9 июня в первый раз к своему деду в ординарцы, то император Николай Павлович спросил его:

- Как тебя зовут?
- Николай Романов, ваше Императорское Величество.
- Давно ли ты на службе?
- Седьмой год, ваше Императорское Величество.
- В каком ты батальоне?

- В первом и в роте вашего Императорского Величества.
- Какой ты губернии?
- Петербургской и уроженец Царскосельский, ваше Императорское Величество.
- Служи хорошо!
- Рад стараться, ваше Императорское Величество.

Государь пригласил старых измайловцев прибивать к древкам новые знамена и сам прибил первые гвозди ко всем трем знаменам. Старики-измайловцы прибивали знамена тех батальонов, в которых прежде служили. Прибивка знамен продолжалась до десятого часа вечера. 

Во все это время император оставался в Георгиевской зале, разговаривал то с тем, то с другим, шутил, вспоминал старое время. Казалось, что он сложил с себя на некоторое время царское свое величие и принимал старослуживых с радушием гостеприимного хозяина и товарища.

Новые знамена, по окончании церемонии прибивки, были приняты унтер-офицерами, причем на часы к знамени первого батальона стал великий князь Николай Александрович. Старые знамена были присланы в Измайловой полк, для хранения в соборе св. Троицы перед алтарем, с тем, чтобы они выносились один раз в год, 25 декабря, на торжество избавления России от нашествия врагов 1812 года.

В полночь с 9 на 10 июня, командир Измайловского полка, генерал-майор Козлов, получил от дежурного генерала письмо с извещением, что государю императору угодно иметь к шести часам утра список детей старослуживых Измайловского полка, не помещенных еще в казенные заведения. Для собрания этих сведений, в распоряжение генерал-майора Козлова были командированы четыре расторопных фельдъегеря, которые должны были ночью объехать всех прибывших в Петербург старых измайловцев и собрать требуемые данные. В семь часов утра, действительно, список детей был представлен императору.

В девять часов утра, в воскресенье, 10 июня, все старослуживые Измайловского полка, согласно со словесным приглашением, выраженным им накануне вечером самим императором, собрались на площади перед собором св. Троицы. Им отвели место против правого фланга полка, выше всех генерал-адъютантов, генералов и даже министров.

Объехав полк, император повернул к старослуживым и, остановившись в двух шагах от них, сказал, всем известным в свое время громким, звучным голосом: - Здравствуйте, друзья-товарищи; спасибо, что приехали на праздник к старому вашему товарищу! Благодарю вас! Вы видите, я тронут! Слезы покатились из глаз государя. Указывая рукою на сердце, он продолжал: - Поверьте, я умею чувствовать.

Все старослуживые отвечали вместе Государю то, что всякий из них чувствовал. Все плакали.

За бывшими офицерами Измайловского полка расположились отставные нижние чины, старые, заслуженные, израненные ветераны, собравшиеся со всех концов России. Государь подъехал к ним, очень многих узнал и назвал по имени, долго говорил с ними и, заметив в задней шеренге старика-гренадера с ребенком на руках, спросил его: - Кого ты держишь на руках? Старик отвечал: - Виноват, ваше императорское величество. Знаю, что во фронте это не дозволено, но это мой внук. Я пришел издалека и его притащил с собою; пускай помнит, что имел счастье видеть ваше величество.

Видно было, что этот ответ ветерана произвел приятное впечатлите на императора.

После освящения новых знамен и окончания богослужения в соборе, император посетил казармы, причем произвел фельдфебеля своей роты в подпоручики армии, остальным фельдфебелям пожаловал по 50 рублей серебром. каждому, унтер-офицерам по 10 рублей, а рядовым по 3 рубля на каждого и по 1 рублю на обед.

Отставным нижним чинам, явившимся на празднование юбилея, были выданы прогоны на счета императора до мест, откуда они прибыли, и сверх того, унтер-офицерам выдано было по 15 рублей, а рядовым по 10 рублей на каждого. Всего в этот день на полк было роздано около двадцати тысяч рублей.

Многие из старослуживых офицеров также удостоились особенных наград и милостей. Пятеро, старшие по летам, получили дорогие подарки, а именно золотые табакерки и перстни с портретами или с бриллиантовыми вензелями императора.

Один из лучших и храбрых офицеров Измайловского полка, выйдя в отставку, впал в бедность, долги, не находил себе занятий, а потому явился на праздник, как говорится, "в неисправной аммуничке".

Император, заметив его бедное одеяние, подозвал к себе, узнал его бедственное затруднительное положение, вызванное препятствиями, ему поставленными для вступления вновь на службу, приказал определить его полицеймейстером в Петербург сверх штата, до открытой вакансии, с производством ему полного содержания и с сохранением получаемой им пенсии. На другой день после этого разговора, император прислал ему 1500 рублей серебром.

К четырем часам пополудни, 10-го июня, все съехались к обеденному столу в Зимний дворец, где старослуживым офицерам объявлена была высочайшая милость, а именно, что все их сыновья определены на казенный счета в учебные заведения.

За столом император сидел против императрицы, имея по правую руку подле себя наследника цесаревича, а по левую командира полка, которому во все время обеда, наравне с членами императорской фамилии, служил камер-паж. Во время обеда император, встав с места, с бокалом шампанского в руке, сказал: "За ваше здоровье, друзья-товарищи! Еще раз благодарю вас!" и чокнулся бокалом с командиром полка. Других тостов за этим обедом не было.

За обеденным столом сидело также пять самых старых рядовых ветеранов Измайловского полка. Двое из них были времен Екатерины Великой и были тяжело ранены в одну из тогдашних турецких войн. Государь пожаловал им по золотой медали на Андреевской ленте; на одной стороне медали изображен был вензель императрицы Екатерины II с надписью "В память", а на другой вензель императора Николая с надписью "За усердие".

После обеда в Петровской зале, все старослуживые офицеры были представлены государем императрице Александре Фёдоровне, которая каждому сказала какое-нибудь приветствие.

Через два дня некоторые старослужившие в Измайловском полку офицеры получили приглашение к обеденному столу императора в Петергоф на 14-е июня.

Для отвоза туда приглашенных назначен был придворный пароход, а в Петергофе на пристани ждали их придворные экипажи. Бывшему измайловскому офицеру Кожевникову, чиновнику придворной конторы, приказано было императором показать приглашенным Петергоф, для чего ему был прислан собственноручно написанный государем маршрут о том, что следует смотреть.

После великолепного завтрака в Монплезире, приглашенные измайловцы отправились в придворных экипажах по Петергофу.

У Островков измайловцы встретили императрицу, которая остановила свой экипаж. Измайловцы подошли к ней и услышали следующее приветствие, сказанное по-французски: "Господа, я поехала к вам на встречу, чтобы узнать, довольны ли вы всем? Не были ли вы обеспокоены на пароходе ветром, который очень сильно дул?" Все были тронуты таким милостивым вниманием.

Когда все приглашенные к обеду собрались в Большом дворце, то дежурный генерал-адъютант объявил им, что император просит их к себе в кабинет. Государь обратился к старым измайловцам со следующими словами:

"Надеюсь, господа, что вы на меня не в претензии, что я вас еще раз обеспокоил, пригласив вас отобедать ко мне в Петергоф? Мне истинное удовольствие вас видеть, а когда мы еще увидимся - Бог знает. Знаете ли вы, что это за комната? Это кабинет Петра Первого. В нем ничего не переменено с его времени; это был кабинет моего деда, моего батюшки, а теперь мой кабинет. Вы видите, сколько в этой комнате дорогих для меня воспоминаний, а теперь прибавится еще новое, сердечное воспоминание: то, что я вас здесь принимал. Право, глядя на вас, мне кажется, что у меня тридцать лет с костей долой! Все ли вы видели в Петергофе? Я думаю, многие из вас его не узнали? Я приказал вам все показать и для того с вечера сам написал для вас маршрут. Все ли вы видели? Всем ли довольны?"

Государь беседовал с старыми измайловцами более получаса. Вдруг послышались шаги: это был наследник цесаревич, только что приехавший из Царского Села. Император пошел к нему навстречу, нежно его обнял и сказал своим гостям: " Господа, мне нужно с ним поговорить: я прошу вас к императрице, на балкон".

Императрица Александра Федоровна ждала измайловцев одна, на балконе, без всякой свиты. Императрица беседовала с измайловцами, пока государь не вышел из своего кабинета.

За столом по одну сторону императора, сидевшего против императрицы, разместились старые измайловцы, а по другую сторону офицеры лейб-гвардии саперного батальона, праздновавшие в тот день свой годовой праздник.

За обедом государь еще раз произнес тост за здоровье своих "товарищей-друзей". Когда после обеда подали кофе, то император пригласил старых измайловцев последовать за ним на балкон.

- Господа, - сказал он, - в память дней, проведенных мною с вами, примите от меня "Историю Измайловского полка". Мне жаль, что не успели напечатать достаточное для вас число экземпляров; но если кому из вас теперь не достанется по экземпляру, тем я сам вышлю; оставьте только ваши адреса.

Затем император начал собственноручно раздавать книги. Налицо измайловцев оказалось человек шестьдесят, а книг было не более сорока. Вначале государь раздавал без разбора всем, стоявшим подле него; но когда количество книг сильно уменьшилось, то стал вызывать по именам.

Император и императрица простились со старыми измайловцами в самых лестных для них выражениях. Последними словами государя были: "Готовьте правильно ваших рекрутов. Я хочу, чтобы все они были в Измайловском полку, и чтобы дух полка сохранился".

Василий Тимофеевич Плаксин. Император Николай Павлович


Известно, что Император Николай не получил почти никакого школьного или книжного образования, равно как и младший брат его - Михаил; но природа дала одному здоровый сильный ум, а другому доброе, благородное, преданное сердце. Потому в жизни императора Николая Павловича встречаются моменты и даже довольно сложные действия, на которых лежит ясная печать здравого смысла, ознаменованного просветительною рассудительностью.

Вот, например, случай, когда он обнаружил эту рассудительность, еще великим князем, и когда имел надобность применяться к действиям и воле своего державного брата Александра 1-го.

Великий князь Николай Павлович, тотчас по исключении из университета молодого профессора Арсеньева, принял его к себе в главное инженерное училище и рекомендовал его и других гонимых своей матери, вдовствовавшей Императрице Марии Фёдоровне, которых она поместила у себя в заведениях. По этому случаю была у него довольно забавная встреча с Руничем, который сам рассказывал о ней в виде жалобы.

Когда Рунич получил Анненскую звезду, Император Александр был в каком-то путешествии (по его обыкновению); а получив награду, по принятому при дворе обычаю, должен представиться и благодарить старшего из князей. 

Доложили Николаю Павловичу о Руниче, - он вышел и, не дав ему сказать ни слова, начал от себя, от матери и от брата Михаила Павловича благодарить Рунича за Арсеньева и других, выгнанных из университета, которых они теперь с радостью приобрели в свои заведения.

- Сделайте одолжение, нам очень нужны такие люди, пожалуйста, выгоняйте их побольше из университета, у нас для всех найдутся места.

Месяцев черев шесть после своего воцарения, он приказал министру представить ему полный список всех запрещенных книг на французском, немецком и английском языках, с показанием причин, выпиской зловредных мест и с отзывами вообще о достоинствах каждого сочинения запрещенного и сравнительно, чего более можно ожидать от них: вреда или пользы? 

Цензоры набрали более 120 названий и до 300 томов; он разбирал этот список вместе с Шишковым и, как некоторые говорят, с Жуковским, и нашли возможным безусловно запретить только менее десяти книг и столько же, кажется, продавать только ученым, а остальная боле ста книг - пустить в общую продажу; преимущественно же при запрещении обращал внимание на мистические книги.

Наконец, я вспомнил случай, в котором я был очевидцем и даже, некоторым образом, участником действия. Один раз, в 1829 году, я сидел в офицерском классе кадетского корпуса и, разбирая басни Крылова, сравнивал его басню Воспитание Льва с басней того же названия и содержания Флориана. 

Да, я забыл сказать, что это было в морском корпусе; а там старший офицерский класс помещался рядом с залою, из которой вход был устроен так, что сидевшему на кафедре не видно того, кто входил. Так, занятый своим делом, слышу, кто-то входит крупным и твердым шагом и не один. Не кончив мысли, я не имею обыкновения обращаться к посетителю.

Но вдруг слышу громкое приветствие и, взглянув, вижу пред собою величественную фигуру Николая Павловича. Я еще не успел опомниться и сообразить всех обстоятельств, прерванный в чтении внезапно, слышу вопрос: - Что вы делаете? - Читаю историю русской литературы. - Хорошо, но именно что? И обратившись к директору Крузенштерну:
- В наши времена, сколько я помню, об этом и слуху не было; ты, Иван Федорович, учился ли этому? - Нет, Ваше Величество; это новая наука.

Это маленькое отступление дало мне возможность собраться с духом. Надо признаться, я таки порядочно струсил и от внезапности, и от этого нелегкого Воспитания Льва. Но делать нечего, улика на лице и запираться поздно; надо идти прямым путем, следовательно, кратчайшим. - Да, так продолжайте. (Я сел в растерянности). - Я разбирал, Ваше Величество, басню Крылова Воспитание Льва и сравнивал ее с басней Флориана того же содержания. - Хорошо, это интересно, послушаем.

Я начал читать. Государь, заметив, что офицеры, желая записывать, наклонялись к столам, тотчас велел им сесть, а сам все стоял. Думая, что он скоро уйдет, я старался выехать в сравнении фраз и оборотов речи; но все это стало истощаться, а он все стоял и слушал.

 Пришлось приниматься за мысли, за содержание и, главное, за это преимущество отрицательной формы в басне пред положительной. Я отдавал предпочтение отрицательной и на этом основал превосходство Крылова, как карателя порока и нравоучителя.

Наконец, он вышел и, что удивило всех, вышел на цыпочках, а не с шумом, как по-обыкновению. По замечанию офицеров-слушателей, Государь пробыл в классе час и десять минуть (в те времена утренние лекции обыкновенно продолжались 2 часа); я, наверное, не могу сказать: сначала казалось мне очень долго, а потом, когда же увлекся, я не замечал времени. А все-таки, когда он вышел, вмиг стало как будто легче.

Но когда пробило два часа, я кончил лекцию и офицеры окружили меня, вдруг Государь возвратился назад и остановился против меня и притворно сердитым голосом сказал:
- Как ты смеешь учить, когда тебе это запрещено! Ну, а если узнает Рунич, а? Иван Фёдорович, как ты принял к себе в корпус такого вольнодумца? Вас обоих под суд к Магницкому.

И с этими словами ушел. Меня опять обступило множество народу; между прочим, протеснился инспектор классов М. Ф. Гарковенко и обратился ко мне с полу начальническим и с полу дружеским упреком:
- Ах, Василий Тимофеевич, как же батюшка, это возможно?
- Что такое, М. Ф.?
- Ведь Государь Император велел вам продолжать, не сказав: садитесь; а вы тотчас сели.
- Благодарю вас покорно, только жаль, что поздно. Вам бы тогда это сказать, когда я сел.

Все засмеялись и он также.
- А знаете, - сказал он с каким-то младенческим удовольствием, ведь Государь очень доволен остался, он даже три раза это сказал: Сначала, говорит, мне показалось, что он как будто сконфузился, но потом, говорит, с каким огнем читал, и так далее. Потом директор Крузенштерн объявил мне это же самое тихонько, как будто секрет какой.

Казалось бы, что это случилось и кончилось, и сдавай в архив, пусть грызут мыши. Нет, по- нашему не так. Мы, русские, как прямые потомки славян, беспечны, и не любим хлопотать о том, что уже прошло; но, как ученики немцев, мы ужасно хлопотливо и бестолково заботливы и любим себя спрашивать: что, если бы это не так счастливо прошло, если бы это приняло вот такой оборот? И это предполагаемое, возможное, а иногда даже и вовсе невозможное несчастье более тревожит нас, нежели действительное.

Так и на этот раз произошла сильная тревога и для многих неприятная и печальная, которая точно было в чужом пиру тяжелое похмелье. Через два дня после этого происшествия я получал приказание от главного директора сухопутных корпусов, генерала Демидова: "с получения сего немедленно явиться к главному директору" и пр. Так как я на службе состоял в Морском, то и не счел нужным спешить исполнением грозной воле его высокопревосходительства и отложил это до другого дня.

Когда я явился к нему, то должен был выслушать шумную, с неистовыми скачками, ругань за поздний к нему приход. Все это кончилось словами: - Если бы вас начальник звал к себе в три часа ночи, когда вы спите еще, и тогда вы должны тотчас явиться.

- Я учу, в. в-во, в пяти учебных заведениях, так если будут требовать по ночам все пятеро, мне не только не придется никогда заснуть, я даже не успею у всех перебывать. 
- Как? В пяти заведениях?! этому я положу конец, этого не должно быть.
- Слушаю, в. в-во; завтра же я останусь только в четырех.

- Как? ах, да; что ты там наделал в морском корпусе? Какие ты читал стихи Государю Императору?
- Я Государю Императору никаких стихов не читал.
- Как, ты еще отказываешься, запираешься. Я заставлю тебя говорить.
- Я не понимаю, к чему этот допрос. Мне кажется, в. в-во, не за того меня принимаете, кто я действительно.

- Как? ведь вы Плаксин?
- Да, я Плаксин; но я не помню, чтоб я имел несчастье навлечь на себя гнев Государя Императора.
- Как! ты и этого не помнишь, не знаешь, что Государь Император не любит сих гнусных ваших стихов; убирайся вон, несчастный нечестивец!

Я ушел и тотчас написал генералу Марковичу, что больше не могу учить во 2-м кадетском корпусе. Добрый старик упросил меня, по крайней мере, сдать экзамены. Между прочим, Демидов отдал исступленный приказ, что б никаких стихов никто не смел, не только читать, но даже иметь у себя во всех четырех корпусах и не только кадеты, но и офицеры, и учителя, под страхом изгнания. 

Я сдержал свое слово, оставил 2-й кадетский корпус. Гонение на поэзию продолжалось, пока жил Демидов и драл бедных кадет - любителей стихов. Но в 1832 году холера сжалилась над страждущими во имя поэзии. Демидов умер, и поэзия вступила в свои права.

Из воспоминаний инженер-генерал-лейтенанта Евгения Андреевича Егорова о Николае I


Производя однажды артиллерийские маневры под Петергофом, Николай Павлович скомандовал залп из всех орудий. Само собой разумеется, что залп должен был последовать холостыми зарядами, но каково, однако, было изумление и ужас всех, когда внезапно из одной пушки вылетел настоящий заряд и, шипя, пронесся над головой государя, заставив его сделать невольное в подобных случаях нервное движение головой вниз.

Вне себя от гнева Николай Павлович позвал своим громким голосом батарейного командира, в батарее которого оказался столь непростительный недосмотр, и когда последний, бледный как смерть, подскакал к нему, он облегчил свое сердце, выругав его трехэтажным непечатным словцом. Обезумевший от страха батарейный командир до того растерялся, что ни с того, ни с сего брякнул вдруг невпопад:
- Почту за особенное счастье, ваше императорское величество!

Не к слову сказанная фраза произвела свое смехотворное действие на всех, и государь, долго силясь удержать себя от душившего его хохота, отворачивался от присутствующих, потряхивая своими густыми эполетами. Все окружавшие его, глядя на него, смеялись также и только одному виновнику, вызвавшему такое неожиданное настроение у всех, было не до смеха: его нашли без чувств у злополучного орудия...

К рассказанному уместно сказать, что в обуявшем батарейного командира страхе не было ничего преувеличенного, если припомнить до какой строгости была доведена дисциплина в царствование Николая 1-го. Строгость эта господствовала над всем и доходила до непонятных в наше время мелочей. 

Так, когда однажды этот государь, находясь в Петергоф-же на водосвятии в лагерной церкви кадетских корпусов, позабыл, войдя в церковь, снять перчатку с правой руки, то никто из присутствовавших военных, безотчетно во всем ему подражавших и следивших за каждым его движением, не посмел и подумать снять перчаток до тех пор, пока он, желая перекреститься, не снял свою с руки...

Удивительно ли после того, что такой действительно крупный факт, как приведенный выше, мог произвести столь сильное действие на его виновника!

Однажды император Николай обогнал в дороге какую-то военную команду, шедшую походом под начальством офицера. Солдаты шли стройно и в большом порядке, что, видимо, понравилось его величеству, и он, поравнявшись, поздоровался с ними. Остановясь для обеда на следующей станции и заметив через окно снова ту же проходившую мимо команду, государь велел находившемуся при нем флигель-адъютанту Гогелю (Григорий Фёдорович) позвать к нему офицера.

Вошедший офицер оказался совершенно юным прапорщиком, почти ребенком; весь в пыли, он конфузливо остановился у двери. Николай Павлович ласково подозвал его к себе, спросил о фамилии и, указав на стул, предложил отобедать. Смущенный офицерик совершенно растерялся и не знал как приступить к еде, но, ободренный государем, сначала робко, а потом смелей, начал есть все, что ему подавали, с тем завидным аппетитом, какой бывает только в ранние годы молодости.

В начале обеда разговор его был не смел, но понемногу, выпив стакана два доброго вина, язык нехотя у него развязался и на вопросы государя о его жить-бытье офицерик пустился уже без стеснения в такие подробности, что заставлял невольно улыбаться всех присутствующих! Поощряемый смехом самого государя, юный собеседник его дошел в своей откровенности, наконец, до того, что вскоре все интимные подробности его жизни и житья уездного городка, в котором квартировал его полк, были досконально известны государю.

Так, между прочим, из разговора его выяснилось, что он влюблен в дочь казначея, прехорошенькую блондинку, но что у последней есть соперница, коварная брюнетка, которая ревнует его к блондинке, и т. д. Словом, юная душа вылилась вся на распашку, забывая в увлечении своем с кем ведет разговор...

Долго потешал прапорщик государя своим наивными рассказами и когда, наконец, пришло время прекратить их, то до того понравился последнему, что тот, прощаясь с ним, подал ему руку и велел Гогелю записать его фамилию. 

По прошествии некоторого времени неизвестный и скромный армейский прапорщик был высочайшим приказом переведен в гвардию и когда потом он попадался на глаза Николаю Павловичу - на смотрах ли или на выходах - последний неизменно узнавал его и шутливо спрашивал: - Что пишет тебе твоя возлюбленная и что поделывает ее ревнивая соперница?

В частых поездках своих по шоссе из Петербурга к прусской границе, Николай Павлович успел приглядеться к лицам смотрителей станций и возивших его ямщиков; знал многих по имени, а с одних старым ямщиком из поляков, по имени Ян, имел даже привычку каждый раз заговаривать и расспрашивать о его житье-бытье. В ответах своих старый Ян не стеснялся и рубил с плеча все, что ему приходило на ум, за что собственно и пользовался таким особенным расположением государя.

И вот, раз как-то, когда государь, по обыкновению своему, стал шутливо заговаривать с Яном, последний оказался менее разговорчивым, чем обыкновенно, видимо, имея что-то на душе. Государь это заметил. Подъехав к станции и выйдя из экипажа, он обратился к Яну с вопросом, не постигло ли его какое несчастье? Ян снял шапку и мялся.
- Ну, да не бойся, говори, - сказал ласково Николай.

- Najiasniejszy Pan zrobit sie skapy (Ваше величество сделались скупы), - заявил вдруг наивно старик и вслед затем объяснил, что бывало прежде отпускалось на водку за царский проезд кучерам по червонцу, а форейторам по рублю, теперь же кучера стали получать всего по рублю, а форейтора по полтиннику.
 
- Это почему так? - обратился государь к гр. Орлову и велел немедленно дознаться в чем дело и доложить ему.

Из расспросов Орлова обнаружилось, что старший камердинер государя, пользовавшийся его безграничным доверием, имея на своей обязанности раздачу денег на чай ямщикам, прикарманивал большую половину этих денег в свою пользу, мошеннически обсчитывая бедных ямщиков.

Орлов доложил об этом открытии ждавшему его в станционной комнате государю.
- Мерзавец! - крикнул Николай Павлович на павшего пред ним на колени преступного камердинера и, оттолкнув его ногой, приказал тут же, с места, посадить с жандармами на тройку и отправить в Сибирь на поселение.

В одну из многих поездок своих в Берлин, Николай Павлович, застигнутый однажды ненастьем у пограничной станции в местечке Тауроген, по приезде на эту станцию, вышел из экипажа и вошел в станционную комнату, чтобы согреться. Случилось так, что накануне того дня сгорела до тла находящаяся насупротив станции почтовая контора, и почтмейстер, пострадавший от пожара, перебрался на время с семейством своим на станцию.

Совершая и на сей раз поездку свою под строгим инкогнито, император Николай не был никем узнан, и никто не мог подозревать о возможности его проезда. Не снимая шинели и фуражки, вошел он в тускло освещенную сальной свечой станционную комнату и, прислонясь к топившейся печке, стал около нее греться. 

В комнате возилась в то время у самовара жена погоревшего почтмейстера, увидев которую, государь, сильно продрогший, спросил звонким голосом - не может ли он получить стакан чаю?

- Это еще что! - вопросительно воскликнула на него почтенная дама, - какое право имеете вы так кричать на меня? Вишь ты какой! Влез в комнату в фуражке, да еще вздумал командовать. Я, милостивый государь, не горничная какая, а жена здешнего почтмейстера и не позволю всякому проезжему офицеру грубить мне. Говорила я мужу, что здесь мы только наживем себе неприятности от проезжих, вот оно и вышло по моему - и пошла, и пошла голосить! Государь молча, стоя у печки, слушал ее.

В момент самого сильного разгара рацей неугомонной почтмейстерши, отворилась дверь и на пороге ее остановился в недоумении генерал-адъютант гр. Орлов. Видя, однако, что расходившаяся баба не унимается, а, наоборот, забирает все выше, он стал ее делать выразительные знаки рукой, давая ей понять, чтобы она замолчала.

- А этот еще, что там кивает? - накинулась она вдруг и на Орлова: - нет, это уж чересчур, пойду и позову мужа! И с этими словами энергичная почтмейстерша выскочила как бомба из комнаты...
- Поедем, - сказал улыбаясь Николай Павлович своему спутнику, - делать нечего, - не удалось напиться чаю!

