Восстание декабристов. Рассказы очевидцев

Вместо эпиграфа:
Письмо императора Николая Павловича к графу Ф. В. Сакену
14 декабря 1825
Mon cher comte! Que puis-je vous dire? Mon cher comte! Que puis-je vous dire? Je suis votre Souverain legitime et Dieu a voulu que je sois le plus malheureux des souverains: car c'est au prix du sang de mes sujets que je suis sur le trone. Quelle position, grand Dieu! Miloradovitch blesses a mort, Chenchine et Friederichs grievement blesses; Toll vous dira le reste. Que Dieu me soit en aide et qu'il nous assiste a faire faire leurs devoirs il'armee que je vous confie et dont je vous rend responsable. Au reste, mes sen-timens pour vous vous sont connus et ne varieront jamais.
Mon amitie et mon estime pour vous sont donnes pour la vie.
Nicolas.
S-t Petersbourg, le 14 decembre 1825.

Перевод. Дорогой граф! Что могу сказать вам? Я ваш законный Государь; но Богу угодно, чтоб я был несчастнейшим из государей, ибо ценою крови моих подданных я вступил на престол. Какое положение, великий Боже! Милорадович смертельно раненный, Шеншин и Фридрикс - тяжело; Толль расскажет вам остальное. Да поможет мне Бог, и да даст Он исполнят свой долг армии, которую вверяю вам и за которую возлагаю на вас ответственность. Впрочем, мои чувства к вам известны и никогда не изменятся.
Моя дружба и мое уважение к вам на всю жизнь.
Николай.
СПб. 14 Декабря 1825.

Письмо императора Николая I к гр. Витгенштейну
15 декабря 1825 года

Граф Петр Христианович (Письмо, так и надпись на конверте, в котором оно вложено, писаны рукою императора Николая Павловича. Граф Витгенштейн, во время отправления к нему этого документа, был главнокомандующим 2-й армией; в штабе ее находилось много лиц стоявших во главе южного тайного общества).

Вам известна непоколебимая воля Брата Моего Константина Павловича, исполняя которую, Я вступил на Престол с пролитием крови Моих подданных; вы поймете, что во Мне происходить должно и верно будете жалеть обо Мне. Что здесь было - есть то же, что и у вас готовилось, и что, надеюсь, с помощью Божьей, вы, верно, помешали выполнить.
С нетерпением жду от вас известий на счет того, что г. Чернышев вам сообщил; здесь открытия наши весьма важны и все почти виновные в моих руках; все подтвердилось по смыслу тех сведений, которые Мы и от г. Дибича получили. Я в полной надежде на Бога, что сие зло истребится до своего основания. Гвардия себя показала, как достойно памяти ее покойного Благодетеля.
Теперь Бог с вами, любезный Граф. Моя доверенность и уважение к вам давно известны и Я их от искреннего сердца здесь повторяю - вам искренний Николай.


     ОСИП АНТОНОВИЧ ПРЖЕЦЛАВСКИЙ

     14-е декабря 1825 г.

Были последние месяцы 1825 года. Император Александр I находился в Таганроге; болезнь его сильно тревожила столичное общество, как вдруг получено горестное известие о кончине Благословенного. Нас, служащих в министерстве внутренних дел, к верноподданнической присяге сперва Константину Павловичу, потом, чрез 19 дней, Николаю Павловичу, приводил сенатор Лавров (И. П., тайный советник). Мы не знали, что он принадлежит к нашему ведомству и впоследствии только оказалось, что Лавров заведует особой секретной частью. Между тем, министерству стало известно об открытом на юге в армии и широко разветвленном заговоре. Усилилась деятельность особенной канцелярии и начальник ее, Максим Яковлевич фон Фок, стал почти каждый день ездить с докладами к министру, часто также бывал и Лавров.

Наступило роковое 14-е декабря. Я был уже в канцелярии, когда развозивший пакеты курьер, возвратившись, сказал, что на Сенатской площади "солдаты и офицеры бунтуют". Был одиннадцатый час. Я немедля отправился к Адмиралтейству, мне хотелось посмотреть, что такое "революция". Я нашел дело в следующем положении. Начиная с Большой Миллионной, на Дворцовой и Адмиралтейской площадях, до самого забора строившейся тогда Исаакиевской церкви, очень близко подходившего к углу Адмиралтейского бульвара, толпились десятки тысяч верноподданного народа; им была занята и главная сторона бульвара, та, от которой расходятся три главные улицы Петербурга. На правой же, выходящей на Сенатскую площадь, стоял уже народ сочувствовавший бунтовщикам, сам не зная почему. В проезде между забором и углом бульвара, на котором я стоял, выстроен был дивизион Кавалергардского полка и я разговаривал со знакомыми офицерами. Вокруг памятника Петра I и далее, вдоль забора к Конногвардейскому манежу, толпились возмутившиеся полки и батальоны. Все остальное пространство до Невы и вся Нева, между сенатом и адмиралтейством, занята была народом, бессознательно волнующимся.

Все это неистово кричало: крик этот своего рода имел что-то дико-характеристическое. Он долго оставался у меня в памяти и, повторяясь в ночных кошмарах, придавал им невыразимый ужас. Я несколько был обманут в моих ожиданиях; я воображал, что "революция" это движение, да она всегда им и отличалась; здесь же, напротив, все - и войска и народ - стояли неподвижно и так простояли с 9-ти часов утра до 4-х пополудни. Издали только видно было несколько личностей и в мундирах и в городском платье, расхаживавших впереди солдат и декламировавших с обнаженными саблями. Издали также послышались выстрелы, один, убивший Милорадовича, другой, направленный, к счастью неудачно, в великого князя Михаила Павловича. У монумента откуда-то взялся целый воз дров и с моего угла видно было, как поленья полетели в старого генерала Воинова (Александр Львович, 14 декабря 1825 года Воинов несколько раз выезжал к бунтовавшим войскам для увещания их, причём Кюхельбекер выстрелил в него, но промахнулся), который приезжал уговаривать мятежников; он едва жив остался. Мимо меня, сквозь дивизион кавалергардов, проезжал для такого же увещевания петербургский митрополит (Серафим) с двумя генералами, в лентах, на запятках. Высокопреосвященный недалеко заехал на площадь; толпа солдат бросилась ему на встречу, остановила экипаж и, сказав: - Убирайтесь батюшка, не ваше дело, - и поворотила лошадей.

Когда началась история, температура была нуль по Реомюру, самая благоприятная для зимних возмущений. Ничто лучше не унимает жар революционных порывов, как хороший мороз, еще, если можно, с северным ветром. На термометре Реомюра, при 15-м градусе ниже нуля, можно бы с полным основанием поставить надпись: "Замерзание революции". В течение дня, 14-го декабря 1825 г., температура быстро понижалась, а в 4-м часу пополудни доходила уже до 10° мороза. Был и ветер; становилось холодно; еще какой-нибудь час - и все, вероятно, кончилось бы тем, что рьяные революционеры разошлись бы погреться. Но как они, не внимая никаким увещаниям, продолжали стоять и неистово кричать, то, дабы покончить с ними пред ночью, призвана была артиллерия.

Четыре пушки, из числа привезенных Сухозанетом (Иван Онуфриевич), поставлены были на бульваре, против толпы бунтовщиков. Слышно было, что приказано выстрелить холостыми зарядами. Но когда после первого залпа в толпе мятежников раздался хохот и было опасение, что в таком близком расстоянии солдаты могут броситься к бульвару и овладеть пушками, тогда император приказал открыть пальбу орудиями по порядку, картечью.
После третьего выстрела, когда упало несколько десятков убитых и раненых, все было кончено. Площадь представляла какой-то хаос. Масса войск и народа пришла в движение, все стали спасаться бегством, толкаясь и кувыркаясь на обледеневшей мостовой. Одни направились к Неве, другие - к Морской и Галерной; толпа, стоявшая на Неве, тронулась также во все стороны. Между тем пушки гремели. Сперва сыпалась на бежавших картечь, потом, по Галерной и по Неве стали стрелять ядрами. В какую-нибудь четверть часа площадь и Нева совершенно опустели; наступила ночь, войска стали бивуаками, освещаемые пылающими кострами. Я возвратился домой порядочно озябший и проголодавшийся, но довольный тем, что видел до конца все перипетии "стоячей революции".

Со следующего дня началось для жителей Петербурга тревожное состояние. Правительство знало, где был главный центр заговора, а также и то, что много единомышленников находилось в Петербурге, но не все разветвления и не все личности были известны. К тому же, из офицеров и статских, бывших в толпе мятежников на Сенатской площади, многие скрылись, а как навигации не было и зимою трудно было далеко убежать, то и предполагалось, что если не все, то большинство их скрывается в столице. Для поисков за ними, в городе и окрестностях, употреблены были все средства тайной полиции. Все агенты, состоявшие при особой канцелярии и при военном генерал-губернаторе (после убийства Милорадовича, пост занял Голенищев-Кутузов, Павел Васильевич), были в деле. Это имело своего рода неудобство; все, лично неизвестные этим господам, особенно молодые люди, были предметом их наблюдений в публичных местах. Когда вам случалось пить кофе в кондитерской или обедать в ресторане, то непременно перед вами сновал какой-нибудь незнакомец, пристально вглядывающийся в вашу физиономию, потом уходил в другую комнату, вынимал из кармана бумагу и, по-видимому, поверял ваши приметы с теми, что у него было записано.

В театре, даже в церкви; вы встречали зоркие глаза, следящие за вами. К штатным агентам присоединилось еще и немало дилетантов, и они-то были самые назойливые, и притом и самые неискусные ищейки. Но, следуя правилу Талейрана: " Pas trop de z?le (не переусердствуй) ", они делали вообще презабавные quid pro quo (здесь: подмена), только вовсе не забавные для тех, которые были их предметом. Из нескольких, мне известных, промахов приведу здесь один.

Из бежавших с Сенатской площади и из других не бывших там заговорщиков, почти все, в городе, в окрестностях и в Кронштадте, были уже пойманы, но нельзя было нигде отыскать известного литератора Кюхельбекера (Вильгельм Карлович). Его искали с усиленною настойчивостью. Кюхельбекер был необыкновенно высокого роста и это-то было причиной следующей трагикомической невзгоды. Мы с моим приятелем не имели своей кухни и обедали в разных ресторанах. Но около описываемого времени мы нашли себе очень порядочный хозяйский стол в одном немецком семействе, на Вознесенском проспекте. Нас собиралось человек 10-12. К нашей компании прибыл, по рекомендации, после уже 14-го декабря, некто г. И. Он был смирный и молчаливый, замечательный еще и по очень высокому росту. Раз, когда он обедал за общим столом, вызвали хозяина. Чрез минуту хозяин возвратился расстроенный и попросил в первую комнату г. И., который даже не кончил обедать. Выглянув за ним, мы увидели полицейского офицера и какого-то толстого господина. Они увели с собой нашего сотрапезника, и вот что мы узнали от него, когда он, заметно похудевший, возвратился к нам чрез неделю.

В день заарестования он шел преспокойно обедать, когда рыскавший по городу в поисках за Кюхельбекером один из дилетантов-шпионов, отставной полковник Л., увидел его сзади, и по его росту вообразил себе, что это Кюхельбекера Заметив дом, куда зашел И., он обратился к первому попавшемуся полицейскому офицеру и потребовал его содействия для поимки государственного преступника. Бедного И. отвели прямо к военному генерал-губернатору. Напрасно испуганный чиновник департамента податей и сборов протестовал, указывал на свое место служения, где можно удостовериться о его самоличности, напрасно у генерал-губернатора заметили, что Кюхельбекер имел не такие волосы, которые у И. были черные как смоль; приведший его Л. не хотел ничего слышать, уверяя, что лично знает Кюхельбекера, и что он только выкрасил себе волосы. Трудно поверить, но это факт, что несчастного И. заперли в ожидании, что он полиняет, мыли ему голову разными способами, а между тем ожидался ответ на отношение о нем в упомянутый департамент. Но наконец, видя, что он упорно остается брюнетом и, получив отзыв из места его службы, его выпустили.

Читая официальный отчет о заговоре, разрешившимся преступной вспышкой 14-го декабря, нельзя не заметить одной, почти необъяснимой странности. Для открытия заговора, нужны были сведения, собранные на юге графом Виттом, показания Майбороды и Шервуда, тогда как заговор должен был быть гораздо ранее обнаружен тайной полицией, особенно состоявшей при петербургском военном генерал-губернаторе. Задолго до катастрофы, злоумышленники были в постоянном движении, многие беспрестанно то приезжали в Петербург, то уезжали. Кроме того, как было не обратить внимания на то, что они собирались сотнями на совещания у Рылеева и других соучастников, как было не разведать, что значили эти сборища?

По масонству я познакомился с начальником тайной полиции при графе Милорадовиче. Это был Фогель, по-видимому иepyсалимский дворянин, очень приличный и, как было слышно, мастер своего дела. Встретив его после 14-го декабря, я задал ему этот вопрос. Вот что Фогель отвечал: "Если бы мне было предоставлено право действовать самому, то я могу поручиться, что вовремя напал бы на след заговора. Но начальство ожидало и более всего опасалось вторжения из-за границы в столицу карбонаризма (Карбонарии (carbonaro "угольщик") - члены тайного, строго законспирированного общества в Италии в 1807-1832 годах. Хотели свергнуть Наполеона, затем выступали за объединение Италии) и крайних революционных стремлений, развившихся в Германии.
Мне было приказано неусыпно следить за всеми иностранцами и поляками и каждый день давать отчет в моих наблюдениях. Мы на совесть исполняли приказ. Нам был известен каждый шаг лиц, порученных нашему надзору. Я могу рассказать вам за целую неделю все, что вы делали, где вы бывали и кто бывал у вас. Результат этого наблюдения ничтожен; из того, чего опасалось правительство, не открыто ничего, все ограничилось высылкой за границу нескольких иностранцев-шалопаев, почему-нибудь подозрительных. Но быв так заняты, мы не имели уже времени ни на что другое; мы гонялись за каким-то чужестранным призраком, а проглядели то, что делалось у нас дома; преследуя букашек, слона-то и не заметили. И то сказать, что средства наши скудны. Во Франции например, на fonds secrets отпускаются миллионы, у нас по этой части соблюдают (в 1825 г.) экономию".

ЭПИЗОД ИЗ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ПЕСТЕЛЯ. ЗАПИСКИ А. С. ПУШКИНА

24 Ноября (1833). Обедал у К. А. Карамзиной. Видел Жуковского. Он здоров и помолодел (Жуковский какое-то время отсутствовал, путешествуя для здоровья). Вечером раут у Фикельмонт (австрийский посланник при нашем дворе, граф Фикельмонт был женат на графине Дарье Федоровне Тизенгаузен, внучке князя Кутузова. Пушкин был дружен с ее матерью, Елизаветой Михайловной, во втором браке Хитровой). Странная встреча: ко мне подошел мужчина лет 45, в усах и с проседью. Я узнал по лицу грека и принял его за одного из моих старых кишиневских приятелей. Это был Суццо, бывший Молдавский господарь. Он теперь посланником в Париже. Не знаю еще, зачем здесь. Он напомнил мне, что в 1821 году был я у него в Кишиневе вместе с Пестелем. Я рассказал ему, каким образом Пестель обманул его и предал Этерию, представив ее императору Александру отраслью карбонаризма. Суццо не мог скрыть ни своего удивления, ни досады: тонкость Фанариота была побеждена хитростью Русского Офицера! Это оскорбляло его самолюбие.

Это показание А. С. Пушкина имеет важное историческое значение. Известно, что в последние годы своего царствования император Александр Павлович охладил к себе сердца своих поданных в особенности потому, что поддался внушениям Меттерниха и отказался поддержать Греческую Этерию в ее борьбе с Турками, которая, и начата была в надежде на его содействие. Но Пестель... Государь знал Пестеля с молодых его лет, так как отец его, Петербургский почтдиректор, заведуя перлюстрацией (вскрытие писем), находился с ним в близких отношениях еще при Павле.


Для расследования заговора и всех его разветвлений назначена была комиссия. Она собиралась в Петропавловской крепости, где содержались арестованные уже заговорщики. Делопроизводителем комиссии был Д. Н. Блудов (Дмитрий Николаевич), впоследствии главноуправляющий II отделением собственной Е. И. В. Канцелярии (главной задачей отделения было составление Свода законов Российской империи). На улицах Петербурга беспрестанно встречались закрытые кибитки се жандармами, отвозившие в крепость, со всех сторон империи новых обвиняемых. Это продолжалось месяцы и наводило грустное чувство. Издано было постановление, чтобы все те лица в империи, от которых отбирается верноподданническая присяга, представили: служащие - своему начальству, а не служащие - начальникам губерний, подписки с обязательством впредь не принадлежать ни к какому тайному обществу. Если же дающий подписку был членом какого-нибудь из них, то должен был объяснить цель общества и все до него касающиеся подробности. Он обязывался также показать все, что знает о других обществах, к которым хотя и не принадлежал, но о существовании, которых ему было известно. За малейшую утайку по требующимся объяснениям, виновный подвергался суду, как за государственное преступление. Подписки сосредоточивались в министерстве внутренних дел, поступали в I-е отделение канцелярии (I отделение канцелярии (с 1826) ведало назначением, наградами, увольнениями и пенсионными делами высших чиновников) и оттуда передавались уже в особенную канцелярию.
Их поступило несколько сот тысяч. Из них открылось, что в провинциях, кроме масонских лож, существовало несколько негласных обществ, имеющих будто бы одни - ученую, другие - благотворительную цель. Но мы начитались, и немало, курьезов в подписках мелких уездных и губернских чиновников. Боясь угрозы за утайку, они описывали такие условленные встречи и собрания, которые не имели никакого характера тайного общества. Из более забавных я запомнил следующую подписку. Один губернский канцелярский чиновник писал: "Мы, канцелярские чиновники губернского правления казенной палаты и приказа общественного призрения (приказы помогали бедным, организуя приюты, лечебные и учебные заведения), собирались по воскресеньям в присутственной камере губернского правления. Наша компания называлась французский парламент. Цель состояла в том, чтобы костюмироваться и представлять разные исторические личности; я был Людовиком XIV, из товарищей один был Тюренном, другой Вольтером, третий дюком де Ришелье, и т. д. Каждый старался держать себя и говорить сообразно со своей ролью. В заключение мы пили водку и закусывали баранками".

Из чиновников нашего министерства я один из первых представил мою подписку. В ней было сказано, что я принадлежал к тайному обществу свободных каменщиков (франкмасонов), но что ни в наших действиях, ни в обрядах не было ничего противного религии, нравственности и верноподданническому долгу. Я знал о существовании многих других тайных обществ; кроме иностранных, о променистах, филаретах и филоматах, в среде студентов виленскаго университета; но, не принадлежав к ним, не могу ничего об них сказать (дело о виленских студенческих обществах, тогда уже было окончено и члены их подвергнуты разным взысканиям).
Моя подписка сделала необыкновенную сенсацию; оказалось, что во всем министерстве я один был масоном. И начальники, и товарищи стали смотреть на меня, как на какое-то таинственное существо, не имеющее с ними ничего общего. Но более всех моя подписка заинтриговала начальника тайной полиции М. Я. Фон Фока (Максим Яковлевич). Однажды, в мое дежурство у министра, выйдя от доклада, он отвел меня в сторону, поставил к свету и пристально смотря мне в глаза, стал допрашивать. У него на правой брови была огромная бородавка, обросшая волосами; он беспрестанно моргал ею; это придавало его лицу странный, и даже немного страшный вид, и он, при допросах, кажется рассчитывал на это. Он мне сказал: "Я читал вашу подписку и, признаюсь, меня удивило, что вы, такой молодой, попали в общество, в которое, кажется, не поступают ранее 24-х лет". Я отвечал, что для меня сделали исключение, признав меня довольно зрелым в 18 лет. Но вскоре я заметил, что не масонство было предметом его расспросов. Он, казалось, не поверил моему показанию о студенческих обществах и спросил: "Как случилось, что я к ним не пристал?"
Я отвечал, что это случилось очень просто, так как я оставил университет за год до того, как первое из этих обществ было основано. Тут фон Фок мне напомнил, что, по словам указа о подписках, всякая утайка влечет за собою строгое наказание. Он рассчитывал, кажется, на то, что я, под влиянием его испытующего взгляда и моргающей бородавки, оробею и переменюсь в лице; но я оставался спокойным, не чувствуя за собою никакой вины. Впрочем, если бы я и сконфузился, фон Фок, как эксперт в этих делах, должен был знать, что это ничего не доказывает. Один известный в Петербурге сыщик говорил, что в своих розысках он не всегда сразу может напасть на виновного в преступлении, но ручается за то, что всегда сразу узнает невиноватого, хотя и подозреваемого. По его словам, невинные, скорее всего, приходят в смущение и меняются в лице; их волнует уже одно то, что их обвиняют. Впрочем, говорил М., есть тонкий оттенок между смущением невиновного и преступника, но чтобы уловить этот оттенок, нужна большая опытность. Большей же частью настоящие виновные вызывают в себе настолько силы воли, что при допросах сохраняют спокойный вид, и этим вводят в обман неопытного следователя. Я спешу сказать, что фон Фок был человек прекрасной души, умный и образованный; в исполнении своих обязанностей он соединял строгую справедливость с возможной снисходительностью. Такой деятель и при таком главном начальнике, как В. С. Ланской (Василий Сергеевич), был по истине благодатью в тогдашнее смутное время.

Следствие о заговоре окончилось. Результат его подробно изложен в брошюре, сделавшейся теперь библиографической редкостью. Составлен был верховный суд. Он разделил преступников по степени виновности на разряды; из виновных отнесенных к первому пять человек приговорены были к смертной казни повешеньем; другие - к лишению всех прав, к разным степеням каторжных работ и ссылке. Приведение приговоров в исполнение на обширном поле, простиравшемся позади Петропавловской крепости назначено было на 13-е июля 1826 года, на рассвете. При этом должны были присутствовать отряды из всех войск Гвардии. В городе никто, или почти никто, не знал ни о времени, ни о месте экзекуции. Я узнал об этом случайно и с товарищем моим, Парчевским, отправился на Петербургскую сторону. Мы дошли до конца Троицкого (Петербургского) моста, далее стража нас не пустила, но и оттуда все поле и вся обстановка, при помощи биноклей, хорошо были видны. Войска были уже на своих местах; посторонних зрителей было очень немного: не более 150-200. На ближайшем к крепости парапете возвышалась виселица, одна для всех пяти осужденных. Внизу, параллельно с перекладиной, на которой висели уже веревки, была скамейка, вышиной около полутора аршина, на которой приговоренные к казни должны были быть поставлены в ряд. На поле, в разных местах, дымились костры.
Началась экзекуция. Из крепости в ворота, выходившие на поле, стали выводить по нескольку осужденных к разжалованию и лишению прав. Из них военные были в форме. Их подводили к кострам и там палачи обрывали с них эполеты и мундиры, ломали над головами шпаги и все это бросали в огонь. Затем надевали на них арестантские костюмы и отводили опять в крепость, а оттуда выводили новых. Так как осужденных было много, то церемония эта продолжалась более часа; воздух наполнился дымом от тлевших офицерских вещей. Между тем из города и с Петербургской стороны собралось немало зрителей. Был уже пятый час утра, когда приступили к казни главных преступников: Пестеля, Каховского, Бестужева-Рюмина, Сергея Муравьева-Апостола и Рылеева. Их поставили на упомянутую скамейку в ряд, на расстоянии друг от друга на какие-нибудь пол-аршина. На голову надели колпаки, которые насунули на лица, закрыв их совсем, начиная с шеи и во всю длину ног, надели белые фартуки и сзади завязали их вверху и внизу так, что руки и ноги были фартуком спеленаты. Наконец наложили на шеи петли, которые должны были затянуться и удержать казнимых в воздухе, когда из-под их ног отнята, будет скамейка. Вот тут и последовал известный потрясающий эпизод. Веревки были новы и туги; когда оттолкнули скамейку, то головы двух средних в ряду осужденных просунулись сквозь незатянувшиеся петли, и они тяжело упали да землю. Повисли только трое. Падение это произвело потрясающее впечатление. Все приготовились видеть пять человек, заслуживших смертную казнь, повышенными, но никто не предвидел случившегося так неожиданно, и продолжившего предсмертную агонию двух несчастных. Это были Рылеев и Бестужев. Говорят, что упав, Рылеев воскликнул: "Нам во всем неудача!" Прошло около четверти часа, пока их снова поставили на скамейку, расправили веревки, пока повисшие до того, вертелись на веревках в предсмертных конвульсиях. Стража окружала виселицу, но по прошествии получаса, стали всех пускать и толпа любопытных нахлынула. Казненные висели уже неподвижно. Между ними труп Каховского отличался необыкновенной длиной. Прошло еще полчаса - мертвецов сняли и отнесли в крепость.

ПИСЬМО С. И. МУРАВЬЕВА-АПОСТОЛА ИЗ ПЕТРОПАВЛОВСКОЙ КРЕПОСТИ
6 февраля 1826 г.

Перевод. Получение письма вашего, мой дорогой батюшка, было для меня лучом счастья и доставило мне сладостное удовольствие. Я часто думаю о нашей матери, мой дорогой батюшка, и я уверен, что смерть, как вы говорите, не уничтожает всех связей, соединяющих нас с теми, кого мы здесь любили. Вера никогда не была чужда мифу, и я всегда думал, что ее не может не иметь всякий, строго относящийся к жизни; а теперь мои мысли заняты этим больше, чем когда-либо. Я много надеюсь на милость Господа, Который читает в сердцах и не может осудить меня за чувства моего сердца. Я молю Его ежедневно не оставить меня до конца. Я молюсь Ему также ежедневно и с горячностью за вас, мой дорогой батюшка, за дорогую матушку и за всех наших. Да подаст Он вам свою милость в возмещение горя, которое доставляет вам покорный ваш сын Сергей Муравьев-Апостол. Здоровье мое очень хорошо, мой дорогой батюшка, и вы напрасно будете обо мне беспокоиться в этом отношении. Почтительно целую ваши руки. 6 февраля 1826

Это ответ на другое письмо, в котором несчастный декабрист просил отца своего прислать ему книгу Евангелия и на ней написать отцовское прощение. Дать этого прощения письменно Иван Матвеевич не решился.

КАЗНЬ ДЕКАБРИСТОВ. РАССКАЗ ИОГАННА ГЕНРИХА ШНИТЦЛЕРА

Почтенный исследователь новейшей русской истории, Шництлер находился в Петербурге с 1826 года. Нижеследующий рассказ помещен во второй части его "Русской истории при императорах Александре и Николае ("Histoire intime de la Russie sous les empereurs Alexandre et Nicolas") (изд. 1847 г.).

     13 (25) июля 1826 года, близ крепостного вала, против небольшой и ветхой церкви Св. Троицы, на берегу Невы, начали с двух часов утра устраивать виселицу, таких размеров, чтобы на ней можно было повесить пятерых. В это время года Петербургская ночь есть продолжение вечерних сумерек, и даже в ранний утренний час предметы можно различать вполне. Кое-где, в разных частях города, послышался слабый бой барабанов, сопровождаемый звуком труб: от каждого полка местных войск было послано по отряду, чтобы присутствовать на предстоявшем плачевном зрелище. Преднамеренно не объявили, когда будет совершена казнь; поэтому большая часть жителей покоилась сном, и даже чрез час к месту действия собралось лишь немного зрителей, не больше войска, которое поместилось между ними и местом казни. Господствовало глубокое молчание; только в каждом воинском отряде били в барабаны, но как-то глухо, не нарушая тишины ночной.
Около трех часов тот же барабанный бой возвестил о прибытии приговоренных к смерти, но помилованных: их распределили по кучкам на довольно обширной площадке впереди вала, где возвышалась виселица. Каждая кучка стала против войск, в которых осужденные прежде служили. Им прочли приговор, и затем им было велено стать на колена. С них срывали эполеты, знаки отличий и мундиры; над каждым была переломлена шпага. Потом их одели в грубые серые шинели и провели мимо виселицы. Тут же горел костер, в который побросали их мундиры и знаки отличий.
Только что вошли они назад в крепость, как на валу появились пятеро осужденных на смерть. По дальности расстояния, зрителям было трудно распознать их в лица; виднелись только серые шинели с поднятыми верхами, которыми закрывались их головы. Они всходили один за другим на помост и на скамейки, поставленные рядом под виселицей, в порядке, как было назначено в приговоре. Пестель был крайним с правой, Каховский с левой стороны (для зрителей наоборот: Пестель стоял на левой стороне, Каховский на правой). Каждому обмотали шею веревкой; палач сошел с помоста, и в ту же минуту помост рухнул вниз. Пестель и Каховский повисли; но трое тех, которые были между них, были помилованы смертью. Ужасное зрелище представилось зрителям. Плохо затянутые веревки соскользнули по верху шинелей, и несчастные попадали вниз в разверстую дыру, ударяясь о лестницы и скамейки.
Так как Государь находился в Царском Селе, и никто не посмел отдать приказ об отсрочке казни, то им пришлось, кроме страшных ушибов, два раза испытать предсмертные муки. Помост немедленно поправили и взвели на него упавших. Рылеев, не смотря на падение, шел твердо, но не мог удержаться от горестного восклицания: "Итак скажут, что мне ничто не удавалось, даже и умереть!" Другие уверяют, будто он, кроме того, воскликнул: - Проклятая земля, где не умеют, ни составить заговора, ни судить, ни вешать!" (Оба эти отзыва более достойны Рылеева, нежели глупая шутка, которая приписана ему в книге одного французского путешественника: "Я не ожидал, что меня два раза повесят). Слова эти приписываются также Сергею Муравьеву - Апостолу, который, также как и Рылеев, бодро всходил на помост. Бестужев-Рюмин, вероятно получивший более сильные ушибы, не мог держаться на ногах, и его взнесли (или, его взвели под руки?). Опять затянули им шеи веревками, и на этот раз успешно. Прошло несколько секунд, и барабанный бой возвестил, что человеческое правосудие исполнилось. Это было в исходе пятого часа. Войска и зрители разошлись в молчании. Час спустя, виселица была убрана. Народ, толпившийся в течение дня у крепости, уже ничего не видел. Он не позволил себе никаких изъявлений и пребывал в молчании.
Остальные осужденные были размещены по четыре человека в двухколесный телеге с подосланной соломой вместо сиденья. Пятьдесят два человека немедленно отправлены в долгое и тяжкое изгнание. Они ехали на Новгород, Тверь, Москву, Владимир, Нижний, Казань, Екатеринбург, Тобольск. На пути нередко наносили им оскорбления, и сопровождавшим их казакам не раз приходилось оберегать их от изъявлений народного негодования.
5 августа, на первой станции от Петербурга, князьям Трубецкому и Волконскому дозволено было проститься с родными. В январе 1827 года в крепости оставалось еще 30 человек осужденных на каторжную работу.

     РАССКАЗ Н. В. ПУТЯТЫ

Этот рассказ Шнитцлера вполне верен. Накануне казни носились о приготовлениях к ней глухие слухи. Весь вечер я бродил по улицам Петербурга, грустный и взволнованный. Проходя по Морской, я завидел огонь на квартире Н. А. Муханова (адъютанта тогдашнего воен. ген. губернатора П. В. Кутузова), зашел к нему и просидел у него за полночь, но ничего положительного о предстоящем событии не узнал. По выходе от Муханова вместе с Неклюдовым, влекомые каким-то безотчетным, тревожным любопытством, мы направились к набережной Невы. Исаакиевский мост был уже разведен. Мы взяли ялик и поплыли мимо Биржи, по малой Неве, огибая крепость. Скоро нам послышался стук топора и молота. Мы вышли на берег и, направляясь по стуку, неожиданно очутились на площади пред сооружаемою виселицей, и остановились тут. Осужденные на каторгу в Сибирь, как выходя из крепости для получения приговора, так и возвращаясь в нее уже в арестантском платье, шли бодро и взорами искали знакомых в толпе.
В числе зрителей, впрочем, состоявших большей частью из жителей окрестных домов, сбежавшихся на барабанный бой, я заметил барона А. А. Дельвига и Н. И. Греча. Тут был еще один французский офицер де ла Рю, только что прибывший в Петербург в свите маршала Мармона, присланного послом на коронации императора Николая Павловича. Де ла Рю был школьными товарищем Сергея Муравьева-Апостола в каком-то учебном заведении в Париже, и не встречался с ним с того времени и увидел его только на виселице.
Несколько ночей я не мог спокойно заснуть. Лишь только глаза мои смыкались, мне представлялась виселица и срывающиеся с нее жертвы.

     РАССКАЗ В. И. БЕРКОПФА (сообщил Н. Рамазанов)

Василий Иванович Беркопф, бывший начальник кронверка в Петропавловской крепости, рассказывал на вечере у профессора скульптуры барона П. К. Клодта следующее:
Пестель, Бестужев-Рюмин, Муравьев-Апостол, Рылеев и Каховский содержавшиеся, в Петропавловской крепости раздельно, были в тех самых мундирных сюртуках, в которых были захвачены. До произнесения смертного приговора преступники, навещаемые протопопом из Казанского собора, не были скованы; но потом были обременены самыми тяжелыми кандалами. Когда для предсмертной исповеди предложили преступникам священника из ближайшей церкви св.Троицы, что у Троицкого моста, то все от оного отказались и требовали, вполне сознавая всю великость своего преступления, прежде навещавшего их протопопа, которому приговоренные отдали на память о себе часы, перстни и другие находившиеся при них вещи. Кажется, Рылеев, после совершенного духовного раскаяния, сказал: хотя мы и преступники и умираем позорной смертью, но еще мучительнее и страшнее умирал за всех нас Спаситель мира. Слова же, приписываемые Пестелю, когда порвалась веревки с петлями: - вот как плохо русское государство, что не умеют изготовить и порядочных веревок, по решительному заверению Беркопфа не были произнесены. Виселица изготовлялась на Адмиралтейской стороне; за громоздкостью везли ее на нескольких ломовых извощиках через Троицкий мост.

Высочайший приказ был: исполнить казнь к 4-м часам утра, но одна из лошадей ломовых извощиков, с одним из столбов для виселицы, где-то впотьмах застряла; почему исполнение казни замедлилось значительно. Пестель был слабее и утомленнее прочих, он едва переступал по земле. Когда он, Муравьев-Апостол, Бестужев и Рылеев были выведены на казнь, уже все в мундирных сюртуках и в рубашках, они расцеловались друг с другом, как братья; но когда последним вышел из ворот Каховский, ему никто не протянул даже руки. По уверению Беркопфа, причиной этого было убийство графа Милорадовича, учиненное Каховским, чего никто из преступников не мог простить ему и перед смертью. В воротах, чрез высокий порог калитки, с большим трудом переступили ноги преступников, обремененные тяжкими кандалами, что, по мнению Беркопфа, было причиной падения с виселицы троих, а не одного, как носился слух в народе. Пестеля должны были приподнять в воротах: так был он изнурен. Под виселицей была вырыта в земле значительной величины и глубины яма; она была застлана досками; на этих-то досках следовало встать преступникам, и когда были бы надеты на них петли, то доски должно было из-под ног вынуть. Таким образом казненные повисли бы над самой ямой; но, за спешностью, виселица оказалась слишком высока, или вернее сказать, столбы недостаточно глубоко были врыты в землю, а веревки с их петлями оказались поэтому коротки и не доходили до шей. Вблизи вала, на котором была устроена виселица, находилось полуразрушенное здание Училища Торгового Мореплавания, откуда, по собственному указанию Беркопфа, были взяты школьные скамьи, дабы поставить на них преступников. По предварительном опробовании веревок, оказалось, что они могут сдержать восемь пудов. Сам Беркопф учил действовать непривычных палачей, сделав им образцовую петлю и намазав ее салом, дабы она плотнее стягивалась. Скамьи были поставлены на доски, преступники втащены на скамьи, на них надеты петли, а колпаки, бывшие на их головах, стянуты на лица. Когда отняли скамьи из-под ног, веревки оборвались, и трое преступников, как сказано выше, рухнули в яму, прошибив тяжестью своих тел и оков настланные над ней доски. Запасных веревок не было, их спешили достать в ближних лавках, но было раннее утро, все было заперто; почему исполнение казни еще замедлилось. Однако операция была повторена, и на этот раз совершенно удачно. Спустя малое время, доктора освидетельствовали трупы, их сняли с виселицы и сложили в большую телегу, покрыв чистым холстом; но хоронить не повезли, ибо было уже совершенно светло, и народу собралось вокруг тьма-тьмущая. Поэтому телега была отвезена в то же запустелое здание Училища Торгового Мореплавания, лошадь отпряжена; а извощику (кажется из мясников) наказано прибыть с лошадью в следующую ночь.
Во время казни костры пылали около крепости; в них кидали надломленные шпаги других преступников, которых выводили из крепости, и таким образом лишая их дворянского достоинства и всех почестей, отправляли в Сибирь. В следующую ночь извощик явился с лошадью в крепость и оттуда повез трупы по направлению к Васильевскому острову; но когда он довез их до Тучкова моста, из будки вышли вооруженные солдаты и, овладев вожжами, посадили извощика в будку. Чрез несколько часов пустая телега возвратилась к тому же месту; извощик был заплачен и поехал домой.

     ПРИМЕЧАНИЯ

1) Беркопф упоминал еще о словах Каховского, который перед казнью сказал: Щуку поймали, а зубы остались.

2) Виселица была делана под надзором гарнизонного военного инженера Матушкина, который за неисправность виселицы был разжалован в солдаты на одиннадцать лет. По миновании этого срока, Матушкин снова был произведен в офицеры и впоследствии сам рассказывал обо всем случившемся с ним вице-президенту Петерб. хирургической Академии И. Т. Глебову (бывшему профессору Московского университета), находясь при постройке Академии.

3) Быв еще мальчиком, я знал одного отставного военного Артемьева, имевшего собственный дом на Петербургской стороне, близ церкви Троицы, который был свидетелем описанной казни, о чем он неоднократно рассказывал, не противореча, сколько помню, словам Беркопфа, и рассказывал еще, как ему удалось похитить Фонарь с места казни на память об этой ужасной ночи, что свидетельствует, что приготовления к казни начались в глубокую полночь.

4) Тогда о месте, которое приняло в себя трупы казненных, ходили по Петербургу два слуха: одни говорили, что их зарыли на острове Голодае; другие уверяли, что тела были вывезены на взморье и там брошены, с привязанными к ним камнями, в глубину вод.
9 июля 1866 г.

     КАРАТЫГИН ПЕТР АНДРЕЕВИЧ

В начале 1825 г. с нашим театральным кружком сблизился капитан Нижегородского драгунского полка, Александр Иванович Якубович. Я очень часто встречал его в доме кн. Шаховского (князь Фёдор Петрович). Это был замечательный тип военного человека: он был высокого роста, смуглое его лицо имело какое то свирепое выражение: большие черные, на выкате глаза, словно, налитые кровью, сросшиеся густые брови; огромные усы, коротко остриженные волосы и черная повязка на лбу, которую он постоянно носил в то время, придавали его физиономии какое-то мрачное и вместе с тем поэтическое значение. Когда он сардонически улыбался, белые, как слоновая кость, зубы, блестели из-под усов его и две глубокие, резкие черты появлялись на его щеках, и тогда эта улыбка принимала какое-то зверское выражение. Любили мы с братом слушать его любопытные рассказы о кавказской жизни и молодецкой, боевой удали. Эти рассказы были любимым его коньком, запас их у него был неистощим. Он вполне мог назваться Демосфеном военного красноречия. Действительно дар слова у него был необыкновенный; речь его лилась как быстрый поток, безостановочно; можно было подумать, что он свои рассказы прежде приготовлял и выучивал их наизусть: каждое слово было на своем месте и ни в одном он никогда не запинался. Если б 14-го декабря (где он был один из действующих лиц) ему довелось говорить народу, или, особенно, солдатам, он бы представительной своею личностью и блестящим красноречием мог сильно подействовать на толпу, которая всегда охотница до эффектов.
Мы, с братом, несколько раз бывали у него; он жил тогда очень комфортабельно, у Красного моста, на углу Мойки; у него часто собиралось большое общество и мы встречали там многих молодых людей, которые впоследствии получили печальную известность, под именем декабристов. У него бывали между прочими: Рылеев, Александр Бестужев, кн. Одоевский (Александр) и Кюхельбекер (Вильгельм). Иногда, после обеда, кто-нибудь из гостей (чаще других Рылеев) просили моего брата прочесть что-нибудь из театральных пьес - и брат часто декламировал монологи из любимых его трагедий и мастерским чтением своим доставлял всем большое удовольствие. Помню, как однажды, незадолго до рокового 14-го декабря, мы сидели у Якубовича за обедом, вдруг входит его денщик и подает ему пакет из главного штаба. Он изменился в лице, шумный разговор умолк. Якубович прочел бумагу, и глаза его еще сильнее налились кровью. Он передал бумагу Рылееву, который сидел подле него, к нему наклонились другие и читали, молча, некоторые переглянулись между собой и видимо были сильно сконфужены. Мы, не посвященные в их тайны, конечно, не могли тогда знать причины их тревоги. Наконец Якубович разразился полным негодованием. Дело в том, что дежурный генерал прислал к нему запрос: почему он так долго остается в Петербурге и не возвращается на Кавказ? Вероятно, срок его отпуска уже окончился. Якубович скомкал бумагу и бросил ее на окошко.
- Чего еще им нужно от меня?! - вскричал он, - разве они не знают, зачем я проживаю в Петербурге? Разве на лбу моем не напечатана кровавая причина?
При этих словах он сорвал повязку со своего лба, на котором широкий пластырь прикрывал его разбитый череп.
- Я могу им представить свидетельство от Арендта; он мне здесь два раза делал трепанацию. Что же ещё им надобно? Ведь я же для царской службы подставлял этот лоб!
Александр Бестужев сострил что-то по этому случаю, все расхохотались и беседа пошла по-прежнему: шумно и весело, как ни в чем не бывало. После обеда мы сели на диван и закурили трубки, а некоторые из гостей, в другой комнате составили отдельные кружки и тихо начали разговаривать между собою. После 14-го декабря нам сделалось все ясно, какое важное значение имела эта бумага, присланная из главного штаба, но тогда мы, конечно, ничего не могли заподозрить.
В конце ноября было получено известие о кончине императора Александра Павловича. Это неожиданное событие всех сильно поразило. Все почти непритворно о нем плакали; появились его гипсовые бюсты, портреты с печальными эмблематическими изображениями, траурные кольца с надписью: "Наш ангел на небесах", все это покупалось тогда нарасхват. Прошли смутные, тяжелые две недели междуцарствия, в продолжение которых успели налитографировать портрет Константина Павловича с подписью: "Император всероссийский". Приближалось грозное 14-е декабря. Распространялись тревожные слухи, что общественное мнение сильно разделено относительно преемника престола. На рынках и в мелочных лавках, куда стекаются разные городские сплетни и нелепые толки; много было зловещих рассказов. И наша прислуга слышала где-то 13-го декабря, что завтра-де назначена войскам присяга и что некоторые полки не хотят присягать новому императору Николаю Павловичу. Разумеется, мы этому не верили и запрещали ей повторять такие нелепости.
Наступило утро рокового дня; казалось, что все шло обычным своим порядком: на улицах ничего особенного не было заметно. В этот день был именинник наш директор, Аполлон Александрович Майков (директор императорских театров), который хотел справлять свои именины у дочерей своих Азаревичевых (От Екатерины Лукьяновны Азаревич, крепостной танцовщицы Шкловского театра графа С. Г. Зорича, переданной в 1800 году дирекции Петербургских императорских театров, а в 1802 году отпущенной на волю, А. А. Майков имел двух дочерей и сына, носивших фамилию Азаревичевы. Овдовев, Майков узаконил отношения с Екатериной Лукьяновной), живших с матерью в казенной квартире в доме Голлидея (Георг Голлидей, сдал его в 1817 г. в аренду дирекции императорских театров для размещения актеров труппы Большого Каменного (Мариинского) театра), во 2-м этаже (в том самом доме, где и мы жили, сейчас наб. кан. Грибоедова, 97). Над ними была тогда квартира танцовщицы Екатерины Телешевой (Её покровителем и любовником, фактически гражданским мужем, был граф, генерал-губернатор Санкт-Петербурга Михаил Андреевич Милорадович, именно с её квартиры он отправился на Сенатскую площадь в день мятежа декабристов, где был убит Каховским), которую генерал-губернатор, гр. Милорадович, довольно часто посещал. Часов в 10 с половиной графская карета, четверней, подъехала к крыльцу со двора и граф, в полной парадной форме, в голубой ленте вышел из нее и пошел, по обыкновению, прежде наверх к Телешевой, а потом обещал зайти на пирог к имениннику.
Видя генерал-губернатора в то утро совершенно спокойным, мы тоже начали успокаиваться и были почти уверены, что нелепые вчерашние слухи не имели никакого основания, иначе как бы мог в такой важный день и час губернатор столицы быть в гостях у частного лица? Неужели бы эти зловещие городские слухи не дошли до него? Но не прошло и четверти часа, по приезде графа, как во двор наш прискакал во весь карьер казак, соскочив с лошади, он побежал наверх, в квартиру Телешевой, через несколько минут карета подъехала к подъезду и граф быстро сбежал с лестницы, бросился в карету, дверцы которой едва успел захлопнуть его лакей и карета стремглав помчалась за ворота. Мы побежали смотреть в окна, выходившие на Офицерскую улицу и тут увидели батальон Гвардейского Экипажа, который шел в беспорядке, скорым шагом, с барабанным боем и распущенным знаменем; батальоном предводительствовал знакомый нам капитан Балкашин (Павел Дмитриевич). Уличные мальчишки окружили солдат и кричали: "Ура!"
Быстрый отъезд графа и эта последняя картина мало доброго обещала. Мы, с братом, начали собираться со двора, чтобы узнать, в чем дело, но матушка наша взяла с нас слово, чтобы мы далеко не ходили, чтобы не совались в толпу и были осторожнее. Мы пошли по Большой Морской и встретили Сосницкого (Иван Иванович, русский актер), который отправился вместе с нами; мимоходом втроем завернули мы к Якубовичу, чтоб от него, как от военного человека, что-нибудь узнать обо всей этой сумятице. У него был приготовлен завтрак, но он был явно не в себе, в каком-то тревожном состоянии. Якубович поздоровался с нами и сказал: - Закусите, господа, да пойдемте вместе на Сенатскую площадь; сегодня присяга, посмотрим, что там делается. Но нам не шел кусок в горло, и мы отказались от завтрака. Он велел подать себе шинель, и мы вышли на улицу. С Гороховой шла значительная часть Московского полка, также с барабанным боем и распущенными знаменами; густая толпа разного сброда, и особенно пропасть мальчишек окружали солдат и горланили: "Ура!" Якубович пожал руку моему брату и побежал вперед, вскоре мы потеряли его из виду; поворотив за угол на Морскую, мы увидели Якубовича уже без шинели.
С обнаженной саблей, впереди, полка, он сильно кричал и махал своей саблей. Мы взялись с братом за руки, чтобы толпа не оттерла нас друг от друга и пришли на Дворцовую площадь, и там увидели нового императора, в полной парадной форме, перед батальоном Преображенского полка. Он был бледен, но на лице его не было заметно ни малейшей робости, он торопливо отдавал какие-то приказания своим адъютантам и окружавшим его генералам. Все, виденное нами, до сих пор была только шумная увертюра перед той кровавой драмой, которая, через час, должна была разыграться на Сенатской площади. Со всех улиц густые толпы людей всякого звания и возраста стекались к дворцу и сенату. Там скакала кавалерия; тут бежала пехота, дальше сверкали артиллерийские орудия. Вся эта обстановка предвещала близкую грозу и потому мы, с братом, решили лучше подобру-да-поздорову, убраться восвояси.
Брат мой хотя и разыгрывал героев во многих народных трагедиях и площадных мелодрамах, но представление на Сенатской площади было нам обоим не по вкусу, и мы должны были оставить свое неуместное любопытство, за которое могли дорого поплатиться, потому что пуля - дура, не разбирает ни правого, ни виноватого. На обратном, пути мы увидели карету гр. Милорадовича, без кучера и форейтора; посторонние люди вели лошадей под уздцы. Тут нам сказали, что в кучера и форейтора народ бросал на площади полыньями и избил их, Бог знает за что.
Мы воротились домой часа в два и рассказали отцу и матери все, что видели. День был пасмурный, перепадал легкий снег и к трем часам значительно стемнело. Мы все сидели у окошек и видели беспрерывную суетню на улице: то проскачет казак, то жандарм, то фельдъегерь промчится во всю прыть. Часу в четвертом, с той стороны, где Сенатская площадь что-то мелькнуло и через несколько секунд раздался пушечный выстрел, потом - другой, третий и в наших сердцах болезненно отозвались эти зловещие выстрелы. Матушка наша перекрестилась и заплакала. Тут кто-то из наших знакомых прибежал к нам прямо с площади и сказал, что гр. Милорадович смертельно ранен и что в бунтовщиков стреляли картечью. Матушка наша никого из домашних не отпускала от себя. Обеденный стол давно был накрыт, но никому из нас и в голову не приходило пойти в столовую и мы целый вечер провели в мучительном беспокойстве и неизвестности. Едва только совсем смерклось, как начали показываться казацкие патрули по всем улицам и переулкам.
Казакам было приказано разгонять народ, если он будет собираться кучками или толпою. Ночью на Сенатской и Дворцовой площади зажжены были костры, и некоторые части войск оставались там до утра; около дворца ночевала артиллерия с заряженными пушками, по другим улицам расставлены были пикеты. На другой день, очень рано я, с братом, пошел на Сенатскую площадь и мы увидели кровавые следы вчерашней драмы. В сенате оконные стекла и рамы второго этажа были разбиты вдребезги. Говорили, что великий князь Михаил Павлович, желая избежать пролития крови, приказал артиллеристам сделать первый выстрел по верху; но тут было несколько невинных жертв неуместного любопытства: иные зеваки, которые забрались на балкон, чтобы оттуда взглянуть, что делалось посреди площади, поплатились своими головами. Мы, с братом, в то утро сами видели кровавые пятна на стене и на некоторых колонах.
Около сената, во многих местах, снег был смешан с кровью; остатки ночных костров чернились повсюду. Конногвардейские отряды разъезжали по главным улицам. Я подошел к одному из них и спросил унтер-офицера о князе Одоевском, который был тогда корнетом в этом полку. Унтер как-то подозрительно взглянул на меня и грубо отвечал мне:
- Ты спрашиваешь: где князь Одоевский? Ну, где он будет еще Бог весть!
Брат мой взял меня за руку, отвел в сторону и сказал мне:
- Зачем ты тут суешься? Видишь, стало быть, и бедный князь попался.
Князь Александр Иванович Одоевский был другом Грибоедова (Грибоедов был Одоевскому двоюродным братом) и мы у него в дому познакомились с ним. Ему было с небольшим 20 лет; он был очень красивой наружности, прекрасно образован, кроткого и доброго характера, но энтузиаст, с пылким воображением, его легко было увлечь в заговор. Шиллер был его любимым поэтом и вообще он восхищался немецкой литературой. В роковой вчерашний день он оставил свой полк и перешел в ряды бунтовщиков. По следствию оказалось, что он уже полгода был членом тайного общества (16 декабря добровольно явился к петербургскому обер-полицмейстеру А. С. Шульгину. Был заключён в Петропавловскую крепость).
Розыски и допросы следственной комиссии продолжались несколько месяцев. Часто случалось нам, в продолжении этого времени, видеть фельдъегерскую тройку с каким-нибудь несчастным, которого везли к допросу из-за заставы; или, иногда, под вечер стоявшую наемную карету у крыльца какого-нибудь дома, откуда выходил человек, закутанный в шубу, или шинель, садился с жандармским офицером в карету, а жандарм помещался на козлах или на запятках. Тяжелое,  грустное было время.
Могло ли нам, с братом, прийти в голову, что за несколько недель до 14-го декабря мы обедали в кругу главных двигателей заговора. Матушка наша долго была в тревожном состоянии, опасаясь, чтоб нам не пришлось несолоно похлебать за эти обеды и чтобы и нас не позвали к допросу за компанию, но, слава Богу, этого не случилось. Однажды (это было уже в августе месяце, 1826 года) к нам пришел денщик Якубовича и сказал брату, что его господин приказал доставить ему, на память, вольтеровские сафьяновые кресла. Матушка до смерти перепугалась и не хотела слышать об этом подарке.
- Сохрани тебя Господи, Базиль, брать эти кресла, говорила она ему; может быть в них запрятаны какие-нибудь бумаги, которые могут тебя погубить!
Брат хоть и посмеялся этому предположению, но не взял кресел, чтоб успокоить матушку. Мы стали расспрашивать денщика, когда и как был арестован Якубович, и он нам все подробно рассказал. Поздно вечером 14-го декабря, Якубович воротился домой, тотчас же зарядил карабин и поставил его на окошко, потом велел накрепко запереть двери с подъезда и решительно никого не впускать к нему. Часу в первом ночи приехал полицеймейстер Чихачев, с жандармами, и требовал, чтоб его впустили; ему долго не отворяли дверей, но когда он грозился их выломать, Якубович приказал отпереть двери. Все бумаги его были забраны и сложены в наволочку, и он беспрекословно позволил взять себя. Тут его денщик простодушно прибавил: - Бог их знает, зачем они изволили зарядить карабин? Он так, нетронутый, и остался на окошке.
В самом деле, поступок Якубовича был очень загадочен; никто, конечно, не сомневался в его храбрости; и, глядя на его воинственную личность, казалось бы, что этому человеку жизнь нипочем, но, быть может, он еще надеялся оправдаться, а может быть у него просто не хватило духу пустить себе пулю в лоб, несмотря на то, что черкесская пуля уже проложила туда дорогу.

Долго еще после 14-го декабря ходили по городу разные анекдоты и рассказы; так, например, всем известно, что увлеченные к бунту солдаты положительно не знали настоящей причины возмущения; начальники и предводители их, заставляя их кричать: "Да здравствует конституция!" уверяли солдат, что это супруга Константина Павловича. Некоторые из солдат, стоявшие около сената, захватили тогда, в свой кружок, какого-то старого немца-сапожника, зевавшего на них по близости из любопытства. И они его заставили ружейными прикладами, вместе с ними, провозглашать конституцию! Бедный немец надседался до хрипоты, но, наконец, выбившись из сил, сказал им: - Господа солдаты, ради Бога, отпустите меня, возьмите свежего немца, у меня больше голосу нет, я совсем не могу провозглашать русскую конституцию!