На этом, вероятно, и закончился бы этот своеобразный эпизод и свирепая почтмейстерша никогда, быть может, и не узнала - кого она так ласково приняла, если бы не возвратившиеся обратно ямщики. Ямщики эти, доставившие государя до прусской почтовой станции, возвратились пораженные тем, что они видели на прусской стороне.

Там, по рассказам их, вся станция была иллюминована и местные власти выехали на встречу высокому путешественнику. Ямщики, естественно, поинтересовались узнать об имени их пассажира, и, узнав, что это был сам царь, обо всем виденного и узнанном ими рассказали у себя дома. Можно себе представить, какое впечатление, сообщенное ими, должно было произвести на почтмейстершу, а еще более на ее перепуганного супруга! 

Но тревога была напрасна: никаких неприятных последствий для них не последовало. Только год спустя, когда Николай Павлович проезжал с цесаревичем Александром Николаевичем снова через Тауроген, он вспомнил о приключившемся здесь с ним.

- Это здесь вас нелюбезно приняла жена почтмейстера? - спросил цесаревич своего отца, входя на станцию. - Да, здесь, - ответил ему последний и рассказал, как все происходило. Они вышли оба, садиться в экипаж, весело посмеиваясь.

У покойного князя Юсупова, в его великолепном дворце на Мойке, был бал. Бал этот почтил своим присутствием государь Николай Павлович со всей царской фамилией. Оставляя бал, государь спускался по лестнице, где тотчас ему была подана его шуба. Хватились шубы наследника цесаревича Александра Николаевича, в то время еще очень молодого человека, но к ужасу всех, ее нигде нельзя было найти; попытки были тщетны - шуба оказалась уворованной!

В таком крайнем положении, и чтобы не задерживать севшего уже в сани и поджидавшего государя, на цесаревича накинули первую попавшуюся шинель. Увидев на цесаревиче эту шинель, Николай Павлович сильно разгневался на него и всю дорогу до Зимнего дворца журил его за беспечность и небрежение к своему здоровью, а по приезде во дворец, приказал, не снимая шинели, отправиться за ним к императрице, которой, указывая на наследника, сказал:
- Полюбуйся-ка, в какой шинели он щеголяет в этакую погоду! 

Императрица Александра Федоровна пришла в ужас и в свою очередь обратилась с укоризнами к сыну. Но как отцу, так и ей, он не проронил ни одного слова в свое оправдание, не желая выдать виноватых.

На другой день обер-полицмейстер, явясь с утренним рапортом к государю, прежде всего доложил ему, что украденная накануне вечером на балу у князя Юсупова шуба его высочества разыскана и вор задержан. Велико было удивление Николая Павловича, когда он узнал об этом, и вместе с тем велика была и радость его за сына, обнаружившего в данном случае столь рельефно всегда отличавшие его высокие душевные качества. Он велел позвать его и горячо поцеловал.


Н. А. Рамазанова. Император Николай I в Риме в 1845 году


(Скульптор Николай Александрович Рамазанов был в то время послан Академией художеств за границу для усовершенствования в искусстве ваяния. В примечании к рассказу автор говорит: "Написал правдиво, сохраняя в совершенной памяти всю точность слов, сказанных государем, без вычур и прикрас. 2-го февраля 1855 года).

Еще задолго до прибытия императора Николая I в Рим, этот город наполнился слухами об его приезде. Каждый итальянец, исполненный удивлением пред славным именем Николая I, по-своему рисовал образ богатыря Севера. По слухам, дошедшим до нашей художнической братии, русские дворяне, бывшие в Риме, встретили государя спетым в стихах приветствием, в посольском дворце подле Пантеона.

Посланник же А. П. Бутенев выезжал на время присутствия государя в Рим, в Hotel de Russie. Государь приехал в Рим из Чивита-Веккьи, в страшно бурную ночь с 12-го на 13-е декабря, так что порывы ветра ломали деревья и заставляли римлян ранее обыкновенной поры возвращаться к своим домашним очагам.

Вот что мы слышали чрез служащих в нашем посольстве о посещении императором Николаем I папы Григория XVI. При первых приветствиях со стороны обоих венценосцев, папа выразил сожаление, что приезд высокого гостя сопровождался яростной бурей.
- Не беспокойтесь, ваше святейшество, - отвечал государь, - я к бурям привык.
Дальнейший разговор двух владык и представителей православия и католицизма, длившийся слишком час, замер в стенах Ватикана и известен одному Богу.

Государь приехал к папе в парадном, если не ошибаюсь, конногвардейском мундире в двухместной карете посланника, на серых бойких лошадях. Я видел его мельком на площади Св. Петра при самом въезде на Ватиканский двор. При виде государя, сердце мое рвалось наружу. "Полюбуется ватиканский старик", - подумал я, - "каков наш царь!" и тут же бросился в Петропавловский собор, ожидать там появления нашего монарха; но вышло иначе. Пришлось увидать императора при торжественном выходе из ватиканских зал, что под Бертилиевской колоннадой.

Последняя была наполнена множеством городских обывателей и приезжих иностранцев всех наций; широкие ступени сходов под колоннадой были засыпаны красивыми щеголеватыми офицерами папской гвардии и пестро-одетыми швейцарцами. Эта грубая наемная стража беспрестанно пугала столпившийся народ своими блестящими алебардами, для очищения свободного схода царя к коляске. 

И вот увидели мы вдали спускавшего с лестницы венценосного красавца, и все смолкло. Сами швейцарцы, дотоле сдерживавшие любопытных, были поражены величественным видом нашего монарха и тем дали возможность одному старому молодцеватому транстеверинцу просунуться между ними и почти в глаза воскликнуть приближавшемуся государю:
- О, как бы хорошо было, если б ты был наш государь!

В эту минуту восторг мой не имел пределов. Представитель Транстевера, великорослый дородный старик, с прядями седых волос по плечам, в чистой рубахе, с перекинутой чрез плечо синею бархатной курткой, со звучным своим голосом, прямой потомок истых римлян, созерцая белого царя, до того был поражен его видом, что забылся в преддверии дворца своего государя и главы своей Церкви. Дверцы посольской кареты захлопнулись, и изумленная толпа долго провожала глазами удалявшийся экипаж, в который сел государь.

До приезда императора в Рим, нам от князя Волконского велено было сбрить бороду и усы. Мы оголились так, что никто нас не узнавал. При этом иностранные художники, обедавшие с нами в отеле Лепре, украдкой подсмеивались над нами, а мы смеялись над ними в голос, гордясь тем, что ожидаем нашего высокого гостя, в угоду которому способны жертвовать не только бородою и усами, но в случае нужды и жизнью.

В тот же день государь переоделся в статское платье и поехал в собор Св. Петра. Мы все, т. е. пансионеры его величества и проживавшее здесь на свой счет русские художники, собрались за завтраком у того же Лепре. 

Вдруг посланный вице-президента, графа Толстого, объявил нам, чтобы мы немедленно ехали в собор св. Петра для представления его величеству. Мигом мы долетели в колясках до римского каменного чуда и вошли в этот необъятный храм; но последний нас уже не занимал, а все наше внимание было сосредоточено на колоссальной фигур человека, одетого в коричневато цвета пальто, застегнутого на все пуговицы.

С ним ходил граф Ф. П. Толстой. Медленно мы приблизились к нашему государю в числе слишком двадцати человек. Он обернулся, приветствовал нас легким наклоном головы и мгновенно окинул нас своим быстрым, блестящим взглядом.
- Художники вашего величества, - сказал граф, указывая на нас.
- Говорят, гуляют шибко.
- Государь, - ответил граф, - как работают, так и гуляют.
- Посмотрим! - заметил царь.

Обратившись снова к вице-президенту, он указывал ему то на одно, то на другое произведение, с которых желал иметь снимки и копии. Не могу при этом не заметить следующего: по стенам, окаймляющим средину храма Петра и Павла, примкнуто большое число деревянных будочек, назначенных для исповеди католиков всевозможных наций; на каждой будочке есть надписи, так: lingua spagnola, lingua illirica, и проч. 

Когда государь, сопровождаемый графом Толстым и нами, вышел на середину храма, ни в одной из многочисленных будочек не было ни священников, ни монахов, лишь в исповеднице, с надписью lingua polaca, зашевелился, весь одетый в белом, капуцин. Царь пошел прямо к нему...

Мы все были поражены этим движением монарха и неожиданным присутствием поляка. Государь облокотился рукою на выступ будочки и в этом положении говорил с польским капуцином минут десять. На каком языке и что было говорено, мы не слыхали. Когда император отходил от будочки, капуцин благоговейно и долго кланялся ему вслед. 

Мы снова последовали за нашим монархом, который, быстро обозревая украшения храма, отдавал приказания графу Толстому поручить сделать копии то с того, с другого произведения и много восхищался великолепием храма.
- Вот такой бы храм у нас построить! - заметил государь.
- Он строился веками и до сих пор еще не совсем окончен, - возразил граф.
- Ну, полно, вы всегда одно и то же говорите! - сказал царь.

Потом он обратил внимание на линию, проведенную, вдоль храма, на полу с обозначением длины самых больших церквей в Европе и в том числи петербургского собора Св. Исакия. Действительно, последний оказался очень мал в сравнении с колоссом Браманте, Рафаэля, Микеланджело, что, по-видимому, немало поразило императора.

Во все это время в нишах и малых алтарях сновали фигуры монсеньоров и священников католических. Пред выходом из церкви император Николай сотворил православное крестное знамение, поклонился храму апостолов и уехал домой.

О выставке русских живописцев для императора заимствую из письма покойного Ставассера к своим родителям в Петербург, писанного в январе 1844 года: "Наш директор Киль - человек преупрямый (по-моему просто глупый вообще и в особенности большой невежда в искусствах), который не слушает никаких резонов. Затеял выставку русских художников; оно, кажется, резонно, но живописцев в Риме немного.

Исторических только два: Михайлов, который только недавно приехал, и тот теперь в Неаполе, занимается копией, которая очень понравилась его величеству (Михайлов, копировавший в монастыре Св. Рибери, предуведомленный о том, что в этом монастырь будет государь, шел туда пешком. На дороге его обогнала коляска, в которой сидели их величества наш император и неаполитанский король. 

Что делать, как поспеть быть на месте? Михайлов тут же наткнулся на оседланного осла, стоявшего у портона одного дома; вскочил на него и помчался в гору при криках толпы народа, принявшей его за вора. Вслед за прибытием к монастырю государя, художник соскочил с осла и опрометью бросился в церковь.

Царь остался очень доволен прекрасной копией Михайлова и спросил его:- Для кого ты ее делаешь? - Для нашей Академии, - ответил Михайлов. - Ну, ей ты сделаешь другую; а эту пришли мне, слышишь? - Слышу, ваше величество! - ответил Михайлов и, по выходе из монастыря, высыпал пригоршню мелкой серебряной монеты запыхавшемуся от беготни и досады хозяину осла, и Иванов, которого прекрасная картина, по огромности своей, не может быть выставлена.

Ландшафтист Воробьев в Палермо, его оконченная картина отослана в Петербург; Фрилье также услал свои работы; Мокрицкий тоже. Следовательно, у них остались одни этюды, но не картины. Согласитесь, можно ли сделать выставку? Скульпторы хотели заставить нести свои работы; но мы отделались, потому что Антона Иванова оконченная статуя отослана; другая мраморная не окончена; а третья в глине, следовательно, нести ее нельзя. 

У Рамазанова также в глине, - нести невозможно. У меня статуя мраморная к концу; но не окончена же. Положим, если б я снес ее, - это можно, но глиняная группа, которую мне очень хотелось, чтобы видел государь, также не могла быть выставлена.

Киль же настаивал, чтобы скульпторы непременно несли на выставку и глиняные работы. Хорош директор художников в Риме! Послушаться его, значит переломать в переноске все свои работы. Архитекторы ни за что не хотели выставлять, и как хотели, так и сделали; они представили свои работы во дворец и получили лично благодарность от его величества.

Спрашивается, какая же выставка могла быть и где же?! В палаццо Фарнезино, где фрески Рафаэля по стенам, какая картина может выстоять против них?! Все это было говорено Килю, но он не хотел слушать. Ему также говорили, что, так как живописных произведений немного, то они могут быть выставлены в студии живописца Иванова, даже избегнуть нарекания выставки; - нет, Киль уперся, и ни шагу назад. Нечего делать: послушались, снесли в соседство Рафаэлевым фрескам живописные этюды, составили из них выставку, и государь был приглашен на нее. Без сомнения, он не мог быть ею доволен, чего мы и ожидали.

Что за цель была у директора - не знаю! Я был очень опечален этим событием, как и все наши. Сижу в студии и думаю: ну, прощай моя Нимфа (Превосходная группа Нимфы с Сатиром, который, завязывал ей сандалии, и засмотрелся на красавицу); тебя, может быть, государь и не увидит! (это было во вторник утром в 11 часов). Вдруг прибегают ко мне известить, что император сейчас будет ко мне. Я чуть было не перекувырнулся от радости и думаю: ах, если б понравилась! - и мое желание исполнилось.

Царь был чрезвычайно доволен. Лишь только он вошел, взглянул на группу и сказал окружающим: - Voila c'est une autre chose! (Вот это другое дело (фр.)) (Перед тем он был в мастерской какого-то иностранного скульптора). Хвалил меня так, что если б я повторил все сказанные им слова, вы бы не поверили. Заказал группу из мрамора и спрашивал, нельзя ли увеличить немножко в мраморе.

- Очень легко, - отвечал я, - если угодно вашему величеству; но я держал величину ровно в натуру, и самый сюжет не позволяет сделать больше.
Тут принял мою сторону граф Орлов, и государь сказал: - Ну, делай, как знаешь.

Статуя Русалки ему также понравилась; спросил для кого? спрашивал еще, которая же модель тебе больше нравилась, т.е. которая служила для Русалки или для Нимфы. Я отвечал, что мне нравятся обе. Он улыбнулся и сказал: должно быть, у тебя прекрасные модели! Уходя, он опять посмотрел на группу и опять похвалил.

- Мне очень нравится, старайся, я не ошибся в тебе; смотри не заленись!

Выйдя из студии, царь сказал: je n'ai jamais vu une chose si gracieuse! (никогда не видел такую изящную вещь (фр.)) Вот, дорогие мои, все, что государь мне говорил (Ставассер умолчал здесь о словах царя, с которыми он обратился к одному из своих адъютантов, не помню фамилию, особенно близко любовавшемуся Нимфой. "Смотри, - сказал он, - не заглядывайся; а то скажу жене: приревнует).

На другой день утром, в среду, архитекторы были позваны во дворец, где его величество очень их хвалил, за работы и, наконец, сказал: - Я доволен, в особенности вами и скульпторами; старайтесь, господа!

Государь посетил также мастерские товарищей моих скульпторов Иванова и Климченко и, как сказано выше в письме Ставассера остался и ими очень доволен; моя же мастерская, на беду, находилась почти совершенно в конце города, именно подле Базилики Марии Маджиоре, на улице Св. Пуленцыаны, и потому я уже терял всякую надежду быть осчастливленным посещением государя - тогда как статуя моя Нимфа с бабочкой была совершенно окончена в глине; грустно и больно мне это было; однако вечером того же дня я зашел к графу Ф. П. Толстому и рассказал ему о моем горе.

Он меня утешил, говоря, что государь непременно намеревался осмотреть Базилику Mapии Маджиope, и как только его величество там будет, так он предложит ему посетить мою мастерскую. Отблагодарив графа за его теплое участие, я опрометью бросился в мастерскую, чтобы прибрать ее; позвал слугу моей студии Ченчио и велел ему немедленно купить красноватого песку, каким посыпаются улицы, во время проездов папы по городу.

Через час, уже в потемках. Ченчио распорядился молодецки, и к утру жители квартала Monti, где была моя мастерская, были немало поражены, что из-под ворот моей мастерской, по направлению к церкви Марии Маджиоре, улица была посыпана ярким красным песком.

После того в двери студии постучались ко мне три карабинера.
- Что вам угодно? - спросил я их.
- По какому праву вы посыпали песком улицу? Вы знаете, что это делается только для выездов его святейшества!
- А я это сделал для его величества, моего императора.
- Разве он будет к вам?
- Надеюсь!

Карабинеры смолкли, улыбнулись и оставили в покое меня и песок на улице. Я все утро был как на горячих угольях. Близ полдня меня посетил русский путешественник Э., который, войдя в студию, обратился прямо ко мне с просьбой:
- Я в жизнь мою не видел близко нашего государя; позвольте остаться в вашей мастерской!
- Да я сам, наверное, не знаю, - ответил я, - буду ли я удостоен этого счастья!
- Я был сегодня утром у графа Толстого, - начал Э., - и он сказал мне, что государь будет у вас сегодня непременно. У меня так и ёкнуло сердце.

Вслед за этим приехали ко мне товарищи мои Ставассер, Климченко и младший секретарь посольства, которые сообщили, что его величеству угодно видеть вечером в мастерских скульпторов женские модели, с которых мы работаем.
- Устроить это будет нелегко; крайне хлопотливо, - заметил Ставассер, - и потому мы привезли Луизу.

- Предупреди исполнением желание государя, - прибавил Климченко.
- Давайте, - сказал я, - где она?
- Она в карете, на заднем дворе.

Натурщица, вошед, разделась и разулась, а с плеч русского путешественника Э. взят был прекрасный синий бурнус с капюшоном и бахромой, который мы и накинули на обнаженную Луизу. Вдруг двери студии распахнулись, и вбежавший стремглав исторический живописец Иванов, в вечном плаще с красным подбоем, от поспешности, чуть не растянулся на пороге.
- Государь здесь близко, в Базилике Mapии Маджиоре и сейчас будет к вам! - вскрикнул он.

- Я знаю без вас, - ответил я ему сухо, - потому что имел до того побудительные причины разлюбить этого человека. - Что можно делать для императора, - заметил я Иванову, - того нельзя делать для всех (Незадолго до приезда государя, Иванов употреблял все свое красноречие, все средства, чтобы я показал в студии мою натурщицу министру двора. 

У Иванова, Ставассера и Климченки министр смотрел статуи, пусть я у меня смотрит статую, которая кстати окончена; но натурщицы он у меня не увидит! Эти слова были постоянным моим ответом Иванову, и я их сдержал. Подробности этой проделки со стороны Иванова очень любопытны; но об них будет особо).

Немедля Иванов скрылся из мастерской, после чего я услышал шум коляски, подъехавшей к воротам, и тотчас выбежал навстречу нашему высокому и единственному покровителю искусства. Я счел должным предупредить государя, окруженного гр. Орловым, гр. Адлербергом, принцем Ольденбургским, нашим вице-президентом и другими, что в студии моей теперь находится натурщица.
- Тем лучше: увидим тебя за работой! - заметил он.

При входе в мастерскую его величество обратил все свое внимание на мою статую в глине: Нимфа ловит бабочку на плече. Я начал поворачивать статую на станке, чтобы показать ее со всех сторон, причем государь удостоил мена несколькими лестными похвалами.
- Сделай ее мне из мрамора, - сказал он.
- Я уже удостоен заказа этой статуи из мрамора от вашего величества, чрез посредство нашего покойного директора П.И. Кривцова, - ответил я.

- А я приехал заказать! - возразил государь.
- Я приготовил эскиз групп в pendant-групп Ставассера, также Нимфу с Сатиром, - сказал я и поднес на рассмотрение его величеству эскиз.

Сюжетом группы был взят Сатир, который, поймав Нимфу у фонтана и обхватив ее ножки, просит у стыдливой красавицы вытянутыми своими губами поцелуя.
- Но это через-чур, выразительно! - заметил государь.
- Это первая мысль и первый набросок, наше величество, - ответил я.

- Он эту группу обработает, - прибавил граф Ф. П. Толстой.
- Ну, это дело другое; а в таком виде нельзя будет поставить ее в моих комнатах. Заказать из мрамора! - сказал царь, обращаясь к графу Толстому, и граф внес мое имя в список удостоенных заказов от его величества.

В это время остальные лица, сопровождавшие государя и подъехавшие позже, целой толпой хлынули было в мою студию, но государь, обратившись ко мне, сказал: - Запри дверь; здесь без того тесно!

Я бросился к дверям, повинуясь воле государя, и мне пришлось запереть двери изнутри задвижкой, над самым почти носом нашего посланника в Риме, который и до того вообще мало был расположен к русским художникам, а после такого случая, можно себе представить, как он особенно меня не любил!? Но мне было не до него; я видел только одного государя, который спросил меня:
- Ты постоянно работаешь с натуры?

- Постоянно, ваше величество.
- Это натурщица? - спросил он, указывая на женскую модель, которая, будучи окутана в бурнус, была необыкновенно хороша, очаровательна и, при взгляде на нее государя, вспыхнула, как маков цвет, и до того растерялась, что осталась сидящею и не поклонилась.
- Встаньте и поклонитесь его величеству! - сказал я ей.

Она встала и поклонилась.
- Она раздевается? - спросил государь.
- Этим она добывает себе хороший кусок хлеба, ваше величество, - ответил я.
- Вели ей раздеться!

В мгновение ока бурнус, покрывавший Луизу, скатился с ее белых плеч и упал к ногам; она стала в позу моей статуи.
- Очень хороша, прекрасна! - повторил царь несколько раз. - Скажи ей, что она очень хороша!
Я перевел ей слова государя и повторил их еще два раза, по приказанию его величества.
- Ну, работай, работай! - сказал милостиво монарх и вышел из мастерской.

Последовавшие за ним граф Орлов, граф Адлерберг, принц Ольденбургский, граф Толстой и другие поздравляли меня с успехом и царским заказом. Полный восторга, который описать невозможно, я не помню, кто именно из приближенных государя спросил меня:
- Я думаю, вы дорого платите таким моделям?

- Недешево! - сказал я. Кто-то другой заметил мне, что я громко говорил с императором.
- Почему же мне не говорить с моим царем громко, если я ни в чем пред ним не виноват?! - ответил я.

По отъезде государя и сопровождавших его, вышла сцена, которой я совершенно не ожидал. Целые толпы зрителей беднейшего в Риме, квартала Монти окружили и осадили мою мастерскую, с требованием от меня денег. Я запер на ключ двери мастерской, начали стучать и ломиться в студию. 

Я не мог объяснить себе этой дерзости, но Ставассер сказал мне, что когда наследник, в бытность свою в Риме, посетил в этой самой мастерской скульптора Логановского, то велел оставить художнику несколько десятков скудо, для раздачи бедным жителям квартала Монти. Вероятно, они и теперь ждут подобной раздачи.

Я тотчас подошел к единственному большому окну мастерской, отворил его и закричал толпе, что ничего не имею им дать! Но крики не умолкали, а в дверь студии начали барабанить еще сильнее.
- Это невозможно, - кричала толпа, - когда сын императора был здесь, то оставил нам деньги, а теперь был сам император отец - денег, денег!

Шум сделался ужасный, и дверь готова была слететь с петель; я опять к окну и начал звать моего слугу, который бледный и испуганный явился в толпе, на дворе.
- Позови сейчас карабинеров, или ты сам будешь взят в полицию, - сказал я ему. Крики нищих дошли до рева и когда до слуха их коснулись мои слова о карабинерах, раздались угрозы и проклятия. Я со Ставассером того и ждали, что толпа ворвется в мастерскую, и тогда, без сомнения, не уцелеть бы моей статуе.

Испуганная в свою очередь Луиза вдруг стала бледна, как ее манишка; но вскоре за дверью послышались гремящие палаши полицейских. Отворив двери студии, мы пошли к ожидавшей нас карете, под прикрытием трех карабинеров. Толпа продолжала шуметь, но уже гораздо тише. Мы прослышали, что папа Григорий ХVI в разговоре с государем очень хвалил ему скульптора Фабриса, делавшего бюст его святейшества.

Этот художник сделался скульптором, кажется, точно так же, как сделался директором Ватикана, т. е. чрез протекцию папы, которому он доводился земляком по месту рождения. Этому-то бездарнейшему скульптору было поручено производство памятника Торквато Тассо, назначенного в римский монастырь св. Онуфрия, место погребения поэта. 

Государь, посещая мастерские иностранных художников, приказал везти себя и в студию Фабриса. При входе в нее, царь позвал скульпторов. Ставассер, Иванов, Климченко и я выдвинулись вперед и стали за спиной государя.

Старик Фабрис, ломанным французским языком, начал объяснять его величеству содержание мраморных, до крайности уродливых, барельефов, исполненных для памятника Тассу; худшую же и каррикатурнейшую часть монумента составляла фигура поэта. На объяснения Фабриса, царь рассеянно отвечал: "c'est charmant, c'est sublime!" и в то же время, вполовину оборачиваясь к нам, говорил уже по-русски: "экая мерзость, экая дрянь!"

Положение наше было самое затруднительное, смех так и порывался из нас, но смеяться было невозможно, - иначе мы бы изменили государю. Фабрис, восхищенный возгласами императора, вызванными лишь одною учтивостью к хозяину студии, продолжал объяснять действительно запутанное и до ребячества наивное содержание барельефов.
- C'est superbe, superbe! - снова говорил царь и, опять вполовину оборачиваясь к нам, прибавлял по-русски: каковы, каковы же у них скульпторы, да это просто срам!

При выходе из студии бездарного скульптора, который лишь славно испортил несколько глыб превосходного мрамора, мы увидели мраморный бюст папы Григория XVI. Фабрис обратил на него внимание его величества; но государь взглянул на него мельком, потому что работа бюста действительно не стоила большого внимания, и через секунду сидел уже в коляске, мчавшейся в виллу Альбани. 

Когда мы подъехали к этой вилле, ворота ее распахнулись настежь, и мы вслед за царем впервые прокатились по широким дорожкам ее роскошных садов до самого палаццо виллы. Государь был в особенно веселом расположении духа, впрочем, мы постоянно видели его в Риме в таком расположении.

Он многие антики осматривал подробно и беспрестанно говорил графу Ф. П. Толстому о формовке той или другой статуи, для доставления в Петербурга. Ставассер и я, увлеченные красотами статуй, находящихся во втором этаже палаццо, ушли вперед государя и всех его сопровождавших. Посреди восторгов, сообщаемых друг другу, вдруг мы заслышали в смежной зале голос его величества. Воротиться и присоединиться к прочим уже было поздно.