     ПАРМЕН ДЕМЕНКОВ

На петербургских площадях: Дворцовой, Адмиралтейской и Петровской
(Записано на третий день после происшествия)

По двухнедельной неизвестности со дня роковой вести о кончине государя Александра Павловича и после томительных ожиданий, в обществах Петербурга начали говорить о только что пришедших известиях из Варшавы, состоявших в том, что великий князь Константин Павлович (которому уже присягнули как Императору), на основании сделанного им отречения еще при жизни покойного Государя (отречении, хранившегося доселе в тайне) теперь решительно отказывается от престола в пользу младшего своего брата Николая Павловича. Так говорили, но никто в городе, за исключением высокопоставленных лиц, не мог знать о действительной сущности дела.
13-го декабря, часу в двенадцатом вечера, возвращаясь из гостей домой и идучи по Большой Морской, заметил я какую-то особенную, необычайную тишину по улицам, и частые конные патрули, разъезжавшие мерным шагом, внушали предчувствие, что готовится что-то небывалое для обширной и многолюдной столицы.
На другой день, то есть 14-го числа, не видев еще никого из знакомых, я, в 12-м часу утра, проезжал по направлению к Миллионной через Дворцовую площадь. Туда уже начали съезжаться, и у подъездов стояло несколько экипажей:, но я невольно обратил внимание на небольшую кучку народа, столпившуюся возле главных ворот дворца; к ней торопливо подбегали еще и другие и приближаясь снимали шапки. Я тоже, остановясь и выскочив поспешно из саней, побежал туда, влекомый каким-то особенным любопытством. Я увидел, что в середине той кучки народа, стоял кто-то высокого роста из военных. Протолкавшись через задние ряды, я с большим трудом мог добраться в середину. Каково же было мое удивление, когда из-за плеч, стоявших предо мною, я увидел молодого Государя в одном мундире, в Андреевской ленте, имевшего при себе лишь одного адъютанта. Он говорил что-то народу, но я успел расслышать только последние его слова: "Если Богу угодно, чтобы я царствовал, то не могу допустить сопротивления". Не успел Государь сказать это, как вдруг один из близ стоявших против него, купец или мещанин, в шубе с лисьим воротником, видимо возбужденный последними словами, бросился обнимать и целовать его, приговаривая: - Батюшка наш отец, мы все за тебя встанем. Государь, освободясь от столь неожиданных объятий, милостиво улыбаясь, изволил сказать: - Хорошо, спасибо; передай же и им мой тебе поцелуй, причем указывал на других тут стоявших. - Однако, - прибавил он, - пораздвиньтесь немного: мне нужно видеть что там. 
Тут только мне пришло в голову: уж не сопротивление ли какое против молодого Государя со стороны войск, или каких злоумышленников, или, наконец, кого-нибудь народа. Впрочем, на площади не было заметно никакого особенного или враждебного движения, а из войск стояла только часть от главного дворцового караула, спиной к воротам, которые, против обыкновения, были затворены. И это еще более побуждало меня в ту минуту теряться в догадках и разных предположениях. Государь же, обратясь к стоявшим ближе к нему, спросил: - Читали ли вы мой новый манифест? - Никак нет, ваше величество, - отвечали ему. Тогда Государь стоявшему тут адъютанту сказал: - Принесите и прочтите им. Когда же тот ушел, Государь продолжал стоять на том же месте, смотря в сторону арки, ведущей в Большую Морскую. Но в это время прискакал один из генерал-адъютантов, а именно Нейгардт (Александр Иванович, за проявленную им во время возмущения 14 декабря 1825 года распорядительность и мужество Нейдгардт был 15 декабря пожалован званием генерал-адъютанта) и, сойдя поспешно с лошади, начал что-то тихо докладывать Государю. Государь, на лице которого не было заметно никакого смущения, изволил только ему сказать: "скорее в первый батальон Преображенского полка (которого казармы находятся в Миллионной, возле Эрмитажа), и чтобы прибыл сюда немедленно, а мне лошадь!" Лошадь тотчас была подведена, и Государь, сев на нее, обратился к караулу, поставленному у ворот дворца, со словами: "Вам, ребята, поручаю защиту сына и всего семейства моего, а сам иду против бунтовщиков". Тут только я понял, в чем дело, и причину, по которой молодой Государь вышел без свиты из дворца на площадь, охраняемый одним взводом своей гвардии и окруженный лишь тремя или четырьмя десятками человек из народа, в числе которых, по тогдашним обстоятельствам, мог случиться кто-либо из злоумышленников.
Эти-то минуты, проведенные Государем на площади у ворот Зимнего дворца, в первые часы его царствования, да еще при тогдашней для него явной опасности, выказали в нем ту неустрашимость и твердость духа, которые спасли в тот день Россию. Это были первые минуты тех долгих четырех часов, в продолжение которых все жители Петербурга находились в страшной опасности и томительной неизвестности о том, чем все это кончится.
Между тем люди первого батальона Преображенского полка, большей частью в одних шинелях, бегом, в рассыпную, выходили из Миллионной на площадь и начинали строиться у манежа (У которого на крыльце два льва). Государь, подъехав к ним, после обычного: "Здорово, ребята!" и не смотря на то, что многие из отставших только подбегали, начал что-то им говорить, чего, однако мне, стоявшему уже в некотором отдалении, нельзя было расслышать. Я слышал только громкий дружный отклик: "Рады стараться!" Других же полков гвардия, по отдаленности их казарм, и потому что некоторые из них (как впоследствии, оказалось) противились присяге, на площади еще не могло и быть.
Я поспешил на Невский проспект к одним своим знакомым, имевшим квартиру в третьем доме от угла Адмиралтейской площади. Там я нашел еще двух знакомых, князя Мещерского (Сергей Иванович?) и Александра Загряжского? (В мемуарах Э.И. Стогова содержится малодостоверный эпизод об участии в отставке капитана А.М. Загряжского в событиях, связанных с восстанием декабристов 14 декабря 1825 г.: Загряжский был внук известной статс-дамы… 14 декабря он явился к дворцу. Государь несколько раз посылал Якубовича образумить бунтовщиков и убедить их, чтобы покорились. Якубович шел к мятежникам и Загряжский за ним. Якубович, вместо убеждения, говорил: ребята, держись, наша берет, трусят, ура! Константин! Якубович возвращался и докладывает: изволите слышать, они с ума сошли, хотели в меня стрелять. Так было несколько раз, и Загряжский всякий раз ходил и один раз перевязал ногу платком, прихрамывая, будто ударили его по ноге), бывшего моего товарища по Преображенскому полку. Они рассказывали хозяйке о только что слышанных ими разных новостях того утра и между прочим о происшествии в казармах лейб-гвардии Московского полка относительно неповиновения солдат офицерам. Все это вместе с рассказанным и мной о том, что я видел на площади у ворот дворца, заставило нас убедиться в существовании замыслов. Но все-таки мы терялись в догадках. Из окон квартиры моих знакомых смотреть на площадь нельзя было иначе как через отворенные форточки двойных рам, и нам видна была только очень малая часть площади. Поэтому я поспешил уйти, чтобы ближе быть очевидцем всего, что могло там происходить.
Первый батальон Преображенского полка, в построенной колонне, был уже подвинут ближе к Адмиралтейской площади, почти против Невского проспекта, но все еще стоял одиноко. Народ, подходивший со всех улиц, прилегающих к площадям, останавливался; толпа все более и более сгущалась, а ехавшие в экипажах из разных частей города через площади, тоже влекомые любопытством, останавливались, выходили из экипажей и тем только умножали тесноту вокруг батальона. Подле него стоял и полковой командир Исленьев (Николай Александрович, при подавлении мятежа 14 декабря 1825 года Исленьев находился с полком на Дворцовой и Исаакиевской площадях и на следующий день получил звание генерал-адъютанта), к которому я, как к прежнему товарищу, и подошел. Все, кто только мог узнать что либо о начинавшемся небывалом движения, сообщали друг другу слышанное или виденное в то утро; но никто не мог, сказать что либо утвердительно, и с разных сторон было слышно только: Бунт, Бунт!

Государь сидел на коне, шагах в двадцати впереди батальона, а в некотором отдалении от него три или четыре генерала. Он был бледен, на лице его замечалось какое-то грустное выражение; но вместе с тем он, казалось, был величаво спокоен.
Вскоре подъехал еще один генерал и начал говорить с одним из тех, которые стояли недалеко от Государя. Заметив это и, обратясь к тому, который слушал, Государь спросил: "что такое?" Выслушав же ответ, он довольно громко и с некоторою строгостью сказал только что подъехавшему: "Генерал! Вы об этом, прежде всего, должны были мне самому прямо доложить, а не другим сообщать. Ступайте скорее и скажите Мартынову (Павел Петрович, бригадному генералу второй гвардейской бригады. 14 декабря 1825 года Мартынов одним из первых привёл свои полки на Дворцовую площадь к присяге новому императору Николаю I и на следующий день был назначен генерал-адъютантом), что если он уверен в своих измайловцах, пусть спешит сюда; иначе может оставаться дома: я и без него обойдусь".
На площади установилась на время какая-то особая тишина; мостовые были покрыты снегом, вследствие чего от сновавших в разные стороны экипажей не могло быть большого шума. Вдруг со стороны Сената послышались какие-то неясные, но довольно сильные крики, на которые однако Государь не обратил внимания, смотря более в сторону Гороховой улицы и как будто поджидая чего.
Потом опять все стихло. Народ прибывал со всех сторон все более и более, и теснился все ближе и ближе к тому месту, где был Государь. Он сидел на лошади в какой-то задумчивости; стоявшие подле него два генерала тоже хранили молчание. Вдруг от стороны Сената послышались два выстрела, но не громкие, как будто пистолетные. Государь повернул голову в ту сторону, но ничего не сказал; когда же вскоре затем какой-то генерал подъехал к нему и доложил о полученной графом Милорадовичем смертельной ране, то на лице Государя выразилось глубокое сострадание. Однако к славе его должно прибавить, что он не смутился. Заметим, что граф Милорадович, как С. петербургский генерал-губернатор и как бесстрашный в прежних славных битвах вождь, прямо поехал к бунтующей толпе, собравшейся у Сената и стал уговаривать бросить их пагубные замыслы; но в то самое время, когда он стоял у передних рядов толпы, один из среды ее сделал по нем выстрел, от которого граф через несколько часов скончался.
Минут через несколько, два эскадрона конной гвардии вынеслись на рысях из-за временных заборов Исаакиевского собора и начали строиться тылом к присутственным местам; когда же полковой их командир Орлов (Алексей Федорович, командуя лейб-гвардии Конным полком, лично ходил в атаку на каре восставших) подъехал к Государю, то он как будто тревожно спросил: "А остальные?" - "Сейчас, Государь!" отвечал Орлов, и это, казалось, доставило удовольствие Государю. Затем вскоре прибыли и остальные эскадроны и стали спинами к дому князя Лобанова (у которого на крыльце два льва).
Государь, разговаривая со стоявшими подле него, вероятно о причинах начавшегося волнения, или о его коноводах, обратился в ту сторону, где стоял Якубович и довольно громко сказал: "А вот г-н Якубович может нам пояснить это". Тут надо заметить, что Якубович, бывший в числе злоумышленников, за несколько времени перед тем, как мне говорили (но сам я не видел), подойдя к Государю, принес будто бы чистосердечное раскаяние, и Государь тут же простил его. Теперь же, подозвав его, он начал расспрашивать; но ни ответов Якубовича, ни данного потом приказания Государем отправиться к бунтующей толпе с требованием разойтись, не могло дойти до моего слуха:, потому что я продолжал стоять подле 1-го батальона, шагах в тридцати от Государя. Когда же Якубович тронулся с места, то и мне очень ясно было слышно, как Государь вслед ему довольно громко сказал: "Смотрите же, вы мне отвечаете своей головой". Якубович остановился, снял фуражку и, показывая на черную повязку, которую он носил на голове вследствие полученной им раны на Кавказе, еще громче отвечал: "Государь! Мне честь моя дороже израненной головы моей". Казалось бы, и хорошо было сказано, но впоследствии вышло, что это были лишь пустозвонные слова.
Государь и сам изволил подвинуться несколько вперед, как будто имея намерение стать ближе к тому месту, которое занимала бунтующая толпа. Народ двинулся за ним, а вместе с тем и меня влекло туда же любопытство знать, чем все это закончится. Государь, теснимый со всех сторон, несколько раз говорил народу: "Прошу вас не толпиться здесь; ступайте все по домам; я не хочу, чтобы кто-нибудь из вас пострадал за меня". Но все было тщетно: народ отходил немного, но затем снова сдвигался. Любопытство у каждого было так сильно, что никто и не думал уходить с площади. Тут мне случилось стоять так близко к Государю, что очень явственно мог я слышать произнесенные им слова, в ответ одному генералу, который вероятно советовал ему выдвинуть артиллерию, которая еще стояла в Гороховой улице: "Oui, mais je ne suis pas encore sur de l'artillerie" (Да, но я еще не совсем уверен в артиллерии).

Между тем генералы и разные адъютанты посылались во все стороны с приказаниями и возвращались с донесениями. Начали подходить и другие полки, и в том числе второй батальон Преображенцев, прибежавших из казарм, что у Таврического сада. Они поставлены были в колоннах левым флангом к забору временных построек около Исаакиевского собора, которые простирались до выхода из Галерной улицы, так что между ними и монументом Петра 1-го оставалось не очень большое пространство, вследствие чего, за этим забором, с Исаакиевской площади не могло быть видно бунтовавшей толпы, собравшейся у Сената.
Подойдя к старым товарищам, офицерам батальона, которым шесть лет назад я командовал, стал я разговаривать о происшествии дня. Все были им возмущены, хотя и не могло еще быть все выяснено в ту минуту. Вскоре из-за народа, толпившегося на площади, увидел я, что какие-то солдаты шли торопливо, отделениями, но в беспорядке по бульвару от дворца к Сенатской площади. Это были лейб-гренадеры. Государь, подъехав к ним, начал что-то говорить; но я, стоя тогда на довольно большом расстоянии от бульвара, не мог слышать его слов, а уже на другой день узнал, что Государь, судя по ответами некоторых из гренадер, изводил сказать: "А, я вижу, что и вы в числе бунтовщиков; так ступайте туда же (показывая им на Сенатскую площадь): там ваше место". Гренадеры продолжали подвигаться, но некоторые не совсем решительно последовали. Между ними произошло какое-то замешательство, а вскоре затем послышалось несколько ружейных выстрелов. Одними из них был убит полковой командир, старавшийся удержать гренадер в порядке и не идти в сторону бунтовщиков. Эти внезапные выстрелы заставили народ отхлынуть от бульвара к строению Адмиралтейства, а в толпе бунтующих раздались крики восторга.
Заметив возвращавшегося, наконец, Якубовича, как он приближался к Государю, который находился тогда все верхом на площади между бульваром и домом Лобанова, я тоже бросился к тому месту, но успел подойти к лошади Государя лишь в ту минуту, когда Якубович оканчивал свое донесение словами: "Толпа буйная, Государь, ничего не хочет слышать". Когда же Государь быстро спросил: "Так чего же они желают?" то Якубович отвечал: "Позвольте, Государь, сказать на ухо". Государь, не подозревая никакой адской мысли, доверчиво и спокойно наклонился к нему с лошади. Но как у Якубовича в тот момент недостало духа привести в исполнение свое гнусное намерение, и он опасался, вероятно, тут же самому пострадать от народа, так близко стоявшего около Государя, то он, сказав очень тихо лишь несколько слов, остановился.
На другой день в городе говорили, что в то самое время как Государь наклонился, Якубович должен был поразить его кинжалом, который и был при нем; но, как я сказал, у Якубовича недостало для этого духу. Государь, выпрямляясь снова на лошади, обратился к близ стоявшему генералу и спросил: "Как вы думаете?" (а требование, как говорили после, состояло в конституции). Ответа генерала я не расслышал вследствие довольно сильного движения и шума на площади, а также и нового приказания данного Государем Якубовичу. Когда же Государь уже громко сказал: "Ступайте!" то Якубович отвечал: "Слушаю, Государь, иду; но знаю, что более не возвращусь. Они меня убьют (За то, вероятно, (думал он), что он не решился исполнить возложенное на него преступление). Прощайте, Государь!" прибавили он театрально. "Так оставайтесь здесь!" быстро сказал Государь. 
Вслед за этими словами, флигель-адъютант Дурново (Николай Дмитриевич, В день 14 декабря 1825 года повсюду сопровождал императора Николая I-го, по заданию которого участвовал в переговорах с восставшими на Сенатской площади, в ночь с 14 на 15 декабря произвёл арест Кондратия Фёдоровича Рылеева (1795-1826), а 13 июля 1826 года в числе самых доверенных Государю лиц присутствовал при казни декабристов на кронверке Петропавловской крепости), стоявший не вдалеке, подбежал к Государю и просил послать его вместо Якубовича; Государь, повторив ему, вероятно, тоже, что приказывал Якубовичу, отправил его.
Было уже около двух или 2/30 часов пополудни, когда несколько орудий были выдвинуты и поставлены на углу бульвара с направленными дулами к Сенату, но они оставались покуда без действий. Между тем из едущих и идущих с Васильевского острова, а также и на остров, никому не было уже возможности пробраться через Адмиралтейскую и Петровскую площади: так они были запружены войском и народом. На крышах же Сенатского здания, примыкавших к нему домов и временных строений около Исаакиевского собора, а также и на дровах, сложенных у забора внутри двора, видны были плотные массы народа, бросившего свои работы и занятия для того, чтобы поглазеть на зрелище небывалое, невиданное и неожиданное в самом центре города, между дворцом и Сенатом.
Вдруг в народе, стоявшем между углом временного забора и бульваром, произошла страшная суматоха и беготня, вследствие того, что корпусный командир, генерал Воинов (Александр Львович) решился подъехать к толпе бунтовщиков и увещевать некоторых из своих подчиненных, увлеченных в заблуждение. Но главные зачинщики, выбежав из толпы, бросились на него и, заставив уехать, стали преследовать, бросая, чем попало. Стоявшие за забором на дровах не выдержали и, сами не зная для чего и в кого, стали тоже швырять поленьями, от которых немало пострадало из народа. Тогда та часть конной гвардии, которая стояла ближе, понеслась для защиты своего корпусного командира, или по чьему-либо приказу; но так как, огибая угол забора, им должно бы сделать правое плечо вперед, то атака эта и не могла быть удачной; или быть может, им и приказано было лишь показать вид атаки. Как бы то ни было, но когда бунтовавшие открыли по ним ружейную стрельбу, от которой многие были ранены (в том числе полковник Велио, Осип Осипович. Во время восстания декабристов Велио со своим эскадроном атаковал восставших, был ранен в правую руку выше локтя; медики эту руку ему вылечить не смогли и вынуждены были ампутировать. 15 декабря 1825 года был назначен флигель-адъютантомм), то конногвардейцы начали принимать вправо и стали между монументом Петра 1-го и бульваром, правым флангом к Неве.

По случаю этой стрельбы и многих раненых суматоха в любопытствующем народе усилилась; многие пустились бежать к зданию Адмиралтейства; но другие, отбежав в сторону, останавливались и снова сгущались: так сильно было у каждого желание видеть и знать, чем все это кончится. Вскоре за тем увидел я посланного Государем к бунтующим Дурново и другого с ним флигель-адъютанта Бибикова (Илларион Михайлович, во время восстания декабристов 14 декабря 1825 года Бибиков находился при императоре и был избит солдатами), скорыми шагами возвращающихся, а последнего и с кровавыми пятнами на белых панталонах. Они, подойдя к Государю, начали докладывать, но слов их за шумом я не мог расслышать.
Сильное движение на площади еще продолжалось, когда показалась карета с сидящим в ней митрополитом. Он ехал из дворца тоже с советом бунтующей толпе образумиться. Кучер его, полагая, видно, что бунтовщики стоят непосредственно за углом временного забора или, быть может, слыша продолжавшиеся еще оттуда ружейные выстрелы, и из боязни двигаться далее, остановился у самой колонны второго батальона Преображенского полка. Митрополит, при помощи генерал-адъютанта Стрекалова (Степан Степанович), ехавшего за ним, начал выходить из кареты; но когда другой какой-то генерал закричал: "Не здесь, не здесь, еще дальше"; то Стрекалов, довольно поспешно повернув и посадив вновь митрополита в карету, приказал кучеру, пробираясь между народом, двинуться вперед. Бунтовавшая толпа не захотела и митрополита слушать. Возвращения его я не видел; но, говорят, будто, не отыскав в суматохе своей кареты, он вынужден был возвратиться во дворец на извощике уже по Большой Морской, куда попал со стороны конногвардейских казарм.
Между тем крики и шум в стороне бунтующей толпы у Сената усиливались; народ же на Исаакиевской площади, на бульваре и у монумента на Петровской площади волновался, перебегая с одного места на другое, а рассылаемые в разные стороны генералы и адъютанты усиливали предположение, что, наконец, готовятся к чему-нибудь решительному. Был уже четвертый час пополудни, а в это время года, как известно, в Петербурге начинает смеркаться. Молодой Государь, как ни желал щадить заблудших и как ни старался отклонить страшное кровопролитие в первый день восшествия своего на престол, но видя, что все возможные усилия образумить бунтующую толпу остаются тщетными, ночное же время быстро приближается, решился, наконец, приказать открыть огонь из орудий, поставленных на углу бульвара и направленных против необузданной, преступной толпы.

Вдруг неслыханный дотоле, в самом центре столицы, гром боевых зарядов огласил площади и улицы ее. Этот страшный, потрясающий гул внутри города произвел в присутствующих необъяснимо странное ощущение; густые же толпы народа, не зная и не понимая, с какой стороны или в какую посылались заряды, производившие этот гром, в ужасе, давя друг друга, бросились бежать в разные стороны, очищая вместе с тем площадь от излишней тесноты. Войско стояло неподвижно в ожидании приказаний, бунтующая толпа, не видя по первым (как говорили после, холостым) зарядам никакого для себя вреда, тоже не трогалась с места. Но когда из действительно боевых зарядов начал ее осыпать страшный картечный град и производить опустошение в ее рядах, то она уже недолго держалась. Все мгновенно дрогнуло и обратилось в бегство, кто к Неве для спасения по Английской набережной, кто по Галерной улице; а те, которые бросились в сторону конногвардейских казарм, наткнувшись на Семёновский полк, махали шапками и платками, прося не стрелять по ним, как это мне после говорил генерал Шипов (Сергей Павлович, см. рассказ ниже), командир Семеновского полка.

Забор временных построек не позволял мне видеть, что произошло в это время у Сената и на Галерной; но прямо по направлению к монументу Петра 1-го я мог заметить, что орудия, после нескольких выстрелов, тронулись вперед к Галерной, откуда послышались еще выстрелы из орудий, конная же гвардия понеслась к набережной для преследования бежавших по ней и для того, чтобы забирать решившихся еще сопротивляться. Многие бросились из любопытства к Сенату смотреть на погибших и раненых, но я, не чувствуя к тому склонности, пошел на Невский проспект к моим знакомым. Было уже темно, когда, я возвратился к ним, и там за обедом, разумеется, не было другого разговора, как только об этом необычайном происшествии.
Вечером, около семи часов, я снова хотел было проехать через дворцовую площадь со стороны Невского проспекта, но там уже никого не пропускали. В конце улицы, как и с другой стороны в конце Морской, за аркой, стояли отряды войск с несколькими орудиями, обращенными дулами по направлению улиц. По дворцовой набережной, а также со стороны Адмиралтейства и Эрмитажа, были тоже расставлены разные полки и артиллерия, бивуаками, с большим количеством пылающих костров, около которых грелось войско, которое только что успело оказать своим поведением столь важную и громадную услугу государству и Государю - то же было и на других площадях ближайших к Зимнему дворцу. Огни эти живо напоминали военное время и столь памятные нам зимние биваки 1808, 9, 12 и 13 годов: но как-то странно, даже грустно было видеть все это в центре столицы и вблизи дворца, где мы привыкли лишь к мирным разводам и блестящим парадам.
На другой день, в одиннадцатом часу утра, подстрекаемый любопытством видеть, что опять будет происходить около дворца, я отправился на адмиралтейский бульвар. На площадях виднелись еще в большом количестве черные круги, образовавшиеся от ночных бивачных огней; но войска в разных местах стояли уже в колоннах, при начальниках своих, как будто в ожидании чего. Я в числе очень немногих остановился на бульваре против угла дворца, выходящего на площадь, где так называемый собственный подъезд Императрицы. Тут, в ожидании выхода Государя, стояло уже множество генералов, флигель-адъютантов и других, военные все верхами. И вскоре увидел я вышедшего молодого Императора в родном мне Преображенском мундире, которого до того дня никогда на нем не видал (потому что он до сего времени носил всегда Измайловский мундир, как шеф этого полка). Государь с многочисленной свитой отправился объезжать стоявшие уже в готовности войска, которые встретили его громким ура. Подъезжая к каждому батальону особенно, он останавливался, что-то говорил, но мне издали, со своего места, видно было только, как полковые и батальонные командиры, опуская шпаги, кланялись: значит, Государь войско благодарил, а начальников награждал.
Покуда Государь объезжал полки и останавливался, я, следя за ним, подвигался по бульвару к Петровской площади и стал сзади стоявшей тут со вчерашнего дня конной гвардии, так что мне не только очень удобно и близко можно было видеть, как Государь подъехал к фланговому эскадрону, но даже явственно слышать обращенные к полковнику князю Голицыну слова: "Господин генерал-майор Голицын, поздравляю вас с чином". После я узнал, что Государь при объезде, останавливаясь у каждого полка и батальона, тоже поздравлял кого с генерал-адъютантским званием, кого с чином.
Когда же Государь отъехал и полк, тронувшись с места, очистил площадь, я, подойдя к зданию Сената, увидел, как оно было испещрено следами картечных выстрелов вчерашнего дня, а побитые оконные стекла указывали на то, что некоторые картечи попали и во внутренность здания.

     АЛЕКСАНДР ФЕДОРОВИЧ ВОЕЙКОВ К В. М. ПЕРЕВОЩИКОВУ (Василий Матвеевич, профессор русской словесности в Дерптском университете, назначен на место А.Ф. Воейкова)


     16 января 1826. С.-Петербург
С 26-го ноября мы прожили в две недели до 1-го января целое столетие, ужасное и прошедшими страхами, и ожиданиями страшнейшего. Многие из нас, даже моя терпеливая, полная надежды на Бога и веры в Бога Александра Андреевна сказаза: Il n'y a plus d'avenir pour nos enfants  (у наших детей нет больше будущности (фр.)). Если мы, жены и дети наши живы, и Россия не рухнула в  пропасть: то тем мы обязаны единственно неустрашимости и присутствию молодого нашего Императора. Он перед глазами нашими сделался великаном и совершил чудеса, каких многие цари не сделали во многие годы царствования. Мы надеемся отставки Магницкого, Рунича и других и заграждения уст инквизитора Фотия; надеемся законов, облегчения податей, уменьшения войск  и позволения гулять, танцевать, мыслить и писать. Нет дня, которого бы Государь не ознаменовал чем-нибудь полезным и мудрым.

     17 марта 1826. С.-Петербург
В минувшую субботу мы опустили в землю священные остатки Благословенного (Александра I). В то мгновение, как гроб, опустившись, став на земле - все от Императора до последнего прапорщика по какому-то внутреннему движению упали ниц и пробыли несколько секунд в сем положении. Глубокая тишина царствовала в соборе. В это же время вне церкви совсем другое поразило глаза печальных Россиян зрелище: крепость от пушечной пальбы покрылась густым дымом, сквозь который мелькали огни ружейные; вдруг дунул сильный ветер, дым свился и улетел; крепость снова явилась в блеске, и золотой шпиль Петропавловского собора засиял ярче прежнего.

     ИЗ ЗАПИСОК КНЯЗЯ НИКОЛАЯ СЕРГЕЕВИЧА ГОЛИЦЫНА

14-го декабря 1825 года, в 12-м часу дня (когда все уже съезжались в Зимний дворец к выходу), я и брат мой Александр находились у жены старшего брата нашего Василия, в доме графини Строгановой, у Полицейского моста, как вдруг мы узнали, что "Гвардия бунтует, не хочет присягать императору Николаю Павловичу и собирается на Сенатской площади". Услыхав это, брат мой, я и приятель наш, колонновожатый Рочфорт, (мать которого была воспитательницей дочерей графини Строгановой, а старший брат полковником квартирмейстерской части), подстрекаемые любопытством посмотреть на "бунт гвардии", недолго думая, накинули на себя шинели и марш на Адмиралтейскую площадь. Но на углу Невского проспекта мы разлучились: брат и Рочфорт пошли на Адмиралтейский бульвар и на верхнюю галерею Адмиралтейского шпица, смотреть оттуда на происходившее на всех трех площадях, а я, увидав множество народа у главных ворот Зимнего дворца, пошел туда. 
Я прибыл в то самое время, когда император Николай Павлович, верхом на лошади, объявлял народу об отречении в его пользу великого князя Константина Павловича от престола и о вступлении своем на престол. Стоя в задних рядах народной толпы, неистово кричавшей ура! и бросавшей шапки вверх, я не мог расслышать слов государя, а между тем, сзади нас из Большой Миллионной вышел 1-й батальон лейб-гвардии Преображенского полка и построился в колонну, фронтом к Сенатской площади, а правым флангом к Зимнему дворцу, на том самом месте, где теперь Александровская колонна. Государь, сопровождаемый народом (а за народом и я), направился в голове колонны Преображенского батальона, говорил ему, - Что? - я не мог расслушать, и приказал зарядить ружья. В это самое время (как я узнал уже после) к государю подошел с. петербургский военный генерал-губернатор графа Милорадович, в полной парадной форме, в Андреевской ленте, прямо с Сенатской площади, где тщетно старался образумить бунтовщиков, но они (не солдаты, а заговорщики) силой принудили его удалиться, грозя, что иначе в него будут стрелять. Подойдя к государю, Милорадович, в сильном волнении, сказал ему по-французски (он очень любил говорить на этом языке, хотя говорил с ошибками): 
- Sire! quand on a traite de la sorte un homme comme moi, il ne reste (Сир! когда так обращались с таким человеком, как я, остается только (яндекс-переводчик))... Государь не дал ему договорить и строгим тоном сказал: - Граф! Вы - военный генерал-губернатор столицы и сами должны знать, что вам следует делать; идите туда (указывая на Сенатскую площадь), возьмите конную гвардию и распорядитесь, как следует. Милорадович почтительно поклонился, приложив руку к шляпе, и пошел к конногвардейскому манежу, сопровождаемый только одним адъютантом своим А. П. Башуцким (сыном санкт-петербургского коменданта). От этого последнего я и узнал впоследствии как эти подробности, так и последующие, касавшиеся Милорадовича, до самой его смерти, о чем и расскажу.
Государь же направился к углу Невского проспекта, сопровождаемый народом (а за народом и я) и Преображенским батальоном. Тут я увидал, что на углу Невского проспекта к государю подошел неизвестный мне, высокого роста, с воинственной осанкой, длинными черными усами и черной повязкой поперек лба, офицер в мундире с малиновым воротником (после я узнал, что то был Нижегородского драгунского полка капитана Якубович, раненый в голову на Кавказе и принадлежавший к числу главных заговорщиков). Что говорила ему государь, я не мог слышать, но видел, что вслед затем этот офицер пошел на Сенатскую площадь (после я узнал, что государь поручил ему, по собственному его вызову, образумить мятежников, но Якубович, вместо того, будто бы сказал им "Держись - трусят").
После того государь, сопровождаемый народом, поехал к левому углу Адмиралтейского бульвара. Между этим углом и забором строившегося Исаакиевского собора, выдвинутым далеко вперед на одну линию с бульваром, был небольшой промежуток, в несколько саженей. Прямо против этого промежутка, фронтом к нему, примерно в 100-150 шагах, стоял передний фас-каре мятежников (солдат лейб-гвардии московского и гренадерского полков, гвардейского экипажа и др.), правый фланг которого приходился, таким образом, против здания Сената, возле гауптвахты, левый возле - памятника Петра Великого, а задний - против угла Сената и набережной. В это время, с Вознесенского проспекта, Гороховой улицы и Невского проспекта уже вступали на Адмиралтейскую площадь полки гвардии, приходившие из-за Мойки и Фонтанки; 1-й батальон что лейб-гвардии Преображенского полка перешел с Дворцовой площади также на Адмиралтейскую, что лейб-гвардии конный полк собирался у своего манежа, а на Исаакиевский мост двигались заречные полки, что лейб-гвардии Финляндский в голове. Таким образом, вся гвардия постепенно занимала все улицы, примыкавшие к Сенатской площади, окружая и стесняя более и более мятежников на этой последней. Государь, уже окруженный большой военной свитой, верхом на лошадях, остановился близ левого угла Адмиралтейского бульвара; сопровождавший же его народ (а за ним и я) двинулся по бульвару до угла и потом направо к набережной и на Сенатскую площадь к каре мятежников. Нужно сказать, что на половину длины левого фаса бульвара был нагроможден гранитный и булыжный материал для Исаакиевского собора, с небольшими промежутками, и только от угла бульвара было свободное пространство, незанятое этим материалом. Из этого видно, что Сенатская площадь была крайне стеснена, с одной стороны - забором, а с другой - каменным материалом, и стесненное ими и окружаемое войсками, каре мятежников находилось почти в безвыходной западне. Но в то время все эти мысли не приходили мне в голову: я ничего не знал, ничего не понимал, и только увлекаемый любопытством, шел за народом к каре мятежников и наконец, успел подойти к левому углу его. Но еще прежде того, двигаясь за народом по бульвару, я видел, как вдоль его по Адмиралтейской площади ехал из Зимнего дворца петербургский митрополит Серафим, в полном облачении, с крестом в руках, в дышловых санях на паре лошадей, с дьяконом, в облачении же, на запятках на Сенатскую площадь, уговаривать мятежников (в чем, однако не имел успеха и тем же порядком воротился назад). Когда я подошел к левому углу каре, то увидел следующую картину: солдаты переднего и левого фасов, в мундирах, белых панталонах, крагах, киверах с высокими волосяными султанами, грелись (день быль морозный и пасмурный), переминаясь с ноги на ногу, подпрыгивая и колотя, рука об руку, словно в ожидании смотра или парада.
Вдоль переднего фаса ходил какой-то неизвестный мне адъютант, в мундире и шляпе (едва ли не Александр Бестужев?) и что-то говорила солдатам, а внутри каре было множество людей, и в военных, и в гражданских мундирах, и всякого рода одеждах, шинелях, шубах и т. п., с оживлением говоривших между собой и с солдатами (это были главные заговорщики). Между тем квартальные и полицейские солдаты, стоявшие впереди народной толпы, беспрестанно отодвигали ее назад, стращая, что "будут стрелять", но толпа отодвинется и снова надвинется, а с нею и я, пока, наконец, полицейские решительно заставили нас уйти назад на бульвар, по которому я за народом и двинулся обратно. Не доходя до угла бульвара, я увидел, что от угла вдоль бульвара и тылом к нему, уже стояло два эскадрона что лейб-гвардии конного полка (это был 1-й дивизион полковника барона Велио). Завернув за угол бульвара и продолжая двигаться по нему налево, вдруг я услыхал позади трескотню беглого ружейного огня, и над нашими головами просвистели пули. То была атака конной гвардии на передний фас-каре, встретившего ее беглым ружейным огнем на таком близком расстоянии, что, как говорится, коням в норду (при этом случае полковник барон Велио был ранен в руку, которую ему и отняли; впоследствии он долго был комендантом в Царском Селе). Сколько было при этом раненных не знаю, но полагаю, что немного, ибо, как объясню в своем месте ниже, мятежники стреляли, кажется, большей частью вверх, чтобы не стрелять в своих. Свист пуль над нашими головами, кажется, подтверждает это; тем не менее он заставил меня образумиться и из-за ребяческого любопытства не рисковать напрасно жизнью или целостью. Я прибавил шагу, сколько позволяла густая толпа народа, и продолжал идти по бульвару вдоль Адмиралтейской площади. Тут я увидел, что на встречу, возле наружного тротуара, ехали на больших рысях 4 орудия гвардейской пешей артиллерии (что лейб-гвардии 1-й артиллерийской бригады), а впереди беглым шагом бежал офицер этих орудий (это был поручик Бакунин, впоследствии адъютант великого князя Михаила Павловича).
Пропустив эти орудия, я уже пошел в обратный поход к дому, в котором жили мои родители со всем нашим семейством (дом барона Аша, впоследствии Н. И. Греча, на Мойке, рядом с домом князя Юсупова). Но добраться туда было нелегко: вся улица была запружена народом, и лишь с большим трудом, дальними обходами, уже часу в 4-м, в сумерки, наконец, удалось мне добраться до дому, порядочно намерзшись на морозе с полудня. Едва только я успел вкратце рассказать своим о моих похождениях, как вдруг мы услыхали пушечной выстрел, за ним другой, третий и четвертый... (это была трагическая развязка бунта на Сенатской площади: 4 выстрела картечью, обратившие мятежников в бегство по Галерной и Неве, оставив на площади многих убитых и раненых).

К этому рассказу о том, что я сам видел в этот день, прибавлю то, что слышал от других: во-1-х, от брата моего и Рочфорта, которые, глядя на все, происходившее на площадях, с галереи Адмиралтейского шпица, также слышали на их высоте свист пуль: это подтверждает сказанное мною выше, что мятежники большею частью стреляли вверх; во-2-х, что когда встреченные мною 4 орудия были поставлены в указанном выше промежутке между углом бульвара и забором, и когда, наконец, решено было прибегнуть к картечи, то государь скомандовала "первая", а Бакунин, командовавший двумя первыми орудиями, подхватил команду: Пли! но увидев, что после команды: <Первая пли>, номер с пальником замялся и не наложил пальник на трубку, подскочил к нему с энергическим словом: - что ты...? - Ваше благородие! свои! - тихо отвечал № с пальником, - Да если бы я сам стал перед пушкой и скомандовал Пли! ты должен был бы стрелять! и с этим словом, выхватив у него пальник, сам нанес его на трубку и произвел 1-й выстрел, который однако, направлен был поверх каре и почти вся картечь попала в здание Сената. Но три следующие выстрела были уже направлены прямо в каре, а потом вслед за бежавшими пущено было ядро вдоль Галерной и картечь по Неве; действительно ли было так это последнее обстоятельство, удостоверить не могу, не видев этого сам, но знаю, что много раненых солдат из числа мятежников было подобрано в Галерной, на Неве и Васильевском острове, между прочим, в 1-м кадетском корпусе; в-3-х, любопытно то, что солдаты, грубым обманом увлеченные в мятеж, поплатились или жизнью, или тяжкими ранами и увечьями, или были отправлены на Кавказ, а обманувшие их - первые попрятались по погребам и чердакам Галерной и других улиц, где и были в ту же ночь отысканы и арестованы (Подтверждением находчивости и расторопности Бакунина может служить то, что после 14-го декабря великий князь Михаил Павлович взял в адъютанты к себе именно Бакунина, а не другого кого-либо из офицеров стрелявшего дивизиона. Я знал Бакунина адъютантом великого князя Михаила Павловича. Он был странный человек, вроде полоумного, впоследствии пил и спился и, как я слышал, умер на Кавказе сумасшедшим, может быть от пьянства).

Но самое любопытное из слышанного мною потом был рассказ приятеля моего А. П. Башуцкого, тогда адъютанта графа Милорадовича, обо всем, что произошло с этим последним с той минуты, когда государь послал его на Сенатскую площадь, до самой смерти его 15-го декабря рано утром. 
Когда Милорадович, сопровождаемый только одним Башуцким, пришел к конногвардейскому манежу, то увидел, что лейб-гвардии конный полк только что начал собираться! Солдаты, один за другим, выводили оседланных лошадей из казарм, но офицеров и командира полка, генерал-майора A. Ф. Орлова еще не было (удивительное дело! а кавалергардский полк, позже, прискакал из своих казарм у Таврического сада во весь опор, имея в голове полкового командира своего, полковника графа С. Ф. Апраксина!). Милорадович изумился этой медленности, послал Башуцкого торопить полк, а сам стал нетерпеливо шагал взад и вперед вдоль стены манежа. Нетерпение его возрастало и наконец он, в негодовании, сказал Башуцкому по-французски: - Je ne veux de son ... regiment (я не хочу его, т.e. Орлова) donnez moi un cheval, j'irai seul! (дайте мне лошадь, я поеду один!). Ему подали приготовленную тут лошадь Бахметева, адъютанта Орлова, и он, сев на нее, поехал на Сенатскую площадь, а Башуцкий пошел рядом с ним, с правой стороны. Стал перед передним фас-каре, он вынул свою шпагу и, показывая клинок ее солдатам, сказал им с необыкновенным одушевлением: "Эту шпагу подарил мне великий князь Константин Павлович после похода Суворова в Италию и Швейцарию, в знак своей дружбы ко мне и с надписью на этом клинке: "другу моему Милорадовичу". С тех пор я никогда не разлучался с этой шпагой, и она была при мне во всех походах и сражениях. И я ли, после этого, стал бы действовать против моего друга и благодетеля, и обманывал вас, друзья, многие из которых были со мной в походах и сражениях?" и т.д. Башуцкий уверял меня, что стоя рядом с Милорадовичем, внимательно слушая каждое слово его и не спуская глаз с солдат, он не мог без умиления и даже слез слышать необыкновенно одушевленной, хотя простой и понятной солдатам речи Милорадовича, видел какое сильное влияние она производила на солдат и уже ожидал минуты, что они сложат оружие... Вдруг, - продолжал Башуцкий, - мне послышалось, будто по другую, левую сторону Милорадовича что-то щелкнуло, и в ту же минуту Милорадович повалился с лошади направо. Я принял его на свое левое плечо, лошадь из-под него убежала, а ноги его упали на землю. Видя, что никто из окружавшей нас толпы не трогался с места, чтобы пособить мне нести графа, я крикнул какому-то близ стоявшему человеку во фризовой шинели, чтобы он подобрал ноги раненого, между тем как туловищем (То был Каховский, подошедший слева к Милорадовичу и выстреливший в нижнюю часть левого бока его, в упор, из карманного пистолета, пулей малого калибра, которая разорвала все внутренности) граф лежал на моем левом плече, перевесив правую руку свою за мою спину. Так понесли мы его мимо конногвардейских манежа и полка, уже собравшегося, но не садившегося еще на лошадей. Офицеры были тут, но Орлова еще не было, и никто не тронулся с места пособить нам! Вдруг я чувствую, что Милорадович правой рукой дернул меня за аксельбант и слабым голосом спросил: - Куда несете меня? - На квартиру генерала Орлова, - отвечал я. - Я еще не умер, слушайтесь меня: не хочу я туда; в казармы несите, сударь, на солдатскую койку, на ней хочу я умереть.
Тогда я повернул направо в 1-е ворота казарм, и мы понесли раненого по лестнице, под воротами, наверх, внесли в комнату квартиры ротмистра Игнатьева и положили на диван. Я послал тотчас в дом военного генерал-губернатора за людьми и вещами графа, и за врачами, а сам оставался безотлучно при нем. Вскоре собрались люди его и врачи, и в главе последних доктор Арендт, совершавший с Милорадовичем походы 1812, 1813 и 1814 гг. Он и другие врачи долго и мучительно для раненого искали пулю, и наконец, извлекли ее. Милорадович потребовал, чтобы ее подали ему, осмотрел ее, перекрестился и сказал: - Слава Богу! это не солдатская!
Тяжесть раны была так велика, что Милорадович страшно страдал, но ни разу не выразил своих страданий ни стоном, ни даже малейшим звуком голоса, а только в минуты самых жестоких болей так крепко кусал свою нижнюю губу, что из нее текла кровь, а правой своей рукой так крепко сжимал мою правую руку, что на ней долго потом оставались синие пятна. Вскоре к раненому начали один за другим приходить все его боевые сподвижники и друзья, находившиеся в Петербурге. Особенно трогательно было посещение принца Евгения Виртембергского, сердечно любившего и глубоко уважающего Милорадовича. Долго беседовали они между собою, как два самые нежные брата и друга... Наступил уже вечер и положение Милорадовича становилось, чем далее, тем хуже и мучительнее. Государь часто присылал узнавать о положении графа и поздно вечером прислал ему собственноручное письмо, в котором писал, что вследствие чрезвычайных обстоятельств этого дня никак не может лично навестить графа, но выразил ему свои чувства глубокого соболезнования и высокого уважения. В полночь положение раненого стало еще хуже и мучительнее, а перед рассветом он стал отходить, и рано утром 15-го декабря скончался, еще накануне вечером, с глубоким благоговением исполнив долг христианский приобщением св. Таинств. В тот же день вечером тело умершего было перевезено на квартиру его в доме военного генерал-губернатора, в Большой Морской, и выставлено в зале, убранной трауром. В следующие шесть дней, 16-20 декабря, ежедневно при теле служились панихиды и с утра до вечера был впуск публики к телу. 21-го же декабря происходило торжественное перевезение тела Милорадовича по Большой Морской и Невскому проспекту, в Александро-Невскую Лавру, с войсками по воинскому уставу, соборное отпевание в Духовской церкви, митрополитом с многочисленным духовенством, и погребение в той же церкви. Я не присутствовал при отпевании и погребении тела Милорадовича, но видел перевезение его по Невскому проспекту и признаюсь, оно показалось мне как то очень скромным, может быть потому, что в память такого человека, я ожидал что-нибудь большего... Тело Милорадовича было погребено, как известно, в церкви св. Духа, за правым клиросом, и на могиле его была положена мраморная плита с простой надписью чина, звания, имени, отчества, фамилии, рождения и смерти умершего - все это в нескольких шагах от могилы Суворова, столько любившего и уважавшего Милорадовича и на могиле которого, в церкви Благовещения, лежит надгробная плита, с простой, но красноречивой надписью: "Здесь лежит Суворов!" Какое трогательное сближение во всем, и в местах вечного покоя этих двух русских героев, и в надписях на их могилах!

В добавление к приведенному выше рассказу А. П. Башуцкого, приведу еще его же два рассказа о двух любопытных случаях, 14-го декабря, в казарме, в которой умирал Милорадович.
Как в самой комнате, где он лежал, так и по соседству, и на лестнице, приняты были меры к соблюдению всевозможной тишины. Вдруг, - говорил Башуцкий, - я слышу, что внизу лестницы кто-то гремит саблей. Я вышел на лестницу и, думая, что по ней идет наверх кто-нибудь из солдат конной гвардии, сказал ему: - кирасир, подбери палаш, - и сам пошел навстречу ему. Оказалось, что это был Якубович, которого я знал, но вовсе не подозревал, что он был в числе заговорщиков. Сказав ему, что наверху умирает раненый Милорадович, и, имея надобность съездить на квартиру его, я принял предложение Якубовича довезти меня в его наемной карете. Войдя в нее, я удивился, найдя в ней целый арсенал огнестрельного и белого (?) орудия! На вопрос мой, что это значит? Якубович отвечал, что в тогдашних обстоятельствах это было не лишнее. Я понял сказанное в буквальном смысле, не придавая этому особенного значения, и доехав, куда мне нужно было, расстался с Якубовичем. После оказалось, что Якубович, чуя опасность быть арестованным на своей квартире, целый вечер разъезжал по городу из дома в дом в своей карете, со своим арсеналом, но, не смотря на то, в ту же ночь был арестован.

Другой рассказ Башуцкого, также в своем роде очень любопытен. Как только Башуцкий со своим помощником во фризовой шинели внес Милорадовича в комнату и положил на диван, то отпустил фризовую шинель (помощника), а сам начал раздевать Милорадовича, снимая с него мундир с лентой и многочисленными орденами его, которые и сложил в той же комнате. После того в нее входило и из нее выходило в течение дня много людей, конечно, не посторонних и чужих, но в конце концов ордена пропали! и так как они нигде и ни у кого не оказались, то вероятно были украдены! но кем и как осталось неизвестным. Нет сомненья, что в громадном стечении народа, на Сенатской и других площадях и улицах, в день 14-го декабря, находились на лицо все петербургские воры, для очищения, под шумок, чужих карманов, и может быть один из них и забрался, в суматохе, в комнату, где лежал Милорадович, в украл его ордена. Так или иначе, но это факт любопытный.
После дневного любопытства моего настало вечернее: мне захотелось посмотреть, что делалось на площадях вечером, и я снова в поход туда. Из Гороховой я с трудом вышел на Адмиралтейскую площадь, и какое зрелище представилось пред очи! Я увидал на всех трех площадях "стан русских воинов", с пылавшими кострами и оцепленными часовыми! Главная масса войск была расположена на Дворцовой площади и кругом Зимнего дворца, а прочие на Адмиралтейской и Сенатской. Проникнуть за цепь часовых было невозможно, и я, полюбовавшись этой воинственной картиной, обратился вспять, и ни без труда, снова, как утром, совершил этот поход обратно, так как улицы все-таки были запружены народом. Но мое любопытство не унялось, и 15-го декабря к утру я снова отправился на Адмиралтейскую площадь и тут увидел уже иную картину: все войска уже расходились по своим казармам; на здании Сената уже были заглажены следы картечи, а на Сенатской площади следы крови, и, как говорили, было отслужено молебствие, какое с тех пор и совершалось тут же в день 14-го декабря, но вскоре было отменено.
Миновал этот "скорбный день", и понемногу все стало входить в обычную колею. А мы, чаявшие производства в офицеры и нежданно-негаданно лишенные его на целый месяц, ласкали себя надеждой, что вот-вот и мы будем возведены в великий чин прапорщика. Но не тут-то было: пришли и прошли, и праздник Рождества Христова, и день нового 1826 года, и праздник Крещения, а мы все еще недоросли. 1-го января 1826 г. Был произведен в корнеты юнкер л.-гв. конного полка князь Италийский, граф Александр Аркадьевич Суворов-Рымникский, а 6-го января выпускные юнкера школы гвардейских подпрапорщиков... А мы-то когда же? Но дошла, наконец, очередь и до нас, настал и для нас желанный и блаженный день: 7-го января ввечеру брат Александр и я были несказанно и безмерно обрадованы принесенным нам (писарем главного штаба) Высочайшим приказом этого дня, о производстве всех нас 11-ти чел. в офицеры, в том числе брат Александр л.-гв. конную артиллерию, а меня и Фролова в гвардейский генеральный штаб. Радость и ликования безмерные! достигли, наконец "цели", хотя и потеряли почти 2 месяца старшинства.

     14 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА В ПАТРИОТИЧЕСКОМ ИНСТИТУТЕ

Когда вспыхнуло возмущение 14 декабря 1825 года, мне было пятнадцать лет; воспитывалась я тогда в С. петербургском Патриотическом Институте. При доходившем до нас громе орудий, мы, институтки, страшно перепугались. Пальба продолжалась, а между тем начальница института г-жа Виссенгаузен стала говорить нам: "это Господь Бог наказывает вас, девицы, за ваши грехи; самый главный и самый тяжкий грех ваш тот, что вы редко говорите по-французски и, точно кухарки, болтаете все по-русски!"

В страшном перепуге, мы вполне сознали весь ужас нашего грехопадения и на коленях, пред иконами, с горькими слезами раскаяния, тогда же поклялись начальнице института вовсе не употреблять в разговорах русского языка. Наши заклятия были, как бы услышаны: пальба внезапно стихла. Мы все успокоились - и долго, после того, в спальнях и залах Патриотического института не слышалось русского языка (Учреждён в 1813 году как Сиротское училище для дочерей офицеров, погибших в Отечественной войне 1812 года. В 1825 году в институте находилось 97 воспитанниц).
С. А. Пелли

ЯКОВ РОСТОВЦЕВ. ОТРЫВОК ИЗ МОЕЙ ЖИЗНИ 1825 года (в 1825 году Ростовцеву исполнилось 22 года)

Немногие из наших государственных людей имел столько недоброжелателей, сколько имел их Я. И. Ростовцев. На своем служебном поприще Я. И. Ростовцев всегда шел уединенною дорогою, никогда не примыкал ни к какой партии и не искал себе поддержки ни в каких связях. Своим возвышением и влиянием он единственно был обязан своим личным способностям, которые впервые были оценены покойным Великим Князем Михаилом Павловичем. Положение высокое и вместе с тем уединенное есть положение наиболее подверженное нападениям зависти, умышленной клеветы и праздного злословия. В крестьянском деле Я. И. Ростовцев, несвязанный никакой партией, никаким посторонним влиянием, поставил себе единственною целью пользу государства и славу Государя, желал уравновесить, сколько возможно, интересы помещиков и крестьян и упрочить спокойное разрешение этого трудного вопроса. Но именно это срединное и беспристрастное направление, принятое Ростовцевым в крестьянском вопросе, и вызвало против него вражду обеих крайних партий; а голоса крайних партий раздаются обыкновенно громче всех прочих голосов при каждой коренной реформе в народной жизни. С этой эпохи начинаются самые ожесточенные нападения на Я. И. Ростовцева, как в Лондонских изданиях Герцена, так и в различных кружках внутри России.
Автобиографическая записка Ростовцева, под названием "Отрывок из моей жизни", написана им вслед за событием 14-го декабря 1825 года, когда Ростовцев, в чине подпоручика, имел всего 22 года от роду. Здесь он излагает свои отношения к двум Декабристам, князю Евгению Оболенскому и Рылееву, и все подробности того смелого своего поступка, которому потом, в устах злословий, придан был характер предательства и доноса. Записка эта была как бы исповедью Ростовцева своей собственной совести и не только никогда не предназначалась для света, но, кроме его семейства, была известна лишь весьма немногим из близких к нему лиц. Тем большую достоверность должна она иметь в глазах читателей. Печатается она с оригинала, исправленного рукою автора и хранившаяся в собственных его бумагах.
Следует впрочем, упомянуть, что приводимое в этой записке письмо Ростовцева к Императору Николаю Павловичу, от 12 декабря 1825 г., и разговор, бывший между ними по сему случаю, напечатаны, с некоторыми сокращениями, в книге графа Корфа "Восшествие на престол Императора Николая 1-го" по списку, доставленному самим Ростовцевым для кн. Оболенского и найденному в бумагах последнего, при его аресте.