Почувствовав свою ошибку, мы плотно прижались к окну, желая быть незамеченными его величеством, но взгляд царя, вошедшего в залу, в которой мы находились, упал как нарочно прямо на нас, и упал так, что мы невольно, в его же глазах, начали пятиться ко всем вошедшим с ним вместе.
- Я никогда не забуду этого взгляда! - сказал я Ставассеру.
- Да и я, брат, тоже! - ответил последний.

Осмотрев весь палаццо, где за редкость в одной комнате также показывали деревянный паркетный пол, государь уехал, и мы провожали его, насколько хватило сил у лошадей нанятого нами витурина.

Когда мы последовали за государем в термы Каракаллы, там, любуясь кирпичной кладкой огромных стен, он вызвал архитекторов, в числе которых были пансионеры его величества Бенуа, Резанов, Кракау, Росси и другие. Они отделились от нас, и вышли пред государя.
- Вот как нужно строить! - сказал он им, указывая на толстые стены развалин; - посмотрите-ка, какая кладка кирпича, точно акварелью нарисована!
- Это только наружная обшивка, государь, а внутри все мусор, - ответил Бенуа.

Царь, не ожидавший такого ответа, сделал движете всем телом и громко, и скороговоркой сказал:
- Это не может быть!
- Я пять лет изучаю Рим, ваше величество, и ручаюсь за это!

И с этими словами Николай Леонтьевич Бенуа подошел к стене, поднял с земли камень и, найдя небольшое отверстие в кирпичной кладке, начал разбивать ее. Действительно оказался один ряд кирпича в обшивке, и мусор посыпался изнутри.

- Ну, Рим-то вы изучаете, - сказал взволнованный государь, - а вот в Петербург приедете и начнете воровать. В это время граф Ф. П. Толстой не выдержал, поняв хорошо, к кому именно относилось настоящее негодование царя.

Старый художник и вице-президент Академии счел долгом оправдать пред лицом монарха молодых людей, честность и благородство которых были ему известны, и сказал:
- За честность этого поколения, ваше величество, я ручаюсь.
- Ручайся за них здесь, старик, но не в Петербурге! - сказал государь, идя далее осматривать термы, и за минуту грозное лицо его снова засияло весельем.

Бенуа и Резанов объясняли его величеству устройство теплых ванн и бань у древних, и царь охотно слушал их. Резанов сказал ему, что наверху терм сохранилась часть казарм преторианской стражи, где на полу видна мозаика и оттуда бесподобный вид на Рим.

- Наверху сделана хорошая деревянная лестница, и по ней удобно всходить, - прибавил Резанов.
- Ну, ты прыток, так и полезай сам туда, а в мои годы не приходится ноги ломать, - ответил государь, смеясь.

При выходе из терм Каракаллы, кустод их отворил дверь деревянной перегородки, отделявшей большую нишу от главного прохода, в которой хранятся осколки порфира, яшмы и мрамора, и, не говоря ни слова, наклонением своей фигуры, по-видимому, предлагал его величеству взглянуть на остатки украшений почти уничтоженного великолепного здания.

Государь вошел туда и выбрал два куска порфира, дабы взять их на память с собою. Мы бросились к этим камням, чтобы донести их до коляски царя; но нас отстранили от этой приятной ноши граф Адлерберг и граф А. Ф. Орлов, хотя они заметно с трудом дотащили эти тяжести до экипажа.

Исторический живописец Александр Андреевич Иванов встретил государя в своей мастерской, с бумагою в руках, по которой готовился прочитать подробное содержание своей колоссальной картины; он стал уже в соответствующую позу, но царь остановил его.
- Ты читай про себя, - сказал он, - а мне покажи твою картину. Этим прекрасным произведением его величество остался очень доволен.

Мы слышали, что папа, больной в это время, был удержан нашим монархом от визита, который намеревался сделать ему наместник св. Петра. Государь отказался также от предложения папы осветить римский Петропавловский собор и сделать джирандолу на крепости св. Ангела, говоря, чтоб его святейшество, во время болезни своей, не беспокоился. На освещение же залов Ватикана огнями государь согласился.

Если не ошибаюсь, освещение Ватикана было накануне дня отъезда его величества из Рима, именно 17-го января. Уже поздно, темным вечером мы отправилась в Ватикан, имея на то разрешение государя, но при входе в галереи многочисленная толпа иностранцев-итальянцев достигла крайних пределов. 

Беспорядок, шум, гам, давка, визготня, поступки с публикою грубых швейцарских алебардщиков, - всё это представляло как штурм Ватикана; и действительно, мы, русские художники, собравшись в одну группу, пошли напролом швейцарцам; нами предводительствовал живописец Ломтев.
- Мы русские! - кричали мы по-итальянски, - и нам не только позволено, но и велено быть вечером в Ватикане.

Чрез несколько минут мы уже были там и выжидали приезда его величества. Вид залов, сплошь освещенных многочисленными канделябрами, был чрезвычайно оригинален и картинен; толпы народа прибывали, как волны. Наконец, вошел государь, опять в постоянном своем костюме инкогнито в пальто, в черном галстуке, без воротничков.

Простота его костюма делала разительную противоположность с пышными малиновыми костюмами ватиканских слуг, которые, человек по восьми, шли с обеих сторон его величества, с большими светильниками в руках. 

Когда царь подходил к лучшим статуям, то остальные слуги Ватикана рассыпались около ближайших к нам канделябр и металлическими щитами закрывали их свет, дабы он не мешал главному свету, сосредоточенному в группе светильников, обращенных на статую, пред которою останавливался любоваться император. Ни одна из лучших статуй не была им пропущена.

Раза два государь подзывал к себе Ставассера и заставлял его любоваться красотами древнего мира вместе с собою. Пред Аполлоном Бельведерским царь остановился, совершенно пораженный его видом. Действительно, серый цвет вообще всех стен Ватикана крайне не выгоден для античных статуй и бюстов, в древле помещавшихся почти всегда на цветных стенах, почему огненное освещение сильнее выказывало рельефность мраморных произведений и вместе всю игру в них теней, цвета и рефлекций.

Когда занесли светильники в глубину ниши и Аполлон осветился сзади, то он, сделавшись по краям контуров совершенно прозрачен, представился каким-то чудесным, призрачным видением, существом какого-то другого прекраснейшего мира.

- Это бесподобно! - воскликнул государь, в восторге. Зато и сам он был как-то особенно хорош и необыкновенно величав в эти минуты.
- Аполлона-то мы еще увидим, - говорили мы между собою, - а ведь царь наш едет завтра домой, и потому, глядя более на государя, мы хотели вдоволь им налюбоваться.

Кажется, на третий день по приезде его величества была обедня в посольском дворце. Накануне мы просили доктора Енохина, находившегося при царской особе, исходатайствовать нам от государя позволение спеть обедню, на что получили разрешение. Когда узнали об этом князь Григорий Петрович Волконский и первый секретарь посольства Устинов, то захотели участвовать в нашем хоре, и Волконский, до того никогда не удостаивавший нас своим посещением в Лепре, приехал туда и предлагал к нашим услугам свой бас.

Надо было спеться, и Волконский предложил свою квартиру и свой рояль. Спевки большой не было; Волконский все шушукался с Устиновым, а мы пили чай, да лакомились фруктами.
- Ну, если князь Волконский делает все так, как эту спевку, - говорили мы между собою, - то с ним далеко не уедем.

Утром, когда мы пришли в церковь, государь уже был в ней и стоял по правой стороне от входа у стены, позади дьячка. Клиросов в этой церкви нет, и потому нам надо было пойти и стать впереди государя, ближе к дьячку, на что Волконский и Устинов, одетые в раззолоченные мундиры камергеров, никак не могли решиться, как мы их ни уговаривали. 

Тогда Ставассер, Серебряков, Климченко, Резанов, я и еще два-три из наших художников, подойдя к государю, поклонились его величеству и поместились впереди его.

Надо сказать правду, что такое близкое присутствие государя, прибывшего к превосходному пению своей капеллы, заставило нас начать обедню дрожащими голосами; но вскоре мы свыклись со своим положением и пели от глубины души и довольно стройно. Вся обедня прошла бы удовлетворительно, если бы мы спели накануне "Благочестивейшего".

При перечислении новорожденных в наше отсутствие из России великих князей мы сбились так, что дьячок пел один, но потом мы поправились и окончили обедню стройно словами: "и сохрани их на многия лета!" Мы обернулись к его величеству, снова поклонились и вышли из церкви, раздосадованные на свою оплошность более, нежели когда-нибудь в жизни.

Через день представился случай оправиться. Мы узнали, что государь перед отъездом хотел отслужить обедню, и мы снова обратились к г. Енохину для испрошения у государя позволения петь.

- Придите за ответом вечером! - сказал Енохин.
Когда мы пришли, почтенный доктор сообщил нам следующее: - Неудача, господа! Государь мне сказал: "Нет, Енохин, уж мы лучше с тобой пропоем обедню, а этих козлов не нужно!"

Государь выехал из Рима в час ночи с 17-го на 18-ое декабря; следовательно, пробыл в этом городе пять дней.

Император Николай I в Елизаветграде в 1851 году. Из воспоминаний старого солдата


В царствование императора Николая I в 40-х и 50-х годах в военных поселениях губерний Харьковской, Херсонской, Киевской и Каменец-Подольской были расположены по квартирам два кавалерийских корпуса: барона Остен-Сакена и Герштенцвейга (Командир сводного кавалерийского корпуса генерал-от-артиллерии Данило Александрович Герштевцвейг в 1848 году застрелился в местечке Леов).

В состав этих корпусов входили: кирасиры, уланы, гусары и артиллерия. Корпус генерала Герштенцвейга был сводный, состоявший из пятой и четвертой кавалерийских дивизий. В сороковых годах и в начале пятидесятого пятой дивизией командовал князь Багратион-Имеретинский, а четвертой дивизией, штаб которой был на вольных квартирах, в городе Виннице Каменец-Подольской губернии, генерал Засс. 

Главная квартира инспектора кавалерии и начальника всех военных поселений на юге России была в Кременчуге Полтавской губернии. Старики-крестьяне, оставшиеся в живых, до сих пор с ужасом вспоминают то страшное время, когда их сельское хозяйство и семейный быт подвергались строгому контролю поселенского комитета. В Малороссии и Новороссии и теперь распевают песенку, вовсе нелестную для памяти Аракчеева.

В этой песне выражается взгляд народа на всю деятельность Александровского временщика по отношении военного поселения: "Березки посажал, канавки покопал, - Аракчеев генерал", - сказано в песне.

Корпусные и дивизионные штабы были в городах: Чугуеве - Харьковской губернии, в Елисаветграде и Вознесенске - Херсонской губернии. Bсе приказы в штабы присылались из Кременчуга, от графа Никитина. Летом 1851 года от инспектора кавалерии была разослана по всем штабам бумага, в которой сообщалось о предстоящем высочайшем смотре в сентябре месяце под городом Елисаветградом. Такую же бумагу получали и начальники военного поселения.

Полковым командирам вменялось в обязанность обратить особенное внимание на выправку солдат и состояние лошадей. Поселенское начальство: окружные и волостные командиры, почему-то в то время числившиеся по кавалерии, в особенности всполошились и, запороли горячку. 

Стали поправлять дороги, по которым государь должен был проехать, красить придорожные столбы под цвет киверов квартирующих полков, приводить в надлежащий порядок скирды с хлебом, маскируя вымолоченную солому снопами с зерном, поправлять крыши на амбарах, чисто разметать улицы, белые поселенские домики, выстроить по ранжиру; отдавали приказ вахмистрам, дабы они следили за поселянами во время высочайшего пребывания и не позволяли бы им показываться на улицах в нетрезвом виде или дурно одетыми; дети поселян отнюдь не должны были играть па улице.

Словом сказать, поселенскому начальству было хлопот очень много. Но и строевые также не сидели сложа руки. В городе и его окрестностях расположились: кирасиры, уланы, гусары и артиллерия. Солдаты по квартирам и по сборням, а лошади в коновязях. 

Все чистилось, прихорашивалось и, подтягивалось. Субалтер-офицеры, по обыкновению, ровно ничего не делали, только разъезжали по разным увеселительным заведениям, слушали приезжих из Варшавы арфянок, играли в карты и пили шампанское.

Эскадронные командиры отрывались от преферанса лишь для того, чтобы отдавать приказания вахмистрам. Зато последним было дела по горло. Они следили за пригонкой амуниции и мундиров, беспрестанно бегали в полковой цейхгауз за ленчиками, вальтрапами, мундштуками, карабинами, саблями, пиками и т. д. Надо было позаботиться о полном количестве рядов, осадить отмастков в задние шеренги, переменить нумера и обо всем этом доложить эскадронному командиру при вечернем рапорте. 

Солдаты без кителей, в одних рейтузах хлопотали около мундиров и амуниции. Кирасиры чистили каски и кирасы, уланы пригоняли колеты и терли мокрой тряпкой дротики; гусары,- мундиры которых были с белыми шнурками, белили их маленькими зубными щеточками глинкой с клеем и развешивали на солнце; артиллеристы чистили орудия и лафеты и также белили перевязи.

Вообще картина приготовления к высочайшему смотру в те времена, когда обмундировка и вооружение солдата были до крайности сложны, представляла собой большое разнообразие.
В самом городе Елвсаветграте происходила великая суета. Целый отряд инвалидных солдат и арестантов, под командой самого городничего, квартальных и хожалых, подметал улицы.

Недавно выкрашенные дома, благодаря жаркой, ведренной погоде, глядели как новенькие; на бульваре подстриженные деревья все одного роста стояли стройно, точно шеренга солдат; по выметенным улицам разъезжали бочки с водой, из которых арестанты черпали воду ковшами и разливали ее во все стороны. Для государя императора было приготовлено помещение во дворце, где жил корпусный командир барон Остен- Сакен.

В назначенный день, именно 3-го сентября, с самого раннего утра все начальство, облекшись в полную парадную форму, разгуливало около дворца, по главной улице города, в ожидании фельдъегеря, робко посматривая на почтовую дорогу. Часу в первом дня прискакал фельдъегерь с известием, что его величество тотчас прибудет. Вмиг все засуетилось. 

Городничий метался туда и сюда, размахивал руками, что-то кричал, перебегал с места на место в с каким-то тупым отчаянием глядя вдаль; инвалиды и арестанты с метлами куда-то исчезли, квартальные в треугольных шляпах, при шпагах, прогоняли с дороги собак и мальчишек; корпусный командир барон Дмитрий Ерофеич Остен-Сакен внимательно осматривал почетный караул, ровнял солдат, поправлял них кивера, перевязи, лядунки, своим белым батистовым платком смахивал пыль с солдатских сапог, беспрестанно крестился и вслух шептал молитвы.

Старик-граф Никитин пристально посматривал на почтовую дорогу, беспрестанно ощупывал руками бумагу рапорта, засунутого за пуговицы мундира, точно боялся, чтобы она не упала. Все балконы, окна и даже чердаки и крыши были заняты любопытными. По обеим сторонам дороги, до самой заставы и далее, откуда-то вдруг явилась толпа народа, точно из земли выросла. Квартальные очищали дорогу, а хожалые, с тесаками позади, таскали за ворот каждого проходившего мимо и пихали в грудь выпячивавшихся вперед.

Вскоре по почтовой дороге, за заставой, показалось облако пыли и гулко послышалось "ура!" Городничий вздрогнул и будто замер на месте; квартальные и хожалые увеличили свою энергию, растопырили руки и еще более оттолкнули зрителей назад; все начальство действующей армий и поселенское выстроилось по правой и левой сторонам дворца.

Граф Никитин снова пощупал бумагу, запрятанную за пуговицы мундира, и несколько выступил вперед; барон Остен-Сакен опять перекрестился и прошептал молитву, остальные генералы молча охорашивались, лица их побледнели. Крики "Ура!" послышались ближе. 

Вскоре обозначилась открытая коляска, в которой сидел император Николай I и граф Адлерберг; на козлах, рядом с кучером, виднелась крупная фигура царского камердинера; четверка поджарых, степных лошадей, караковой масти мчалась в карьер; кучер не понукал их кнутом, а лишь изредка наклонял корпус вперед и шевелил вожжами.

Коляска приближалась все ближе и ближе, наконец въехала в заставу. Восторженное "Ура!" грянуло еще громче, государь кланялся на обе стороны и приветливо улыбался. Около дворца кучер ловко осадил лошадей и коляска остановилась. Государь, в запыленной шинели, быстро вышел из экипажа, поздоровался с почетным караулом, принял рапорт от графа Никитина и стал подниматься по лестнице. За ним последовало все начальство: инспектор кавалерии, корпусные командиры, начальники дивизий, губернатор, жандармский генерал и граф Адлерберг.

Тотчас же полетели во все штабы приказы на утро быть войскам на назначенных в степи местах для высочайшего смотра. Люди должны быть одеты в парадную форму, а лошади засёдланы полным вьюком. По первому сигналу генерал-майора, сказано было в приказе, седлать лошадей, по второму собираться эскадронам в полковых штабах, по третьему отправляться в степь и занять назначенное место. 

В эту ночь в городе Елизаветграде из числа военных спали только одни солдаты. После вечерней уборки, поев кашицы с салон, они все мирно разошлись спать. Ничто не тревожило их совесть, им не страшен был предстоящий высочайший смотр: лошади их были напоены и накормлены, прекрасно вычищены, оружие и амуниция блестели, солома в коновязях подбита.

Завернувшись в попоны (шинели уже были закатаны) они заснули богатырским сном на току у поселянина, в амбаре или на соломе ближе коновязи. Не то было с поселенскими начальниками. Им чудилось, что кто-то показал государю Николаю картину туземного художника, изображавшую пшеничные скирды на тоненьких ножках, бегущие в Одессу. И не спалось им бедным, они ворочались с боку на бок до самой утренней зари.

II.

На другой день лишь только показалось солнышко, дежурные по эскадронам унтер-офицеры, одетые в лейбики, в закрытых киверах, в лядунках и при саблях, скомандовали на водопой, эскадроны потянулись к речке, потом лошадям навесили торбы и стали их чистить; с серыми лошадьми было много хлопот: некоторые из них ночью лежали, отчего на их боках образовались влажные пятна, не уступавшие ни скребнице, ни щетке; приходилось замывать водой с золой, вытирать соломой и суконкой. Послышались звуки генерал-марша, написанного на слова:

     Всадники -други в поход собирайтесь,
     Звук трубы военной вас к славе зовет,
     С бодрым духом храбро сражайтесь,
     За царя в родину сладкую смерть принять.

"Седлай!" крикнул эскадронный вахмистр. Люди побежали в цейхгауз за седлами и вальтрапами, началась процедура подтягивания подпруг, крики: "балуй!" и проч. Наконец лошади были осёдланы, люди побежали одеваться, генерал-марш опять послышался, вышел эскадронный командир и скомандовал; "Садись! справа по шести, шагом марш!" и эскадрон направился к полковому штабу.

Собрались все восемь эскадронов, трубачи в третий раз проиграли генерал-марш и полк повели за город в степь. В те времена легко-кавалерийские полки состояли из восьми эскадронов, последние два, именно седьмой и восьмой, были фланкерскими, которые при построении рассыпалась из-за правого и левого флангов полка. Я был штандарт-юнкером и ездил в средине четвертого эскадрона N-гусарского полка. До места, назначенного нашему полку, было добрых версты четыре; мы шли около часа, если не более.

Придя на место, мы слезли с лошадей. Солдаты сияла кивера, расстегнули тулейки, достали свои кисеты, сшитые из лоскутиков и стали вертеть ц ы г а р к и, но курить им не пришлось: приехал бригадный командир, раздалась команда: "Садись! Смирно!" Генерал объехал фронт, внимательно осмотрел лошадей и людей, сделал какое-то замечание полковому командиру и отправился к следующему полку; нас опять спешили и приказали оправиться. 

Но и на этот раз мы недолго стояли вольно, сначала приехал начальник дивизии, а за ним вскоре и корпусный командир. Первый в особенности рылся во фронте и приказывал солдатам глядеть браво, молодцами. "Ешь меня глазами", говорил князь Багратион.

Не обошлось, конечно, и без курьеза. Когда начальник дивизии проехал к пятому эскадрону, я услышал за моей спиной шёпот молодого солдатика из парубков Полтавской губернии. Он говорил стоявшему рядом с ним карабинеру: - Чуете, дядько, чиж я звер, чтобы чиловка есть?
- Экий ты чудак! - послышался ответ старого солдата, - ты должен вытаращиться на начальство!
После объезда корпусного командира мы опять сошли с лошадей и несколько отдохнули.

Офицеры собрались группой впереди полка, завели беседу о бульварных приключениях и артистических способностях варшавских арфянок, а солдаты закурили свои цыгарки; начальство отъехало в сторону к правому флангу. Но вот показался от города скачущий в карьер и объявил, что государь император выехал из дворца. В миг все заполошилось по всей линии, раздалась команда: "Садись, смирно, сабля вон, пики в руку!"

Солдаты побросали свои цигарки, стали застегивать чешуи киверов и проворно садились на лошадей, гремя саблями; офицеры делали то же и занимали свои места. Вскоре крупной рысью подъехала коляска. Государь в егерском мундире, в треугольной шляпе с черным пером, вышел из коляски, ему подвели его знаменитую гнедую кобылу, он сел на нее и галопом поскакал к правому флангу.

Хор трубачей Орденского кирасирского полка заиграл "Коль славен", и все это слилось в один общий восторженный звук. Государя Николая I любили все военные, от генерала до последнего рядового, за его справедливость, истинно царскую осанку и военную выправку. 

Поздоровавшись с войсками, государь отъехал в сторону и скомандовал поэскадронно к церемониальному маршу шагом. Трубачи Орденского полка тотчас же отделились от фронта, стали напротив государя, заиграли марш, и эскадроны начали стройно проходить мимо его величества сначала шагом, потом собранной рысью. Кирасиры и гусары удостоились похвалы, а про улан государь сказал, что они правые плечи завалили.

После церемониального марша последовала перемена фронта и начались маневры. Перемена фронта кавалерии на маневрах - дело не шуточное: противоположному флангу приходится делать на рысях иногда, смотря по местности, десятки верст. 

Лишь только была скомандована перемена фронта, как вся эта масса кавалерии и артиллерии загремела по степи. Выше я заметил, что в эту осень погода стояла жаркая, сухая, дождя не было более месяца. Когда войска на рысях стали делать полукруг, поднялось густое облако пыли; лица солдата, мундиры, лошади сделалась одного цвета - серого.

Все степное царство животных всполошилось. Зайцы, дрохвы, перепела прямо ошалели. Зайцы прыгали на артиллерийские лафеты, их солдаты ловили и прятали в зарядные ящики; дрохв, поднимавшихся из-под копыт лошадей, уланы убивали пиками; перепелки садились к всадникам на переднюю луку, солдаты их брали руками. 

Не было никакой возможности различить ни цвета мундиров, ни масти лошадей, видно было только густое облако пыли, слышалось бряцанье десятков тысяч ножен от палашей и сабель, глухой топот лошадиных копыт, точно вся земля дрожала, и грохот артиллерии, похож на подземный гул во время землетрясения, ни перед собой, ни под ногами лошади ничего не было видно.

Долго мы так рысили, вдруг моя лошадь споткнулась, и я полетел через голову. Мой ассистент, унтер-офицер Зубенко, упал на меня, мы очутились на дне какой-то балки и были совершенно одни, кругом нас лежала широкая безлюдная степь. Лошадь моя при падении рассекла себе губу до крови, порвала подхвостник и древко моего штандарта было поломано; оказалось, что моя лошадь спотыкнулась на краю балки, и я, падая, ударила штандартом в противоположный берег; у моего ассистента также не все было в порядке: лопнул кушак и погнулся мундштук.

Глядя на поломанное древко штандарта я пришел в полное отчаяние.
- Зубенко, что мы будем делать, - говорю я тоскливо.
- Не извольте беспокоиться господин юнкер, - хладнокровно отвечал мне мой ассистент. - Бог милостив, все как-нибудь уладим.
- Хорошо тебе говорить "не беспокойтесь", а древко-то штандарта поломано, посмотри-ка оно на одном шнурке висит, - сказал я.

- Что же за диковина, что поломано, мы его тонкой бечевкой свяжем, - успокаивал меня Зубенко.
- Ну что ты мелешь, - сердито возразил я, - откуда ты тут в степи бечевку найдешь?
- А вот откуда, - отвечал мне Зубенко и, отстегнув передний ремень на вальтрапе, вытащил тонкую бечевку.

Я по истине был изумлен, глядя на эту замечательную предусмотрительность русского солдата. Седлая полным вьюком, для высочайшего смотра, он положил в скатанную шинель и бечевку, и шило, и дратву. 

Боже храни, если бы кому-нибудь из начальствующих пришло бы в голову освидетельствовать вьюк Зубенки и в средние скатанной шинели были бы найдены посторонние вещи, - пропал бы тогда злосчастный Зубенко, с него спороли бы галуны и вкатили бы в его спину пятьсот палок. Но Зубенко не побоялся этого и зная, что на маневрах все может случиться, захватил с собой на всякий случай, необходимые вещи, которые и пригодились.

Не теряя времени он приступил к работе. Крепко стянул поломанное древко, нарвал зеленой травы, смешал ее с влажной землей, поплевал на руку и окрасил завязанное место, так что не было никакой возможности заметить связанное место. Вытереть губу моей лошади, разогнуть мундштуки и подвязать кушаки, подхвостник, было делом одной минуты.

- Ну, господин юнкер, - сказал мне Зубенко, приведя все в порядок, - теперь не мешает вам и закусить, небось, кушать хочется, солнышко уже высоконько, а мы встали еще до зари.
- Как закусить, чем? - спросил я, решительно недоумевая.

- А вот пошукаем (поищем), быть может, что-нибудь и найдем, - отвечал мой ассистент, хитро улыбаясь. Удивлению моему не было границ, когда я увидел, что Зубенко вытащил из-под вальтрапа вареную курицу, фляжку водки и в бумажке соль.
- Кушайте,- угощал он меня, - да и гайда, а то, пожалуй, скоро остановятся и ротмистр хватится нас.

Покончив наш завтрак, мы закурили папироски, сели на лошадей и поднялись из балки. Далеко в степи виднелось облако пыли, шума от движения войска уже не было слышно.
- Ну, брат, Зубенко, - сказал я моему ассистенту, - дрянь наше дело, начальство увидит, что 2-й дивизион без штандарта - скандал!

- Зачем увидит, они еще идут, вишь пыль не осела, - возразил Зубенко.
- Почем ты знаешь, что идут, грома не слыхать.
- А вот вы прибавьте рыси и гром услышите, я верно знаю, что еще идут.

Я прибавил рыси и действительно вскоре услыхал грохот артиллерии. Надежда вовремя поспеть на свое место предавала мне энергии, я толкнул лошадь шенкелями, дал ей поводья и пошел галопом. Шум от движущегося войска становился все слышнее и слышнее. 

Наконец, мы подскакали к задним шеренгам правого фланга. Но тут новая беда, как найти полк?
- Берите полуоборота влево, - командовал Зубенко, - тут кирасиры и уланы, наши должны быть дальше, на левом фланге. Я взял полуоборот влево, долго скакал за фронтом войска, но полка своего найти никак не мог. Я было опять стал приходить в отчаяние.
 
Мой ассистент, видя, что я без толку толкаюсь в хвосты лошадей, вскричал:
- Бросьте поводья лошади: она сама найдет свое место.

Хотя я в знал, что строевые лошади прекрасно знают свои места, но тем не мене совет Зубенки оказался мне нелепым. Во всей этой страшной суматохе не было никакой возможности различить масть лошадей, все они были покрыты густым слоем пыли и имели одинаковый цвет. Но утопающий хватается за соломинку; я дал волю лошади, она быстрее поскакала, уставила уши вперед и вдруг круто повернув направо, к моему величайшему блаженству, въехала в интервал и громко заржала.

Я с благодарностью посмотрел на моих соседей и в душе поблагодарил их за то, что они не сомкнулись. Мы прискакали как раз вовремя. Раздалась команда: "стой, ровняйся!"
- Где это вас нелегкая носила? - спросил меня эскадронный командир.
- Несчастье случилось: у меня в балке лошадь упала, - отвечал я.

- Ну, хорошо, что вовремя поспели, - отъезжая сказал ротмистр, пристально взглянув на штандарт. И действительно, вовремя мы поспели: как раз впереди нашего эскадрона красовалась на кургане могучая фигура государя.

Помилуй Бог, если бы вместо штандарта виднелся интервал. От его зоркого взгляда ничто не могло укрыться. Государь бы это тотчас заметил, и полковому и эскадронному командирам была бы страшная беда, а всех больше, конечно, мне. 

Падение лошади не могло быть принято в уважение; сказали бы, что я ее недостаточно крепко держал в поводьях, и я мог лишиться не только серебряного темляка, но, пожалуй, и галунов. Я мысленно горячо поблагодарил Бога за мое спасение. Маневры продолжались почти до вечера. Мы все страшно утомились.

А. Слезскинский. Император Николай I в Новгороде


Николай Павлович любил новгородцев. По крайней мере, это известно со слов новгородского городского головы А. Кузнецова, который во главе депутации ездил поздравлять государя с восшествием на престол. Вернувшись из столицы, голова объявил Думе, что депутация "весьма благосклонно была допущена к руке государыни и удостоилась получить изустный государя отзыв, что его величество новгородцев любит, и любить будет".

В первый же год царствования, в июли 1826 г., Николай Павлович с супругой удостоил Новгород своим посещением, прибыв на пароходе из округов военного поселения. Пароход с их величествами должен был остановиться у моста, откуда вела кратчайшая дорога в Кремль и Софийский собор. На месте пристани тогдашний губернатор Жеребцов задумал поставить помост и его, а равно и переход покрыть светло-зеленым сукном.

Через начальника штаба поселенного корпуса губернатор выхлопотал бесплатно из округов деревянный материал и военно-рабочих людей, но за сукном обратился в Думу, прося ее приискать само сукно и употребить на него городские средства. Измерили помост, дорожку к собору и определили, что сукна потребуется 348 аршин (почти 250 м). 

Приискать сукно Дума поручила гласному Дербушеву. Конечно, в таком небольшом городе, как Новгород, трудно было найти зеленого сукна и тем более в таком количестве. Спрашивал Дербушев и в суконном ряду, и в отдельных магазинах, но ему отвечали, что зеленого нет, а есть серое и синего цвета.

О тщетных поисках своего гласного Дума написала губернатору и рекомендовала сукно, предлагаемое магазинами, но губернатор и слышать не хотел. "Предлагаю, - писал он, - не уклоняясь не нахождением и заменой иным сукном, сколько можно поспешнее, купить светло-зелёного сукна и непременно в размере не менее 350 аршин". Снова последовало поручение Дербушеву и на этот раз строжайшее, чтобы он исходил все лавки и вообще все места, где могло бы оказаться 350 аршин обязательно зеленого сукна.

Немало потрудился Дербушев в поисках за сукном в нашел его где-то в цейхгаузе инвалидного батальона; там ему обещались продать по 2 р. 25 к. за аршин. Но опять беда: часть сукна оказалась темнее. Дума не решилась купить, а сообщила губернатору, как ему понравится, потому что оно било двухсортное. Командировали того же Дербушева взять сукно, но в батальоне потребовали деньги вперед. Об этом донесли губернатору.

Последний предложил заплатить на сукно, "дабы cиe было сохранено и употреблено после на казенные надобности". По употреблению, сукно вычистили, и положила в кладовую, впредь до особой нужды. Долго оно там лежало. 

Наконец, о нем узнала строительная комиссия и попросила Думу продать его для полицейской команды. Комиссия не поскупилась, и Дума объявила за сукно свою цену, но с платой поступила не так, как в батальоне - плату оставила на благоусмотрение покупателя.

Городовых нарядили в светло-зеленая шинели, но они носились недолго потому, что материал был непрочен по цвету и главным образом прогнил в кладовой.

На пристани царя и царицу, разумеется, встречали местное духовенство и власти. Огромная толпа народа запружала весь берег, лежащий против Кремля. Царский пароход тихо привалил к пристани утром, в хороший солнечный день. Встреча была торжественная.

Толпа волновалась, кричала "ура" и бросала вверх шапки. С пристани государь и государыня проследовали прямо в Софийский собор. Когда высочайшая чета вступила внутрь Кремля, толпа народа хлынула за ней, и во входной арке образовался страшный затор. С одними делалось дурно, другие кричали о помощи. Натиск толпы сдерживала цепь полиции, но недолго. Толпа прорвала цепь, многие попадали и получили увечья. Все стремились к собору.

В это время император Николай с супругой прикладывались к мощам новгородских угодников. Выйдя из собора, они снова были встречены энтузиазмом народа, который бежал сзади коляски вплоть до путевого дворца, где для их величеств был назначен отдых. 

На другой день государь, как любивший новгородцев, первыми принимал представителей города. Тут были и бедные мещане, и богатые купцы. Приняв от них хлеб-соль, государь говорил, что в скором времени Новгород обогатится новыми казарменными корпусами, войска в городе будет больше, а потому подвинется вперед промышленность и торговля.

За городскими представителями следовали чиновники в своих характерных, с высокими воротниками, мундирах, стряпчие, совестные и уездные судьи, члены земского суда, почтмейстер, дворяне, разные председатели. Пробыв в Новгороде два дня, государь и государыня отбыли в Петербург в особом дилижансе.

Второй раз император Николай I приезжал в Новгород в 1831 году, тоже летом, когда вспыхнул холерный бунт среди военных поселян. Государь, прежде всего, осматривал холерные бараки. Ему доложили, что бараки устроены Думой, куда больных привозят уличные старосты, а последние ходят под окнами и стучат палкой, спрашивая: "все ли здоровы?" 

Не остаются также без внимания вдовы и сироты после умерших кормильцев от холеры. Действительно, Дума собирала пожертвования и призывала в свое помещение несчастных для раздачи помощи.

По поводу розданных пожертвований расклеивались объявления, которые начинались именами бедных и оканчивались так: "За сим Дума не считает за нужное извещать, сколько вдовы и сироты пролили от радости благодарных слез, получив cие неожиданное вознаграждение. Благотворительные души найдут сами в себе награду, а любопытные пусть сами научатся делать добро; тогда узнают, как всякая копейка дорога лишенным всей надежды, кроме одного Бога".

Тогда же государь получил секретные сведения о том, что губернатор Денфер не принимал никаких мер против могущего быть среди городских обывателей волнения. Да и мог ли что-нибудь предпринять по своему характеру Денфер? Это был маленького роста старичок, слабый, мягкий в своих распоряжениях, страшный трус. Во время бунта Денфер сам выходил из дома с заряженным пистолетом в кармане.

Он даже чуть не убил доктора Европеуса, когда тот прибежал в город от бунтовщиков в солдатской шинели и с радостным криком бросился к нему. Единственно спасло доктора то, что он назвал свое имя, когда трусливый губернатор второпях навел на него пистолет. 

А для умаления начальнических распоряжений у чиновников была известная сноровка, Денфер любил до страсти нюхать табань и всякий мог пользоваться его расположение, если имел при себе табакерку. Губернатор не соглашался, восставал и непременно спрашивал у противника: "а какой нюхаете?". Хороший табак приводил губернатора в восторг и большей частью смягчал его возражения. Трусость у Денфера была развита в высшей степени.

Он совсем растерялся, когда ему доложили, что в Новгород направляются мятежники, вооруженные кольями, и желают видеть государя, чтобы высказать ему упрек за отравление поселян начальством. Губернатор поспешил к городскому голове Кузнецову, просил, умолял его изыскать какие-нибудь средства против вторжения шайки. Голова был тоже старичок, но далеко не трусливого десятка. Он предложил губернатору отправиться за город и уговорить мятежников, чтобы они не ходила в Новгород.

Денфер побоялся это сделать, отговорившись тем, что ему будто бы надо быть безотлучно в своем доме. Кузнецов поехал один и действительно на 7-й версте по петербургскому тракту встретил толпу поселян, которая была вооружена дубинами, косами и отчасти ружьями. 

Голова остановил толпу, как будто не зная о ее намерении, а встретив ее случайно, и спросил, куда она идет.
- В город, - отозвались поселяне, - сказывают, царь батюшка приехал.
Кузнецов не оробел и спросил, зачем идут.
- Правды искать, зачем души наши губят, зельем травят.

Голова стал усовещивать; доказывал всю несообразность их намерения. Он говорил, что в городе никто их не знает, и не окажет им поддержки, так как население городское вполне мирное и довольно своей судьбой. Кузнецов говорил, что они, напротив, прогневают государя, зачем обратились к нему в чужом месте, а не в своих поселениях. 

Мятежники недоумевали и колебались. Умный старик воспользовался этим, - и дал им совет, что, как слышно, государь из Новгорода поедет по всем здешним местам, то им гораздо разумнее вернуться домой и там уже заявить ему свои жалобы.

Шайка бутовщиков одобрила речи и слова головы, поговорила, потолковала и повернула назад. За такой подвиг, легко могший стоить Кузнецову жизни, император Николай пожаловал ему в награду, вне орденского статута, золотую медаль, украшенную драгоценными камнями. Денфер, несомненно, окончательно доказал свою трусость и нераспорядительность. 

Уезжая в Старую Руссу, государь много высказал ему неприятностей и оставил по себе у губернатора такое впечатление, после которого трудно было рассчитывать на продолжение службы.

Однако Денфер скоро нашел, оригинальную лазейку к милости государя через Юрьевского архимандрита Фотия. Он стал часто ездить в монастырь под предлогом, что он ему понравился; хвалил его устройство и украшения. Все устройство было делом рук и измышлений Фотия. 

Хваля таким образом Фотия, Денфер не забывал и себя; он тут же просил архимандрита, чтобы замолвил словечко перед государем; просьбы его до того повторялись часто, отличались такой настойчивостью, что архимандрит даже прозвал губернатора "слезкой". 

Посещения монастыря оказались удачными. Фотий просил за Денфера графиню, а последняя обращалась к графу А. Орлову, который был близок к государю. Все сваливалось на трусость, врожденную, неизлечимую, с которой человек никак не может совладать.

Небезынтересно также посещение императором Николаем Новгорода осенью в 1843 году. Местная администрация заранее знала, что государь приедет делать инспекторский смотр гренадерскому корпусу. Вдруг, но приезде, царь объявил, что он желает посмотреть яхту, на которой Екатерина II плавала в Боровичских порогах и потом подарила ее на память новгородскому дворянству. Это было как снег на голову для всех. Яхта, обнесенная каменным зданием, находилась в страшном запустении.

Губернатор Зуров послал полицмейстера обследовать этот исторический памятник и привести в порядок. Но полицмейстер донес губернатору, что яхта во многих местах разломана, ободрана, заросла слоями грязи, загажена разными нечистотами и вообще имеет омерзительный вид; даже подходя к зданию, видно, что в окнах нет рам, а там, где они сохранились, выбиты все стекла. 

По мнению командированного чиновника, к завтрашнему дню, возможно, только обмыть и вычистить яхту, но мусор останется по-прежнему и развалины будут крайне неприглядны. Губернатор сначала растерялся, а потом его осенила светлая мысль свалить беспорядочное содержание яхты на губернского предводителя.

Он сейчас же составил бумагу, изложил все дело и прибавил, что вина ложится на предводители, как представителя дворянства, которому подарена яхта. Предводитель отвечал, что яхта находится в городе и следить за ней должно городское управление. Дума писала губернатору, что на содержание яхты она никаких сумм не имеет, делом этим никогда не занималась и полагала, что средства отпускаются из казны, так и заведывание яхтой должно быть сосредоточено у губернского начальства. 

Таким, образом, выдумка губернатора обошла учреждения и снова, вернулась к нему. Что было делать губернатору? Не показывать же памятник в таком безобразном состоянии. Оставалось отклонить осмотр, но доложить о том государю рискованно, да и нет подходящих причин.

Наконец, губернатор, посоветовавшись со своими сотрудниками, придумал такое средство. Государь остановился в митрополичьих покоях. Отсюда надо ехать к яхте или кругом по бульварной дороге, через Кремль и Сенную площадь, или берегом, где тогда держалась невылазная грязь. Приказано было подать возок как можно массивнее. 

Государь отправился с Зуровым. Ямщику заранее было сказало ехать берегом. Когда возок достиг берега, как начал тонуть в грязи. Губернатор осмелился предупредить государя, что дальше они рискуют совсем увязнуть. Рассерженный император обрушился на Зурова и велел ехать назад. Губернатор оправдывался, обвинял Думу, что она виновна в этой грязи и вообще беспечна к городским путям. Государь приказал, чтобы по этому берегу был проведен бульваре.

Губернатор высчитал сумму на поднятие берега насыпью и составил смету, которую отослал предводителю, с прибавлением, что император, проезжая берегом, вследствие вязкой грязи, не смог попасть на екатерининскую яхту, сильно разгневался и приказал устроить бульвар. 

Этот вопрос обсуждался дворянами на общем собрании и был разрешен отрицательно. Затраты по устройству бульвара должны были вызвать подушный сбор с помещичьих крестьян, которые и без того уже находились в нужде от неурожаев, продолжавшихся в течение нескольких лет.

Зуров усмотрел в таком решении уклончивость дворян и доказывал предводителю, что крестьяне ничуть не обеднеют, если для бульвара необходима такая сумма, которая по раскладке достигнет не более 5 коп. в каждой ревизской душе. 

Предводитель ничего не ответил губернатору, а сообщил Думе, чтобы она озаботилась этим сооружением, так как "устройство бульвара относится к украшению города". Вопрос о бульваре был положен Думой под сукно и доживался там очень долго. Только недавно, лет пять назад, городская управа замостила берега булыжником, а бульвара и до сих пор и нет.


П. П. Исаевич. Император Николай I в Чернигове в 1845 году


В сороковых годах 19 века сообщение Петербурга с Киевом производилось на почтовых лошадях, и путь проходил через Чернигов - последний губернский город на этом длинном расстоянии. Для обыкновенных смертных людей, решившихся на такое далекое путешествие в собственном экипаже или на перекладных, это представляло подвиг немалый, так как приходилось ехать несколько дней и ночей без отдыха и спокойного сна, подвергаться в пути разным невзгодам и неприятностям.

В то время Киев представлял из себя вполне неблагоустроенный город: не было ни каменных многоэтажных домов, ни тех улиц, которые застроены теперь зданиями красивой архитектуры. На площади, где теперь городская Дума, была невылазная грязь, в некоторых местах охотились даже на диких уток. Мощеных улиц почти не существовало, освещались они плохо даже в центре города. 

Около нынешней главной улицы, "Крещатик", была запущенная роща, называвшаяся Жандармским садом, а через реку Днепр, протекающую около самого города, был проложен только плавучий мост, устроенный на больших барках, укрепленных якорями, без перил; проезжать по этому мосту в бурную погоду и на пугливых лошадях было далеко небезопасно. Таким был Киев в сороковых годах.

Император Николай I обратил внимание на этот город, священный для каждого православного, и решил создать в нем первоклассную крепость. С этого момента Киев, под руководством военных инженеров начал застраиваться укреплениями и многочисленными казенными зданиями, образовавшими целый городок на Печерске. 

Одновременно император решил построить университет на самом видном и красивом месте, около большого сада, называемого ботаническим, против обширной площади, на которой ныне находится величественный памятник императору Николаю I. Предположен был к постройке постоянный цепной мост чрез Днепр, и строилось шоссе от Киева до Чернигова. Хотя Чернигов был губернский город и лежал на большом почтовом пути между Петербургом и Киевом, он, тем не менее, представлял собою скорее большое неустроенное селение, нежели город.

На окраинах его можно было встретить постройки, крытые соломой. Не было ни одной мощеной улицы, на них и на площадях была грязь, нечистота; тротуары были только на некоторых главных улицах и то деревянные. Освещения тоже почти не существовало. Каменных домов было только несколько. После зимы 1845 г., когда высота снега достигала до двух сажен, наступила ранняя весна.

Стало быстро таять, вследствие чего Днепр и приток ее Десна разлились на десятки верст, и переправы по почтовому тракту, между Черниговом и Киевом, были очень затруднительны и даже опасны в бурную погоду. Они производились на паромах, носимых по водному пространству по воле ветра. 

Все паромы были переполнены массой экипажей, телег и людей, стремившихся поскорее переправиться на противоположный берег реки. И вот в это время, в середине весны, когда половодье достигло самого высокого подъема, когда правильное сообщение по дорогам было почти прекращено, пришла весть о проезде через Чернигов в Киев сперва великого князя Константина Николаевича с воспитателем его адмиралом Литке, а затем и самого императора Николая I.

Заволновался бывший в то время губернатором Павел Иванович Гесс, заволновалась вся губерния и жители Чернигова. Земская полиция занялась спешным исправлением дорог от Чернигова до Новгород-Сверска, с одной стороны, и от Чернигова до Киева, с другой. 

Главная забота о приведении в порядок дорог лежала на земских исправниках и становых приставах. Самые опытные и бойкие из них были вызваны на почтовый тракт, и работа под их наблюдением кипела днем и ночью. Все радовались проезду царя и вместе с тем, все трепетали в ожидании царского проезда.

Чтобы судить о том, насколько основателен был трепет и страх каждого из должностных лиц, назначенных наблюдать за работами на почтовом пути, нужно было быть очевидцем самих работ, производимых по дороге с лихорадочной поспешностью. 

Нужно было зорко следить за всем и исследовать каждый гвоздь, вбитый в мостах и мостиках, осмотреть каждую доску, каждую рытвину на дороге, так как император Николай I ездил всегда в большой четырехместной открытой коляске, с сиденьем сзади и любил самую быструю езду шестериком с форейтором. На станциях с песчаной дорогой запрягали иногда восемь лошадей, но даже самые выносливые из них редко выдерживали под экипажем государя, падали в пути, их моментально бросали на дороге, продолжая путь безостановочно.

Выбирались самые лучшие лошади, представляемые с особенной радостью и готовностью местными дворянами-помещиками. Бывали случаи, когда помещики - любители лошадей сами правили в экипаже царя. Такой любитель помещик был известный Т. в городе Мглине. Выбирались лучшие кучера, а главное форейторы, от которых, при упряжке в шесть лошадей, зависел удачный проезд. 

И такие кучера, и форейторы, имевшие счастье провезти императора, пользовались известным почетом. Таким образом, милость или немилость царская для служащих по пути следования царя зависела от массы случайностей в дороге. Эти проезды можно назвать легендарными, а в настоящее время, при нынешних путях сообщения, даже непонятными.

При безостановочных работах исправность пути по грунтовой дороге была обеспечена, но представлялся весьма серьезный вопрос и затруднение, каким образом устроить удобный переезд императора водой до первого селения по пути в Киев в Количевку на протяжении боле 20 верст по разливу реки Десны. Тогда на Десне ходил единственный буксирный, неуклюжий, самой простой конструкции, пароход отставного генерал-майора Мальцева, знаменитого в то время владельца разных заводов и громадных имений в Брянске.

Решено было просить Мальцева выслать этот пароход для переправы, но так как пароход был буксирный, то его задумали переделать, украсить коврами и парчой, поставить небольшую мачту с флагом и доставить его ко времени приезда императора в Чернигов. 

Решено было также для большей торжественности поставить около парохода шесть паромов, украсив их также флагами. Пароход должен был стоять наготове под парами у так называемого Красного моста в Чернигове, откуда, по особо устроенному трапу, должен был взойти на пароход император.

До приезда императора Николая I оставалось несколько недель. Известно было, что за неделю до его приезда, должен был проехать из Петербурга в Киев великий князь Константин Николаевич и тоже переправляться по разливу до селения Количевки, между тем пароход Мальцева не мог быть доставлен к тому времени в Чернигов. Трудно себя представить, как была озабочена всем этим высшая администрация во главе с ее начальником.

В то время жил в своем имении, в 30 верстах от Чернигова, в деревне Павловке, отставной капитан-лейтенант Черноморского флота Петр Петрович Исаевич. Услышав за месяц о приезде великого князя Константина Николаевича, и затем императора Николая и зная, какое представляется затруднение в переправе через громадный разлив реки, он, как старый моряк славного Черноморского флота, начал думать, как бы перевезти не только великого князя, но даже и императора на настоящем двенадцати весельном катере Черноморского флота, зная, насколько государю было бы приятно увидеть в глуши на малой реке катер любимого им флота.

Хотя мне было тогда восемь лет, но я помню хорошо, как мой отец страшно волновался, не спал по ночам, ходил по обширному залу нашего деревенского дома, ожидая с тревогой приезда каких-то, как мне говорили, старых отставных солдат-матросов Черноморского флота. Помню я, с каким восторгом встречал он ожидаемых с нетерпением старых моряков, обнимал их, целовал, угощал и представил матери, затем вместе с ними уехал в Чернигов. 

Насколько я также помню, в нашу деревню приехало сперва девять человек, а затем уже в Чернигов еще два матроса, итого одиннадцать. Ждал мой отец двенадцатого, но не дождался. Этих матросов отец мой разыскивал в Черниговской и других губерниях через полицию и знакомых. Спустя неделю по отъезде отца, мать моя со мной и тремя младшими сестрами переехала также в Чернигов.

Отца своего я не видел по целым дням; мне говорили, что он разъезжает по разливу реки на какой-то лодке. Устроив наскоро большой катер на двенадцать гребцов, окрасив его в красный и черный цвета полосами, он сделал на нем несколько переездов до села Количевки. Отец мой управлял катером всегда стоя. Гребцы были в белых рубахах с длинными черными шейными платками, завязанными, как мне говорили, морским узлом на шее, в черных круглых морских фуражках без козырьков.

Когда мой отец убедился в том, что катер его приведен в надлежащий вид, то он отправился к губернатору Гессе с предложением лично перевезти великого князя Константина Николаевича через розлив на своем катере. Имея в виду, что в то время пароход Мальцева не был еще доставлен в Чернигов, что отставной моряк капитан-лейтенант Исаевич ручался за безопасность переправы его высочества, губернатор принял его предложение, о чем донес генерал-губернатору и воспитателю великого князя адмиралу Литке, на что последовало согласие и разрешение. 

Великий князь, приехал утром рано в Чернигов, вместе с адмиралом Литке, посетил древний черниговский собор, построенный великим князем Изяславом, принял благословение от архиепископа Владимира, посетил начальника губернии и в 11 часов утра подъехал к Красному мосту, где его уже ожидал катер.

Поздоровавшись с рулевым Исаевичем и матросами, его высочество сел в катер и при громких криках "ура!" многочисленной толпы отправились в путь. Погода была ветреная, но путешествие до Количевки прошло незаметно в несколько часов. 

Его высочество остался очень доволен переправой, благодарил отца и матросов, милостиво расспрашивал его о службе в Черноморском флоте, выразил удивление, узнав, что гребцы на катере бывшие матросы Черноморского флота, приказал выдать каждому матросу по пяти рублей, а отец мой, кроме личной благодарности его высочества, получил из Киева собственноручное письмо адмирала Литке следующего содержания:

"Милостивый государь, Петр Петрович! Его высочество великий князь Константин Николаевич остался очень доволен переездом на вашем катере под вашим управлением, очень сожалеет, что не мог еще раз видеть вас и вручить вам прилагаемый при сем подарок, золотую табакерку, поручает мне засвидетельствовать признательность и сердечную благодарность. О таком приятном путешествии на катере его высочество желает довести до сведения своего августейшего родителя".

Через две недели наступил торжественный день встречи императора. Стечение народа в Чернигове было необычайное. Почти весь город был переполнен народом. 

Ободренный благополучным переездом его высочества и полученной благодарностью великого князя, отец мой был несколько раз у губернатора, просил его дозволения поставить свой катер рядом с пароходом, и не покидал надежды перевезти императора; но губернатор, по особому распоряжению киевского генерал-губернатора князя Долгорукова, не только не дозволил ему поставить катер около парохода, но объявил решительно, что он не может стоять за неимением свободного места у пристани, а если желает; то пусть станет со своим катером за паромами на довольно значительном расстоянии, особо указанном начальством.