 
***
В 1822 году, во время пребывания гвардии в Вильне, познакомился я с князем Оболенским. По возвращении в Петербург, мы возобновили едва начатое знакомство; виделись редко, но всегда с большим удовольствием, ибо находили приятность во взаимной беседе и, по-видимому, искренно любили и уважали друг друга. Я почитал его всегда за человека с образованным, хотя и с романическим умом и с благородной душей. Я находил в нем один недостаток - чрезвычайное самолюбие, в котором часто и упрекал его: он всегда хотел быть главным в своем кругу; будучи ласков и приветлив в разговорах, он оказывал часто явное презрение к людям разного с ним образа мыслей и в самых ласках своих был деспотом.
В апреле 1825 года я был назначен адъютантом к Карлу Ивановичу Бистрому, и свидания наши сделались довольно частыми. В половине ноября того же года, я переехал в дом занимаемый генералом, и мы стали видеться еще чаще. Князь Оболенский жил наверху, а я внизу. Штаб всей пехоты гвардейского корпуса был разделен на две части; одною управлял я, другою князь Оболенский, и он же, как старший, соединял обе части. По обязанностям службы я виделся с ним по нескольку раз в день, а иногда, по вечерам, мы приходили друг к другу беседовать о науках и словесности.
Разговоры наши были иногда политические. Соучастниками бесед наших были иногда Глинка (Федор Николаевич, поэт, был одним из вождей "Союза благоденствия") и Рылеев (Кондратий Федорович, поэт). Мы большей частью рассуждали о словесности, философии и политических науках. Образ мыслей Глинки был всегда религиозный, Оболенского - основан на системе Шеллинга, коего он был ревностным обожателем, Рылеева, который был образован менее их обоих, проистекал из собственных начал, большей частью ложных. Рылеев был до невероятности упрям в своих суждениях и никогда не отступал от мысли единожды им принятой, хотя иногда явно видел свое заблуждение. Оболенский, напротив того, был мечтателем или, правильнее сказать, идеологом: он беспрестанно изменял образ мыслей своих и увлекался всегда идеей, которая была последней. Оба они были всегда мрачны, хотя Оболенский и старался иногда казаться веселым. Рылеев всегда расхваливал правление народное; Оболенский же был то за правление республиканское, то за конституционное.
В последних числах ноября, я читал им план новой моей трагедии "Князь Пожарский", где я в роли Пожарского хотел выставить возвышенный идеал чистой любви к Отечеству. План мой чрезвычайно им понравился; но крайне меня удивило то, что они в один голос стали опровергать то место, где Пожарский, желая соединить воедино войска свои и войска Трубецкого, старшего и летами и саном, провозглашает его главным военноначальником и делается его подчиненным. Пожертвование Пожарского своим самолюбием они называли унижением; они говорили, что Пожарский должен быть горд, неуступчив и знать себе цену. Я долго с ними спорил и оставил все по-прежнему; но спор сей, хотя и маловажный сам по себе, произвел на меня невыгодное впечатление, ибо я еще более уверился в их самолюбии.
На следующий за сим день, кажется 24 ноября утром, Оболенский, разговаривая со мною о различных злоупотреблениях в губерниях, вдруг взял меня за руку и сказал: "Благородный человек, ты очень любишь Россию!" Я. И всегда буду любить ее; вся жизнь моя будет посвящена ей! Он. "И ты можешь смотреть равнодушно на все эти злоупотребления?" Я. Поверь, князь, что когда буду я в силах, то всегда буду стараться открывать и искоренять их. Он. "Нет, этого мало: надо искоренять сам их корень"! Тут он крепко сжал мою руку и прибавил: "Послушай, Яша, я всегда любил и уважал тебя за чистую твою душу и за прекрасный твой ум; соединимся теснейшими узами!"... Я. Неужели я в тебе обманывался, князь? Я думал, что мы давно уже соединены узами дружбы? Он. "Мой друг, есть еще узы священные!"Я. Разве узы родства или какого-нибудь братства? Но ныне Масонских лож нет, и я не хочу и не имею права быть ни в  каком тайном обществе!
Тут он переменил разговор и дня три обращался со мною чрезвычайно сухо, что меня весьма удивляло. Два дня спустя, т. е. 26 ноября, пронесся слух, что Государь Александр Павлович скончался. 27-го получено официальное о смерти его известие и учинена присяга Константину Павловичу. Оба эти дня Оболенский был чрезвычайно смущен и рассеян, а равно как в оные, так и в последующее, начал выезжать часто со двора, чего прежде с ним не бывало. В это время  Рылеев болен был жабою (здесь: учащенное сердцебиение); я два раза навещал его и оба раза находил там Оболенского и много посетителей.
В первых числах декабря распространился темный слух, что Константин Павлович решительно отказывается от Престола. Выезды Оболенского сделались и чаще, и продолжительнее; он начал обходиться со мною отменно ласково, говорил, что опасается за Россию и думает, что никто не присягнет Николаю Павловичу, особенно отдельный Кавказский корпус и военные поселения. Два вечера сряду я был у него, и оба раза приезжали к нему князь Трубецкой (Сергей Петрович, которого я никогда не знал) и Рылеев, и оба раза Оболенский просил меня выйти, говоря, что он имеет нечто поговорить с ними по нужному для него делу.
Видя общее недоумение во всех сословиях, зная, что Великий Князь Николай Павлович не успел еще приобрести себе приверженцев, зная непомерное честолюбие и сильную ненависть к Великому Князю Оболенского и Рылеева, наконец, видя их хлопоты, смущение и беспрерывные совещания, не предвещавшие ничего доброго и откровенного, я не знал, на что решиться. Никогда еще не представлялся такой удобный случай к возмущению. Мысль о несчастиях, которые, может быть, ожидают Россию, не давала мне покоя: я забыл и пищу, и сон. 
Наконец 9 числа утром я прихожу к Оболенскому и говорю ему: "Князь, настоящее положение России пугает меня; прости меня, но я подозреваю тебя в злонамеренных видах против правительства. Дай Бог, чтобы я ошибся; откройся мне и уничтожь мои подозрения! Мой друг, неужели ты пожертвуешь спокойствием Отечества своему честолюбию?" Он отвечал: "Яков, неужели ты сомневаешься в моей дружбе? Все поступки мои были тебе до сих пор известны; неужели ты можешь думать, что я, для личных видов, изменю благу Отечества?" Я. "Князь, может быть, ты обманываешь сам себя; может быть, ты честолюбие свое почитаешь за патриотизм: войди хорошенько во внутренность своей души, размысли хладнокровно об образе мыслей, тобою принятом и в тебе укоренившемся". Он несколько времени молчал; наконец сказал: "Так, я размыслил! очень размыслил! Любезный Яша, я за одно не люблю тебя: ты иногда слишком снисходителен к Великому Князю; я с тобой откровенен и не скрываю моей к нему ненависти". Я. "Любезный князь, я сам иногда осуждал его за строгое и вспыльчивее обращение с офицерами, но вместе с тем имел случай видеть доброту души его. Почем ты знаешь, может быть его поведение было следствием необходимости?" Он. "Нет, не могу и не хочу этому верить!" Я. "Князь, ты увлекаешься страстью, ты можешь сделаться преступником; но я употреблю все средства, чтобы спасти тебя". Он. "Пожалуйста, обо мне не заботься, твои старания будут напрасны; я не завишу от самого себя и составляю малейшее звено общей огромной цепи. Не отваживайся слабой рукой остановить сильную машину: она измелет тебя в куски". Я. "Пусть я погибну, князь, но может быть раздробленные члены мои засорят колеса и остановят их движение! Так, я решился принести себя в дань моему долгу, и если умру, то умру, чист и счастлив!" Он быстро взглянул на меня и, несколько помолчав, сказал: "Яков, не губи себя; я предугадываю твое намерение". Я. "Князь, друг мой, скажи лучше: не будем губить себя и останемся каждый на своем месте!"
За Оболенским прислал генерал. Он сказал мне: "Наш разговор не кончен, мы возобновим его в другое время!" Я. "Дай Бог, чтобы конец был лучше начала", и мы разошлись. После сего я несколько раз старался возобновить разговор наш, но нам мешали. Я виделся с Рылеевым, который говорил со мной в том же духе. Я видел также барона Штейнгеля (Владимир Иванович); знал, что он был недоволен покойным Государем, но никогда не думал, чтобы он был заодно с Рылеевым и Оболенским.
10 декабря утром Оболенский пришел ко мне. После разговоров по делам канцелярии, я ему сказал: "Оболенский, кончим наш разговор; тех же ли ты мыслей, что и вчера?" Он. "Любезный друг, не принимай слов за дело. Все пустяки! Бог милостив, ничего не будет!" Я. "Но крайней мере скажи, на чем основали вы ваши планы?" Он. "Я не имею права открыть тебе это!" Я. "Евгений, Евгений, ты лицемеришь! Что-то мрачное тяготит тебя; но я спасу тебя против твоей воли, выполню обязанность доброго гражданина, и сегодня же предуведомлю Николая Павловича о возмущении. Будет ли оно или нет, но я сделаю свое дело". Он. "Как ты малодушен! Как друг, уверяю тебя, что все будет мирно и благополучно, а этим ты погубишь себя!" Я. "Пусть так, но я исполню долг свой; ежели погибну, то погибну один, располагать самим собой я имею полное право! Он. "Любезный друг, я не пророк, но пророчу тебе крепость, и тогда (прибавил он, смеясь) ты принудишь меня поневоле идти освобождать тебя!" Я. "Мой друг, ежели бы ты мне пророчил и смерть, то и это бы меня не остановило!" Он меня обнял и сказал: "Яков, Яков ты еще молод и пылок! Как тебе не стыдно дурачиться! Даю тебе слово, что ничего не будет!" После сего я поехал с генералом к разводу, старался встретить Великого князя наедине и не мог. По возвращении моем, Оболенский спросил меня, смеясь, виделся ли я с Великим князем? Я отвечал, что нет, и он принял намерение мое за шутку. 11 и 12 числа было тоже. Оболенский был со мною чрезвычайно ласков, казался веселым и спокойным, и не говорил ни слова об их предприятии. 12-го числа, в четыре часа перед обедом, я пришел к Оболенскому и к крайнему моему удивлению нашел у него человек двадцать офицеров разных гвардейских полков, чего прежде никогда не бывало. Между ними был и Рылеев. Они говорили друг с другом шёпотом и приметно смешались, когда я вошел. Я немедленно вышел и ухал на Остров, где жила матушка.

Положение мое было ужасно. Не имея верных доказательств возникающего заговора, не зная, распространяется ли оный по всей России или ограничивается молодыми людьми, которых видел я у Оболенского; но видя, что в том и другом случае оный может быть пагубен для России и нового Государя, зная вообще волнение умов и недоумение всех сословий, зная, наконец, что Великий Князь Николай Павлович не успел еще приобрести себе приверженцев, я с трепетом воображал себе все злополучия, которые, может быть, ожидают Россию!
Отобедав у матушки, я ушел в кабинет моего зятя, Александра Петровича Сапожникова (Родная сестра Я. И. Ростовцева, Пелагея Ивановна, воспитывавшаяся в Екатерининском институте, вышла замуж за купца 1-й гильдии Александра Петровича Сапожникова, который, по смерти своего старшего неженатого брата Алексия Петровича, сделался владельцем огромного состояния, заключавшегося в рыбных промыслах на Каспийском море и в обширных землях в приволжских губерниях). С сердечным умилением принес я мольбу мою Богу, и Бог услышал меня! Никогда я не чувствовал себя столь счастливым, как в сию торжественную минуту. Твердо решившись спасти Государя, Отечество и вместе с тем людей, которых любил и которых считал только слепыми орудиями значительнейшего заговора, я вместе с сим решился принести себя в жертву общему благу; написал письмо мое к Государю Николаю Павловичу и, простившись, может быть навсегда, с зятем моим Александром Петровичем, в 8-30 часов отправился в Зимний дворец на половину нынешнего Государя.
Войдя наверх, я попросил бывшего тогда дежурным адъютантом графа Ивелича (Петр Иванович) доложить Его Высочеству, что генерал-лейтенант Бистром прислал адъютанта с пакетом в собственный руки. Великий князь немедленно вышел, принял от меня пакет и, велел мне подождать, удалился в другую комнату, где прочел следующее: 
"Ваше Императорское Высочество! Всемилостивейший Государь! Три дня тщетно искал я случая встретить Вас наедине, наконец, принял дерзость писать к Вам. В продолжение четырех лет, с сердечным удовольствием замечая иногда Ваше доброе ко мне расположение, думая, что люди, Вас окружающие, в минуту решительную не имеют довольно смелости быть откровенными с Вами; горя желанием быть по мере сил моих полезным спокойствию и славе России; наконец в уверенности, что к человеку отвергшему Корону, как к человеку истинно благородному, можно иметь полную доверенность, я решился на сей отважный поступок. Не почитайте меня ни презренным льстецом, ни коварным доносчиком; не думайте, чтобы я был чьим-либо орудием или действовал из подлых видов моей личности; нет - с чистой совестью я пришел говорить Вам правду.
Бескорыстным поступком своим, беспримерным в летописях, Вы сделались предметом благоговения, и История, хотя бы Вы никогда и не царствовали, поставит Вас выше многих знаменитых честолюбцев. Но Вы только начали славное дело; чтобы быть истинно великим, Вам нужно довершить оно! В народе и войске распространился уже слух, что Константин Павлович отказывается от Престола. Следуя редко влечению Вашего доброго сердца, излишне доверяя льстецам и наушникам Вашим, Вы весьма многих противу себя раздражили. Для Вашей собственной славы, погодите царствовать!
Против Вас таится возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и может быть, это зарево осветит конечную гибель России! Пользуясь междоусобиями, Грузия, Бессарабия, Финляндия, Польша, может быть и Литва, от нас отделятся, Европа вычеркнет раздираемую Россию из списка держав своих и сделает ее державой Азиатской, и незаслуженные проклятия, вместо должных благословений, будут Вашим уделом!
Ваше Высочество! Может быть, предположения мои ошибочны, может быть, я увлекся и личной привязанностью к Вам, и любовью к спокойствию России; но дерзаю умолять Вас, именем славы Отечества, именем Вашей собственной славы - преклонить Константина Павловича принять Корону! Не пересылайтесь с ним курьерами; ибо сие длит пагубное для Вас междуцарствие, и может выискаться дерзкий мятежник, который воспользуется брожением умов и общим недоумением. Нет, поезжайте сами в Варшаву, или пусть он приедет в Петербург; излейте ему, как брату, мысли и чувства свои. Ежели он согласится быть Императором - слава Богу! Ежели нет, то пусть всенародно, на площади, провозгласит Вас своим Государем!
Всемилостивейший Государь! Ежели Вы находите поступок мой дерзким - казните меня! Я буду счастлив, погибая за Вас и за Россию и умру, благословляя Всевышнего!
Ежели же Вы находите поступок мой похвальным, молю Вас, не награждайте меня ничем: пусть останусь я бескорыстен и благороден в глазах Ваших и в моих собственных! Об одном только дерзаю просить Вас: прикажите арестовать меня. Ежели Ваше воцарение, что да даст Всемогущий, будет мирно и благополучно, то казните меня, как человека недостойного, желавшего из личных видов нарушить Ваше спокойствие; ежели же, к несчастью России, ужасные предположения мои сбудутся, то наградите меня Вашей доверенностью и позвольте мне умереть возле Вас!
Вашего Императорского Высочества, Всемилостивейший Государь, верноподданный Яков Ростовцев.12 декабря 1825 года".

Около десяти минут, с верой в Бога, со спокойным сердцем, ждал я ответа. Наконец дверь отворилась, и Великий Князь позвал меня к себе. Он запер тщательно обе двери и, взяв меня за руку, спросил: - Как зовут твоих братьев? Поняв смысл вопроса, я отвечал: - Это писал я! С сим словом, от сильного борения чувств, у меня брызнули слезы. Великий князь также прослезился и бросился обнимать меня. Он целовал меня много раз в голову, в глаза и в губы и наконец, сказал: - Вот чего ты достоин; такой правды я не слыхал никогда! Я имел смелость взять его за руку и сказал: "Ваше Высочество, не почитайте меня доносчиком и не думайте, чтобы я пришел с желанием выслужиться!" Он отвечал: "Мой друг, я давно знал тебя за благородного человека, и подобная мысль недостойна ни тебя, ни меня. Я умею понимать тебя". Потом взял меня за руку и подвел к столу. В. Князь. Я от тебя личностей и не ожидаю. Но как ты думаешь, нет ли против меня какого-нибудь заговора?" Я. "Не знаю никакого. Может быть, весьма многие питают неудовольствие против Вас; но я уверен, что люди благоразумные в мирном воцарении Вашем видят спокойствие России. Вот уже пятнадцать дней, как гроб лежит у нас на троне, и обыкновенная тишина не прерывалась; но, Ваше Высочество, в самой этой тишине может крыться коварное возмущение!" В. Князь. "Мой друг, может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь назвать их, думая, что сие противно благородству души твоей, - и не называй! Ежели какой либо заговор тебе известен, то дай ответ не мне, а Тому, Кто нас выше! Мой друг, я плачу тебе доверенностью за доверенность! Ни убеждения матушки, ни мольбы мои не могли преклонить брата принять Корону; он решительно отрекается. В приватном письме проклинает меня, что я провозгласил его Императором, и прислал мне с Михаилом Павловичем акт отречения. Я думаю, что этого будет довольно". Я. "Нет, Ваше Высочество, этого будет мало! Пусть он приедет сюда сам и всенародно, на площади, провозгласит Вас своим Государем". В. Князь. "Что делать! Он решительно от этого отказывается". Я. "Для блага России, Вы должны убедить его это сделать!" В. Князь. "Мой друг, он мой старший брат! Впрочем, будь покоен; нами все меры будут приняты. Но ежели ум человеческий слаб, ежели воля Всевышнего назначит иначе, ежели мне нужно погибнуть, - то у меня шпага с темляком: это вывеска благородного человека. Я умру с нею в руках, уверенный в правости и святости своего дела, и с чистою совестью предстану на суд Божий". Я. "Ваше Высочество, это личное. Вы думаете, о собственной славе и забываете Россию: что будет с нею?" В. Князь. "Мой друг, можешь ли ты сомневаться, чтобы я любил Россию менее себя; но Престол празден, брат мой отрекается, я единственный законный наследник, Россия без Царя не может быть. Что же велит мне делать Россия? Нет, мой друг, ежели нужно умереть, то умрем вместе!" (тут он меня обнял, и оба мы прослезились). Я. "Ваше Высочество, умоляю Вас: возьмите мою шпагу. Пусть последствия обвинят меня или оправдают!" В. Князь. "Нет, мой друг, ты слишком достоин носить ее. Под арестом ты не можешь быть мне полезен; а с нею, в случае нужды, ты будешь вернейшим щитом моим". Я. "Ваше Высочество, позвольте еще просить Вас, чтобы это осталось между нами". В. Князь. "Это останется навсегда в сердце моем!
Этой минуты я никогда не забуду.
Знает ли Карл Иванович (Бистром), что ты поехал ко мне?" Я. "Ваше Высочество, он слишком к Вам привязан; этим я не хотел огорчить его; сверх того я полагал, что только лично с Вами я могу быть откровенен". В. Князь. "И не говори ему ничего до времени; я сам поблагодарю его, что он, как человек благородный, умел найти в тебе благородного человека, и не ошибся". Я. "Ваше Высочество, не делайте мне никакой награды; всякая награда осквернит мой поступок в собственных глазах моих". В. Князь. "Наградой тебе - дружба моя! Прощай"! Он взял меня за руку, обнял, поцеловал и удалился к Великой княгине, кивая ласково несколько раз мне головою. Я ему почтительно поклонился и вышел.
Обливаясь слезами, с сердцем, исполненным священного благоговения, оставил я Зимний Дворец. Я прежде не воображал, чтобы Великий Князь мог быть до такой чрезмерной степени велик душой. С этой минуты он получил безусловное право на жизнь мою. Как бы он ни был велик впоследствии, но его поступок со мною будет одно из великих деяний его жизни.
Остаток вечера провел я у матушки. Зять мой, один, которому доверил я тайну мою, с нетерпением ждал моего возвращения и, равно как я и сам, сомневался в оном. Он обнял меня, как возвратившегося с кровопролитной битвы. Этого вечера я никогда не забуду. Мне казалось, что жизнь моя обновилась; мне казалось, что я еще в первый раз наслаждаюсь беседой матери!

На следующий день, 13 декабря, все утро провел я на службе. Пред обедом списал письмо мое и разговор с Государем и после обеда, в половине шестого часа, пришел к Оболенскому. Он был в кабинете своем с Рылеевым. Войдя в комнату, я сказал им: "Господа, я имею сильные подозрения, что вы намереваетесь действовать против правительства; дай Бог, чтобы подозрения эти были не основательны; но я исполнил долг свой. Я вчера был у Великого Князя. Все меры против возмущения будут приняты, и ваши покушения будут тщетны. Вас не знают; будьте верны своему долгу, и вы будете спасены!" Тут я им отдал и письмо, и разговор мой, и Рылеев начал читать оные вслух. Оба они побледнели и чрезвычайно смешались. По окончании чтения, Оболенский сказал мне: "С чего ты взял, что мы хотим действовать? Ты употребил во зло мою доверенность и изменил моей к тебе дружбе. Великий Князь знает наперечет всех нас, либералов и мало-помалу искоренит нас; но ты должен погибнуть прежде всех и будешь первой жертвой!" Я. "Оболенский, ежели ты почитаешь себя вправе мстить мне, то отмщай теперь!" Рылеев бросился мне на шею и сказал: "Нет, Оболенский, Ростовцев не виноват, что различного с нами образа мыслей! Не спорю, что он изменил твоей доверенности; но какое право имел ты быть с ним излишне откровенным? Он действовал по долгу своей совести, жертвовал жизнью, идя к Великому князю, вновь жертвует жизнью, придя к нам: ты должен обнять его, как благородного человека!" Оболенский обнял меня и сказал: "Да, я его обнимаю и желал бы задушить в моих объятиях!"
Я им сказал: "Господа, я оставляю у вас мои документы; молю вас, употребите их в свою пользу! В них видите Вы великую душу будущего Государя; она вам порукой за его царствование". Я вышел. В 12 часу вечера Оболенский пришел ко мне и, обняв меня, сказал: "Так, милый друг, мы хотели действовать, но увидели свою безрассудность! Благодарю тебя, ты нас спас!"
Такая перемена чрезвычайно меня обрадовала; но впоследствии я увидел, к несчастью, что это была только хитрость. Происшествие 14 декабря всем известно.
Утром Оболенский пришел ко мне и просил меня ехать с Карлом Ивановичем к присяге, говоря, что имеет нужду заняться бумагами по канцелярии. Он был чрезвычайно спокоен и даже весел, что я приписал к счастливой перемене его образ мыслей. После сего мы уже с ним не виделись!
Все утро я был с генералом. Мы были с ним при присяге Финляндского, Измайловского и Егерского полков. Он посылал меня прежде в Измайловский, Егерский, Московский и Семеновский полки. Все, казалось, шло своим порядком, как вдруг Карл Иванович, после присяги Измайловского полка, получил известие, что часть Московского полка взбунтовалась и ушла с распущенными знаменами к Зимнему дворцу. Он немедленно отправился со мной в Московский полк, заехав по дороге лейб-гвардии в Егерский, где увидел, что присяга благополучно уже совершилась. Приехав на двор Московского полка, где были выстроены оставшиеся роты, он стал увещевать их. Он действовал здесь со всем благородством воина, не щадившего жизни своей в неоднократных сражениях. Люди еще все колебались произнести присягу, когда он послал меня, по просьбе генерал-майора Головина (Евгений Александрович), узнать что делается в Финляндском полку. Я немедленно отправился. Проходя чрез Исаакиевскую площадь, я встретился с бунтующими ротами или, лучше сказать, со стадом Московского полка и, пробираясь сквозь ряды, сказал: "Полноте, братцы, дурачиться, как вам не стыдно!" Сквозь общий крик, сквозь восклицания: "Ура Константин"! я услышал вокруг себя: Ты видно подослан каким-нибудь генералишком смущать нас! Ежели пришел, так и не выйдешь! Различные ругательства и тому подобное. Между тем двое гренадер на меня напали и начали бить прикладами. Я упал без чувств и очнулся уже у Вознесенского моста на извощике; шляпа моя лежала возле меня. Я узнал от извощика, что какой-то господин дал ему восемь гривен и велел везти меня в Гарновский дом, где жили мои братья. После сего мне многие говорили, что Оболенский освободил меня от солдат и положил на извощика.
Приехав в Гарновский дом, я почувствовал ужасную боль в голове и правой ноге и велел немедленно отвезти себя на свою квартиру. Я тотчас послал за доктором гвардейского экипажа Дроздовым, который и лечил меня во все продолжение моей болезни.

15 числа утром я уведомил о моем поступке Карла Ивановича (Бистрома) и отдал ему письмо мое к Государю. Нельзя было без душевного сокрушения видеть в это время сего почтенного человека, которого происшествие, бывшее накануне и участие в оном адъютанта его и вместе любимца, князя Оболенского, приводило в неописанную горесть. Не буду описывать чувства моей матушки, узнавшей от людей посторонних о моем поступке: весьма легко можно вообразить оные. 19 числа вечером, когда матушка по обыкновению сидела возле моей постели, флигель-адъютант полковник Адлерберг (Владимир Федорович) вошел ко мне в комнату и сказал, что Государь желает меня видеть. Я немедленно оделся, как болезнь мне дозволяла, и отправился вместе с ним в Зимний Дворец. Войдя наверх, мы пришли в комнату, находящуюся пред кабинетом Государя, и флигель-адъютант Адлерберг пошел к Его Величеству доложить о моем приезде. В комнате находились: генерал-адъютанты Васильчиков и Мартынов и флигель-адъютанты: Перовский, Деллинсгаузен, князь Голицын, Лазарев, граф Ивелич и еще кто, не упомню.
Государь немедленно вышел, подошел ко мне, поцеловал меня и, взяв за руку, подвел к генерал-адъютанту Васильчикову. "Ларион Васильевич, сказал он, рекомендую тебе моего друга. Он большой заика, но это нужды нет: где надо говорить, он говорить умеет. Он употреблял все убеждения, чтобы отклонить меня от Престола, ma is ma resolution etait deja prise! (но намерение мое уже было принято). Он говорил со мною, как сын с отцом, или нет, как отец с сыном. Это все равно!" Потом, оборотившись ко мне, сказал: "Мой друг, заговорщики знают, что ты был у меня, и знают вместе с тем все подробности нашей беседы". Я ему отвечал, что обо всем этом я сам их уведомил. Он сказал: "Я все это знаю; но жизнь твоя в опасности, ты должен беречь себя. Ты должен быть ближе ко мне и начать с того, что остаться у меня жить!" Потом, оборотившись к Перовскому, прибавил: "Перовский, отведи ему комнаты во дворце, поближе ко мне". Я ему отвечал: "Ваше Величество, ежели мне суждено умереть, то смерть за доброе дело будет приятна для меня, и я не боюсь ее. Позвольте мне ехать лучше домой". Государь. "Останься жить у меня; это первая моя к тебе просьба". Я. "Ваше Величество, я всегда рад выполнять волю Вашу; но позвольте мне снова просить Вас: отпустите меня домой". Государь. "Мой друг, я не имею права принуждать тебя. Поезжай, ежели ты этого непременно хочешь. Подожди Крейтона; ты очень слаб, он отвезет тебя". Он простился со мной и вышел.
Лейб-медик Крейтон отвез меня домой и наговорил матушке, от имени Государя, много милостивых выражений.

Во время разговора моего с Его Величеством, я видел, что всем присутствующим казалось странным, даже дерзким, нежелание мое жить во дворце. Мне и самому было чрезвычайно больно не исполнить желания Государя, до такой степени ко мне великодушного; но сим отказом я хотел показать Государю, что прошу его не делать мне никакого отличия и оставить меня в той сфере, в которой я до тех пор находился. Я был болен около месяца. В первые дни болезни моей, Карл Иванович два раза навещал меня. Чрез несколько времени он сделан был генерал-адъютантом, что, по душевной привязанности моей к нему, тешило меня, как ребенка. Я жил, как уже известно, в одном доме с генералом. Наконец вижу я, что проходит более двух недель, и Карл Иванович не только что не навестил меня, но даже не прислал узнать о моем здоровье. Такая холодность со стороны человека, которого я привык любить и уважать и от которого кроме ласк и расположения я ничего до тех пор не видал, убивала меня. Я никак не мог понять, чем заслужил оную. Во время болезни моей я правил один штабом, как вдруг, за три дня до моего выздоровления, генерал прислал сказать мне, что я очень слаб здоровьем для занятий и чтобы я сдал дела аудитору, что я с большим прискорбием немедленно и выполнил.
Оправившись от болезни, я явился к генералу и сказал ему, что в состоянии опять заниматься делами. Он принял меня очень холодно. Вместо прежнего, Ты, начал говорить, Вы, и отвечал мне: "Не занимайтесь делами, это лишнее; пусть правит штабом аудитор; я посмотрю, как это пойдет". Я ему отвечал: "Ваше превосходительство, я имел несчастье заметить, что потерял ваше ко мне расположение; прошу вас, скажите мне, чем я заслужил это?" Генерал. "Что за вопрос? Будто обязан я отдавать вам отчет в моих поступках? Зачем я вам? Вы не имели ко мне доверенности и действовали без меня. Мне это очень обидно; я не привык к этому". Я. "Ваше превосходительство, позвольте мне говорить с вами откровенно. Ежели бы я предуведомил вас о намерении моем идти к Государю, я бы должен был назвать вам людей, которых я подозревал; не имея улик их злого умысла, я бы сделался ложным доносителем. Притом я не был уверен в непременной их решимости действовать и мог понапрасну погубить их, тогда когда я хотел их спасти. Сверх сего, письмо мое к Государю было такого рода, что никому, кроме его лично, не должно было быть известно, и если б я отправил его по команде, то Государь почел бы меня сумасшедшим, а может быть и вы не решились бы доставить его". Генерал. "Поступок ваш похвален и благороден; я сам, когда мне было нужно, объяснялся всегда лично с покойным Государем; но... оставим объяснения; я не хочу ничего слушать! Я был слишком велик, чтобы заниматься дрязгами, которые происходили вокруг меня! Вам следовало бы предупредить меня насчет этого мерзавца Оболенского. Да, я бы от него узнал все, вошел бы к ним в шайку и арестовал бы их всех". Я хотел отвечать, он перебил меня и не хотел слушать.
По некотором молчании, я ему сказал: "Ваше превосходительство, мне чрезвычайно больно, что я без умысла огорчил вас; но действовать иначе я не мог. Будет время, что, может быть, вы отдадите мне справедливость. Теперь дело сделано; я вижу к несчастью, что потерял ваше расположение. Я вас всегда любил и всегда любить буду; ваших прежних ласк и милостей не забуду никогда; но быть вам в тягость не могу и не хочу. Как мне не больно, но я должен просить вас позволить мне вступить во Фронт (здесь: в полку)". Он отвечал: "Очень хорошо, подайте мне рапорт". Я вышел и немедленно принес ему оный.
Чрез десять дней, вследствие приказа командующего корпусом, я вступил во Фронт. Прощание мое с генералом было трогательно: я заливался слезами, он также плакал. Таким образом, я принужден был оставить человека, которого любил и уважал душой. Мы с различных точек смотрели на одну и ту же вещь, и оба в собственных глазах были правы.
С твердой решимостью служить по гроб, я с внутренним удовольствием начал продолжать службу мою во Фронте. Но к несчастью, вскоре я заметил, что, не смотря на все усилия, недостаток моего выговора, не позволяя мне даже командовать, делает меня смешным в глазах моих подчиненных и расстраивает согласие и порядок во Фронте. Не желая быть вредным для службы и унизить в глазах солдат достоинство офицера, я решился в первый раз прибегнуть с просьбою к Императору и написал к нему следующее письмо.

"Всеавгустейший Монарх! Всемилостивейший Государь! С той священной и навеки незабвенной для меня минуты, когда я пришел к Вам излить откровенно мысли и чувства свои, я принадлежу не себе, но Вам, и жизнь моя есть достояние Ваше!
В следствие сего поступка, как Вам известно, я должен был оставить службу мою при Карле Ивановиче Бистроме и поступить во Фронт. Я к несчастью удостоверился, что лишен способов быть полезным сей службе, и мне совестно и мучительно портить фронт своим присутствием.
Государь, располагайте мною, как человеком, которому Вы сохранили жизнь. 12 декабря, выходя от Вас, я в глубине души моей произнес обет служить Вам до гроба; даруйте мне другое назначение. Какое бы оно ни было - я буду им доволен. Ваше Величество, ежели я так же чист в глазах Ваших, как и прежде и как чист перед Богом и моею совестью, то дерзаю надеяться, что Вы снизойдете на мое протеже; ежели же враги мои, одни действуя из мести, что я предупредил Вас о возмущении, другие же из зависти, что Вы так милостиво меня обласкали, воспользовавшись близким сотовариществом моим с Оболенским и знакомством с некоторыми из злоумышленников, успели осквернить меня пред Вами; ежели Вы, Государь, возымели, хотя малейшую тень подозрения в моей невинности, то, повергаясь к стопам Вашим, слезно молю Вас, именем всего, что для Вас свято, позвольте иметь мне очную ставку с каждым из моих обвинителей и прикажите написать для меня вопросные пункты, на которые я буду отвечать немедленно, в присутствии Вашем.
Если я окажусь несправедливым, то казните меня по законам, как преступника; признанный двуличным, неблагодарным и бесчестным в глазах Ваших, я не буду молить Вас о пощаде: ибо тогда жизнь моя будет мне бременем.
С благоговением ожидаю разрешения Вашего. Вашего Императорского Величества. Всемилостивейший Государь, Верноподданный Яков Ростовцев.
26 января 1826 года".

Я отдал письмо сие Государю чрез генерал-адъютанта Головина, который был в тот день дежурным при Его Величестве, и чрез несколько минут Государь выслал камердинера своего сказать мне, чтобы я не беспокоился и что он пришлет мне ответ чрез Великого Князя Михаила Павловича. Чрез два дня, я был назначен Государем состоять при особе Его Высочества. Не буду описывать благосклонного приема Великого Князя; кому неизвестно благородство добродетельной души его? В это время вышла одна книжка журнала "Отечественные Записки", где поступок мой был описан почти в таком виде, в каком оный был. Не желая быть известным, я немедленно отнесся с просьбой к Его Высочеству, чтобы он велел остановить раздачу сей книжки. Его Высочество, не имея времени ехать сам, послал к Государю меня. Я имел счастье объясняться на сей счет с Государем лично, и Его Величество, по просьбе моей, велел немедленно военному генерал-губернатору остановить раздачу журнала.
Чрез несколько дней я услышал, что Оболенский делает на меня показания, якобы я знал о замышляемом ими заговоре. Я просил у Великого Князя позволения отправиться в крепость для очной ставки с Оболенским, желая показать Комиссии, до какой именно степени простиралось мое сведение или, лучше сказать, подозрение о заговоре. Его Высочество сказал мне, что невинность моя никем не опровергается, но, чтобы удовлетворить меня, согласился на мою просьбу. Я немедленно отправился в крепость и нашел там одного генерал-адъютанта Бенкендорфа, ибо по утрам общего присутствия не бывало. Я ему объявил причину моего приезда; он сказал мне, что я напрасно беспокоюсь, что ежели бы, что либо было, то Комиссия давно бы меня потребовала и т. п. Наконец, по сильной моей просьбе, он принял от меня рапорт, где я прошу Следственную Комиссию сделать мне допрос и очную ставку со злоумышленниками, и обещал мне сей рапорт отдать вечером присутствию. Вечером того же дня, я снова приехал в крепость, вызвал флигель-адъютанта Адлерберга и попросил его доложить Комиссии о моем приезде. Минут через пять он вернулся с ответом, что Комиссия считает присутствие мое излишним и если, было какое-нибудь на мой счет сомнение, то она, и, не дожидаясь моего вызова, не преминула бы меня потребовать.
Во время бытности моей с великим князем, по случаю коронации, в Москве, вышло Донесение Государю Императору следственной комиссии о злоумышленном обществе, где, между прочим, приведены слова Рылеева обо мне: "Вы видите ль? (показывая письмо мое к Государю): нам изменили", и проч. До чрезвычайности огорченный сим выражением, по которому многие могли заключить, что и я сам был некогда членом злоумышленного общества, я не скрыл грусти моей от Великого Князя. Его Высочество, со свойственным ему великодушием, старался утешить меня, доказывал, что никто не может сделать обо мне такого заключения, позволил мне о сем писать к Государю и отправил немедленно к Его Величеству следующее письмо мое: 
"Всеавгустейший Монарх! Всемилостивейший Государь! Его Императорское Высочество, приняв великодушное во мне участие, позволил мне повергнуться с всенижайшей просьбой к священным стопам Вашего Императорского Величества.
Простите, Государь, что я еще раз в жизни осмеливаюсь беспокоить Вас собою; но я приучился видеть в Вас отца своего, и ни одно помышление, ни одно чувство души моей не должно быть от Вас скрыто. Прочитав Донесение Вам Следственной Комиссии, увидев всю низость людей, дерзнувших посягнуть на все священное, я снова, со слезами благодарности, принес мольбу мою Богу, что Он сподобил меня, по мере ничтожных сил моих, быть, хотя несколько полезным Вам и Отечеству. Следственная Комиссия, Его Высочество в особенности, смею надеяться, что и Вы, Государь, изволите знать все подробности моего поступка, следственно и то, что я никогда не осквернял себя соучастием с сим обществом; но люди, незнающие всех подробностей или незнающие меня лично и образа мыслей моих, могут несправедливо заключить, судя по неясному описанию в Донесении моего поступка, что и я был некогда членом сего общества.
Ваше Величество! Спасите меня от сего бесчестия, которое отравит жизнь мою и которого перенести я не буду в силах; отвратите от меня укоризны и презрение людей благородных и оправдайте меня перед Россией и потомством! С чувствами благоговения и навеки неизменяемой преданности, повергаюсь к священным стопам Вашим. Вашего Императорского Величества, Всемилостивейший Государь! верноподданный Яков Ростовцев. 21 июня 1826 года, Москва.
Чрез три с половиной недели я получил ответ следующего содержания.
Секретно.
"Дежурство главного штаба Его Императорского Величества. По канцелярии дежурного генерала в С. Петербурге. 10 июля 1826 года, №1496.
Лейб-гвардии Егерского полка господину поручику Ростовцеву 4-му.
Вследствие присланного вами на Высочайшее имя письма, в коем изъявляете опасения, чтобы публика, видя из Донесения Государю Императору Комиссии о злоумышленном обществе, что в оном упомянуто о вашем имени, не заключала, что вы были членом сего общества, Государь Император Высочайше повелеть соизволил повторить вам Высочайший Его Величества отзыв, что самая откровенность ваша будет для всех лучшим доказательством, что вы никогда и не помышляли участвовать в злонамеренных видах мятежников; каковую Высочайшую Государя Императора волю, вследствие поручения начальника главного штаба Его Величества, сим вам объявляю. Дежурный генерал Потапов".
    

      Из письма С. А. Хомякова - А. С. Хомякову (о событиях 14 декабря 1825 г.)


… Ты может быть, читал в Journal de St-Petersbourg подробности о признаниях тех гнусных заговорщиков, об их бессмысленных и человекоубийственных планах. Их преступление есть оскорбление нации. Но о чем  не печатают, к великому удивлению всех, это о прекрасных поступках Государя, который по истине выказывает характер величавый и благороднейший.
Булатов (Александр Михайлович-старший, планировал застрелить Николая I, но передумал), сознающийся в своем покушении, просит повидаться с детьми своими; самые младшие не узнают его - до такой степени его исказило неудавшееся преступление. Это производит на него до того сильное впечатление, что внезапно он сходит с ума и на четвертый день умирает в больнице. Государь сказал тогда: "Он жестоко поступил относительно меня; я ему прощаю", велел отдать ему при погребении воинские почести и взял под свое покровительство его семью.
Жена Рылеева и мать Бестужевых молят о милосердии к себе к своей бедности; им дают пенсию. Один из пяти братьев Бестужевых (Павел Александрович, 20 лет, разговор подтвердился, есть запись рукой Николая I о Моллере), взятый в Кронштадте, где он скрывался, и приведенный перед Государем на допрос, начинает с того, что просит есть, - ему дают. После этого он имеет бесстыдство много раз отвечать очень дерзко, порицая царствование покойного государя и его выбор министров, приведя пример Моллера, у которого в руках морское дело, тогда как Сенявин, который приобрел себе Европейскую известность, отстранен по личному предубеждению. Государь терпеливо его слушает. На другой день Сенявин был призван и сделан генерал-адъютантом, и, говорят, Государь  произнес замечательные слова, что он не надеется во все время своего царствования услышать столько правды, сколько сказал ему Бестужев. Но это не доподлинно известно, как другие рассказы: это только слухи.
Несколько замешанных в дело молодых кадетов были немедленно отпущены. Государь сам видел их, пожурил, утешил  и простил…

     ГРИГОРИЙ ВИЛЛАМОВ

Из дневника, декабря 14-го 1825 г., понедельник
Я отправился во дворец и нашел в передней Новосильцева, который читал манифест императора Николая I со всеми приложениями: первым отречением Константина с ответом покойного императора и его манифест, а также последние письма Константина к матери и брату Николаю. Манифест очень хорош и, в общем, представляет один из прекраснейших исторических памятников: это единственный пример, что два брата спорят между собою не о том, чтобы отнять престол друг у друга, а о том, чтобы уступить его. Узнав затем, что многие уже принесли присягу, я отправился с Хилковым в церковь и там мы также присягнули. Возвращаясь из церкви, я рассказал Хилкову о предсказании, которое приписывали одному астраханскому священнику, добавив: "Слава Богу, в данном смысле предсказание не исполнилось, так как слышно, что гвардия принесла присягу без замешательств". Это предсказание, которое рассказывали вчера дома, гласит, что Константин ненадолго останется императором, но что в день вступления на престол Николая в Петербурге будет кровопролитие. Затем пришло еще несколько лиц и рассказывали, что император, сойдя на дворцовый двор, был окружен народом, который целовал его руки, одежду, кричал, "ура!", которое слышно было даже в покоях императрицы, что многие проливали слезы, что император обнимал некоторых стариков из толпы, что, наконец, проявился невыразимый энтузиазм. Затем мне сказали, что император, явившись на дворцовый двор, приказал гвардейцам, которые находились там, зарядить ружья.

Фридерици пришел от императора за манифестом и говорят, что император читал его народу. Между тем, меня позвала императрица и выразила свое недовольство по поводу этого чтения. Слышны были новые восклицания Ура! и затем звуки барабана. Императрица приблизилась к окну; мы увидели войска в шинелях и фуражках: оказалось, что это был первый батальон Преображенского полка. Император сел на лошадь. Новосильцев, войдя к императрице и рассказывая о чтении императором народу манифеста, уверял, что действие, произведенное этим чтением, было прекрасное; и добавил, по рассказам других, что проливали слезы и что энтузиазм был всеобщий. Между тем, Преображенский батальон, построенный в колонну, зарядил ружья. Императрица спросила, - Что это значит? Новосильцев ответил, что это сделано, вероятно, потому, что присягу приносят обыкновенно с заряженными ружьями. Но батальон двинулся по направлению к Адмиралтейству, предшествуемый императором, сидевшим на коне. 
Прибыл принц Евгений (Принц Евгений Виртембергский, племянник императрицы Mapии Фёдоровны, генерал-адъютант, герой 1812 г.) и, по поручению императора, сообщил императрице, что произошел бунт в Московском полку. Я удалился, за мной последовал Новосильцев. Естественно, что императрица была страшно поражена. Прибыла также молодая императрица. Узнали, что две роты Московского полка отказались принести присягу и требовали Константина; что командир полка, генерал Фридерикс, был ранен (говорят даже убит) офицером полка Бестужевым, который сначала выстрелил в него, а затем, когда пуля пролетала мимо, но не попав, ударил его саблей в голову и повалил на землю (не соответствует действительности: 14 декабря 1825 года во время восстания декабристов барон Фредерикс явился на Дворцовую площадь в рядах гвардейского корпуса. В ответ на его увещания служивший в его же полку штабс-капитан князь Щепин-Ростовский саблей ударил барона Фредерикса по голове и нанес ему рану. На другой день император Николай Павлович произвёл барона Фредерикса в генерал-адъютанты); что затем эти две роты двинулись с барабанным боем к сенату и выстроились во фронт перед сенатом в оборонительном положении. Туда именно направился император с Преображенским батальоном. Скоро мы увидели, как мимо дворца прошли другие полки: Павловский, Конной гвардии и Гренадерский, направляясь в ту же сторону. Узнали затем, что когда Гренадерский полк прибыл на Петровскую площадь, то две первые роты перешли на сторону мятежников. Когда они проходили около Фридерици, он слышал, как солдаты говорили, что идут за Константина, и уведомил о том генерал-адъютанта Кутузова (Павел Васильевич, санкт-петербургский военный генерал-губернатор). Император употреблял всевозможные способы кротости, чтобы привести упорствующих к повиновению, но все было напрасно.
Командующий Гренадерским полком Стюрлер (Николай Карлович, 14 (26) декабря 1825 г. смертельно ранен декабристом Петром Каховским во время восстания на Сенатской площади) был тяжело ранен. Граф Милорадович, выступив вперед, чтобы говорить с войсками, был поражен пулей, которая попала ему под 9 ребро и вышла между 5 и 6 с другой стороны; рана была признана смертельною. Генералу Шеншину (Василий Никонорович, при попытке восстановить порядок и дисциплину был ранен саблей в голову штабс-капитаном Д. А. Щепиным-Ростовским) поврежден череп: рана его подобна той, которая нанесена была paste генералу Фредериксу, который, однако, не был убит. Гвардейские пионеры при натиске на мятежников потеряли двух человек убитыми и несколько ранеными. Посылали к ним даже митрополита с крестом, но напрасно. Наконец император, испробовав все меры кротости, согласился двинуть артиллерию. Между прочим, некто Якубович (Александр Иванович), личность известная по черной повязке, которую он носил на голове, будто бы рассеченной, отделился от мятежников и прошел просить прощения у императора, который, желая дать ему, случай загладить свою вину, послал его уговорить мятежников покориться; но он вернулся, говоря, что ничего не смог достигнуть. Наконец мы увидели артиллерию, которая, по нашему мнению, должна была быть приведена с самого начала и могла одним своим появлением устрашить упорных. Между тем день склонялся к вечеру, в лишь тогда мы услышали несколько пушечных выстрелов.
Император хотел приказать стрелять холостыми зарядами, но кн. Трубецкой (сведения неверны, кн. Трубецкой был заговорщиком) основательно возразил ему, что если необходимо прибегнуть к помощи артиллерии, то надо стрелять картечью; иначе мятежники станут смеяться. Картечь сразу разогнала мятежников, число которых между тем увеличилось еще присоединением некоторых частей Финляндского полка и (гвардейского) морского экипажа и простиралось от 1000 до 1500 человек. Были и убитые. Часть бросилась в сторону Васильевского острова, другая в количестве от 100 до 150 человек бежала в дома по Английской набережной, а большая часть бросила свое оружие. Наконец все было кончено, и император возвратился во дворец в 6 часов. В 7 часов отслужен был благодарственный молебен, на которое во дворец собрались все чины еще с 2 часов дня. В малой передней императрицы великий князь Михаил, развязывая о происшествиях дня, сказал, между прочим, глядя на меня, что конная артиллерия была также замешана, и мой сын также. Я высказал удивление; тогда великий князь приблизился ко мне и сказал, что сын мой отказался принести присягу. Я ответил, что его невозможно. - Это я вам говорю, - возразил он, добавив, что отказалось присягнуть шесть человек. Я отправился потом к великому князю Михаилу, и он объяснил мне, что артиллерии читал манифест сын мой, но когда начали приносить присягу, то один из офицеров, Лукин, воскликнул, что все это ложь, что манифест - подложный, и вслед затем они все отказались присягать; великий князь убеждал их, выражал им удивление, что они могли сомневаться в акте, говоря Гагарину, что, так как этот акт исходит из Сената, а его отец сенатор, то он обвиняет и его в совершении подложного акта, а моему сыну сказал, что его отец принял присягу и т. д.
Я ответил на это великому князю, что сын мой не видел меня сегодня весь день и, следовательно, ничего не знает; что я искренно благодарю великого князя за сообщение мне этих подробностей, так как теперь я могу объяснить образ действий сына, будучи уверен в его принципах. Великий князь прибавил, что император велел возвратить сабли моему сыну и другим офицерам, но что они еще находятся под арестом. Когда пришел князь Гагарин, великий князь сказал ему, почти то же, добавив, что, наконец, они принесли присягу одновременно с великим князем, и что они раскаивались в своей глупости; великий князь сказал, однако, Гагарину, что он не заметил в его сыне такого чистосердечного раскаяния, как у других, и затем упомянул о необходимости перевода его в армию (князь Александр Иванович, принимал участие в волнениях 1825 года. Утром 14 декабря он вместе с другими офицерами - А. Г. Вилламовым, И. П. Коновницыным, К. Д. Лукиным и А. В. Малиновским - попытался сорвать присягу великому князю Николаю Павловичу в гвардейской части, а также дал согласие на участие в заговоре и военном выступлении. В тот же день они были арестованы и содержались в казармах 1-й артиллерийской бригады. 16 декабря князь Гагарин был прощён Николаем I и более к следствию по делу декабристов не привлекался).
Все это происходило перед благодарственным молебном. Когда я возвратился в апартаменты императрицы, мне сказали, что она меня спрашивала. Я вошел в ее покои. Она произнесла маленькое предисловие, спросив, имею ли я достаточно твердости и т. д., и рассказала мне все происшедшее с моим сыном. В ответ на это я сообщил императрице все то, что мне рассказывал великий князь, повторяя ей, что за чистоту намерений и убеждений сына я отвечаю. После благодарственного молебна мы обедали около 8 часов. Нам приказано было провести ночь во дворце. На Дворцовой площади расположены были бивуаком войска, поставлены пушки и зажжены костры; мы были чуть ли не в осадном положений. Зрелище это внушало ужас. Я спросил великого князя, могу ли я видеть сына, и получил отказ; он просил меня даже не пытаться его видеть при настоящих обстоятельствах. Отправляясь в церковь, я встретил семейство Христиани (Христиан Христианович, начальник Главного инженерного училища), и мы разговаривали о моем сыне; они находили тоже невозможным, чтобы он желал отказаться от принесения присяги. Фридерици, Хилков и я провели ночь в канцелярии.

Декабря 15-го, вторник. Я написал вчера своей жене, прося ее прислать мне карету, но она не могла этого сделать. Не дождавшись кареты, я отправился домой пешком и нашел свою семью в беспокойстве по поводу вчерашней истории и ареста нашего доброго Артемия, лучшего и милейшего существа. Умывшись и приведя себя в порядок, я оделся в полную парадную форму и вернулся во дворец. Отряд гвардейского экипажа, принеся свое раскаяние и совершив присягу, собрался перед Адмиралтейством, и здесь император объявил ему прощение и возвратил знамя (лишь недавно удалось установить (XXI век), что в Петербурге, независимо от Северного общества, возникло Общество Гвардейского экипажа, которое примкнуло к Северному за несколько дней до 14 декабря и вместе с ним участвовало в восстании на Сенатской площади. Гвардейский экипаж, подготовленный Арбузовым и Беляевыми, вывели на площадь Антон Арбузов, как его непосредственный руководитель, и Николай Бестужев, как представитель руководства "северян"). Затем, к великому нашему удовольствию, войска и пушки оставили Дворцовую площадь. Арестовано много офицеров, которые, по-видимому, принимали участие в обширном заговоре и для которых отказ в присяге служил только поводом к тому, чтобы произвести замешательство. У (некоего?) князя Трубецкого, прикомандированного ко 2-му армейскому корпусу, в качестве дежурного штаб-офицера - нашли проекты конституции. В числе офицеров, принимавших участие в бунте, находились князь Одоевский (Александр Иванович, поэт), из Конной гвардии, племянник Д. С. Ланского по жене, моряк князь Оболенский, князь Щепин-Ростовcкий, один из первых поднявших бунт в Московском полку, четыре брата Бестужевы, из которых один был издателем альманаха: "Полярная Звезда" и проч. и проч.

Великий князь Михаил приказал мне прийти к нему в 8 часов вечера во фраке. Императрица повторила мне это приказание. Лишь только я окончил у нее свою работу, я отправился к великому князю; он в это время садился обедать: было 8 часов. Ожидали также князя Гагарина, который наконец и явился. Генерал Сухозанет (Иван Онуфриевич), приблизился к нам в приемной и стал нас успокаивать на счет наших сыновей, уверяя, что они не были виновны, а были лишь введены в заблуждение, и что виновен несколько один только Коновницын, их товарищ (граф Петр Петрович, декабрист, сын воспитателя великого князя Николая Павловича и героя Отечественной войны, гр. Петра Петровича генерал-от-инфантерии).
Наконец великий князь приказал нам войти к нему и сказал, что проведёт к арестованным нашим сыновьям, прося нас не обнимать их, что он нас оставит с ними и выйдет, запретив следовать за собой. Мы отправились. Гагарин повез меня в своей карете. В казармах 1-й бригады пешей артиллерии нас провели к нашим узникам. Великий князь сказал им, чтобы они краснели в присутствии своих отцов. Когда он уехал, я стать расспрашивать своего бедного Артемия о происшедшей истории. Оказывается, что их ни о чем не предупредили, дали прочитать манифест, что и сделал мой сын, и после того: извольте присягать. Они хотели спросить у полковника объяснений и его подтверждения, что все это истинно. На первом же слове он воскликнул: вы не хотите присягать. Они отвечали, что не отказываются принести присягу, но желают иметь подтверждение; что если великий князь Михаил прикажет им принести присягу, то они готовы повиноваться. Полковник не дал им говорить, заподозрив их в мятежных умыслах и хотел их арестовать. Часть офицеров присягнула, а семеро не были вовсе приведены к присяге. Они направились к казармам, но их не пускали туда, требуя, чтобы они отдали свои сабли. Прибыл генерал Сухозанет, и они ему изложили дело; он ушел и пришел с ответом, что император приказывает им отдать свои сабли. Между тем прибыл великий князь Михаил, сделал им выговор, указал Гагарину и моему сыну на пример их отцов, и мой сын ответил, что он еще не виделся со мною. Наконец они, одновременно с великим князем, принесли присягу.

     ИВАН ОНУФРИЕВИЧ СУХОЗАНЕТ

14 декабря 1825 г. при выходе от Николая Павловича начальники отдельных частей присягнули в главном штабе. Во время этой торжественной церемонии я сообщил полковнику Нестеровскому, что предоставляю своей личной заботе присягу 1-й гвардейской артиллерийской бригады. Действительно, около 9-ти часов утра я туда отправился и нагнал, близ здания Арсенала, генерала Нейдгардта, который обратился ко мне с просьбой дозволить ему при этой церемонии присутствовать. Это домогательство, при тогдашнем настроении умов, предвещающем близость важных событий, вызвало на лице моем улыбку; однако, я посадил любопытного генерала в свою карету, и мы помчались далее.
Войдя на казарменный двор, я поздоровался с людьми и, скомандовав; смирно! счел нужным высказать им следующее: Ребята! слушайте внимательно! Я сам прочту вам присягу! и прочел им известные официальные приложения. Едва успел я дочитать последнее слово и восторженно воскликнуть: Ура! император Николай Павлович! как этот возглас подхвачен был всеми шеренгами с многократными, единодушными и радостными восклицаниями. Солдат воспламенить легко. Обратившись к священнику, я сказал ему: Батюшка, читайте молитву к присяге, а поворотясь к солдатам, добавил: Ребята, это - молитва! После этого чтения еще раз громкое Ура было повторено целой массой голосов и затем все по одиночке подходили и прикладывались ко кресту и евангелию. Минута была торжественная, зрелище умилительное. Прощаясь со мной, генерал Нейдгардт благодарил меня в самих теплых выражениях за удовольствие, ему доставленное, и прибавил: вы везде мастер своего дела! Мы расстались, ожидая еще известий из конной артиллерии и 2-й пешей бригады; я уехал тотчас же на свою квартиру; на углу Литейной улицы и Гагаринской набережной.
Не прошло четверти часа, как посланный мной для наблюдения за присягой в гвардейской конной артиллерии, адъютант мой, Ремезов вбежал в кою комнату бледный, смущенный, со всеми признаками самого сильного душевного волнения, и едва мог высказать: - Ваше превосходительство! конная артиллерия взбунтовалась, не присягает! Офицеры разбежались! 
- Не тревожьтесь, сказал я ему, - отправляйтесь к генералу Воинову; а если вам вовсе не удастся его отыскать, то представьтесь прямо государю и доложите о том, что вы видели; а обо мне скажите, что я буду там, где мне быть должно.
Мы вместе сбежали с лестницы; и хотя моя карета была уже заложена, но так как она стояла на конюшенном дворе, несколько отдаленном от моего подъезда, то я бросился в первые попавшиеся сани и поскакал в казармы гвардейской конвой артиллерии. Первым словом моим при входе было: Ура, император Николай Павлович! и единодушное, решительное повторение этого возгласа всеми присутствующими чинами послужило достаточными доказательством полного сознания долга и уничтоженного заблуждения. Людей я нашел в порядке, только лица некоторых из них носили еще следы какого-то недоуменья. Веселые взгляды солдат, их спокойное, хладнокровное обращение, убедили меня в том, что принцип беспрекословного повиновения начальству в этой части восстановлен. Искренняя моя радость тому возвращению к долгу присяги была так велика, что я добавил: Поздравляю вас, ребята, с новым императором! 
- Рады стараться! отвечали они и крик: Ура! император Николай Павлович! еще раз повторился. Тогда я скомандовал по-взводно, по старшинству, - Стройся! и обыкновенный шум, неизбежный при передвижении людей, со словом, - Смирно! мгновенно прекратился. 

Это новое построение, введенное и изобретенное мной, употреблял я постоянно на инспекторских смотрах и нахожу его весьма полезным и удобоприменимым, когда желаешь удержать в рядах безусловную тишину и порядок. Я обязан сознаться, что приведение к повиновению людей в эту трудную, решительную минуту принадлежит не мне, а полковнику Гербелю, капитану Пистолькорсу и штабс-капитану графу Кушелеву. Прочие офицеры этой части неизвестно куда скрылись. Я приказал немедленно снаружи, у каждого входа, поставить двух фейерверкеров, в виде часовых, внушив им строго, не впускать никого без предварительного мне о том доклада. Вследствие этого распоряженья, все возвращавшиеся офицеры арестовывались и являлись перед людьми уже наказанными за одну только мысль, что при тогдашней обстановке и неурядице можно было какой-нибудь беспорядок затеять. Замечательно то обстоятельство, что в этот промежуток времени заезжал и хотел войти адъютант генерала Бистрома, князь Оболенский; но когда ему объявили, что его не впустят без доклада генералу Сухозанету, то они, сев обратно в сани, ускакали стремглав. Между тем порядок еще надежнее устанавливался. Арестовав виновных офицеров, я послали их сабли к коменданту, а сам отправился к государю доложить обо всем происшедшем. Государь вышел ко мне с лицом серьезным, но спокойным; и когда я, вкратце изложив ход событий, рассказал, что нарушенный порядок восстановлен, что виновные арестованы и сабли их отосланы к коменданту, то государь сказал: "Возвратите им сабли; я не хочу знать кто они"; но добавил весьма грозным тоном, возвышая голос: Но ты отвечаешь мне за все головой. Я возвратился поспешно в конную артиллерию; и хотя холод был умеренный, я весь продрог; в казармах, не смотря на то, что я застал совершенный порядок, людей еще не распускали, потому что поджидали священника для присяги. После прочтения оной, когда люди стали прикладываться к евангелию, мы были осчастливлены прибытием великого князя Михаила Павловича. Эго посещение всех нас восхитило; солдаты убедились, что в них хотели только поколебать долг законного повиновения. Ласковое обращение великого князя с нижними чинами, то добродушие, которое постоянно его отличало, благотворно действовали на всех; но это было ненадолго. Неожиданно прибыл адъютант его высочества Н. М. Толстой и сказал несколько слов шепотом великому князю. Его высочество вышел с ним из коридора в помещение нижних чинов, дверь была заперта, и вслед за тем его высочество нас оставил, высказав мне весьма ласково: Пожалуйста, Иван Онуфриевич, приводите все к концу, в строгом порядке; я не могу, да мне и не нужно здесь долее оставаться! Прощайте!