Больно и грустно было моряку-офицеру услышать такое решение властей после благополучной переправы великого князя и благодарности его высочества, но еще грустнее было ему передавать это распоряжение матросам-черноморцам, жаждавшим с ним вместе видеть поближе царя и так же, как и капитан-лейтенант Исаевич, мечтавшим перевезти государя. 

Многие из стариков-матросов прибыли издалека, исключительно желая видеть царя, с которым некоторые из них делали кампанию в Черном море на корабле "Императрица Maрия".

Еще за сутки до приезда императора около Красного моста поставили пароход, разукрашенный парчой, и шесть паромов в линию с развевающимися флагами на мачтах. Народ и даже интеллигентная публика, не видевшая вовсе парового судна или мало видевшая, приходила глазеть на пароход, восхищаясь его убранством и выражая одобрение, что для царя устраивают такой парадный и удобный переезд, генерал-губернатор и губернатор были также довольны своей затеей и убранством парохода, а о катере Исаевича забыли все, и даже не знали, где он будет находиться, а многие завистники и недоброжелатели отца говорили, что царь был будто бы недоволен, что его сына, великого князя, перевозили на простой лодке по разливу.

Утром еще с восходом солнца отец мой молился долго пред фамильным нашим образом Покрова Пресвятой Богородицы, а затем, в форме отставного моряка и в треугольной шляпе, грустно отправился на свой катер, который с небольшим флагом Черноморского флота на корме очутился в нескольких стах саженях от пристани, за линией паромов. 

В общей картине разукрашенных флагов парохода и паромов он казался чем-то особенным, нетипичным. Черные и красные полосы по бортам резко выделяли сидящих матросов в белых рубахах и фигуру отца, стоявшего на руле в мундире и треугольной шляпе. Катер был направлен бортом в сторону моста.

Наконец торжественная минута приезда царя настала. Загудели колокола собора, им стал вторить звон на всех других колокольнях церквей, а с ним громкое "ура" многотысячной толпы возвестило, что царь едет, что царь близко, и, наконец, к пристани подъехала коляска, в которой сидел государь с графом Орловым. На императоре была длинная шинель из тёмно-серой непромокаемой материи, а на голове треугольная шляпа с перьями.

Когда экипаж остановился, его величество, став на подножку коляски и приняв холодно и даже сурово рапорт от губернатора, моментально окинул своим орлиным взором всю пристань, пароход, паромы и когда увидел в отдалении катер, громким голосом сказать Орлову:
- Посмотри, вот где их поставили; ты видишь?

Затем он гневным голосом спросил генерал-губернатора и губернатора: "Это что?" указывая рукою по направлению к катеру. Ему ответили, что это лодка капитан-лейтенанта Исаевича. Император возразил:
- Какая лодка, это катер.

В этот момент весь народ и все бывшие на пристани замерли, видя неудовольствие императора. Среди полной тишины раздался могучий голос государя.
- Здорово черноморцы!
- Здравия желаем, ваше императорское величество! Ура! - крикнули матросы и подняли весла, отдавая честь.
- Подать катер, - сказал государь.

Лавируя между паромами, катер подан был с пристани. Но так как устроенная на мосту пристань и трап на пароходе мешали подходу катера, то отец мой, причалив катер к мосту, подал моментально готовую веревочную лестницу на мост, ее укрепили матросы, и его величество спустился по ней на катер только с графом Орловым, сказав мимоходом генерал-губернатору и губернатору: - А вы поезжайте на вашей лодке.

Пароход был с разведенными парами, и отойдя от моста, не мог уже пройти по найденному пути, в виду передвижения паромов при проходе катера, вследствие чего сел на мель и долго не мог сняться с нее, о чем потом узнал государь и в Киеве спрашивал генерал-губернатора, хорошо ли ему было сидеть на мели и почему он не догнал его катера.

Весь путь до селения Количевки был пройден менее двух часов, несмотря на довольно значительный противный ветер. Государь был весел, милостиво обращался с разными вопросами к отцу. Спрашивал его о прежней службе в Черноморском флоте, на каком корабле он служил и заставлял отца сказать что-нибудь на малорусском языке.

Между прочил, император обратил внимание на буйки, плавающие на воде и укрепленные якорями, указывавшие направление пути, и когда его величество обратился к отцу с вопросом: сколько осталось верст до пристани, то отец мой ответил словами: "не скажу". Государь удивленно спросил отца: "Как не скажешь?" 

Тогда отец доложил его величеству, что это он ответил по-малорусски выражением "не знаю". Государь улыбнулся. Более всего император был доволен, узнав, что все матросы, за исключением одного, были моряки черноморского флота, явившиеся по вызову отца перевезти его величество.

Когда же оказалось, что между ними было два матроса, плававших вместе с его величеством на корабле "Императрица Maрия" в Черном море во время сильного шторма, то государь сказал графу Орлову: - Вот где я встретил сослуживцев, в Чернигове на катере, и меня везут черноморцы.

- Спасибо, спасибо тебе, - сказал император, обращаясь к моему отцу. - Молодцы моряки!
Громкое "ура!" раздалось среди вод однообразной глади разлива.

У пристани государь, милостиво несколько раз поблагодарив отца, подал ему руку и поцеловал в голову, сказав при этом, что он будет всегда помнить это путешествие. 

Десяти матросам его величество приказал выдать по двадцати пяти рублей каждому, а двум, коих его величество изволил милостиво назвать сослуживцами, каждому по пятидесяти рублей; отцу моему был прислан большой перстень, украшенный аметистом с двенадцатью большими брильянтами, стоимостью в тысячу рублей, и кроме того быль прислан графом Орловым письменный прибор с прозрачным фарфоровым экраном для свечей, на котором были изображены замечательные по сходству портреты их императорских величеств.

Весело возвращался экипаж катера со своим рулевым в Чернигов. Масса народа ожидала его возвращения и приветствовала отца моего и моряков поздравлением. Так закончилась благополучная переправа чрез небольшую реку Десну императора Николая I.

Катер, на котором переезжал император, был принят от отца моего черниговской городской Думой. На корме его была приделана большая доска с двуглавым золоченым орлом и на доске большими золотыми буквами были обозначены год и месяц переезда его величества. Катер с этой доской и надписью я видел еще в пожарном сарае городской Думы в 1870 году, но затем, где хранится этот катер, - я не знаю.

Наступил 1846 год. Снова объявлен был высочайший проезд императора Николая Павловича через Чернигов в Киев в начале июня месяца. В назначенный день приезда отец мой повез нас с матерью в Чернигов, перевез на противоположный берег реки Десны, через которую его величество должен был переезжать на простом пароме.

Помню я, мы стояли с матерью у самой дороги, около пристани, по которой должен проезжать император с его высочеством наследником цесаревичем Александром Николаевичем. Отец мой стоял у пристани и ждал царя; народа не было. Видно было, как все бежали за экипажем государя, крича: "ура!" Но при быстрой езде царя трудно было добежать, кому бы то ни было до пристани во время переправы царского поезда. 

Сопровождать же государя в экипажах или проезжать по пути следования императора было строго воспрещено, под страхом наказания за ослушание. Когда его величество подъехал к пристани и увидел на противоположной ее стороне моего отца, милостиво обратился к нему со словами:
- Здорово старый знакомый, а переправа уже не та, что была в прошлом году!

Когда царский экипаж поднялся на возвышенный берег реки и император увидел мою мать и нас, приказал остановиться экипажу, спросил отца, его ли эта семья, подозвал меня, погладил меня по голове и дал поцеловать всем нам руку. 

Как теперь я живо помню это счастье видеть императора Николая Павловича с наследником престола, бывшим тогда таким молодым и которому потом я имел счастье служить как императору сперва, как военный, а затем, при введении крестьянской реформы, посвятивший все лучшие годы моей жизни службе в крестьянских учреждениях.

Заканчивая мой рассказ, я не могу, чтобы не сказать о милостивом отношении государя к отцу моему. Когда помчалась коляска его величества, отец мой вскочил в свой экипаж и мимо мостов,
через рытвины, вблизи большой дороги, почти в виду государя, обогнал царский экипаж, встретил его величество на станции "Красное" и, подъехав к коляске, отворил дверцы и поддерживал государя при выходе из экипажа.

- Ты уже здесь, - сказал император Николай I, а знаешь ли ты мой приказ?
- Знаю, ваше величество: не сметь провожать и обгонять ваше величество.
- Зачем же ты ослушался?

- Еще раз желал иметь счастье лицезреть ваше величество; это счастье бывает так редко.
Император сказал ему улыбаясь:
- Ну и я рад был еще раз тебя видеть. Прощай. Бог даст, увидимся.
К несчастью, отцу моему не удалось уже более видеть государя.

Врач, действительный статский советник Иван Соколов. О государе Николае Павловиче


В 1840 году, когда Его Величество Государь Александр Николаевич, будучи Наследником, изволил осчастливить принятием командования лейб-гвардии Преображенский полк, я поступил на службу врачом в 1-й батальон этого полка, помещающийся в казармах на Большой Миллионной, непосредственно соединенных с Зимним дворцом. На мне лежала обязанность находиться на всех высочайших смотрах, которые производились в манежах - дворцовом и находящемся при собственном дворце великого князя Михаила Павловича, и поэтому я нередко имел счастье видеть Государя Николая Павловича и наблюдать за движениями его великой души.

При жизни его я слышал о нем от лиц близко к нему стоявших и заслуживающих доверия, знавших подробно его домашнюю обстановку и характер: лейб-медиков, камердинеров, непосредственной его прислуги. Все обличало в нем великую, рыцарскую, отзывчивую на все честное и правдивое, энергичную, любящую душу.

В 1843 году, во время больших маневров при отступлении от Нарвы, Преображенский полк находился в арьергарде. День был очень жаркий, это происходило в июле месяце. Было много отсталых. Государь, встретив одного упавшего преображенца, приказал немедленно разыскать врача и больному пустить кровь.

Второпях к больному (это было в лесу), я разорвал себе мундир и только что приступил к оживляющим средствам, как прискакал флигель-адъютант ротмистр князь Васильчиков (впоследствии товарищ военного министра) с вопросом, пустил ли я больному кровь. 

На отрицательный мой ответ князь возразил: - Государь приказал сейчас же пустить кровь. Как доложить Государю? - Доложите, - говорю, - Государю, что я отвечаю за больного: больной приведен в сознание без кровопускания. Я дал ему оправиться, посадил в фургон, и вдогонку за полком.

Догнав полк, я выпустил больного из фургона, облегчив его от всякой ноши, и он пошел за фургоном в мундире нараспашку. Заметив издали, что разбивают царский лагерь (знак окончания маневра на тот день) и Государь, спешившись, пропускает полки, я, чтобы не броситься в глаза Государю в разорванном мундире, сел в лазаретную карету, где и прижался в угол. 

Но эта предосторожность не удалась: лишь только приблизился лазаретный обоз к месту, где стоял Государь, как слышу, что он зовет доктора. Тут сейчас же подбежали к карете из свиты и зовут меня: "Пожалуйте к Государю!"

Взволнованный неожиданным вызовом и еще более неисправным состоянием своего костюма, я подошел к Государю совсем растерявшись. Государь одобряющим тоном спрашивает: - Жив ли больной, которому я велел тебе два раза пустить кровь? 

- Жив и здоров Ваше Величество! - Но ты, конечно, пускал ему кровь? - Никак нет, Ваше Величество! Государь нахмурился. - Как же мог ослушаться меня? - Ваше Величество! В момент приезда князя Васильчикова я уже был вполне убежден, что дело обойдется без кровопускания; кровопусканием же я сделал бы солдата действительно больным, требующим госпитального лечения.

Исполнив свое медицинское дело по совести и убеждению, я этим самым исполнил волю и желание Вашего Величества, непрестанно заботящегося о сохранении здоровья солдат. Таков был смысл моего ответа. Государь с милостивою, одобряющею улыбкой, потрепав меня по плечу, сказал: - Спасибо, голубчик, что меня не послушал.

Эпизод этот на другой день в присутствии всех моих товарищей вызвал благодарность корпусного штаб-доктора, а 6-го числа декабря месяца Государь изволил меня произвести в чин коллежского асессора, который имел в то время по своим правам большое значение и до которого мне оставалось прослужить пять лет.

Во время больших маневров покойный Государь Николай Павлович всегда имел ночлег в первом батальоне Преображенского полка; поэтому мне приходилось утром и вечером рапортовать Государю о состоянии здоровья полка. Раз утром, отпуская меня после рапорта, Государь приказал мне взять под свой надзор его и Наследника экипажи.

Полки двинулись, а в хвосте их Преображенский полк. Около полудня лакей при царском экипаже спрашивает меня: "Не прикажете ли подать завтрак?" Я сначала не понял, в чем дело: мне показалось, что лакей думает предложить мне разделить его завтрак; я поблагодарил его вежливо и отказался. 

Чрез несколько времени опять то же предложение; на этот раз я уже не без сердца спросил: - Да какой вы мне предлагаете завтрак? - Государь приказал для вас готовить и возить завтрак и, если вам угодно, ехать в его экипаже.

Такое милостивое царское внимание тронуло меня до слез. Я сел в царскую коляску, позавтракал приготовленным изысканно завтраком с тонкими винами и тут имел случай рассмотреть знаменитую старую шинель, любимую Государеву шинель, заменявшую ему халат и одеяло, которую тот, кто был после его смерти в его кабинете, видел на скромной царской постели.

При выступлении гвардии в поход в 1854 году я был уже старшим врачом в гвардейском саперном батальоне. Государь провожал войска в Гатчине. Провожая гвардейский саперный батальон, свое любимое детище, Государь напутствовал его своими тронувшими до слез отеческими наставлениями и пожеланиями.

При приближении моем с лазаретом, Государь подозвал меня и сказал, между прочим, мне лично: "Благодарю тебя за службу; дай Бог возвратиться благополучно!" - и перекрестил меня. Меня задушили слезы.

Дома я оставлял четверых детей-сирот. На станции в Гатчине я встретил лейб-медика Ф. Я. Карелля, который напомнил мне это напутствие Государя. Я сказал ему на это: "Такое милостивое внимание совершенно восстановляет упавший мой дух; ибо я совершенно уверен, что в случае несчастия со мной Государь не оставит моих сирот". 

Государь знал их, когда они были кадетами, и при встрече с ними называл соколятами. Встретясь с Кареллем вторично, я узнал, что слова мои были переданы им Государю и произвели, видимо, приятное впечатление, причем Государь заметил: - Я вижу, что врачи честные и верные мои слуги.

Кроме этих трех случаев, прибавлю еще один, которому я был очевидец.

Ко мне приехал в Петербург в первый раз во время Рождественских праздников из Можайского уезда мужичок, бывший мой крепостной, из зажиточных, лет 60-ти, трезвый, сроду не пивший вина. Не видав никогда Царя, он стал просить меня, во что бы то ни стало найти ему случай хотя бы раз взглянуть на него. 

Государь имел обыкновение ежедневно утром в 9-м часу делать прогулку от дворца по Миллионной между Манежем и Эрмитажем, чрез мост над Зимней канавкой, по набережной, мимо казарм Преображенского полка к Неве и по набережной ее ко дворцу. Поставив мужичка на мосту над Зимней канавкой, я приказал ему при приближении Государя снять шапку, но отнюдь не становиться на колени, чего Государь не любил; а сам я стал у ворот казарм для наблюдения.

Когда Государь показался, я крикнул мужичку: "Вот Царь идет!" Мужичок снял шапку, но по приближении Государя упал на колени, что меня очень встревожило. Государь подошел к нему и спросил: "Что тебе нужно?" 

Мужик стал креститься и дрожащим, взволнованным голосом отвечал: "Батюшка Царь! Мне ничего не нужно. Я тебя никогда не видал, а теперь вот Бог сподобил увидеть тебя, нашего Бога земного; теперь могу умереть спокойно!" и поклонился в землю. Государь поднял его, расспросил откуда, к кому, зачем приехал и прибавил: "Спасибо, дружок; приходи смотреть крещенский парад".

В день Крещенья собрался спозаранку мой мужичок идти на парад. Я говорю ему, что в зипуне и в лаптях не пустят, полиция прогонит и, пожалуй, заберет в часть. "Нет, - говорит, - пойду: Царь велел".

Возвратившись с парада, я не застал мужичка дома; жду его час, другой, нет как нет; начинаю тревожиться; наконец, в сумерках является сияющий, под хмельком, пошатываясь. Начинаю расспрашивать, где был. "У Царя обедал". - "Как так?"

И вот его рассказ: "Подходя ко дворцу (с Большой Миллионной), полиция меня задержала, гонит назад; я говорю им: Мне сам Царь велел смотреть парад. Пошли справки, кончившиеся тем, что провели его к главным воротам дворца, а там, говорит, какой-то генерал, низенький, седенький, с петушьими перьями на шапке, поставил у ворот с приказанием не уходить, пока не велят. 

Таким образом, ему удалось видеть выход и возвращение духовной процессии, Государя и царской фамилии. От блеска у мужичка, говорил он, в глазах помутилось. Потом какой-то тоже генерал, только помоложе, указал ему царскую кухню, где велел угостить хорошенько. 

Ну и угостили ж! Чего, чего только не было на тарелочках! а так как я водки не пью, стали угощать медом, таким сладким, что и Боже мой! Напустился я на него, ну и шабаш! Охмелел".

По возвращении домой в деревню мужичок долго рассказывал про виденные им чудеса и о необыкновенной милости Царя, и далеко, далеко пошла эта молва в народе.

На маневрах Государь командовал отрядом. Прошел слух, что по какому-то поводу Государь отозвался в оскорбительных выражениях о своем противнике, не упомню, о каком генерале. Случилось, что к концу июля оба отряда стянулись к Петергофу, а 1-го августа - день перемирия - освящение воды и знамен, к которому прибыли чины обоих отрядов и многочисленная публика из Петербурга и окрестностей. По окончании церковной церемонии Государь вышел к разводу от кадетских корпусов.

По отдании чести, по положению, и скомандовании "оправиться", Государь вышел на середину перед разводом, скомандовал: "Смирно! на плечо, на краул!" - с поднятой саблей подошел к вышеупомянутому генералу, отсалютовал ему, снял каску, поклонился в пояс, извинился в прочувствованных выражениях, а генерал принял это с глубоким верноподданническим благоговением. Расцеловались. Это я лично видел и слышал.

Лейб-медик Арендт, любимый покойным Государем и популярнейший из врачей, при котором я состоял ассистентом, в числе многих случаев великодушия Государя рассказывал следующий. 

Он был приглашен к одному трудно-больному, отставному полковнику, жившему в одной из дальних линий Васильевского острова, где он был поражен бедной обстановкой больного и его большой семьи, и так как это обстоятельство служило неодолимым препятствием к восстановлению здоровья больного, то Арендт полюбопытствовал узнать причины такого положения.

Семья рассказала, что болезнь и бедственное положение произошли вследствие увольнения больного от службы без всяких прав. Лейб-медики обязаны были ежедневно являться к Государю к 7-8 часам утра, когда приготовляется чай или кофе, и в это время обыкновенно завязывался не служебный, а простой разговор. 

В одно из таких посещений Арендт рассказал о положении больного и его семьи. Государь принял это близко к сердцу, приказал Арендту во что бы то ни стало вылечить больного на его счет, помочь деньгами и вскоре потом, рассмотрев причины увольнения в отставку и найдя его невинным, или просто помиловав, не помню, возвратил ему все права и назначил крупную пенсию, восстановившую благосостояние семьи и здоровье больного.

Носился рассказ в Петербурге, что на Николаевском мосту Государь встретил покойника, которого вез ломовой извозчик, и не было ни души провожатых. Государь сошел с экипажа, прошел за гробом по Васильевскому острову, а когда тем временем собралась толпа народу, перекрестился и уехал, предоставив толпе провожать покойного.

В моей заметке нет лести. Да и к чему она теперь? Государя давно нет, мне 73 года, я уже помышляю о гробе; слышанное же, виденное и испытанное мною сообщаю по долгу совести. Будущему историку покойного Государя много придется собрать фактов величия его, перед которыми стушуются тени... Вечная ему память!

Из жизни государя императора Николая Павловича

без указания авторства

Прослужив в войсках гвардии около 20 лет, из коих большую часть в царствование государя Николая Павловича, я был свидетелем многого, достойного сообщения, а многое слышал от людей, заслуживающих полного доверия. В печати появляются рассказы, анекдоты из жизни незабвенного государя Николая, частью небывалые, частью искаженные, так нельзя же умолчать и истину, показывающую величие государя; стоя на краю гроба, мне было бы непростительно унести с собой некоторые воспоминания.

Вот что мне передавал дядя мой, бывший тогда командиром гвардейского полка. Во время маневров близ Красного Села, император Николай Павлович принял на себя командование одной из сторон маневрировавших. В числе командуемых им войск находилась 2-я гвардейская кавалерийская дивизия. 

В разгар боя, государь отдает приказ флигель-адъютанту отвезти такое-то приказание начальнику этой дивизии. Тот, выслушав государя рассеянно, суетливо, ускакал. Начальник дивизии, встречая его, спрашивает: "верно, приказание?". А у того, пока ехал, приказание из головы выскочило. Начальник дивизии по своему соображению говорит ему: "Не то ли приказано сделать?" Он отвечает: "да", так как ничего не помнил.

Оказалось, что соображение это было совершенно противно тому, что государь прислал ему. Император заметил, что дивизия не исполнила его приказания и тем испортила весь маневр дня. По окончании маневров государь в присутствии всех начальников частей делает строгий выговор начальнику дивизии за неисполнение его приказания. Тот, видя гнев государя, не осмелился оправдываться, хотя не чувствовал за собою вины, ибо исполнил только переданное ему адъютантом.

Окончился маневр того дня, флигель-адъютант, посланный с приказом, угрызаемый совестью, решается идти к императору и чистосердечно высказать вину свою, от которой понес гнев государя невинный в том генерал. Николай Павлович благодарит его за благородное сознание своей вины и за то, что дал ему случай загладить напрасный гнев свой.

Притом отдает приказание, чтобы на другой день, перед началом маневра, собрались к его ставке все начальники частей. В числе их утром был и начальник 2-й гвардейской кавалерийской дивизии, конечно, сконфуженный и в ожидании новых упреков за незаслуженную вину. 

Государь император, выйдя, подзывает его и спрашивает мягким голосом: "ты спал спокойно?" Тот совсем растерялся и начал что-то: "ваше величество, я имел несчастье". "Да", продолжает государь, ты выслушал гнев мой, но ты сознавал, что не был виноват, а я неспокойно спал.

Флигель-адъютант (назвал фамилию) благородно и чистосердечно сознался мне, что он забыл мое приказание и что ты оттого сделался виноватым. Прости меня, все забыто". Нечего пояснять, как поразило и как тронуло это всех присутствующих, не говоря уже о самом мнимо-виновном. Вечная, добрая память нашему мудрому царю-рыцарю. 

Хотя я вполне уверен был в подлинности этого исторического факта, но все же желательно было услышать от кого-нибудь подтверждение его, и вот недавно, в доме одного приятеля, я встретил генерала, близкого к усопшему великому князю Николаю Николаевичу.

Зашла речь о прежней службе в гвардии. Между прочим, я рассказал, и это проявление великой души государя. При этом генерал сказал мне: "все то, что вы сейчас нам говорили, рассказывал слово в слово великий князь, и рассказ ваш совершенно верен".

В старые годы, после лагеря, солдаты гвардейских полков отпускались на вольные работы, с условием: приносить часть заработных денег в харчевую сумму, остальные могли употреблять на свои нужды и надобности. 

Вновь назначенный командир лейб-гвардии Семеновского полка, никогда не служивший в гвардии, представил проект не отпускать гвардейских солдат на работу, пояснив, что стыдно солдату гвардии русского царя приобретать себе деньги работами. Это льстивое выражение заинтересовало, и составлен был комитет под председательством наследника цесаревича Александра Николаевича из дивизионных и полковых командиров, для обсуждения, как этого вопроса, так и других предложений генерала.

Командующий в то время гвардейскою пехотою генерал-адъютант Арбузов громогласно и резко порицал проект, почему и не был включен в число членов комитета. Хотя большинство членов его тоже были против проекта, но, видя, что цесаревич склонен к принятию его, молчали. 

При начале лагеря в том году, состоялся обычный объезд лагеря императором Николаем Павловичем. До начала зари, он вошел в свою палатку, поставленную среди лагеря лейб-гвардии Семеновского полка; вслед за ним вошел военный министр с портфелем.

Несколько минут спустя, камердинер государя разыскивал генерала Арбузова, которого государь изволил требовать. Когда Арбузов явился в палатку, император обратился к нему со словами: "вот военный министр докладывает мне постановление комитета, чтоб не увольнять солдата на работы после лагеря. Мне известно, что ты был против этого. Желаю теперь знать: переменил ты мнение, или остаешься с тем же". 

Арбузов решается ответить: "Мое мнение, ваше императорское величество, смею доложить то, что гвардейский солдат ваш пришел от сохи и уйдет к сохе; так зачем же ему отвыкать от какого-нибудь более тяжелого труда.

Кроме того, из заработанных им денег, улучшалось его продовольствие, и оставалось ему на свои нужды и надобности, почему они живут привольнее". На это государь возразил: "так ты все-таки при своем; этакий упрямый старик". Арбузов отвечал: "я смел только выразить мнение свое, а затем будет исполнено так, как изволите приказать". 

После того государь отпустил его, но когда он дошел до дверей палатки, слышит голос царя: "Алексей Федорович, Алексей Федорович, однако знай, что я на тебя не сержусь". Арбузов, поклонившись, отвечал: "очень счастлив, ваше величество". Последствия показали, как "упрямый" старик был прав. Полковые командиры стали докладывать, что харчевые суммы истощились, что требуется помощь от казны, для улучшения довольствия. 

Государь чаще начал назначать смотры, парады, даруя солдатам по рублю; но этот рубль шел не ему, а в харчевую сумму записывался.

Много лет спустя, когда Арбузов был командующим войсками, оставшимися для защиты гор. Петербурга во время Крымской войны, государь Александр Николаевичу между прочими разговорами, выразился ему: "да, я вспоминаю, как вы были тогда правы, восставая против предложения не работать гвардейскому солдату".

Вот пример его великодушия. Служа старшим адъютантом в 3-й гвардейской пехотной дивизии, я жил на Сергиевской. Однажды в зимний вечер показалось зарево пожара. Говорят, кавалергардские казармы горят. Я немедленно поехал туда, в надежде видеть императора, так как, он всегда выезжал на большие пожары, или когда горела казенные здания. Пожарные уже работали на крыше конюшен.

Через какое-то время послышался звучный голос императора. Все ожило: пожарные усерднее застучали топорами. Явился полковой командир, а на вопрос государя о причине пожара доложил: по вине младшего вахмистра, который сознался и арестован. 

На требование государя привести его, предстал великан в шинели без шапки, с растерянным лицом. "Это ты мне зажег казармы, - строго спросил государь. "Да, я ж, ваше императорское величество", - отвечал солдат. "Расскажи, как дело, было", - говорит государь. "Оце я повечер раздовал овес коням, а тут прибегли и кажут: старший вахмистр зовет. Я огарок свечки прятулив в овес, что в мишку, и побег. Там, то да сё, пробавился, вернувсь, а чулан горит, и взойти не можно".

После этого государь сказал ему: ты знаешь, какое наказание ты заслуживаешь?" Он отвечал простодушно: "да вжешь, ваше императорское величество, коли, виноват, то виноват, что хотить, то и робить со мною". При начале такого объяснения лицо государя прояснилось, и по временам набегала улыбка. "Выпустить этого хохла", сказал он полковому командиру: "и не взыскивать".

В 1852 году в августе месяце были обычные маневры гвардии. Подойдя к Гатчине, первая гвардейская дивизия, по окончании маневра, начавшегося в 5 часов утра, стала на бивуак недалеко от дворца. По обыкновению ставка государя была поставлена на правом фланге Преображенского полка.

Я, служив штаб-офицером в лейб-гвардии Семёновском полку, был дежурным по дивизии, и должен был ожидать приезда государя в свою палатку. Тут же находился и командир лейб.-гв. Преображенского полка генерал Катенин (Павел Александрович). Положительно было известным, что государь придет в палатку, но его долго не было. 

Наконец узнали мы, что, по окончании маневра, он, отпустив большую часть свиты, поехал осматривать выставленные аванпосты. Наконец, увидели приближающегося к бивуаку государя Николая Павловича; за ним следовал один только рейткнехт (конюх (нем.)).

Выслушав мой рапорт, он сошел с лошади видимо до крайности утомленный, ноги были врозь, стоял немного согнувшись. Он раза два потянулся, подняв руки от локтей, и произнес: "ох, устал", но затем, сдвинув ноги, выпрямляясь произнес: "ну, да Саше будет легко", твердым шагом пошел в палатку.

Впоследствии мы видели, как сыну было легко, получив наследие в дни Севастопольского побоища, но надо сознаться, что это тяжкое бремя было все-таки облегчено царем Николаем: он подготовил, закалил тех сказочных богатырей, которые своей храбростью и стойкостью в Севастополе удивили весь мир.

Не лишне здесь упомянуть, как подготовлял государь свои войска к перенесению боевых невзгод. Иногда назначались осенние маневры: грязь, слякоть, дождь с крупой. Стоят полки, усталые от перехода, промокшие, полуголодные, и вот показывается величавая фигура императора. 

Он тоже промок, доносится его звонкий, симпатичный голос, выражающий благодарность и похвалы, и все забыто: нет усталости, высохли и как бы сыты, все вытянулись и готовы в огонь и воду. Таково было магическое влияние его над войсками.

Для зажжения мин, и при других требованиях до 1840 года употреблялся очень неудобный и не всегда верный способ, почему многие занимались изысканием лучшего. У нас в России, как известно, еще в 20-х годах действительный статский советник барон Шилинг (Павел Львович, знакомец Пушкина) первый начал заниматься опытами приспособления гальванизма к зажжению мин. 

Говорят, что опыты были даже удачны, в некоторой степени, но, как он не хотел передавать свой секрет инженерному ведомству, дело это заглохло.

Император Николай Павлович, в бытность великим князем, был генерал-инспектором инженерной части, и очень усердно занимался развитием службы в саперных батальонах и тоже сознавал этот недостаток. 

Поэтому, когда огласились важные открытия академика Якоби, по приспособлению гальванизма, государю пришла мысль приспособить его к зажжению мин, для чего повелел образовать особую команду при лейб-гвардии саперном батальоне, из саперных офицеров и части нижних чинов, и пригласить академика Якоби совместно с ними заняться приспособлением гальванизма, что и увенчалось полным успехом, как на суше, так и на воде. 

Бесспорно то, что открытие это по мысли и указанию императора при полном, живом участии к нему, всецело составляет славу его; можно сказать, только руки его не участвовали в этом.

Летом 1854 г., во время пребывания государя в Петергофе, получено было приказание: представить в назначенный день прибывших рекрут, для распределения в полки гвардии, поставив их к часу прибытия государя из Петергофа в коридор Иорданского подъезда Зимнего дворца. К назначенному часу прибыл император и прошел в свой маленький угольный кабинета, что в нижнем этаже.

Мы привыкли к точности, с которой государь выходил в назначенное им время; но в этот день прошло полчаса, прошел час, государя нет. Наши рекруты, вышедшие из казарм рано утром, начинают уставать, почему позволено им было садиться на места, где стояли, прошел еще час, но ожидания тщетны, что начало нас беспокоить. 

Тогда генерал Арбузов решается идти к кабинету, чтобы узнать от кого-нибудь о причине, я тоже подошел ближе. Минут через десять вижу: старик Арбузов возвращается, как бы шатаясь; я приписал это усталости.

Он отводит меня и сторону и говорит: Боже, какое горе, - и слезы потекли у него из глаз: "какое неудовольствие нашему царю, передаю по секрету, как сказал мне князь Орлов, которого я нашел в приемной. По приезде государя, Нессельроде привез ему депешу, полученную из Вены, и которой Австрия предлагает снять осаду Силистрии и перевести войска за Дунай; в противном случае ставит свою армию в тыл нашей. Государь до крайности огорчен и взволнован.
Минут через 20, дали знать, что государь скоро выйдет.

Наконец, появился император. Лицо его поразило нас; оно было неузнаваемо: бледное, осунулось, вытянулось, прекрасные глада его были неподвижны, но он шел твердой поступью. Поздоровался с рекрутами, но уже глухим и незвучным голосом и, взяв мел, начал писать на груди рекрут номера полков. 

Во все время он не проронил ни одного слова: окончив, удалился той твердой поступью в свой кабинет. Я часто видел его после того и всегда с выражением глубокого душевного страдания.

Вот мои воспоминания о дне его кончины: в войсках и в городе не было никаких слухов о тяжелой болезни государя. Я жил в офицерском доме л.-гв. Семеновского полка, а штаб расположен был вблизи, в казарме.

18-го февраля 1855 года, рано утром, приехал ко мне адъютант генерала Арбузова (Алексей Федорович) и передал от него, что ночью он вызван был в Зимний дворец чрез фельдъегеря князя Орлова, куда немедленно поехал, взяв с собою близ живущего адъютанта. Близ кабинета государя он нашел графа Адлерберга и князя Орлова в страшно удрученном состоянии. Князь Орлов передал ему, что государь в безнадежном состоянии.

В то же время был приглашен и граф Блудов (Дмитрий Николаевич) для написания манифеста о вступлении на престол наследника цесаревича. Генерал Арбузов приказал, чтобы я передал приказание его во все части войск: служить молебны о здравии государя и прислать адъютантов в Зимний дворец. 

Разослав всех конных и пеших вестовых и писарей на извозчиках, я возвращался домой из штаба, как догнал меня адъютант лейб.-гв. Семеновского полка и доложил, что государь скончался, что приказано служить в войсках панихиды и что император Александр Николаевич приказал прибыть всем начальникам частей, к 2 часам дня, в Зимний дворец, на его половину.

Семеновский полк, отслужив молебен о здравии, вышел из церкви и вновь возвратился в нее для служения панихиды. Общее впечатление было невыразимо тяжелое. Надо припомнить, что это было в самый разгар Севастопольского побоища. В назначенный час, в числе других и я стоял в приемной нового государя. 

Он вышел со слезами на глазах, держа в руке лист бумаги, и угнетенным голосом произнес: "Господа, мы лишились отца, благодетеля нашего; уверен, что вы разделяете вполне мою скорбь и скорбь всей России. Вот его духовное завещание, которое я прочту вам". Стоя на правом фланге, я видел тоже писанное на листе бумаги, ибо государь повернулся к окну.

Его величество, между прочим, сколько помню, читал: "благодарю мою гвардию, спасшую Россию 14-го декабря, благодарю верную и преданную мне армию. Я любил всех вас всей душой. Я старался улучшить положение ваше и, если чего не достиг и не сделал, то только потому, что или не мог, или не успел". 

После этого генерал Арбузов спросил государя, когда прикажет приводить войска к присяге. Получил ответ: "это зависит от вас; сегодня или завтра". Войска были приведены к присяге на другой день, а мы все собравшиеся отправились в большую церковь Зимнего дворца, где находился священник и привел нас к присяге.

Дня через два или три приказано было собраться в Зимний дворец всем офицерам гвардии. Государь обратился с теми же словами, как и к начальникам частей, прибавив: "Уверен, что вы будете служить с тем же усердием, как служили моему отцу; вы - моя гвардия и всегда будете близки мне. Положение тяжелое, но Бог милостив. Я твердо уповаю, что Он поможет нам перейти к лучшему".

Такая твердая надежда на Бога нас всех ободрила.

Виктор Михайлович Шиман. Император Николай Павлович 


(из воспоминаний инженера путей сообщения)

Изумительная деятельность, крайняя строгость и выдающаяся память, которыми отличался император Николай Павлович, проявились в нем уже в ранней молодости, одновременно со вступлением в должность генерал-инспектора по инженерной части и началом сопряженной с нею службы. 

Некто Кулибанов, служивший в то время в гвардейском саперном батальоне, передавал мне, что великий князь Николай Павлович, часто навещая этот батальон, знал поименно не только офицеров, но и всех нижних чинов; а что касалось его неутомимости в занятиях, то она просто всех поражала.

Летом, во время лагерного сбора, он уже рано утром являлся на линейное и ружейное учения своих сапер; уезжал в 12 часов в Петергоф, предоставляя жаркое время дня на отдых офицерам и солдатам, а затем, в 4 часа, скакал вновь 12 верст до лагеря и оставался там до вечерней зари, лично руководя работами по сооружению полевых укреплений, проложению траншей, заложению мин и фугасов и прочими саперными занятиями военного времени. 

Образцово подготовленный и до совершенства знавший свое дело, он требовал того же от порученных его заведыванию частей войск и до крайности строго взыскивал не только за промахи в работах, но и за фронтовым учением и проделыванием ружейных приемов.

Наказанных по его приказанию солдат часто уносили на носилках в лазарет; но в оправдание такой жестокости следует заметить, что в этом случае Великий Князь придерживался только воинского устава того времени, требовавшего беспощадного вколачивания ума и памяти в недостаточно-сообразительного солдата, а за исполнением строгих правил устава наблюдал приснопамятный по своей бесчеловечности, всесильный Аракчеев, которого побаивались даже великие князья.

Чтобы не подвергаться замечаниям зазнавшегося временщика, требования его исполнялись буквально, а в числе этих требований одно из главных заключалось в наказании солдат за всякую провинность палками, розгами и шпицрутенами до потери сознания. При таких условиях началась служба Николая Павловича и, конечно, не могли эти условия не оставить следов на нем.

Ученья, смотры, парады и разводы он любил неизменно до самой смерти; производил их даже зимою. В гвардейском корпусе, состоявшем из 24 пехотных и кавалерийских полков и 6 отдельных батальонов и кавалерийских дивизионов, он знал по фамилиям почти всех офицеров и фельдфебелей, большинство пажей Пажеского корпуса и многих воспитанников школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров и кадетских корпусов.

А между тем ознакомление с этими многими сотнями лиц и учащейся молодежи производилось несистематично: государственный дела отнимали у Николая Павловича много времени, но раз узнав фамилию офицера на ученье, в карауле, на гауптвахте или на придворном балу, он уже не забывал ее.

Впервые мне довелось увидать Николая Павловича вблизи, в августе месяце 1840 года, в день въезда в Петербург невесты Наследника Цесаревича Александра Николаевича, впоследствии супруги его Марии Александровны.

Занимая место в первой шеренге двух-взводного отряда Института Корпуса Путей Сообщения, стоявшего на Дворцовой площади, я мог хорошо всех видеть и в числе этих всех особенно выдавшегося своим ростом и фигурою Императора, ехавшего верхом с Наследником и большою свитой вслед за коляской с помолвленною принцессой.

Во второй раз я стоял уже лицом к лицу перед ним, будучи послан в ординарцы, на второй день Пасхи, в следующем году. Близко был я тогда от него, всего на шаг расстояния, но уже не думал его рассматривать: у меня, как говорится, душа ушла в пятки, и не мудрено: я стоял перед требовательным по фронту Николаем Павловичем.

Только когда я отрапортовал ему: к Вашему Императорскому Величеству от Института Корпуса Путей Сообщения на посылки прислан, и Государь, с довольным лицом, взяв за плечи, похристосовался со мной, душа моя из пяток перекочевала в седьмое небо. 

Ах, какая была это счастливая минута в жизни, и как хотелось мне еще раз пережить ее, попав снова в ординарцы. Но это оказалось невозможным за последний год моего пребывания в Институте я настолько вырос, что годился во Фронт гренадерских рот, а кадет такого роста Николай Павлович не любил; великанов было в гвардии довольно, в кадетах же он видел только ребят, и таких на показ ему и посылали.

Но если я не мог более попасть к нему на ординарцы, зато любовался им ежемесячно на разводах (караульные взводы наши чередовались; их было в Институте четыре, а разводы с церемонией Государь делал только по воскресеньям) и на ежегодном весеннем, называвшемся Майским, но часто бывшем в апреле, параде. 

Каких только гвардейских мундиров я не видел за это время на Николае Павловиче, и все они шли к нему; что же касается до посадки его на коня такого молодца-кавалериста, не смотря на его мощную, прямо богатырскую фигуру, редко можно было встретить. Государственный дела не допускали Николая Павловича заниматься не только исключительно, но даже лишний час войсками и военными делами; тем не мене всякому бросалось в глаза, что он был военным по призванию и совершенно доволен, когда, гарцуя на коне, объезжал свои войска или, стоя на месте, пропускал их мимо себя церемониальным маршем.

Окончив курс, я, перед отправлением на службу в провинцию, не мог отказать себе в удовольствии еще раз взглянуть на Государя и, кстати, на его семейство, блестящую свиту и еще более блестящий двор. 25 июня 1844 года, в день рождения Государя, был назначен выход в большом Петергофском дворце. 

В царствование Николая Павловича, всякий имевший на плечах пару эполет без разбора к какой части войск или специальному роду службы он ни принадлежал мог являться на выходы, во дворец без приглашения или разрешения. Этим правом я воспользовался, чтобы взглянуть на невиданную дотоле церемонию и, может быть, в последний раз в жизни на обожаемого монарха и его семейство.

Судьбе угодно было, чтобы последнего не случилось: семейные дела принудили меня выйти в отставку, и только через 3 года я сделался снова жителем Петербурга. Тут уже мне приходилось видеть Государя почти ежедневно. Его можно было встретить в разные часы дня на улице, вечером в театре и даже ночью в маскараде. Николай Павлович любил вечерние развлечения, что являлось, конечно необходимостью после усиленных занятий с очень раннего утра вплоть до обеда.

Он усердно посещал Итальянскую оперу, в его царствование всегда первоклассную по составу труппы; бывал часто в балете и во Французском театре, реже в Русском и никогда в Немецком (вероятно, по недостатку выдающихся артистов в труппе). 

Редко пропускал он и маскарады в Большом театре и Дворянском собрании. В мундире с черным кружевным домино через плечо (обязательная маскарадная форма, вскоре отмененная), обыкновенно с маской под руку, ходил он по залам, не требуя никаких почестей, не отвечая даже на поклоны и снимание перед ним шляпы лицами, не знавших общепринятых маскарадных правил.

Каким странным казалось это правило в России многим, привыкшим встречать Николая Павловича не только с почестями подобающими Государю, но и со страхом внушавшийся одним его пристальным взглядом. 

Не так, однако, смотрел он на свои прерогативы в театре и маскараде: в первом он позволял публике самостоятельно высказывать свое одобрение или неодобрение пьесе и артистам, а в маскараде, где все должны быть равны, он таким и сам хотел быть. В маскараде он оставался обыкновенно до 2-х часов, если же промедлял четверть или, в крайнем случае полчаса, то в этом, без сомнения, была виновата маска, заставлявшая его забыть поздний час.

Известно, что Николай Павлович был образцовый семьянин. Проведя все утро и передобеденное время в занятиях, он за обедом в семейном кругу начинал свой отдых. Почти ежедневно, около 7 часов, в начале сороковых годов, он проходил пешком в Мариинский дворец, чтобы навестить свою старшую дочь герцогиню Лейхтенбергскую, а младшие, тогда еще незамужние дочери, Ольга и Александра Николаевны, приезжали с императрицей Александрой Федоровной в театр, где поджидал их отец.

Нечего и говорить, что, имея двух дочерей-невест, он заботился об их развлечении, вывозя на балы и вечера с музыкой и танцами, в виду чего покидал часто театр после первых двух актов. Посещались балы послов и знати, концертные и танцевальные вечера Михаила Павловича и его супруги Елены Павловны, у которых были свои три дочери невесты (Maрия, Елисавета и Екатерина Михайловны), но чаще всего балы и вечера в Аничковом дворце, где жил с молодой супругой Наследник Цесаревич. 

Понятно, что и в Зимнем дворце, давались часто балы и, изредка любимые Николаем Павловичем маскарады; не было недостатка и в спектаклях в эрмитажном театре, с участием всех трупп, кроме опять-таки немецкой; но самыми интересными были почти ежедневные семейные вечера на половине императрицы, на которые кроме родных имели доступ приближенные к Государю и Императрице лица.

Таких лиц при дворе и в городе было немало и, благодаря им, в Петербурге знали все, что на этих вечерах происходило. На первом плане стояла музыка, исполнителями которой были солисты императорского двора, а иногда и знаменитые виртуозы иностранцы и певцы Итальянской оперы. 

Часто в таких домашних концертах принимал участие сам Государь, отлично игравший на флейте. Когда не было музыки, занимались чтением новейших русских и иностранных литературных произведений, некоторые желающие играли в карты. И в этом занятии Николай Павлович не отставал от других, только он любил играть вдвоем, в баккара.

По этому поводу рассказывали, какой урок он дал одному из придворных, обратившемуся к нему с не совсем уместной шуткой.
- Что сказал бы Александр Христофорович (Бенкендорф), увидев вас играющим в такую игру? - Нечего бы не сказал. - Несомненно; но игра все-таки запрещенная. - Почему? - Потому, что она бескозырная. - Вы забываете, что я сам козырь, - отвечал Николай Павлович, хотя и с улыбкой, но ясно намекая, что он стоит выше закона.

За слабостью здоровья Императрицы, такие вечера не заходили за полночь, и Государь очень часто занимался еще час-другой перед сном, особенно спешными делами, которые не успел обдумать и решить в урочное время утренних занятий. 

Вставал он очень рано. В зимние дни, в 7 часов утра, проходившие по набережной Невы, мимо Зимнего дворца, могли видеть Государя, сидящего у себя в кабинете за письменным столом, при свете 4-х свечей, прикрытых абажуром, читающего, подписывающего и перебирающего целые ворохи лежавших перед ним бумаг. Но это было только начало его дневной работы - работы недоконченной или отложенной для соображения в предшествующее дни, настоящая же работа закипала в 9 часов с прибытием министров.

У каждого из них были известные дни в неделе, когда они являлись со своими туго набитыми портфелями; но в иной день приходилось Государю принимать несколько министров и выслушивать доклады по совершенно различным отраслям управления. Сколько сосредоточенности, памяти и навыка нужно было иметь Николаю Павловичу, чтобы не сбиться в приказаниях и распоряжениях, отдаваемых то одному, то другому из его 13 министров, имевших мало общих дел между собой.

В первом часу дня, не взирая ни на какую погоду, Государь отправлялся, если не было назначено военного учения, смотра или парада, в визитацию, или вернее инспектирование, учебных заведений, казарм, присутственных мест и других казенных учреждений. 

Чаще всего он посещал кадетские корпуса и женские институты, куда принимались дети с десятилетнего возраста и реже, заведения даже закрытые, где приемный возраст учащихся напоминал нечто университетское. В таких заведениях он входил обыкновенно во все подробности управления и почти никогда не покидал их без замечания, что одно следует изменить, а другое вовсе уничтожить.

При своей необычайной памяти он никогда не забывал того, что приказывал, и горе тому начальству заведения если, при вторичном посещении, он находил свои замечания не вполне исполненными. И не в одни учебные заведения и казенный учреждения проникал бдительный глаз Николая Павловича. 

В Петербурге, ни один частный дом в центре, в России, ни одно общественное здание не возводились и не перестраивались без его ведома: все проекты на таких родов постройки он рассматривал и утверждал сам.

Когда успевал он этим заниматься, было для всех загадкой, но что он вникал в характер каждой постройки, было видно из замечаний и надписей, делавшихся им на проектах. Иногда те и другие имели шуточный характер в отношении приближенного лица, строившего или переделывавшего свой дом; иногда же в дурном расположении духа, делалась придирка к какой-нибудь детали, и проект не утверждался.

Так на одном из таких проектов составитель его нарисовал 2 1/2 аршинную масштабную фигуру человека, долженствовавшую наглядно изображать высоту цоколя, в цилиндре, цветном фраке, жилете и панталонах. Государь зачеркнул фигуру с надписью: Это что за республиканец! и только. 

По поводу этой заметки, по Корпусу Путей Сообщения был издан приказ, чтобы масштабные фигуры на проектах изображались только в виде солдат в шинели и фуражке. На проектах церквей и других общественных зданий в провинции Николай Павлович, утверждая их, часто надписывал: Витберг! Или: Работа Витберга.

Известный строитель проектированного храма, Московского храма Христа Спасителя на Воробьевых горах, был обвинен в разных злоупотреблениях, лишен всего имущества и сослан в Вятскую губернию. 

Выдающейся талант его, как зодчего, каких немного было в то время в России, привлекала к нему немало заказчиков на разного рода проекты, тем более что, нуждаясь в средствах, он не дорого брал за работу. Николай Павлович по одному взгляду на фасад, сделанный рукою выдающегося художника, узнавал эту руку, утверждал проект, но Витберга не помиловал.

Военных и все военное Государь отличал и любил по преимуществу: войска в строю, мундир и воротник застегнутые на все крючки и пуговицы, военная выправка и руки по швам тешили его глаз. Военных людей на службе и в отставке отличали усы; усы была их привилегия, и никто кроме них не смел их отращивать, кроме купцов и простолюдинов, не бривших бород.

Права на усы лишены были даже медицинский персонал военного ведомства и капельмейстеры военных оркестров, дирижировавшие музыкантами с усами. Сбривать усы были должны не только перешедшие из военных в гражданств чины, но и поступающие на гражданскую службу с сохранением военных чипов. 

На все была форма, распространявшаяся даже на женщин: неправильно присвоенная выездная форма лакея или дамская шляпка на голове; купчихи или мещанки вызывали вмешательство полиции.

Впрочем эта старинная регламентация времен Павла и Екатерины в последние годы жизни Николая Павловича соблюдалась нестрого; она не была отменена, но на несоблюдение ее смотрели сквозь пальцы, только незаконное ношение усов преследовалось еще по старому.
Николай Павлович любил окружать себя военными и всегда и во всем отдавал им предпочтение. 

Ни у одного из русских императоров не было столько флигель-адъютантов, свиты генерал-майоров и генералов и адъютантов, сколько у него, и ни у кого не было так много министров в военном мундире. 

Несомненно, что трех своих министров, носивших гражданские чины, он с удовольствием заменил бы военными, если бы нашел между сими последними специалистов, способных принять их портфели.

Из числа переименованных министерств и управлений три были учреждены Николаем Павловичем. Первым, по вступлении его на престол, начало действовать Третье отделение Собственной Его Величества Канцелярии с шефом жандармов графом Бенкендорфом во главе. Государь питал к последнему большое расположение; о публике сказать того же не приходится, хотя поводом для этого был не он сам, а начальник его штаба и управляющий отделением, тёмного происхождения генерал Дубельт (Леонтий Васильевич).

Особых, бросающихся в глаза отличий ни тот, ни другой, впрочем, не получали, как это имело место с князем П. М. Волконским, принявшим в свое управление второе из вновь учрежденных - министерство Императорского Двора. 

Он получил и титул светлейшего князя, и чин генерал-фельдмаршала, хотя никакой армией не командовал. У Николая Павловича было много любимцев и между министрами (графы Клейнмихель и Адлерберг), но выдающиеся награды он давал только тем, кого считал достойными их. Может быть, он не всегда верно оценивал заслуги отличаемых, но современники его в таком случае говорили: На милость образца нет; лучше излишество в наградах, чем в наказаниях.

Третье министерство - Государственных Имуществ, учрежденное Николаем Павловичем в 1839 году, принял в заведывание граф П. Д. Киселев, управлявший после войны с Турками в 1828-29 гг. княжествами Валахией и Молдавией. В начале сороковых годов он только устраивал свое министерство.

Необычайными милостями Николая Павловича пользовался военный министр А. И. Чернышев, далеко неблестяще ведший хозяйство армий, что и обнаружилось в Крымскую кампанию неудовлетворительным вооружением пехоты и недостатком самых необходимых военных запасов; а между тем он за время управления министерством получил титул князя, потом светлейшего князя, а при увольнении от должности казенный дом, в котором жил, в собственность.

В сделанных упущениях Государь, быть может, брал вину на себя, так как всем, что касалось до военного ведомства управлял сам, предоставляя Чернышеву лишь исполнительную часть; но все же обращать внимание Государя на недостатки армии было его дело.