Тогда мы, касательно этого внезапного отъезда, оставались в полного недоумении; но впоследствии узнали, что в ту минуту получено было известие о том, что взбунтовалась часть московского полка. Еще продолжали спокойно прикладываться к евангелию; хотя государь император приказал отдать сабли арестованным офицерам, мне удалось испросить дозволение его высочества, чтобы, до возвращения моего из дворца от молебна, оставить их под арестом, каждого отдельно, в солдатских помещениях, как мною первоначально сделано распоряжение. В таком положении оставил я конную артиллерию, а саго поехал домой переодеться и отвезти приятное известие во дворец к молебну; но против Преображенского госпиталя остановил меня генерального штаба полковник князь Андрей Михайлович Голицын, со словами: Известно ли вам, любезный генерал, о главном возмущении? Граф Милорадович смертельно ранен на Сенатской площади; кавалерия безуспешно атаковала мятежников! 
Я тотчас отправил сидевшего со мною адъютанта в казармы конной артиллерии, приказав ему молчать о возмущении, но пригласил половника Гербеля, чтобы он безвыходно оставался в казармах до моего из дворца возвращения; а сам поскакал домой. Камердинер, ожидавший меня на крыльце, не дал мне подъехать, а закричал: - Дежурный генерал приезжал к вам от государя и отправился в 1-ю бригаду! Тогда я понял, что известие, сообщенное мне князем Голицыным, была страшная истина; приказал вести одну верховую лошадь вслед за мной, а другую - направить тотчас ко дворцу, а сам устремился в 1-ю бригаду. Двор я нашел пустым; подчасовой сказал мне, что генерал Потапов находится в дежурной комнате, куда я тотчас побежал. Потапов в волнении ходил по комнате, и когда я спросил его: Зачем он прислан? он как бы очнулся: Все взбунтовалось, генерал; государь требует артиллерию
Я бросился на конюшню; там все уже было в движении; я лично распорядился, чтобы первые 4 орудия роты его высочества скорее запрягались и сам повел их, приказав полковнику Нестеровскому таким же порядком отправлять, через цепной мост, по 4 орудия к дворцу. Адъютанта же Философова послал прямо в лабораторию за тем, чтобы привезти хотя несколько зарядов прямо к дворцу, для чего захватить извощиков, хотя бы силой; зарядные же ящики полковник Нестеровский должен был позднее доставить. На Литейной встретил я свою верховую лошадь, скомандовал: На орудие садись! и пустил лошадь в полный галоп. Через цепной мост из предосторожности провел орудия шагом, а миновав оный, опять орудия помчалась с посаженной прислугой, мимо дома Апраксиной и Павловских казарм. В этом месте встретил я Нейдгардта, выезжавшего из Миллионной; подъехав в нему, я спросил, куда он едет? на что он весьма невнятно мне что-то пробормотал. За ним заметил я беспорядочную толпу солдат, бегущих врассыпную из Мраморного переулка. - А это что? - спросил я. Это бунтующие гренадеры, отвечал мне Нейдгардт и ускакал далее. Между тем артиллерия приблизилась; я скомандовал: - Шагом, слезай, стой, равняйсь! ребята оправьтесь! К дворцу надобно идти в порядке! Под этим предлогом пропустил я толпу бунтовщиков мимо себя и отстал от них. Потом, подтвердив, чтобы все шли на своих местах, стройно и весело, скомандовал: Вольным шагом, марш! Толпа лейб-гренадер находилась в то время не более, как в 300 шагах; я подъехал в ней и, заметив нескольких офицеров, шедших неохотно в замке, за этим сборищем, сказал им: Теперь, господа, более чем когда-нибудь, должно офицерам быть впереди и на своих местах! (кажется мне, что тут находился полковник Стюрлер, но удостоверить не могу). Во время моего медленного движения по Миллионной, остальные 2 дивизионные роты его высочества к нам примкнули. Когда мы вышли на Дворцовую площадь, бунт был в полном разгаре; испуганное духовенство в санях мчалось вдоль по Адмиралтейской площади.
Выстроив дивизионы, сомкнув колонну, я приказал полковнику Апрелеву строго наблюдать за людьми, которые видели, что толпа лейб-гренадер потянулась длинной кишкой вдоль бульвара к Сенату; сам же я стал искать государя. Обскакивая толпу мятежников, мне попался Панов, бежавший во главе колонны гренадер. Я закричал этим людям: - Страмитесь, ребята; идете за этой рожей.

Близ Вознесенского проспекта, застал я государя и испросил его приказаний. Государь весьма хладнокровно сказал: - Выстройтесь поперек площади. Я был душевно рад, видя спокойствие его лица; но мной овладеть страх, когда я заметил, что он выехал в середину, перерезывая путь бегущим лейб-гренадерам, и громко воскликнул: - Стой, ребята! куда вы идете? Самоотвержением юного Государя нельзя было не восхищаться; тут выказалось явное покровительство Всевышнего! Бунтовщики не только могли выстрелить, но даже пронзить его! И что же? Они обходили лошадь спереди и сзади и, потупив глава, следовали далее. Выезжая из этой беспорядочной толпы, государь еще раз повернулся к ней лицом и, как бы с прискорбием, сказал: - Они мена не слушают, - и направился к дворцу, а я выстроил батарею правым флангом к бульвару, а левым - к Невскому проспекту, так что последние два орудия могли бы, повернувшись, действовать вдоль Невского. Сняв с передков, я громко скомандовал: - Батарея! орудия заряжай, с зарядом - жай! Это произвело заметное на всех окружающих впечатление. Вслед затем государь очутился перед фронтом, поздоровался с людьми; я подъехал к нему и, нагнувшись, весьма тихо сказал: - Орудия заряжены, но без зарядов; через несколько минут заряды будут! - Ты мне доложишь, - был ответ государя. 
Действительно, в скорости Философов привез людей с зарядами на извощиках. Я немедленно донес государю, что орудия заряжены уже картечью. - Хорошо, - отвечал он, с той важной осанкой, которая как бы перелилась в него от покойного императора Александра I.
Многолюдство беспрестанно увеличивалось на Адмиралтейской площади, но тут не было никакого волнения. Присутствие государя, беспрестанно проезжавшего верхом, спокойно, с величественным видом, как бы передавалось, - все ходили без страха, но в недоумении, ожидая, чем это все кончится.
Между тем на Сенатской площади, шум усиливался; толпа разночинцев сильно волновалась позади колонн; пьяные представляли как бы вид шумного базара - все это я хорошо видел, въехав верхом на бульвар. Тут чувство безукоризненно исполненного долга и резко отличающаяся исправность вверенной мне части, разогнав во мне мрачную скорбь, которой с утра я был проникнут, породили во мне мысль ехать к государю с предложением; я пустился вдоль площади и нагнал государя против часов дворца. Государь ехал шагом; я подскакал к нему с правой стороны и второпях сказал: Ваше высочество! Прикажите пушкам очистить Сенатскую площадь! Я не окончил фразы, которая должна была объяснить причину сего предложения, как государь, по первому моему слову, остановился, взглянул на меня с таким строгим негодованием, что у меня язык оцепенел; с тем вместе, он повернул свою лошадь налево прочь от меня. Это меня поразило и сконфузило так, что я даже и теперь, как бы во сне, это вижу. 
Я поехал шагом к орудиям. Еще более убитый, нежели как был после моего доклада о конной артиллерии, думал, неужели титул ваше высочество, ошибкой произнесенный, мог его огорчить. Но вскоре, увидев его, издали опять, спокойно едущего, обращающегося ласково со всеми, я подумал, что вероятно предложение кровопролития могло ему не понравиться. Эта мысль меня несколько ободрила, хотя не успокоила. Я завидовал участи Милорадовича. Грусть повлекла меня опять на бульвар, откуда я хорошо видел еще увеличивающееся волнение и перед колоннами особенно же, позади их колонн. 2 часа уже пробило на Адмиралтейской башне; я еще стоял долго. На мой взгляд, беда возрастала; я думал, что ежели до ночи это не кончится, то мятеж может сделаться опасными. Это дало мне решимость опять искать государя; но уже буду говорить по-русски, думал я, и настиг его почти против ворот дежурного генерала. Государь! сумерки уже близки, а толпа бунтовщиков увеличивается. Темнота в этом положении опасна! (достоверно не утверждаю, но мне помнится, что я выразил желание быть посланным к мятежникам). Государь, не останавливаясь, ехал шагом и не отвечал мне ни слова; но лицо его не изменилось - он, казалось, взвешивал обстоятельства; я опасался, но не сконфузился. Спустя около четверти часа, я получил приказание государя подвести орудия против мятежников. Тогда я взял 4 легких орудия с поручиком Бакуниным, и, сделав левое плечо вперед у самого угла бульвара, поставить лицо к лицу против колонны мятежников, сняв с передков. 
В это время государь, стоявший тут же верхом, у забора, не совсем даже закрытый от мятежников, подозвал меня и послал сказать им последнее слово пощады. Я погнал лошадь в галоп, въехал в колонну мятежников, которые держали ружья у ноги и раздались передо мною. - Ребята! - сказал я, - пушки перед вами; но государь милостив, он не хочет знать имен ваших и надеется, что вы образумитесь, он жалеет вас. Все солдаты потупили глаза, и впечатление было заметно; но несколько фраков и мундиров начали, сближаясь, произносить поругания. - Сухозанет, разве ты привез конституцию? - Я прислан с пощадой, а не для переговоров, - и с этим словом порывисто обернул лошадь; бунтовщики отскочили и я, дав шпоры, выскочил. С султана моего перья посыпались; но мне кажется, что по мне были сделаны выстрелы из пистолетов не солдатских, потому что солдаты находились тогда в заметном смущении.
Государь, как выше сказано, был тут же; все происходило в глазах его. Я подъехал и сказал: - Ваше величество! Сумасбродные кричат: конституция! Государь пожал плечами и скомандовал: - пальба орудиями по порядку! На этом месте всего было сделано 4 выстрела картечью, один за одним, прямо в колонны, - орудия наводить не было надобности, расстояние было слишком близкое.
Между тем, у мятежников сделалось большое волнение; при первом выстреле они стрелять начали, но действие испуга было явное - все их выстрелы были вверх. Масса обернулась и побежала, а по третьему выстрелу на месте уже никого не осталось, кроме тех, которые уже не вставали; но таковых было немного: на столь близкое расстояние картечь, рассыпаясь, не была смертоносна, а оставила только много пятен на стенах Сената и частных домов.
Между тем 1-я легкая, а за нею и 2-я батарейные батареи пришли на площадь и стали в резерв. Несколько легких орудий отправилось с полковником Статковским в обход к великому князю Михаилу Павловичу. Государь уехал во дворец, не желая видеть этого плачевного зрелища; а я, придвинув орудия в углу сената, видел, смеха и жалости достойное, бегство толпы вдоль Английской набережной. Некоторые стремглав бросались через парапет в Неву, куда они падали в глубокий снег, как на перину, а многие даже не вставали. Я приказал заряженным орудием картечью выстрелить вверх, а потом, для страха, сделал по одному выстрелу с каждого орудия ядрами, также вверх, вдоль Невы, приказав наводить левее горного корпуса. Этим действие артиллерии совершенно окончилось.

Узнав, что мятежники скрылись в доме графини Лаваль, я вбежал в нижние комнаты, где полковник Арбузов остановил меня словами: - Ваше превосходительство, не ходите! Их там множество; я, однако, побежал далее по коридору, мне тогда еще неизвестному (впоследствии Сухозанет женился на родственнице графини). Темнота заставила меня вернуться, чтобы дать приказ тотчас поставить от пехоты сильный караул у входа и объяснить, кажется, Арбузову, что полезно было бы у каждого из домов Английской набережной поставить часовых, а также и в Галерной, соединив их промежуточными караулами. Затем я добавил: - Это до артиллерии не касается, но доложите своим начальникам; этим, кажется мне, надо бы распорядиться. Сам я тотчас поскакал во дворец, где уже разъезжались после молебна. К ночи все войска и при них артиллерия стали бивуаками у огней: пешая артиллерия почти вся вокруг дворца, только два орудия поставлены у Аничкова моста; конная же артиллерия пошла на Васильевский Остров и примкнула к кавалерии. Всю ночь объезжал я войска, солдаты были очень веселы; они понимали, что свой долг присяги исполнили. Пролежав с ними всю ночь на снегу, для примера, что весьма ободрило и самих офицеров, я перед рассветом, в начале 7-го часа, пошел в комнаты государя и вместе с генерал-адъютантами пил чай, в одной зале, когда вошел, бледный, расстроенный полковник князь Трубецкой (сопровождаемый не помню кем) я прямо был введен в кабинет государя. Оттуда он вышел уже арестованным, без шпаги, и тогда все узнали, что он был участником в заговоре.
Около 9-ти часов утра, 15-го декабря, император выехал к войскам; в весьма милостивых выражениях благодарил артиллерию и, подозвав меня, объявил, что назначает меня генерал-адъютантом; сделал в кратких словах перечень моей службы покойному его брату, добавил уверенность, что и ему буду служить таким же образом. В эту незабвенную для меня минуту, я еще просил себе одной милости, в которой он мне не только не отказал, но самым великодушным ответом совершенно меня успокоил и осчастливил.
Государь, объехав все войска при радостных криках Ура! приказал их распустить. Тем все и кончилось.

    СЕРГЕЙ ПАВЛОВИЧ ШИПОВ (КОМАНДИР СЕМЕНОВСКОГО ПОЛКА)

О вступлении на престол императора Николая Павловича издан был манифест, и принесение ему присяги в С.-Петербурге назначено было 14 декабря. Все генералы и полковые командиры Гвардейского Корпуса рано утром собраны были в Главном Штабе, принесли там присягу и отправились к своим местам для приведений к присяге войск, им подведомственных. Я собрал к себе всех Офицеров Семеновского полка, прочел им манифест и другие полученные мною бумаги, объяснил все обстоятельства отречения от престола Константина Павловича и вступление нового Императора, потом приказал вывести на площадь пред полковой церковью два батальона, находившиеся в С.-Петербурге, прочел манифест, и сказал краткую речь для объяснения нижним чинам нужных для них обстоятельств, после чего произнесена была всеми присяга, с крестным целованием. О приведении к присяге загородного батальона послано было мною к батальонному командиру предписание с особо назначенным для того Офицером. Как под начальством моим, по случаю командования мною второй бригадой первой гвардейской дивизии, находился еще лейб-гвардии гренадерский полк и гвардейский Морской Экипаж, то я и отправился в тот полк. Два находившиеся в С.-Петербурге батальона выстроены были в колонах на Офицерском дворе; но командир полка, полковник Стюрлер, не решался привести их к присяге до моего прибытия. Я вызвал сначала вперед Офицеров, объяснил им все, что по обстоятельствам было потребно; потом обратился к солдатам, прочел манифест, и присяга принесена была всеми в должном порядке. Распустив полк по казармам, я отправился в гвардейский экипаж, квартировавший в немалом оттуда расстоянии, в казармах оного, в Большой Коломне. Командир экипажа, капитан 1-го ранга Качалов встретил меня объявлением, что хотя экипаж давно уже выведен в строй, но что офицеры отказались от произнесения присяги. Я велел нижним чинам составить ружья, призвал к себе Офицеров, объяснил им все обстоятельства отречения от престола Константина Павловича и вступления нового Императора, но услышал от некоторых из них такие возражения, которые заставили меня понять, что тут существует какой либо преднамеренный замысел. Я счел за лучшее в таких обстоятельствах убедить сначала некоторых старших Офицеров и потому взял ротных командиров в особую комнату, объяснил им подробно все обстоятельства так, что в правильности вступления на престол Николая Павловича и принесения ему присяги не могло быть никакого сомнения; затем показал им, какое тяжкое они навлекают на себя обвинение, противясь принятию присяги и какие от того могут быть бедственные для них последствия. Но я истощал красноречие мое напрасно: они остались непреклонны. Тогда я объявил им, что они арестованы, и приказал командиру экипажа назначить вместо их других ротных командиров. В это время услышал я на дворе крик "Ура!" и вбежавший в комнату адъютант экипажа объявил, что весь экипаж с некоторыми офицерами выбежал со двора, увлекаемый находившимся там флотским капитаном Николаем Бестужевым (В Донесении Следственной комиссии о действиях моих в гвардейском экипаже 14 Декабря 1825 года сказано следующее: "Когда приехал бригадный начальник генерал-майор Шипов, то матросы, уже вовлеченные в обман своими офицерами, не согласились присягать; он арестовал ротных командиров, но Николай Бестужев уговорил Беляевых, Бодиско Дивова, Шпейера освободить их. В сию минуту раздался голос: "Ребята, слышите ли стрельбу? Наших бьют!" и экипаж побежал со двора, не смотря на усилия капитана 1-го ранга Качалова, который хотел матросов удержать в воротах. Мне неизвестно, на каких данных основала Следственная комиссия свое по сему предмету изложение; верно то, что все происходило так, как здесь в записке моей показано).
При первом объявлении мне командиром экипажа об отказе офицеров принести присягу и объяснении мне некоторых обстоятельств, я понял, что между Офицерами экипажа существует заговор; потому тотчас послал адъютанта моего, поручика Раевского, привести ко мне как можно скорее 1-й батальон Семеновского полка. Но, к несчастью, требуемый мною батальон не мог прибыть благовременно.
Выехав из казарм экипажа, встретил я моего адъютанта, который сказал мне, что батальон выступил уже, но что Великий Князь Михаил Павлович остановил его и, присоединив к нему 2-й батальон, повел полк на Петровскую площадь, где собираются мятежники. Поэтому я соединился с полком и вместе с Великим Князем туда же последовал. По прибытии на cию площадь я увидел, что экипаж находится уже там в толпе мятежников, которая составилась (как в последствии оказалось) из 7-ми рот лейб-гвардии гренадерского полка и 5-ти рот лейб-гвардии Московского и окружала монумент Петра I-го. Я поставлен был с Семеновским полком противу сей толпы, возле конногвардейского манежа с двумя орудиями артиллерии; с другой стороны находился уже 1-й батальон Преображенского полка и конная гвардия, а потом пришли сюда и другие войска Гвардейского Корпуса. Уговоры посланных к мятежникам разных лиц, даже самого военного губернатора графа Милорадовича, не имели никакого успеха - попытка атаки, произведенная конною гвардию, дабы рассеять мятежников, была также безуспешна. Наконец, несколько выстрелов картечью, произведенных по совету Иллариона Васильевича Васильчикова, внезапно очистили площадь от мятежников, и бунт прекратился. Войска оставались, однако, во всю ночь на биваках. Утром Государь, объехав все полки, распустил их по казармам. Все означенные события, как и полученные уже перед тем Государем многие сведения, обнаружили существование тайного общества и составленных им заговоров.

Я упомянул уже, что некоторые молодые люди составили в 1816 году тайное общество с благонамеренной, по видимому, целью и вовлекли туда немало людей даровитых, большею частью Офицеров гвардии, что существование сего общества сделалось вскоре известным новому корпусному командиру Иллариону Васильевичу Васильчикову, который в 1817 году представил Государю основательную о существовании сего общества записку, но записка эта осталась без последствий. Вскоре после того Илларион Васильевич представил Государю дополнительные о сем обществе сведения с именами членов в оное вступивших, даже о начертанном ими уставе общества и цели в нем выраженной; но Государь не согласился на преследование оного, произнеся при сем следующая слова: Il ne faut pas donner de coups d'epee dans l'eau (Не следует ударять шпагой по воде. Другое выражение Государя: Ce n'est pas a moi a sevir (Не мне быть жестоким)). Васильчиков не оставлял однако тщательного над тем обществом наблюдения и по временам представлял Государю записки о продолжающихся заседаниях и действиях общества. В 1819 году, когда назначено было общее собрание членов общества, долженствовавших соединиться в Москве, Илларион Васильевич уведомил о том Московского военного генерал-губернатора князя Д. В. Голицына, своего близкого родственника, и передал ему имевшиеся у него сведения. Князь Голицын, учредив тайный надзор за действиями сего съезда, уведомил Васильчикова о состоявшемся на съезде решении членов закрыть общество. Обо всем этом представлена была Государю от Васильчикова также записка. Причиной закрытия первого общества было, как узнал я, не только то, что, сами члены удостоверились в том, что существование его сделалось известным правительству, но особенно то обстоятельство, что в числе лиц, первоначально вступивших в это общество, были люди совершенно благонамеренные, которые вступили в оное с искренним желанием содействовать самому правительству в усовершенствовании правления и устроения блага народного. Некоторые из этих благонамеренных членов общества ясно видели, что образ мыслей и виды других членов были вовсе не согласны с их чистыми намерениями, и потому они действовали к уничтожению первого общества. Пестель и другие его соумышленники также весьма рады были, что с разрушением общества они будут избавлены от сношений с такими людьми, которые могли служить только препятствием к исполнению их преступных замыслов. Впоследствии сделалось известным, что, вскоре по закрытия первого общества, Пестель с некоторыми из своих сообщников образовал новое общество под другим наименованием и с совершенно другими целями.
К сожалению, в 1822-м году, Илларион Васильевич Васильчиков был уволен от командования Гвардейским Корпусом. Тогда прерваны были и все нити к получению сведений о действиях общества. Между тем образованное Пестелем это второе общество увеличилось приобретением большого числа членов в С.-Петербурге, Москве и в разных армейских войсках, особенно во 2-й армии на юге России, людей, большей частью, иных свойств, нежели те, которые принадлежали к первому обществу. Это второе общество действовало уже с прямой целью государственного переворота посредством явного восстания при первом удобном случае.
Вечером, 14 декабря 1825 года, многие участники мятежа были взяты под стражу; снятые с них, в присутствии Государя, допросы показали важность заговора и необходимость немедленного, основательного исследования всего этого дела. Следственная комиссия была тогда же составлена и начала свои действия. Произведенным следствием обнаружено, что во всех почти полках Гвардейского Корпуса многие офицеры принадлежали к тайному обществу; что в течение нескольких дней у них происходили совещания и что наконец положено было, при объявлении манифеста о вступлении на престол Николая Павловича, произвести в полках восстание под тем предлогом, что отречение Константина Павловича было принужденное и вступление на престол Николая Павловича незаконное. Заговорщики надеялись, с увлечением войск к мятежу, произвести переворот, учредить ограниченное правление и, в случае необходимости, переменить династию, уничтожив Императорскую Фамилию. Такие злонамеренные замыслы могли бы легко быть обнаружены, и преступные попытки к их выполнению предупреждены, если бы с открытием этого второго общества учреждено было то тщательное наблюдение, которое имел за действиями заговорщиков генерал-адъютант Васильчиков. К сожалению, с 1822 года, вместо Иллариона Васильевича Васильчикова, командиром Гвардейского Корпуса был назначен генерал от кавалерии Уваров, человек ничтожный, а начальником штаба генерал Желтухин, человек злой и ни на какое дело негодный. Со смерти Уварова командиром гвардии назначен был генерал от кавалерии Воинов, почтенный старец, некогда весьма храбрый, но в это время, по дряхлости своей, мало к исполнению обязанностей своих способный. Все управление лежало тогда на генерале Нейгардте, начальнике корпусного штаба, человеке умном, но с теми обстоятельствами совершенно незнакомом. Удивительно только, как мог он пренебречь одною из важнейших своих обязанностей - наблюдению за сохранением в войске твердого спокойствия. Император Николай Павлович весьма справедливо негодовал на генерала Нейгардта за то, что происшедшие в войске беспорядки не были им предусмотрены и отвращены своевременно.


     ИЗ ЗАПИСОК ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТА В. И. ФЕЛЬКНЕРА