Особенным благоволением Николая Павловича пользовался министр финансов граф Канкрин, считавшийся на своем посте чуть-чуть, что не гением. Как-то странно называть гениальным министра финансов, в конце своей карьеры отвергавшего пользу и тормозящего постройку железных дорог в России на том основании, что шестимесячная санная дорога вполне достаточна для развития внутренней торговли и промышленности, летом же существуют для этого моря и реки.

Положим, что говорил он так уже одряхлевший и до крайности утомленный своею предыдущею деятельностью, когда постройка железных дорог, требовавшая громадных заграничных займов, могла поколебать блестящее, созданное им финансовое положение России. 

Этого он не хотел и отстранился, сохраняя за собой славу выдающегося министра финансов. Никто не отнимает у него этой славы; но еще вопрос, он ли один создал блестящее положение финансов в царствование императора Николая Павловича или ему помогли особенный экономические условия России и Европы того времени. 

Сорокалетний мир Европы значительно увеличил ее народонаселение, а быстрое развитие промышленности на Западе сократило там земледелие. Тогда ни Северная, ни Южная Америка, ни Индия, ни Египет, ни еще менее едва начинавшая заселяться Австралия не доставляли своих продуктов земледелия в Европу, а помещичья Россия могла отправлять их сколько угодно.

Можно ли удивляться после этого, что жители России не знали куда девать и почем принимать иностранную звонкую монету, что за ассигнации платили лаж от 10 до 15 процентов и что Русский рубль ценился постоянно выше al pari на иностранных биржах?

Такое состояние финансов продолжалось до начала Крымской войны, т. е. еще 10 лет по уходе Канкрина, при министрах вовсе не считавшихся особенно талантливыми; следовательно и таланты Канкрина не играли в этом успехе особенной роли. 

Как бы то ни было, Николай Павлович не только ценил Канкрина, но даже в одном отношении, вопреки своих правил, снисходил к нему: Государь, сам строго соблюдая установленную форму одежды, требовал того же от других, а между тем старик Канкрин был всегдашним нарушителем ее.

Отправляясь на прогулку, в большинстве случаев по Зеркальной линии Гостиного двора (вероятно во избежание встречи с Государем или другими нежелательными лицами) он, таким образом, облачался в свой военный генеральский костюм: на ногах теплые полу ботфорты с кисточками и вложенными в голенища панталонами (в царствование Николая Павловича полу ботфорты не употреблялись, это форма времен Александра Павловича), теплая шинель в рукава с поднятым воротником, обвязанным шерстяным шарфом, на голове единственная форменная вещь: треуголка с султаном из белых перьев, а на глазах зеленый шелковый зонтик.

Государю с хохотом докладывали о таком военном костюме графа Канкрина. Николай Павлович выговаривал ему, но убедить старика в необходимости соблюдать установленную форму было невозможно. – Ваше Величество, вы не желаете, конечно, чтобы я простудился и слег в постель; кто же тогда будет работать за меня? - был ответ его. 

В конце концов, Государь махнул на него рукой. Он мог, понятно, переименовать его в гражданский чин, но предпочел иметь министром хотя и карикатурного, но военного генерала.

В 1843 году граф Канкрин почти потерял зрение и до того ослаб здоровьем, что принужден был просить об увольнении от службы. На свое место он рекомендовал тайного советника Вронченка. Государь согласился, так как у него не было в виду другого лица, способного занять трудную и ответственную должность министра Финансов. 

Вронченко был всегда деятельным и исполнительным чиновником; те же качества проявил он и в новом звании, продолжая дело и способ управления министерством своего учителя и благодетеля графа Канкрина, и, не выказывая со своей стороны никаких особенных талантов.

Он не был красив ни лицом, ни фигурой, но донельзя циничен. Об его неумении держать себя в обществе, несоблюдении обычных приличий даже со старшими из своих подчиненных и о ночных похождениях на Невском проспекте говорили тогда в каждом петербургском доме; но как природный малоросс, он был очень хитер и скоро успел войти в доверие и добиться расположения к себе Николая Павловича.

Вот один из случаев, происшедших на приеме Государем министров с докладами. Доклады производились министрами по старшинству. Вронченко был самым младшим между собравшимися в приемной перед кабинетом Государя и знал, что ему придется докладывать после всех; но, тем не менее, он, как всегда, явился заблаговременно, что и дало повод находившимся тут генералам и в особенности князю Меншикову подтрунивать над ним, что он явился с докладом прямо с ночной прогулки. Все, конечно, засмеялись. 

В это время Государь, отпустив докладывавшего князя Волконского, показался в дверях кабинета с вопросом: Что за шум? При этом вопросе, Вронченко со страху или показывая только вид, что испугался, уронил из рук портфель, содержимое которого, состоявшее из докладных бумаг, разлетелось по полу. Общий хохот собравшихся раздался вновь.

Николай Павлович обвел смеявшихся своими большими на выкате глазами и громко произнес: Тут нет ничего смешного! Вронченко, тем временем, собрал при помощи камер-лакея свои бумаги и когда опустил их снова в портфель, Государь, показывая на свой кабинет, сказал ему: Пожалуйте, я приму вас. 

Вот как Николай Павлович, не скрываясь ни перед кем, любил отличать тех, кто его боялся. В первый из наградных дней, затем, Вронченко получил звезду и ленту Александра Невского, а вскоре после того графское достоинство.

Управлявший Морским Министерством светлейший князь Меншиков славился своим находчивостью и остроумием и был не только любим Николаем Павловичем, но пользовался даже расположением всего его семейства, в кругу которого был частым и желанным гостем. Тем не менее это был один из самых неудачнейших деятелей в числе приближенных к Государю лиц. 

Само назначение его, кавалерийского генерала, на пост морского министра, не обещало удачи; но судьба послала ему замечательного помощника на Черном море в лице адмирала Лазарева, создавшего прославившиеся впоследствии под Синопом и на Севастопольских бастионах Черноморский флот, а на Балтийском море распоряжался всем сам Государь.

Лишенный Александром I-м генерал-адъютантства, он получил его вновь по воцарении Николая Павловича. Неудачно действовал он с сухого пути в 1828 году под Анапой, павшей только при содействии адмирала Грейга с моря; еще неудачнее кончилось его посольство, перед Крымской войной, в Константинополе, где выкинутый им фарс входа в диван (Турецкий совет министров) в шляпе, возмутил всех; но самым неудачным было его командование Крымской армией, ознаменовавшееся допущением высадки неприятеля в Евпатории, проигранными сражениями при Альме, на Бельбеке и под Пикерманом и прямо трусливым бездействием во время зимы, когда англичане и французы, непривычные к климату, мерзли в своих палатках.

Перехожу к последним месяцам и дням его жизни. Крымская война доставила ему много забот и неприятностей. Недостаток боевых запасов, неудовлетворительность оружия в войсках и бездорожье на Юге тяготили его, конечно, не менее чем всю Россию. 

Быть может, он сознавал тогда, что управлять одному государством невозможно и что министры нужны не для одного исполнения приказаний, но и для совета. Однако выказать такого рода мысли он не хотел; он только работал еще усиленнее прежнего и остался до последних дней своих непреклонным исполнителем взятой на себя задачи.

Если верить некоторым слухам и данными, он сам руководил защитою Севастополя. Тотлебен, выдвигая укрепления за первоначальную линию обороны и сооружая в одну ночь, один за другим, ошеломившие своим неожиданным появлением неприятеля знаменитые Камчатский и Волынский редуты, исполнял только приказания Императора. Это легко могло быть, потому что, как известно, Николай Павлович был с молодых лет хорошо подготовленным военным инженером.

Судя по маневрам, он был также замечательны и тактиком и стратегом; но командовать армией за две тысячи верст от поля сражения, не зная местности и имея на месте такого помощника, как князь Меншиков, было положительно невозможно; а между тем по приказанию Николая Павловича было дано Инкерманское сражение, план которого он одобрил. 

При нападении с двух сторон неприятель был бы смять и сброшен в море; но шедший в обход командир 4-го корпуса Данненберг встретил на пути такую изрытую оврагами местность, что артиллерию приходилось переносить на руках; он, конечно, опоздал, и сражение было проиграно. Будь на месте настоящий главнокомандующий, тот, исполняя волю Государя, вперед исследовал бы местность, а не пускал бы целый корпус войск на удачу, князь же Меншиков это сделал.

Только тогда Император убедился, что этот остроумный царедворец в Крыму не на своем месте. Еще неудачнее кончилось сражение на Черной речке, где легло целиком не одно Курское ополчение. 

Но, не взирая на такие крупные неприятности, на лице Николая Павловича не было заметно ни упадка духа, ни отсутствия в известных случаях обычной его веселости.
За несколько недель до своей кончины, следовательно когда он уже знал, что войну необходимо кончить и что нам нельзя рассчитывать на почетный мир, мне привелось видеть из кресел Большого театра, как он, встреченный в своей ложе графом Адлербергом, расшаркался перед последним точно гость перед хозяином.

Николай Павлович не был расположен к шуткам, даже с самыми близкими и родственными ему лицами, тем более подобная шутка в глазах публики, когда из Крыма получались самые безотрадные вести, показалась всем непонятною. Но, очевидно, он не желал серьезным видом усиливать общее уныние; напротив, появляясь в театре таким веселым, он хотел всем внушить, что не все еще потеряно.

Однако хороших известий с театра войны не было, театральный сезон кончился, наступал великий пост, и Государя можно было видеть только случайно на улице. Такой случай представился мне за несколько дней до его смерти.

Выйдя около полудня на прогулку, я с удивлением увидел по одну сторону Невского проспекта выстроившиеся войска, в походной форме. Было около 10° мороза. Чтобы это значило? Подумал я. Невский проспект вовсе необычное место для смотров, на это есть манежи. Да и какие это войска и куда собираются их посылать?

(Гвардия находилась тогда на побережье Балтийского моря для защиты края от возможной высадки неприятеля; в Петербурге же было очень мало войска, всего по одному батальону от каждого гвардейского полка и несколько резервных батальонов).

Машинально я пошел к Адмиралтейству. Очевидно, смотр будет делать Государь; иначе не было причины выстраивать войска вблизи дворца. По чувству особого влечения к Николаю Павловичу с юных лет, я всегда встречал его с радостным биением сердца и чтобы вновь увидеть его, я спешил к флангу войск, где мог услышать и голос его.

Я подошел к углу Невского проспекта и Адмиралтейской площади и остановился позади командовавшего парадом генерала, сидевшего на лошади, на краю фланга. Лица его я не видел и не знаю, кто был этот генерал. Прошло лишь несколько минут, как раздалась команда: слушай, на караул! Так как это был левый фланг, то музыки здесь не было; оркестры находились на правых флангах своих частей и, хотя заиграли при команде на караул, но здесь были едва слышны.

Николай Павлович, верхом, в мундире, без шинели, не доезжая шагов десяти до фронта, громко произнес по адресу командовавшего генерала: Bonjour! Comment vous va? Ответа генерала я не слыхал; вероятно, его не было; но руку его, приложенную к шляпе с султаном и как будто легкое наклонение головы я видел. 

Конечно, и мой цилиндр был уже в руке, и глубокий поклон отвешен; но я не успел еще выпрямиться, как раздалось столь часто слышанное, громогласное: Здорово, ребята! И в ответ: "3дравия желаем Вашему Императорскому Величеству", понесшееся вдоль Невского проспекта, по которому, всегдашним молодцом, летел галопом Государь.

- В одном мундирчике сердечный, - послышался сзади меня женский голос. Я оглянулся. Какая-то деревенская баба крестилась и продолжала причитывать: В одном мундирчике, долго ли до беды!
- Ты напрасно беспокоишься, голубушка. Государь всегда так на смотры выезжает: он мороза не боится, вразумлял я бабу.

- Как, барин, не бояться? Неровён час! Не паренек он молодой. Кровь, чай, не по-прежнему греет.
- Грет, матушка! Его греет: нас с тобой переживет!
- Кто это знает. На все Божья воля....
- Разве ты не видела, как он точно ветер пронесся?

- Видела-то видела, а все ему след поберечься. Так не сдобровать ему...
- Полно каркать и вздор молоть, произнес я с некоторыми раздражением и начал пробираться восвояси, сквозь толпу, которая не расходилась, потому что солдаты еще стояли на месте.

Прошло пять дней. Государя я больше не встречал. 18 февраля, часов около 11 утра, захожу я в книжный магазин за какой-то книгой. Знакомый хозяин магазина, пока доставали книгу, подал мне листок с несколькими крупно напечатанными строками.

- Что это? Бюллетень! Кто заболел? спросил я довольно хладнокровно, не ожидая ничего необычайного.
- Прочтите! как-то особенно внушительно сказал хозяин магазина. Я пробежал шесть строк бюллетеня и невольно вскрикнул: Ну, так и есть! Простудился на смотру пять дней назад. Какая-то баба ему напророчила, - добавил я, смеясь и собрался рассказать, что говорила причитальщица.

- Нет, его видели еще третьего дня совершенно здоровым.
- Да. Значит, позже, простудился; так и в бюллетене сказано. Грипп болезнь не важная; скоро оправится.
- Не оправится, потому что он уже скончался, шепнул мне на ухо книготорговец. После полудня выйдет второй бюллетень, а затем вероятно и окончательный...

Я оцепенел от этих слов. В первую минуту мне показалось, что я слышу совсем не то, что мне сказано. Опомнившись, я громко произнес: как это возможно, чтобы такой богатырь не мог перенести такой пустяшной болезни? 

Книготорговец оставил свою конторку и отвел меня в сторону. Во-первых, не говорите так громко: у нас это, как вам известно, не годится, особенно если найдутся нежелательные уши; а во-вторых, нельзя верить всему печатному.
- Что вы хотите этим сказать? спросил я в недоумении.

- Да не более того, что он умер, вероятно, не от гриппа.
- Отчего же? Книготорговец взглянул на меня и произнес скороговоркой: От неприятностей, понято. Мог ли он перенести столько невзгод, сколько обрушилось на его голову за все время этой несчастной им же затеянной войны?

- Однако, позвольте. Я живу постоянно в Петербурге, видел Государя чуть не ежедневно и я никогда не замечал, чтобы самые неприятные известия с театра войны действовали на него до болезненности.

Но таким он и был Николай Павлович, чтобы не походить на других. Строгий к другим, он, как герой, не мог быть строгим к себе самому. Он молча, переносил удары судьбы и не выдержал...

Как я и был предупрежден, так и вышло: за вторым очень тревожными бюллетенем, вышел третий, равносильный провозглашению нового царствования Николая Павловича не стало. Оставалось только облобызать руку того, который целовал меся христосуясь с ординарцем-юношей, того, с которым я часто встречался в течение 15 лет и был всегда счастлив и доволен, когда это случалось.

Доступ во дворец для поклонения покойному был разрешен всем. Гроб с телом усопшего стоял на возвышении, в одной из зал нижнего этажа Зимнего дворца, окна которого были обращены на дворцовую площадку. 

Мощная фигура покойного Государя производила впечатление и в гробу; строгие черты лица не изменились нисколько, но в закрытых его глазах уже нельзя было видеть ни приветливого взгляда в большинстве случаев, ни грозного в иных, приводивший тысячи людей в трепет. Теперь же тысячи людей подходили к гробу усопшего, без боязни всматриваясь в охладевшее лицо Государя и читая молитву об отпущении грехов ему.

Николай I в воспоминаниях солдат измайловской богадельни 


Несмотря на тяжелую для солдат службу в Николаевское время, они сохраняли о Государе благоговейную, чисто-сыновнюю память. В этом я убедился, служа врачом в Николаевской Измайловской богадельне. С призреваемыми в ней солдатами я жил дружно, и они не стеснялись меня, продолжая беседы между собой, когда я подсаживался к ним в палатах или в парке при богадельне. Интересного было много в задушевных беседах этих видавших виды и чего-чего не испытавших и не отведавших, восьмидесятилетних слепых и изувеченных стариков, спокойно ожидавших перевода в пятое отделение: так они называли кладбище.

Всех отделений или рот, с особым фельдфебелем в каждой, разделённых на комнаты или палаты, в богадельне четыре. По мере одряхления или вообще по неспособности к легким домашним работам, полагающимся по уставу богадельни, призреваемые переводились в четвертое отделение, для которого ни работ, ни дневальства уже не полагалось. 

Старый, искалеченный призреваемый рассказал товарищам, как он попал в богадельню.

- Погнали нас под Севастополь, - говорил он. - Государь Николай Павлович провожал нас, приехал попрощаться, что-то грустный такой. Смотрите, ребята, - говорит, - служите верой и правдой. - Слушаем, мол, - кричим: - рады стараться, Ваше Императорское Величество. - Вы у меня молодцы, - говорит, - так и будьте молодцами, не осрамитесь. Мы: - Ура! Машет рукою, затихли. - Помните, - говорит, - что я вас не покину, не оставлю. А теперь с Богом! Мы опять: - Ура!

Ну, и пошли спехом, да со смехом, хоть по сю пору было и не до смеху. Пришли под Севастополь. Тут в скорости чикнуло меня пулей в это и в это место (рассказчик указал на раненые руку и ногу). Лежу я после этого в госпитале и уже поправляться стал, хожу на костыле. Ни руки, ни ноги не отрезали, дай им Бог здоровья, докторам, только косточки оттуда повыбрали. Но совсем исправить - не исправили: знать нельзя было. 

С костылем в чистую, говорят, пойдешь. Ну, думаю, в чистую, так в чистую, коль не гожусь для царской службы. Царь не, оставит! Дома-то у меня своих никого не было.

Ну-с, маячу я в госпитале, отставки этой поджидаю; вдруг, бац, вбегает раз в палату фельдшер не в себе: - Скончался, - кричит, - Государь Николай Павлович, - приказал долго жить. Не верим; может ли это статься, с чего? Однако верить пришлось; правда, оказалась. 

Всех нас, что были в палате, слеза прошибла; да и во всем госпитале, чай, тоже. На панихиде иные не хуже баб ревели. Вот, думаю, сказал, не покину, а покинул. Божья воля! Видно, придется Христовым именем пропитываться.

Приплелся я, долго ли коротко ли, много ли мало ли тащился, на родную сторонушку в Тульскую губернию. Живу, перебиваюсь кое-как, дела себе какого ни на есть ищу. А какое дело? Рукомесла за мною никакого не водилось, рука не владеет; а нога эта, будь ей пусто, к погоде иной раз так заблажит, что лучше бы ее совсем не было. 

Но Бог не без милости. Навернулся добрый человек из господ. Разговорились мы, рыбешку на реке вместе удили.

- Да ты что же, - говорит, - зеваешь? Ступай в Москву: там вам покойный Государь место устроил. Рассказал мне, что и как, про богадельню-то эту. Утрёшком ранехонько я и заковылял в Москву. Тут что, рукой подать! 

Пришел, объявляю, и милости просим, без разговоров: тогда просторно было. Живи, не тужи, да за царя Богу молись. Так вот он, какой был, закончил рассказчик. - Сказал, не покину, и не покинул: сам помер, а нас не оставил. Твердый на своем слове Государь был! - подтвердили слушатели и все, вместе с рассказчиком, сняли фуражки и перекрестились.
- Дай ему Бог царство небесное!

От призреваемых же солдат я слышал еще следующий рассказ о покойном Государе; не знаю только, каким путем этот рассказ дошел до них. Правда, что я застал в богадельне инвалидов, живших в ней со дня ее открытия; но не знаю, сколько раз посещал ее Николай Павлович, бывал ли в ней тогда, когда она была населена уже призреваемыми.

Открытие богадельни состоялось в 1855 году, что значится и на въездных воротах ее. Между тем в брошюре, неизвестно кем составленной, напечатанной в 1892 году в Москве, под заголовком: Дворцовое царское село Измайлово, говорится, что помещение для несемейных, одиноких, призреваемых в богадельне освящено в 1849 году, в присутствии Государя.

Посещал ли он богадельню после этого, о том ни в брошюре ничего не говорится, ни в богадельне нет памяти. Известно, что так называемый холостой корпус в богадельне построен по плану архитектора Тона и представляет трехэтажное (кроме подвального) здание, подпирающее с трех сторон храм Покрова Богородицы, который воздвигнут в 1679 г. 

Южная стена храма несколько осела; по этой собственно причине, для поддержки здания, и сделаны пристройки, назначенные для инвалидов. Боковые пристройки выше задней и имеют крышу на одной высоте с церковной; до верхних этажей в них более 50 ступенек.

В одно, не знаю которое, из своих посещений, Государь осматривал богадельню в сопровождении Тона (Константин Андреевича). Войдя и спустившись по двум лестницам и поднимаясь на третью (каждая из пристроек имеет отдельный вход), Государь заметил, что Тон устал и запыхался, и приказал принести стул или что другое, чтобы сесть. Принесены были на площадку, при повороте лестницы, стулья или табуреты.

Государь сам сел, приказал сесть и Тону. Когда этот отдохнул, Государь сказал ему: - Тон, мы с тобою дураки; забыли, что по этим лестницам придется лазить старикам. Дело было непоправимое, и Тону ничего не оставалось, как воспользоваться наглядным, преподанным ему Государем, уроком, т. е. устроить на площадках лестниц скамейки для отдыха. 

Впоследствии, впрочем, один из директоров, сам тяготившийся высотой лестниц для своих больных ног, подумывал было об устройстве подъемной машины, но исполнить это оказалось очень трудно.

Система солдатского обучения в Николаевское время сводилась главным образом к развитию в солдате автоматизма, т. е. настолько привычных движений и действий, чтобы они под влиянием известного стимула (команда и пр.), могли происходить невольно, механически, так сказать. Этот автоматизм и теперь не выброшен совершенно из военного воспитания солдата ни в одной армии, да и не может быть выброшен, если желают иметь армию дисциплинированную.

Вместе с тем, никогда не будет дозволено солдату рассуждать, потому что рассуждение мешает автоматизму, который создает повиновение, составляющее основу дисциплины. Существует рассказ о фельдъегере, привезшем Государю депеши и тотчас же заснувшем, от утомления и продолжительной бессонницы, таким мертвым сном, что его никак не могли растолкать и разбудить. 

Государь взял это на себя и разбудил спящего теми словами, какими старосты на станциях докладывают фельдъегерям о лошадях.
- Ваше благородие, - крикнул ему на ухо Государь, - лошади готовы.
- А? Едем! - тотчас же проснулся и вскочил фельдъегерь.

Рассказывают о подобном же случае в Петербургской медицинской академии, где, в клиниках, главный врач со всеми сопровождавшими его чинами очутился в плену у помешанного солдата. В дверях палаты, в которую вошел доктор для осмотра больных и из которой не было другого выхода, помешанный стал с тяжелой оловянной кружкой в руке, не дозволяя никому идти. 

Из такого положения вывел и себя, и других находчивый ординатор. Он направился к помешанному смелым, начальническим шагом и скомандовал: - Смирно, руки по швам! Не без придачи, конечно, крепких словечек.

Тот моментально вытянулся, став во фрунт. Кружка отнята была у него беспрепятственно, и заключенные вышли из своей западни благополучно. Следовательно, привычные стимулы для привычных действий остаются действительными и у помешанных.

Генерал N., задумав переучивать и перевоспитывать семидесятилетнюю команду свою, имел в составе ее и помешанных и еще более слабоумных от старости. Справляться с такими субъектами и мне стоило немалых хлопот. 

Один, например, поставил себя на часы пред портретом Государя Николая Павловича, воображая, что охраняет его особу, и в течение определенного времени расхаживал пред ним, как настоящей часовой, пока не наступала воображаемая смена.

Так продолжалось несколько дней, в которые он по нескольку раз ставил себя на часы, и не было никакой возможности принудить этого добровольного часового оставить свой пост ранее одному ему известного срока. Наконец, эта безвредная и в начале потешавшая товарищей проделка больного всем надоела; тогда сказали о ней мне. 

Наказав дать мне знать, когда помешанный станет на часы, я пришел к нему, проделал по уставу смену и объявил, что Его Величество Государь Император повелел этот пост снять и караулов к нему не наряжать. Помешанный больше на часы не становился.

Теперь в моде или в привычке относиться к Николаевскому времени своеобразно, как к чему-то тяжелому, трудно переносимому. Между тем оставшиеся в живых современники сохраняют к покойному Государю искрение, теплые и возвышенные чувства. Сохраняют такие чувства и Николаевские солдаты, пред житьем-бытьем которых приходят в ужас теперешние люди.

Слушая задушевные беседы Измайловских инвалидов об этом житье, богатом жестокостями, несправедливостями и обидами, я тем не менее никогда не замечал у беседующих ни злобы, ни ненависти, ни других нехороших чувств. 

Всегда, напротив, как-то происходило, что в рассказах, после какого-нибудь случая с темным характером, вдруг являлась в светлом изображении личность покойного Государя, возбуждавшая в стариках-солдатах умиление и восторг или простым, добрым и милостивым словом, или поступком высокой справедливости и милости, или царственною доблестью.

Однажды я сказал старикам, после одного тяжёлого, услышанного от них рассказа: теперь ничего этого уже нет; солдату легко служить стало. - Легче-то легче, что про это говорить: только в наше время лучше было. - Ну?! 

- Служба была настоящая, ваше прев.-во. (в такой чин произвели меня инвалиды и упорно продолжали величать им, несмотря на мои резоны, что так не годится). - Командиры, случалось, обижали; да где худых людей нет? Зато попадались и такие, каких теперь и в заводе нет, да и не будет. Разговаривают, правда, много, только дела что-то не видать. Ишь кличку дали: - Солдатик, да солдатик! Оловянные, знать, и солдаты-то стали теперь!

И старик с пренебрежением плюнул. - Бывало, - продолжал он, - сдадут тебя, лоб забреют, матушка там и все прочие повоют, как над покойником. И впрямь, ты и есть покойник: - Божьим да Царским стал! Ну, и знаешь, что при своем деле состоишь. 

А теперь что? Сегодня солдат, а завтра оброк подавай, да и не казне одной, а там земству какому-то. Для николаевского солдата Царь все одно, что отец с матерью. Заслышим бывало смотр: у всех одна заботушка, как бы Царя порадовать, не огорчить чем. Приедет это, Николай-то Павлович, точно солнышко объявится. Поздоровается, голос-то один чего стоил: так на душе у тебя и заиграет! Знакомого солдата встретит, увидит, по имени назовет, обласкает... Э, да что вспоминать? Лучше прежде было!

Из рассказов Геннадия Владимировича Грудева об императоре Николае I


В начале царствования (1828) Николая Павловича, управляющим делами Комитета министров был Федор Федор Гежелинский (тайный советник, награждённый двумя звездами). Государь принимая доклады, писал на них карандашом "согласен", но мог на том же документе сделать возражение, и нередко выходило, что на одном документе стояли две резолюции: "согласен" и "не согласен". Гежелинский, по своим соображениям, некоторые резолюции вытирал. 

Государю об этом донесли. При первом же докладе Гежелинского, Государь спросил его, - все ли резолюции его исполнены и все ли целы? Гежелинский отвечал утвердительно. Тогда Государь вынул из стола доклады с вытертыми резолюциями (Николай Павлович ненавидел обман) и предъявил доказательство обратного.

Гежелинский упал на колени и старался объяснить, что он это сделал потому, что выходило противоречие в резолюциях. Государь схватил Гежелинского за грудки, и сильно уколол руку о звезду (которые тогда не привинчивались, а прикалывались к фраку большою булавкой). От боли Государь вышел из себя... Бенкендорф (Александр Христофорович), бывший тут, заслонил собой Гежелинский, а тот только мог сказать: - Я виноват, судите меня, Государь!

Суд был назначен военный, и виновный был приговорен к разжалованию в солдаты в Сибирские батальоны (26 июня 1831 г.). Государь на докладе написал: "согласен", с дополнением, чтобы виновный был отправлен в рекрутское (здесь: солдатское) присутствие и был поставлен "под мерку" (брить лоб). 

В присутствии должен был находиться некто Железнов, подчиненный Гежелинского, очень его любивший. За день до этого он приезжал к Бенкендорфу и просил позволения заболеть на этот день; но тот отвечал, что не смеет разрешить.

Только через несколько месяцев князю Кочубею и Бенкендорфу удалось уговорить Государя зачислить Гежелинского солдатом в Финляндию, переведя его из сибирских полков. При совершеннолетии Наследника ему дали офицерский чин (1839), затем он вышел в отставку и поселился в деревне.

***
Император делал смотр войскам где-то на юге. По военным правилам солдат должен во фронте стоять неподвижно. Вдруг Государь заметил, что в одном месте солдат засмеялся. Он вызвал его и строго спросил:

- Ты сейчас смеялся?
- Никак нет, Ваше Императорское Величество, - отвечал солдат.
- Я видел, признавайся; ты смеялся?
- Никак нет.
- Сквозь строй прогоню! Признавайся, ты смеялся?

- Никак нет.
- Расстрелять его! Признавайся, ты смеялся?
- Никак нет, Ваше Императорское Величество.

Гнев государя дошел до последней степени: он усиленно дышал, снял каску и вытирался платком. Наконец, он вызвал всю ту группу солдат, в которой стоял смеявшийся, как ему показалось, солдат. - Признавайтесь, кто смеялся? Выступил один солдат и сказал, что это был он.

- Прощаю тебя за твое "признание". Затем, вернувшись к первому, Государь положив ему руки на плечи, сказал: - Простишь ли ты меня? Солдат стоял вытянувшись в струну. - Понимаешь ли ты, - продолжал Государь, - что я прощения у тебя прошу при всех? Солдат стоял не шевелясь, пока ему Государь не сказал: "Иди!"

***

Как то Император приехал к графине Орловой, когда у нее был архимандрит Фотий, которого графиня предупредила, что, по обычаям двора, все посетители должны удалиться, когда приезжает Государь и свидание происходит только с хозяином дома. Фотий не ушел, но встал пред образами, как в созерцательной молитве. 

Вошел Государь с хозяйкой, выходившей к нему на встречу и, увидев Фотия спросил: - Кто это? Орлова объяснила. Фотий не двигался с места. - Что ж ты, - сказал Государь (не любивший не соблюдения приличий), - хочешь молиться, так молись (Николай Павлович зная о связях Фотия с А.Н. Голицыным, слывшим в свете гомосексуалистом, хоть и разорвавшим с ним отношения, относился к Фотию с резким отрицанием (прим. ред.).

- Может быть, ему бы хотелось дать благословение Вашему Величеству, - робко заметила графиня. - Ну, нет, этого не будет, - был ответ. Государь отвернулся, Фотий же поспешил удалиться.

***

Однажды на параде, при всех, граф Орлов неправильно передал какое-то приказание Николая Павловича (что считалось грубейшим нарушением), и на сердитое замечание Государя извинился тем, что не расслышал. "Меня вся Европа слышит, а мой генерал-адъютант меня не расслышал", сказал Государь. Это было после успехов Венгерской кампании. Примерно в то же время Государь сказал: "Что теперь делается, меня не удивляет. Я еще в 1849 году был уверен, что Европа не простит нашего спокойствия и наших заслуг".

***

С-н (Свечин?), державший литературный салон в Москве в 40-х и 50-х годах, прежде был где-то из рук вон плохим губернатором. В одном из своих отчетов на высочайшее имя, он, в ответ на чью-то претензию, написал: Без жеманства я должен сказать, что протоколов Губернского Правления не читаю. Император (не допускающий никаких отступлений противу службы) против этих слов дал свой ответ: И я без жеманства такого губернатора увольняю.

***

В 1832 году Николай Павлович, долго не видевший Ермолова, приехав в Москву, послал к нему сказать, что желает его видеть и не во фраке (этим давая понять, что опала его подошла к концу), а в мундире его времени (времен Кавказских войн). 

Императрица Александра Федоровна не знакомая с Ермоловым, хлопотала, чтобы свидание его с Государем непременно состоялось. Ермолов приехал во дворец, и Государь встретил его словами: - Забудем старое; мы оба были виноваты, и ты более меня, потому что я был молод (в 1827 году Ермолов предупреждает Николая о готовящейся к войне Персии. Николай ему не поверил, и отправил его в отставку. 

В этом поступке Николая угадывался его стальной характер, ведь Ермолов был непререкаемым авторитетом именно в восточных территориях. Ермолов был в бешенстве (прим.ред.)

- Не будем этого вспоминать, Государь, - отвечал Ермолов. - Приезжай в Петербург, - заключил Государь, - и послужи еще.

И Ермолов действительно переселился в Петербург. Присутствуя в Государственном Совете, Ермолов отстаивал какой-то вопрос, но вопрос этот, большинством голосов, прошел против мнения Ермолова. 

По окончании заседания, он демонстративно произнес: - Господи, отпусти им, ибо не знают, что творят. Об этом донесли Николаю Павловичу, который сказал: - Нет, с ним ничего не сделаешь! Вскоре Ермолов отпросился опять назад, в Москву, на покой.

***

В сороковых годах С. С. Уваров был министром народного просвещения, а Паскевич наместником в Варшаве, где дело просвещения было подчинено министерству. Паскевич однако сам вводил какие-то распоряжения, довольно крутые, так как тогда было в ходу держать поляков в кулаке. Уваров нашел, что это есть вторжение в круг его власти, а Паскевич считал себя в Польше чуть не самодержавным правителем. 

По этому поводу возникли между ними неудовольствия. При посещении Паскевичем Петербурга Николай Павлович, желая помирить их, назначил обоим доклад в один день. Приехав в Зимний дворец, Уваров узнал, что Паскевич уже у Государя, а ожидающими в приемной нашел Меншикова и Туркула (Игнатий Лаврентьевич), которые состояли в комитете по делам Царства Польского. Уваров, разговаривая про обстоятельства, их собравшие, сказал, между прочим, такую фразу: - Они (т. е. Государь и Паскевич) намерены пускать кровь, и думают, что я стану держать им таз.

На другой день, служивший в Варшаве при Паскевиче, Ильяшевич просил одно близкое лицо к Уварову передать ему, чтобы он был осторожнее и, рассказав разговор Уварова с Туркулом во дворце, прибавил, что это уже известно Государю. И Меншиков, и Туркул были люди благородные, и конечно не они передали Государю слова Уварова, третьего же лица и вообще никого в зале не было. 

Остается одно предположение: в Зимнем дворце были ниши под обоями, в которые помещались люди для того, чтобы слушать, что говорится рядом. С этого дня Николай Павлович не взлюбил Уварова.

***

В 1847 году император Николай, на основании ноты Меттерниха (здесь: подготовка к июльской революции во Франции) о том, что молодые ученые наши ездят по славянским землям и толкуют про объединение, приказал Уварову разослать циркуляры всем попечителям учебных округов иметь наблюдение за этим. 

Попечитель Московского округа граф Строганов нашел циркуляр этот невыполнимым и вышел в отставку после ссоры с Уваровым и полученного замечания Государя (Строганова очень любило студенчество, за его доброе и справедливое к себе отношение).

Строганова заместил его помощник Голохвастов (Пётр Владимирович), которому Государь, приехавший в Москву, сказал: - Вы были 12 лет помощником человека, которому я верил; но и он меня не понял в том, что молодежь университета есть другая, чем молодежь прочих заведений. Голохвастов смутился и стал многоречиво что-то объяснять. 

Государь нахмурился и прервал его словами: - Я все сказал (в присутствии государя, без его позволения, по статусу о рангах, говорить строжайше запрещено). Голохвастов захворал и скоро подал в отставку.

***

С. С. Уваров, докладывал, что на открывшуюся вакансию попечителя в Одессе есть два кандидата: один Фабр (Андрей Яковлевич), представляемый графом Воронцовым, другой Н. М. Бугайский (протеже Нелидовой), представляемый им, Уваровым. 

В Одессе предполагается постройка здания для университета, и Бугайский, как инженер-строитель, был бы тут очень полезен; но утверждение зависит от воли императора. Государь слушал молча, наконец, сказал, что утверждает Бугайского. - Но что отвечать графу Воронцову, - спросил Уваров, - человеку гордому и много сделавшему для Одессы?

- Ученого учить только, портить, - возразил Государь; вы сумеете отвечать Воронцову. И Уваров, вместе с официальной бумагой, послал Воронцову записку, в которой объяснил все дело. Воронцов все понял. Скоро Уваров получил графское достоинство (здесь: об этом просила Варвара Нелидова).

***

В 1854 году, когда англо-французский флот стоял под Петербургом, астроном Струве (Василий Яковлевич) получил уведомление, что император приедет в Пулковскую обсерваторию смотреть из телескопа на неприятельские суда (время интервенции в Белом море английского флота и бомбардирования Соловецкого монастыря).

Струве пригласил присутствовать при сем молодого графа А. С. Уварова, академика Давыдова и Г. В. Грудева (автора записок). По приезде император тотчас сел за телескоп и, внимательно наблюдая, не говорил ни слова, не оборачивался, и только делал знаки рукой, чтобы кругом было тихо; а между тем лицо его все более и более омрачалось. Так прошло довольно много времени. Императрица видимо тревожилась, оставалась молчаливой и неподвижной.

Наконец Государь встал, резко крикнул "коляску" и, не сказав Императрице и никому ни слова, уехал.

p.s.

Его дочь, Ольга Николаевна спросила (в день 25-летия его царствования):
-Ты счастлив теперь, ты доволен собою?
- Собою? - отвечал он и, показав рукою на небо, прибавил: - Я былинка!

Кончина Государя Императора Николая Павловича (граф Д. Н. Блудов)


Покойный Государь постоянно носил шерстяные носки; на свадьбу дочери графа Клейнмихеля, боясь, что будет жарко, надел нитяные, вследствие чего и простудился. Несмотря на то, его величество ежедневно выезжал, и хотя чувствовал внутренний холод, не принимал никаких лекарств. Болезнь усиливалась; но, не взирая на это, в субботу он был в Михайловском манеже, где провожал гвардии маршевые батальоны, идущие в поход; между прочим, распек смотрителя за то, что манеж не топлен, тогда как было там тепло.

За трое суток до кончины, Государь потребовал военного министра; но ему доложили, что кн. Долгорукий болен и не выезжает. Его Величество велел подать сани и сам поехал к нему. Возвратясь во дворец, он почувствовал себя так нехорошо, что слег, но продолжал заниматься государственными делами и слушал доклады Наследника.

В четверг, в 3 ч. утра, Наследник и Константин Николаевич, уже знали о безнадежности положения Государя и предварили Императрицу. Она пришла и просила царя исповедоваться и причаститься, говоря, что это ему поможет, и что ей этого хочется. - Разве мне так худо? - спросил Государь и велел позвать доктора, которого спросил по-латыни. Мандт отвечал, склонив голову. - А, - сказал Император, - решительная минута наступила. Исполнил долг христианина твердо и спокойно.

Ночью велел он позвать Наследника, с которым беседовал несколько часов. В 6 часов утра позвал Наследницу, которая была в ближайшей комнате, и просил обоих окружать мать теми же вниманиями, какими сам окружал ее, прибавив: «Я хочу, чтобы она жила, она должна жить!» 

Потом спросил: - А где ж она? Императрицу привели, она склонилась к нему. Он целовал ее и сказал: - Полно плакать! Я этого не хочу! Я хочу, чтоб ты жила, жила, жила непременно. Живи памятью моей любви! А прочти Отче Наш! Она стала читать и когда дошла до слов: «Да будет воля Твоя», он остановил ее и громко и твердо сказал: «И ныне, и присно, и вовеки веков!»

Потом велел дать знать по телеграфу в Москву, Киев и Варшаву: Государь кончается. Когда донесли ему, что повеление исполнено, он сказал Наследнику: «А когда все будет кончено, то, Александр, сию минуту вели изменить слова, чтоб телеграф сказал: - Государь скончался, царствует Александр II. 

Он продолжал: «Обычай требует, чтобы тело императора было выставлено для народа шесть недель; но теперь не то время, чтобы заниматься тебе этими церемониями, и потому употребляю последние звуки моего голоса, Саша, чтобы просить тебя и приказать, как отец и император, исполнить последнюю мою волю: неделю тело мое пусть стоит здесь, и еще неделю в крепости, и довольно. Я хочу, чтобы траур по мне носили самый короткий срок, как только допустит приличие».

Царь прощался со всем своим семейством и велел принести даже Веру Константиновну. В каждом слове его было слышно его теплое любящее сердце. Потом он спросил с улыбкой: «А где же завтрашний или даже сегодняшний Цесаревич Nix?» 

Малютка подошел к умирающему, стал на колени у низкой походной железной кровати с кожаным тюфяком, на котором скончался Царь. Его Величество, положив руку на голову ребенка, сказал: «Смотри, Коля, будь послушен твоему отцу и твоей матери, как отец твой был послушен нам с бабушкой; кроме радостей я и она от твоего отца ничего не видали; смотри, Коля, помни это, что дедушка за тобою и оттуда будет смотреть» (показал на небо). Маленький великий князь плакал и целовал руки. 

Государь усилился, чтобы притянуть его к себе и сказать: «Слушай по-военному, слушай команду, полно плакать. Ну, целуй меня!» Но у самого слезы текли ручьями. Потом он сказал: «Мне хорошо, мне прекрасно, мне отрадно, мне сладко, желаю всякому того же».

Государь прощался со всей своей приближенной прислугой, даже с кучером своим Яковом, который страшно ревел. Царь приказал ему не плакать, обещая, что Наследник его не оставит. Вспомнил об одном камер-лакее, которого когда-то ударил и, приказав позвать его, сказал ему: «Я тебя обидел раз - помнишь ли? Я ударил тебя. Прости меня, братец, за мою невоздержность». Лакей рыдая целовал ноги Царя. Все плакали.

Кто-то доложил умирающему, что Варвара Аркадьевна Нелидова желала бы иметь счастье проститься с ним. Он отказал. (После кончины - нынешний Государь быль у нее и беседовал более часу). Но все это утомило его, он стал беспокоиться; несколько успокоительных капель облегчили его. Императрица сказала ему: - Хочешь ли, я прочту тебе письма сыновей из Севастополя? (Духовник Бажанов читал в это время отходную). - Нет, благодарю, мой друг! Ведь я уже не принадлежу земному. Перекрестился, затих и угас совершенно, 18-го февраля 1855 года, в 12 ч. 20 м. пополудни.

Последние часы жизни, и посмертные дни государя императора Николая Павловича (без указания автора)


Под Альмой некоторая часть наших войск отступала в беспорядке (Альминское сражение (сентябрь 1854 г.) - первое крупное сражение Крымской войны между высадившимися в Крыму войсками коалиции Великобритании, Франции и Турции, с одной стороны, и России - с другой, предопределившее начало многомесячной осады Севастополя). 

Князь Меньшиков (Александр Сергеевич) подозвал адъютанта своего Грейга (Самуил Алексеевич) и приказал ему ехать с донесением к Государю. На вопрос Грейга, - о чем донести? Меньшиков указал на бегущие отряды и сказал: - Донесите о том, что вы сами видите. Грейг буквально исполнил приказ. Когда Государь выслушал Грейга, слезы у него полились ручьем. Он схватил Грейга за плечи и, потрясая его довольно сильно, повторял только: - Да ты, понимаешь ли, что говоришь?

Грейг конечно ничего не получил, как обыкновенно получали приезжавшие с донесениями, и люди близко знавшие князя Меньшикова уверяли, будто князь нарочно доверил подобное поручение Грейгу, с отцом которого был всегда во вражде.

Как велико бывало волнение императора Николая Павловича, когда получались одно за другим самые отчаянные известия из Севастополя, видно из того, что он, всегда так отлично владевший собою, сбегал с лестницы к приезжавшему курьеру навстречу и даже иногда полуодетый, накинув шинель на плечи. 

В Гатчине, где тогда жил Государь, помнят про его бессонные ночи, как он хаживал по двору и клал земные поклоны перед церковью.

Доктор Карелль (Филипп Яковлевич) рассказывал, что 17 февраля 1855 г. он был потребован к императору Николаю ночью и нашел его в безнадежном состоянии и одного: Мандта (Мартын Мартынович) при нем не было. 

Император желал уменьшить свои сильные страдания и просил Кареля облегчить их; но уже было поздно, и никакое средство не могло спасти его. В таком положении Карелль, зная, что не только в городе, но даже и во дворце никому неизвестно об опасности, отправился на половину Наследника-Цесаревича и потребовал, чтоб его разбудили. Пошли разбудить и Государыню и немедля отправили напечатать в Journal de S-t Petevsbourg два бюллетеня за два предшествующих дня.

Покойный император Николай на смертном одре, в тяжких страданиях, сохранял твердость духа и, живя христианином, таковым и умер. Боясь, чтобы земные привязанности не поколебали Его сердца, которое он сосредоточил всецело на переходе в вечность, он не захотел даже распечатать письма нежно любимых им сыновей, полученные из Севастополя, сказав: - Non, ne m'en faites pas la lecture; cela m'attacherait trop a la terre (Нет, не читайте мне их: это меня слишком займет земным). 

Он скончался со словами: "В руце Твои предаю дух мой".

В первое время по кончине лице его было прекрасно; он покоился на походной железной кровати, в рубашке, покрытый серой шинелью. Императрица целые сутки не отходила от почившего мужа и не подпускала докторов; поэтому они запоздали бальзамированием, которое пришлось сделать дважды (во второй раз бальзамировали Енохин и Наранович). 

При вскрытии тела оказалось, что у императора вместо двух почек одна, но весьма большая. Профессор Грубер нашел это явление необыкновенной редкостью. Почка до сих пор, хранится в Медико-хирургической академии, в музее (да?). Снята была гипсовая маска. Близ губы на этой маске большая бородавка, при жизни закрывавшаяся усами. 

Государь был красоты необыкновенной и очень походил лицом на свою державную бабку, которая так радовалась его появлению на свет Божий.

В течении шести недель что тело стояло во дворце, очевидец, достаточно приглядевшийся к порядкам двора в царствование императора Николая, где всегда господствовали строгое приличие, сдержанность и внушительная внешность даже во всех мелочах, когда пришлось ему стоять на часах при гробе, бывал постоянно до глубины души возмущаем тем, что приходилось ему видеть в зале, где стояло тело: стукотня ногами прохожих, разговоры, хлопанье дверьми, одним словом как будто бы все окружавшее и не замечало почившего, перед которым за несколько дней еще подобострастно трепетало. 

Насколько дурно было набальзамировано тело, видно было из того, что для противодействия быстрому разложению весьма часто приходили какие-то личности и выливали в гроб целые флаконы жидкостей. Однажды ночью всех дежуривших и стоявших на часах выслали из комнаты, и потом говорили, что доктора опасались, чтобы спершиеся внутри трупа газы не повредили головы, и против этого должны были быть приняты меры. 

Председателем печальной комиссии быль граф А. Д. Гурьев, а одним из чиновников В. А. Инсарский, в неизданных Записках которого, многие страницы заняты описанием действий этой комиссии.

Тот же очевидец сообщает, что и во время похорон, люди, участвовавшие в погребальной процессии не сумели, даже в виду толпы народа, соблюсти хотя самое простое приличие: шли не в порядке, разговаривали, некоторые курили, одним словом представили богатый материал для изучения сердца человеческого с его самых темных сторон.

Император Николай, провожая из Петергофа конную гвардию в поход, сказал полку, что если отечество будет в опасности, он сам станет перед полком, для чего и послал своих верховых лошадей в поход при полку. Лошади эти дошли с конной гвардией до города, где полк зимовал. Лошади проезжались в манеже. За несколько дней до кончины Императора, когда его лошадь привели в манеж для проездки, прежде чем берейтор успел сесть на нее, она шарахнулась на бок и тут же издохла.

поправки к вышеизложенному (от церемониймейстера, распоряжавшегося порядком погребального шествия)

Сказано "В тяжких страданиях". Без сомнения смертельная болезнь Николая Павловича, паралич легких, вследствие запущенной простуды, должна была причинять ему страдания, или скорее удушье. Но когда говорится о тяжких страданиях умирающего, то представляется совсем другое; а посему слова эти могут только вовлечь читателя в заблуждение. 

Государь, напротив, сохранял почти до самого конца полное присутствие духа исполнил все свои обязанности как христианин, спокойно говорил со всеми членами своего семейства, шутил с детьми великой княгини Марии Николаевны и прощался даже с дворцовыми гренадерами.

Сказано "Большая бородавка, при жизни закрывавшаяся усами". Когда снимают с мертвого маску, то усов не сбривают: это совершенно изменило бы сходство. А посему, если усы скрывали бородавку при жизни, то они точно также закрывали ее и после смерти.

Сказано "В течение шести недель, что тело стояло во дворце". Вынос из Зимнего дворца в Петропавловскую крепость последовал 27 февраля; а так как Государь скончался 18 февраля, то из этого выходит, что тело оставалось во дворце 9 суток, а не шесть недель.

Сказано "Очевидец бывал до глубины души возмущаем тем, что приходилось ему видеть в зале, где, стояло тело". Этот очевидец, которому память изменяет до того что он смешивает 42 дня с 9 днями, мог бы и не сообщать о не бывалых обстоятельствах, возмущавших будто бы его душу. Ничего подобного не происходило. 

Тело Николая 1-го лежало в гробу, на катафалке под балдахином, в зале со сводами, выходящей окнами на Неву, в нижнем этаже. У тела стоял священник между двумя дьяконами и читал Евангелие; вокруг стояли дежурными высшие сановники и чины двора, а часовыми гвардейские полковники с обнаженными саблями и дворцовые гренадеры. 

При этой обстановке само собой понимается, что не могло быть ни разговоров, ни хлопанья дверьми, о которых рассказывает очевидец. Во время чтения Евангелия, Русский человек громко не разговаривает; что же касается до хлопанья дверьми, то огромные двери дворцовых зал остаются отворенными, и потому ими никто и хлопать не мог. 

На счет же стукотни ногами, может быть, что действительно, при допущении постоянного притока сотен лиц к гробу для последнего поклоненья и прощания, мог быть шорох от ног по ковру или сукну; но зрелище этих прощаний народа с любимым Царем могло только возбудить в душе умиление и никого не возмущало, кроме разве очевидца, о котором идет речь.

Сказано "Перед которым все окружавшее подобострастно трепетало". Может быть, очевидец и испытывал это чувство; но он напрасно распространяет свои ощущения на других. Боялись Николая Павловича только те, которые чувствовали себя виноватыми; а человек со спокойной совестью и служивший добросовестно не имел причины его бояться, а напротив чувствовал к Государю любовь и преданность.

Сказано "Весьма часто приходили какие-то личности и пр." и "однажды ночью дежуривших и пр. выслали и т. д. ". Опять память изменяет очевидцу. Не однажды ночью выслали дежуривших. Это происходило ежедневно, и не ночью, а рано утром от 6 или 7 часов, на час или на два, как во дворце, так потом и в крепости. 

В это время отворяли окна, выносили обгоревшие и оплывшие свечи, ставили новые, выметали пол и натянутое в виде ковра сукно, на котором тысячи ног оставляли снег и грязь, сдували пыль и копоть от свечей с балдахина, с гроба, даже с лица покойника, и ставили в гроб и под гробом сосуды с бальзамическими веществами, опасаясь очень естественно, что от продолжительная стояния, не смотря на бальзамировку, могли бы показаться признаки разложения. 

Это соблюдается при всех погребениях лиц царской Фамилии, которые выставляются на продолжительное время для поклонения народа.

Сказано "Люди, участвующие в процессии, не сумели соблюсти приличие: шли не в порядке, разговаривали, некоторые курили". Огромное шествие, в котором участвовали депутации от всех ведомств, числом в несколько тысяч человек, голова которого была у Николаевского моста, когда колесница еще не выехала из дворца, шло в образцовом порядке. 

Что лица эти разговаривали между собою, это неизбежно, и мы это видим во всех шествиях и погребальных церемониях. Совершенно напрасно этому удивляется очевидец: нельзя же, в самом деле, требовать, чтобы люди шли рядом в продолжение двух часов, соблюдая совершенное молчание, и это нисколько не вредит приличию. 

Что же касается до курения, то мне "не может быть известно, курил ли в то время очевидец; но что участвовавшие в шествии войска, высшие чины управлений и депутации от разных министерств и ведомств не курили, это я могу достоверно утверждать. 

Кроме того всем известно, что в то время никому бы и в голову не пришло курить на улице, так как это было и не в обычае, и запрещено вообще.


Похоронная процессия Императора Николая I на Благовещенском мосту 27 февраля 1855 года
Наверх