Сапёры 14 декабря 1825 года
Утром, 27 ноября 1825 года, состоя на службе прапорщиком лейб-гвардии саперного батальона, вступил я в караул у шлиссельбургской заставы. Два дня уже носились в Петербурге тревожные слухи о тяжкой болезни, постигшей императора Александра I, в Таганроге, и все жители столицы, горячо любившие своего монарха, сердечно скорбели и усердно молились о сохранении драгоценных дней его. В 11 часов того же дня было отслужено, по этому случаю, молебствие в Александро-Невской лавре, в присутствии государственных сановников и чинов военного и гражданского ведомств. В 6 часов пополудни, старший караульный унтер-офицер донес мне, что отправленный в батальонную канцелярию, за паролем, унтер-офицер принес известие о кончине государя, в Таганроге, и объявил, что офицеры и нижние чины батальона оставшиеся от караула уже присягнули на казарменном дворе императору Константину Павловичу. Известие это глубоко потрясло и опечалило меня; с юношеским пылом был я предан покойному государю, стяжавшему себе общую любовь своих подданных. Погруженный в грустные думы, был я вскорости пробужден к действительности звоном караульного колокола и, выбежав с караулом на платформу, перед гауптвахтой увидел подъехавшего к ней командира лейб-гвардии саперного батальона флигель-адъютанта полковника Геруа (Александр Клавдиевич, во время восстания декабристов лейб-гвардии Сапёрный батальон стал одной из наиболее надёжных воинских частей, выступивших на стороне императора Николая I: 14 декабря 1825 г. Геруа, вызвав свой батальон в Зимний дворец, занял все дворцовые выходы), в сопровождении батальонного адъютанта, подпоручика Кривцова (Андрей Дмитриевич) и батальонного священника с крестом.
Объявив о кончине императора, полковник приказал мне выстроить людей моего караула в солдатской комнате, для приведения их и меня к присяге императору Константину Павловичу. По исполнении этого, он уехал со своими спутниками, и я опять предался томившим меня печальным думам.
В продолжении двух недель после того, противоречащие слухи о намерении нового императора отказаться от престола, в пользу брата своего великого князя Николая Павловича, и неизвестность волновали жителей столицы. Это было тяжелое время; уныние и печаль были общие; бессознательное предчувствие томило петербуржцев, предвещая им важные события в ближайшем будущем. Наступил памятный в истории день 14 декабря 1825 года.
Накануне этого рокового дня, мне пришлось опять стоять в карауле у шлиссельбургской заставы. Возвратясь, на другой день после смены с караула, в батальонные казармы, я, к большому удивлению моему, узнал, что все штаб и обер-офицеры и нижние чины лейб-гвардии саперного батальона, незадолго перед моим приходом, были приведены к присяге Николаю Павловичу, на батальонном дворе, в присутствии командира батальона, который, быв, в 5 часов утра, потребован в штаб гвардейского корпуса, одновременно с другими начальниками гвардейских частей, присягнул новому государю в малой дворцовой церкви Зимнего дворца и привез в батальон манифест о вступлении на престол императора Николая Павловича, с приложенными к нему письмами об отречении от престола августейшего его брата, которые полковник Геруа и прочел перед приведением батальона к присяге.
Мне приказано было не распускать своего караула; когда же возвратились в казармы остальные, сменившиеся с городских караулов офицеры и нижние чины батальона, то все мы были, одновременно, приведены к присяге в присутствии нашего батальонного командира. Первое чувство удивления при этой внезапной перемене в престолонаследии сменилось чувством радости, когда мы узнали, что великий князь Николай Павлович, генерал-инспектор по инженерной части, шеф лейб-гвардии саперного батальона, которого все чины, от командира до последнего солдата, искренно любили и были беспредельно преданы, сделался нашим императором. Он также сердечно любил своих саперов, неутомимо занимался их фронтовым и инженерным образованием, как отец-командир входил в их нужды и гордился их успехами, как своим созданием.
Эти радостные чувства были, однако ж, омрачены некоторыми зловещими признаками, которые свидетельствовали, что в городе и в среде других гвардейских частей происходит какое-то волнение, производимое тайными поджигателями и грозящее разразиться важными беспорядками. Когда командир 1-й саперной роты, штабс-капитан А. П. Квашнин -Самарин, посланный для принесения из Аничковского дворца батальонного знамени для присяги, подходил с 1-м взводом к казармам, в последние въехали ехавшие очень быстро, в санях, два офицера гвардейской конной артиллерии, привели его тем в беспорядок, кричали саперам: Братцы, не присягайте! Вас обманывают! и затем скрылись из виду. Квашнин-Самарин, выстроив смятый вторжением артиллерийских офицеров взвод, напомнил саперам об их долге и привел их в порядке на батальонный двор, где они, вместе с прочими товарищами своими, принесли присягу, и затем отнесли знамя обратно в Аничковский дворец. После принесения присяги, нижние чины были распущены, а офицеры, собранные в квартире батальонного командира, для подписания присяжного листа, получили приказ прибыть к часу пополудни, в Зимний дворец, к торжественному молебствию. 
В это время прошел слух, что гвардейские конноартиллеристы, казармы которых были смежными с саперными, отказываются присягать императору Николаю Павловичу. Полковник Геруа, в предположение, что батальон может быть потребован, если произойдут в городе какие-либо беспорядки, приказал всем ротным командирам не ездить в Зимний дворец, с прочими офицерами, а оставаться в казармах при своих ротах; сам же из дворца отправился к начальнику штаба гвардейского корпуса, генералу Нейдгарту, для получения от него приказа относительно лейб-гвардии саперного батальона, в случае открытого возмущения в столице. Начальник штаба спросил полковника: отвечает ли он за свой батальон и на ответ: отвечаю, как за самого себя, приказал ему привести батальон к зимнему дворцу.
Прибыв к назначенному часу во дворец, я застал уже там большой съезд государственных сановников, придворных чинов, придворных и городских дам, генералитета, гвардии и армии штаб и обер-офицеров, но тотчас же заметил, что между присутствовавшими в залах дворца господствовало какое-то беспокойство. Составлялись группы, в которых шепотом и под секретом передавались тревожные известия о беспорядках в городе, волнении в народе, и о том, что несколько гвардейских полков отказываются принести присягу на верность императору Николаю Павловичу, по случаю распространённого в городе злоумышленниками слуха, что император Константин Павлович, которому все жители столицы присягнули 7 декабря, не намерен отказываться от престола и на днях приедет в Петербург, из своего местопребывания, г. Варшавы. Рассказывали еще, что в народе распространена молва, что император Константин Павлович и великий князь Михаил Павлович, отправившийся к брату своему в Варшаву, арестованы и уже привезены в Петропавловскую крепость.
Скоро стало во дворце положительно известно, что гвардейские конноартиллеристы, после непродолжительного колебания, возбужденного подстрекательством некоторых из своих офицеров, присягнули императору Николаю Павловичу, вняв представлениям своих батарейных командиров и совершенно убедились, что их обманывали, когда, после принесенной ими присяги, прибыл к ним в казармы генерал-фельдцейхмейстер всей артиллерии великий князь Михаил Павлович, утром того же дня только что возвратившийся из Варшавы и объяснивший им действительное состояние дел, вызванное отречением от престола Константина Павловича. К несчастью, дело заговорщиков не могло быть предупреждено и имело гибельные последствия в лейб-гвардии московском полку. О них привез государю донесение генерал-адъютант Нейдгардт, и оно быстро распространилось в дворцовых группах. Когда полк этот выстраивался на полковом дворе, для принесения присяги, два офицера (штабс-капитаны: князь Щепин-Ростовский и Михайло Бестужев) уговорили солдат своих рот, к которым присоединились потом нижние чины и других 1-го батальона, не присягать, заверяя, что их обманывают старшие начальники. Князь Щепин-Ростовский, после этого, тяжело ранил сабельными ударами в голову, сперва полкового командира генерал-майора барона Фридрикса, старавшегося вразумить увлекаемых заговорщиками солдат, а затем также бригадного командира генерал-майора Шеншина и батальонного командира полковника Хвощинского. Этот поступок и дальнейшие уговоры мятежных офицеров и их сообщников, восторжествовали окончательно и увлекли московцев в явному возмущению. Разобрав боевые патроны, зарядив ружья и силою увлекши с собою принесенные для присяги знамена, большая часть солдат 1-го батальона (2-й еще не сменился с городских караулов, а 3-й находился в загородном расположении), предводимые вождями мятежа, с криками ура! побежала по направлению к сенатской площади, и, прибыв туда, была остановлена у памятника Петра Великого, куда, в то же время, стали стекаться со всех сторон значительные толпы народа, с криками: "Ура, Константин". В народе почти никто не знал еще о вступлении на престол императора Николая Павловича, поэтому толпы не полагали, что они, без ведома для себя, поддерживают замыслы заговорщиков.
Получив донесение о происшедших событиях, принимавших вид открытого мятежа, император немедленно принял меру к его подавлению. Обер-квартирмейстер гвардейского корпуса, флигель-адъютант полковник князь Голицын (Дмитрий Владимирович) был послан им в казармы лейб-гвардии саперного батальона, с приказом к последнему немедленно прибыть для охраны Зимнего дворца, а состоявшему при нем генерал-майору Стрекалову (Степан Степанович) государь приказал привести ко дворцу 1-й батальон лейб-гвардии Преображенского полка. Об этом объявил мне, в Белой зале, начальник инженеров гвардейского корпуса генерал-майор Сазонов (Николай Гаврилович), и приказал тотчас же отправиться навстречу батальона. Побежав по Большой Миллионной улице, я увидел его бегущим в шинелях и фуражках, и держа ружья наперевес, у Мраморного дворца. Его вел капитан Витовтов (Павел Александрович), оставшийся в казармах за старшего, после отъезда батальонного командира в Зимний дворец. У экзерциргауза встретил батальон полковник Геруа, знавший о посылке князя Голицына, принял над ним начальство и ввел в дворцовый двор чрез главные ворота, впереди которых стоял взвод 6-й роты лейб-гвардии финляндского полка, занимавшей в этот день караулы главной гауптвахты, под командой штабс-капитана Прибыткова. Находившийся при взводе С. петербургский комендант, генерал-лейтенант Башуцкий, по вступлении лейб-гвардии саперного батальона на дворцовый двор, приказал построить его там, в густую взводную колонну справа, лицом к главным воротам.
Взвод лейб-гвардии финляндского полка был поставлен впереди ворот дворца самим императором. Поручик Греч, остававшийся при другом взводе караула, на главной гауптвахте, рассказал мне потом, что государь, по получении им известия о беспорядках, происшедших в казармах лейб-гвардии московского полка, сошел вниз по внутренней лестнице, и когда караул главной гауптвахты вышел в ружье и, первый из всех войск гвардии, отдал честь новому императору с барабанным боем и преклонением знамени, государь, поздоровавшись с людьми, спросил их: "присягнули ли они и готовы ли на деле доказать ему свою верность?" Финляндцы радостно отвечали, что готовы; после чего государь приказал всему караулу зарядить ружья, лично повел первый его взвод к главным дворцовым воротам, выходящим на площадь, поставил его впереди их и приказал С. петербургскому коменданту находиться при взводе неотлучно.
Распорядившись лично защитой дворца, император, без всякой свиты, в одном мундире и ленте, вышел на дворцовую площадь, где был мгновенно окружен стекавшимся отовсюду народом, взволнованным смутными городскими слухами о возмущении войск, будто бы отказывающихся присягнуть императору Николаю Павловичу, желая пребыть верными Константину Павловичу. Высочайший манифест о вступлении на престол, напечатанный ночью, был прочитан в церквах 
довольно поздно, после обедни, перед молебствием и только весьма мало экземпляров его было роздано в народе, а потому большинству населения было совершенно неизвестно отречение от престола Константина Павловича. Государь, узнав об этом от окружавших его лиц, взял у одного из них печатный экземпляр манифеста и стал сам громким голосом читать его народу, подробно объясняя ему притом его содержание. Многочисленная толпа, по окончании чтения манифеста, огласив воздух радостными криками ура! стала бросать вверх шапки. В это самое время подошел к государю начальник штаба гвардейского корпуса, генерал-майор Нейдгардт, с донесением, что несколько рот лейб-гвардии московского полка, отказавшихся от принесения присяги, заняли Сенатскую площадь. Государь, со спокойствием духа, в кратких словах, передал окружавшему его народу это известие, возбудившее в народе всеобщие выражения преданности к царю своему. Ближайшие к нему из толпы падали на колени, целовали руки и ноги его, и вся масса народа кричала, что не выдаст его и разорвет на части всех тех, кто осмелится восстать против него. Государь, тронутый этими изъявлениями преданности к нему народа, громким и внятным голосом поблагодарил его за изъявления любви; но, вместе с тем, запретил, словом или делом, вмешиваться в распоряжения правительственных властей, которым одним должно быть предоставлено унять волнения и привести к покорности бунтовщиков. Энергическое воззвание свое к народу государь заключил приказанием ему разойтись по домам и очистить место, подходившему в эту минуту из Большой Миллионной улицы, первому батальону лейб-гвардии Преображенского полка.
Батальон был поставлен тылом к комендантскому подъеду и, по отдании чести, криками "Ура!" и "Рады стараться", отвечал на приветствие императора. Государь, напомнив преображенцам о святости принесенной ими, в этот день, утром, присяги, спросил их: - Готовы ли они идти за ним куда он прикажет?, - после чего приказал батальону построиться в колонну к атаке, и лично повел его, идя в голове пешком, на адмиралтейскую площадь, где остановил его против угла дома главного штаба.
Все это происходило незадолго до прибытия в Зимний дворец лейб-гвардии саперного батальона. Едва успел он выстроиться на большом дворе, как в главных дворцовых воротах послышался шум и громкий крик, от которого доходили до саперов только слова: "Раздайтесь! Пропустите!".
Вслед за тем, с криками "Ура!" показалась у входа во двор нестройная толпа солдат лейб-гвардии гренадерского полка, в шинелях и фуражках, державших ружья наперевес. Впереди их бежал офицер того же полка (впоследствии стало известно, что то был адъютант первого батальона поручик Панов), махавший обнаженной шпагой. Изумленный этим внезапным появлением лейб-гренадер, лейб-гвардии саперный батальон только что взял ружья на плечо, как послышалась команда: "Стой", и поручик Панов остановился пред ним в недоумении и нерешимости. По прошествии нескольких минут, махнув опять шпагой, он закричал: "Ребята! да это не наши, правое плечо вперед, за мной, марш". Лейб-гренадеры выбежали, по этой команде, за своим предводителем из Зимнего дворца, оставив саперов в раздумьях на счет, как мгновенного их загадочного появления, так и исчезновения. Первое невозможно было объяснить добрыми намерениями и саперы поняли только, что их, хотя и пассивное, присутствие во дворе Зимнего дворца спасло царственные и другие в нем находившиеся лица от величайшей опасности, как это только впоследствии объяснилось.

Вслед за уходом лейб-гренадер, 1-й взвод 1-й саперной роты был поставлен на собственном подъезде его величества, 2-й взвод 2-й саперной роты на посольском, а 1-я минерная рота (капитана Витовтова) у главных ворот.
Лейб-гренадеры, выбежав из Зимнего дворца, направились к Сенатской площади, занятой московцами. Надлежало ожидать еще других прискорбных происшествий. Все бывшие во дворце с напряженным любопытством следили за тем, что происходило на адмиралтейской и сенатской площадях и обращались с расспросами к лицам военного и гражданского звания, оттуда приходившим. Вскоре узнали мы, что когда государь остановил у здания главного штаба 1-й батальон лейб-гвардии Преображенского полка, тогда со стороны Сенатской площади послышались ружейные выстрелы. Государь, сел на подведенного ему, в эту минуту, коня, приказал батальону зарядить ружья и, оставив при себе одну только роту его величества, остальные три фузелерные с полковым командиром генерал-майором Исленьевым (Николай Александрович) послал на Сенатскую площадь, приказав последнему поставить их у Адмиралтейского бульвара, лицом к зданию Сената. Затем государь, сопровождаемый ротою его величества, двинулся также к Сенатской площади, занятой возмутившимися ротами лейб-гвардии московского полка, от которых была рассыпана впереди застрельная цепь. На пути следования, государь послал адъютанта своего, полковника Перовского (Василий Алексеевич) за лейб-гвардии конным полком. 
Причина раздавшихся со стороны Сенатской площади выстрелов была следующая: С. петербургский генерал-губернатор граф Милорадович, испросил у государя, когда он подходил к 1-му батальону лейб-гвардии Преображенского полка, дозволение отправиться к мятежным солдатам, дабы вывести их из заблуждения, в которое ввели их, их же ближайшие начальники. Получив на это разрешение, граф сел у конногвардейских казарм на поданную ему лошадь и, в сопровождении одного только адъютанта своего, поручика Башуцкого, сына коменданта, следовавшего за ним пешком, проехал чрез густую толпу народа, окружавшую московцев, стал уговаривать их возвратиться к своему долгу, объясняя, как недостойно их обманули. Солдаты почтительно слушали слова своего прежнего любимого начальника, держа ружья под приклад и казались весьма смущенными. В это время раздался выстрел. Лошадь графа рванулась вперед и он упал с нее на руки бросившегося подержать его, который, с помощью нескольких человек из толпы народа, перенес тяжело раненого графа в конногвардейские казармы. Впоследствии оказалось, что он был ранен выстрелом, почти в упор, из пистолета в бок отставным поручиком Каховским, одним из главнейших заговорщиков, стоявшим в толпе народа, за лошадью графа. Когда его несли в казармы, последовало еще несколько выстрелов в толпу народа, его окружавшего.
Когда государь, следуя впереди роты его величества лейб-гвардии Преображенского полка, приблизился к углу дома князя Лобанова, к последнему прибыл на рысях лейб-гвардии конный полк, под командой своего командира, генерал-адъютанта графа Орлова и был построен им в эскадронной колонне, лицом к площади. Государь подъехал к полку, был им приветствован радостными криками "ура!", и приказал, выдвинув полк более вперед - на площадь, остановить его против памятника Петра Великого, у которого, в нестройной густой колонии, стояли роты лейб-гвардии московского полка, тылом к зданию Сената. Солдаты стояли с небрежно одетой амуницией и расстегнутыми шинелями. Из среды их раздавались по временам громкие крики и не умолкал шумный говор, распространявшийся и на густые массы народа, запружавшего Сенатскую площадь. Изредка раздавались восклицания: "Ура! Константину Павловичу!".
Било три часа. Вторично раздались из толпы мятежных солдат выстрелы, направленные этот раз против командира гвардейского корпуса, храброго, престарелого генерала Воинова, также безуспешно пытавшегося вразумить московцев, но оставшегося впрочем, невредимым. Вслед за сим было донесено государю, что гвардейский экипаж, за которым был послан флигель-адъютант Бибиков, также возмутился и присоединился к мятежным ротам лейб-гвардии московского полка. Матросы, подобно последним, увлеченные некоторыми из своих офицеров, еще утром того дня, отказывались упорно присягнуть императору Николаю Павловичу, но не оставляли своих казарм, пока не послышались выстрелы со стороны Сенатской площади. Тогда, увлеченная одним из своих офицеров, большая часть экипажа, не слушая увещаний своего командира, капитана 1-го ранга Качалова, старавшегося удержать ее, вышла из казарм своих и пробежав Галерную улицу, присоединилась, на Сенатской площади, к ротам лейб-гвардии московского полка, примкнув к правому их флангу, лицом к Исаакиевскому собору.
Государь, чтобы отрезать отступление мятежникам, под крепленным присоединением к ним гвардейского экипажа, послал тогда находившуюся при нем роту его величества лейб-гвардии Преображенского полка, под командой командира ее капитана Игнатьева, занять въезд на Исаакиевский мост. Отправив, вслед, гонцов за другими гвардейскими полками, государь, в сопровождении одного лишь генерал-адъютанта Бенкендорфа, поехал на Сенатскую площадь, для принятия дальнейших мер к подавлению мятежа.
При приближении его к цепи застрельщиков, прикрывавшей толпы мятежников, последовало из нее несколько выстрелов. Возвращаясь назад, государь нашел на адмиралтейской площади, приведенный туда великим князем Михаилом Павловичем, четыре роты 1-го и 2-го батальонов лейб-гвардии московского полка, не последовавших за ротами, увлеченными на мятеж князем Щепиным-Ростовским и Михаилом Бестужевым. После ухода последних, они остались в казармах, но, несмотря на все уговоры начальника гвардейской пехоты, генерал-лейтенанта Бистрома и корпусного командира генерал от кавалерии Воинова, упорно отказывались присягать, полагая, что их обманывают. Великий князь Михаил Павлович, узнав об этом, прибыл в московские казармы и на полковом дворе нашел эти четыре роты, выстроенными пред аналоем, за которым стоял полковой священник в облачении. Его высочество был шефом полка и начальником 1-й гвардейской пахотной дивизии, в которой состоял тогда, лейб-гвардии московский полк. Солдаты радостно приветствовали своего шефа, которого они считали арестованным. Великий князь подробно объяснил обманутым солдатам все истинные обстоятельства воцарения своего августейшего брата и успел вывести их из заблуждения, в которое их ввели заговорщики. Чтобы еще более вразумить и успокоить их, великий князь, тут же, у аналоя, принес сам верноподданейшую присягу, одновременно с бывшими там офицерами и нижними чинами полка. По принесению присяги, он лично повел их, следуя пешком, на Адмиралтейскую площадь. При встрече там рот с государем, офицеры бросились к нему и умоляли его дозволить им и всем нижним чинам напасть на мятежников; но государь, в надежде, что мятежники и без пролития крови могут быть приведены к покорности, на это не соизволил; в знак же доверия своего к искренности чувств прибывших рот, приказал поставить их у угла забора Исаакиевского собора, против мятежников.
Великий князь затем еще несколько раз убедительно просил августейшего брата своего, дозволить ему с несколькими из старых и пользующихся особенным уважением товарищей солдатами лейб-гвардии московского полка, идти уговорить увлеченных товарищей своих, возвратиться к долгу, но государь сделать этого не дозволил.
В это время стали подходить к Сенатской площади, одна за другой, следующие части гвардейского корпуса: кавалергардский полк, 2-й батальон лейб-гвардии Преображенского полка и первые два батальона лейб-гвардии Семёновского. Оба были поставлены великим князем, за недостатком места, один за другим, по левую сторону Исаакиевского собора, прямо против мятежного гвардейского экипажа. 2-й батальон лейб-гвардии Преображенского полка, присоединившись к 3-им ротам первого батальона, примкнул к правому флангу лейб-гвардии конного полка, построенного лицом к зданию Сената; кавалергардский полк поставлен был в резерв на Адмиралтейской площади.
Это постепенное пребывание к Сенатской площади значительного числа гвардейских войск, пребывших верными Николаю Павловичу, не поколебало, однако крайнее упорство мятежников. Обманутые офицерами и подстрекаемые другими злоумышленниками, солдаты не поддавались никаким уговорам и продолжали свое пассивное сопротивление. Заговорщики разных званий подговаривали солдат и окружающие их толпы народа кричать: "Да здравствует император Константин Павлович"; уверяют, что слышались также иногда возгласы: "Да здравствует конституция!"
Наставало время положить конец мятежу. Находившийся при государе принц Евгений Виртембергский, посоветовал разогнать бунтовщиков кавалерийской атакой. Государь сам скомандовал конногвардейцам броситься в атаку, и генерал Орлов повел их, по-дивизионно, против мятежников. Несколько последовательных атак остались безуспешными, по причине гололедицы, покрывавшей площадь; неподкованные на острые шипы, кони конногвардейцев спотыкались, скользили по обледенелой мостовой и падали под всадниками, у которых не были отпущены палаши. Мятежники встречали атаки конногвардейцев батальным огнем и многих из них переранили, в том числе и дивизионного командира полковника барона Велио (Осип Осипович, был ранен в руку, которую впоследствии отняли). Не успев врубиться и разогнать толпы бунтовщиков, генерал-адъютант Орлов отвел полк назад, на прежнее его место. В то самое время, как конногвардейцы производили свои неуспешные атаки, прискакал на Сенатскую площадь лейб-гвардии конно-пионерный эскадрон и под командою командира своего полковника Засса (Петр Андреевич?), атаковал мятежников во фланге, от конногвардейского манежа, пробился сквозь их толпы и, проскакав вдоль здания Сената, пристроился к роте его величества лейб-гвардии Преображенского полка, поставленной, по приказу государя, у Исаакиевского моста.
Теперь еще настоятельнее выказалась необходимость положить конец увеличившейся, от безуспешности кавалерийских атак, дерзости мятежников, грозившим общественному спокойствию столицы. Государь, вняв убеждениям сопровождавшего его на площади генерал-адъютанта графа Толля (Карл Федорович), послал за орудиями гвардейской пешей артиллерии, а сам поехал на Адмиралтейскую площадь, принять окончательные меры к подавлению мятежа. Перед зданием главного штаба встретил он толпу лейб-гренадер, которые, со знаменами, но без офицеров, под предводительством одного только поручика Панова, после неудавшегося покушения овладеть Зимним дворцом, направлялись на Сенатскую площадь, на присоединение к занимавшим ее бунтовщикам. Государь, не зная умысла увлеченных в обман лейб-гренадер, скомандовал им остановиться и выстроиться, они же отвечали криком "Мы за Константина!" "Если так, то вот ваша дорога!", сказал государь и, указав на Сенатскую площадь, приказал окружавшим его войскам расступиться и пропустить лейб-гренадер, которые, проследовав по сторонам лошади государя, достигли Сенатской площади и присоединились к занимавшим ее мятежникам.
Эта неожиданная встреча со злоумышленниками, ротами лейб-гвардии гренадерского полка, должна была поразить сердце государя; но, вслед затем, оно и порадовалось доказательством верности и глубокой преданности. На дворцовой площади явился к нему того же полка командир роты его величества капитан князь Мещерский, успевший остановить гренадерский взвод этой роты, когда он, с другими ротами 1-го батальона, бежал из казарм за Пановым и соединить его со стрелковым взводом, удержанным до того взводным командиром, подпоручиком Тутолминым (Федор Дмитриевич); государь, в знак своего доверия к князю Мещерскому, за оказанные им энергию и распорядительность, спася вверенную ему роту от обольщения, приказал ему отвести ее в Зимний дворец, на присоединение к поставленному на дворе его лейб-гвардии саперному батальону.
Остававшийся в ружье, после внезапного и еще не вполне разъясненного вторжения лейб-гренадеров, лейб-гвардии саперный батальон ежеминутно ожидал приказа выступить из дворца, для действий против мятежников и нетерпеливо желал доказать безраздельную свою преданность государю, переживавшему тяжелые для его сердца минуты и распоряжавшемуся, с таким хладнокровным мужеством и самоотвержением, усмирением мятежа, грозившего, при волнении умов в народе, пагубными последствиями. В дворцовых залах оставалось много государственных сановников, придворных кавалеров и дам, съехавшихся к молебствию во дворец и ожидавших, с беспокойством, исхода возмущения. Военные генералы, штаб и обер-офицеры, кроме гвардейских, возвратившихся к своим частям, собравшиеся также во дворец, на торжественное молебствие, отправлялись на Адмиралтейскую и Сенатскую площади, и некоторые из них, возвратясь оттуда, во дворец, сообщали оставшимся в нем о виденном ими, так что можно было следить за всем происходившим на площадях, что, естественно, в высшей степени занимало и нас, саперов. Капитан князь Мещерский и подпоручик Тутолмин, присоединившиеся к ним, по приказу государя, с ротою его величества лейб-гвардии гренадерского полка, сообщили нам следующая подробности о происшедших в последнем, в тот день, беспорядках.

Утром 14-го декабря, 2-й батальон этого полка и две роты первого (другие две роты этого батальона занимали караул в Петропавловской крепости, а 3-й, батальон находился в загородном расположении), присягнули в совершенном порядке, на казарменном дворе, в присутствии полкового командира полковника Стюрлера (Николай Карлович, убит Каховским). После присяги люди отправились обедать, а большая часть офицеров поехала в Зимний дворец к молебствию. Во время обеда поручик Сутгоф (Александр Николаевич), командовавший 1-ю фузелерной ротой, возмутил ее уверениями, что другие гвардейские полки отказались от новой присяги и, пребывая верными императору Константину Павловичу, собираются на сенатской площади, куда Сутгоф приглашал роту, сейчас же, за ним следовать. Увлеченные им солдаты, к несчастью, послушались своего ротного командира и выбежали за ним из казарм, наскоро надев амуницию и зарядив ружья. Беглецов догнал, в недальнем расстоянии от казарм, полковой командир и стал убеждать их опомниться и возвратиться; но все уговоры его остались тщетными, чрез противодействие ротного командира, за которым обманутая рота добежала до Сенатской площади, чрез Васильевский остров. Полковник Стюрлер возвратился в казармы, и чтобы удержать остальные роты своего полка от подобных увлечений, приказал им немедленно одеваться и строиться перед казармами. В то время, как это исполнялось, адъютант 2-го батальона поручик Панов, за отсутствием почти всех офицеров полка, уехавших во дворец, стал бегать по ротам и уговаривать одевавшихся солдат, не слушаться приказа обманывавшего их полкового командира, а последовать примеру 1-й фузелерной роты и идти на Сенатскую площадь, где собираются все гвардейские полки, верные императору Константину Павловичу, иначе им придется худо от государя и от их товарищей. Солдаты недоумевали, кому и чему верить; когда же они, исполняя приказ своего полкового командира, одевшись, стали выстраиваться на дворе, то Панов, воспользовавшись гулом ружейных выстрелов, доносившихся от Сенатской площади, бросился в средину колонны и новыми настойчивыми уговорами ему удалось, наконец, увлечь роты, со знаменами, последовать за ним на Сенатскую площадь, куда он, перейдя Неву, направился по Большой Миллионной улице. Здесь, подходя к Зимнему дворцу, в голове Панова родилась ужасная мысль овладеть им. Для ее исполнения, он подбежал с толпой увлеченных им солдат к главным дворцовым воротам, вход в которые был прегражден взводом главного дворцового караула. Находившиеся при последнем с. петербургский комендант, генерал Башуцкий, приказал ему расступиться и пропустить толпу на дворцовый двор. Последовавшее затем уже известно. При этом естественно рождается вопрос: зачем комендант приказал пропустить лейб-гренадеров? Некоторые полагали, что он принял их за отряд, присланный императором на усиление защитников Зимнего дворца. 
Спрашивается, можно ли было признать посланного от государя беспорядочную толпу солдат, без старших начальников и даже младших офицеров, кроме одного молодого подпоручика, бежавшего в их главе с обнаженной шпагой? Вряд ли можно приписать это распоряжение вдохновению долговременной опытности и присутствию духа старого воина, который мгновенно сообразил, что присутствие на дворцовом дворе гвардейского саперного батальона достаточно ручалось за безопасность Зимнего дворца и что один взвод лейб-гвардии финляндского полка не в состоянии был удержать нападение четырех рот лейб-гвардии гренадерского, которые, переколов, в случае сопротивления, финляндцев, с яростью бросились бы на саперов и что, затем произошло бы еще большее напрасное кровопролитие? Так или иначе, но всеблагой промысел Божий не допустил, чтобы двор русских императоров обагрился кровью их телохранителей. Не Провидение ли также внушило государю, вслед за вторжением лейб-гренадеров в Зимний дворец, когда они, ведомые своим отчаянным вожаком, направлялись к сенатской площади, светлую мысль: пропустить их туда и избегнув тем пролития крови, дозволить всем бунтовщикам собраться в одном месте, дабы окружив их там, положить, одним разом, конец их замыслам. 
Между тем полковник Стюрлер, последовав за возмутившейся частью своего полка, продолжал там уговаривать солдат возвратиться к своему долгу. У самого памятника Петра Великого, отставной поручик Каховский, тот самый, который ранил смертельно графа Милорадовича, выстрелил из пистолета и в Стюрлера и также смертельно его ранил. Несметному командиру лейб-гвардии гренадерского полка нанесены были затем, одним офицером из толпы мятежников, еще два удара саблею по голове и он замертво отнесен был в дом князя Лобанова.
В Зимний дворец все еще продолжали доходить слухи о возрастающей дерзости мятежного скопища на Сенатской площади, пока, наконец, в исходе четвертого часа пополудни, когда уже начинало смеркаться, послышались пушечные выстрелы, продолжавшиеся с четверть часа, после чего все смолкло. Напряженные ожидания саперов достигли высшей степени нетерпения, когда, немного времени спустя, несколько военных лиц, возвратившихся с театра беспорядков во дворец, принесли известие, что последние окончательно прекращены и что Сенатская площадь совершенно очищена от мятежников, которые, не выдержав картечного огня, разбежались во все стороны. Последний акт кровавой драмы на Сенатской площади происходил, по рассказам очевидцев, следующим образом:
По приказанию государя, начальник артиллерии гвардейского корпуса, генерал Сухозанет, поскакал в казармы 1-й гвардейской артиллерийской бригады и лично привел на Сенатскую площадь четыре орудия 1-й легкой роты под командой поручика Бакунина. За боевыми зарядами для первых четырех орудий послан был в лабораторию гвардейской артиллерии поручик Булыгин, которому приказано было привезти их прямо на Сенатскую площадь. Орудия, по приказу самого государя, возвратившегося от дворца, были поставлены поперек Адмиралтейской площади, против здания Сената, и сняты с передков. Заряды еще не были привезены; но генерал Сухозанет, для острастки мятежников, громко отдал приказ зарядить орудия боевыми зарядами. Мятежные толпы, ободренные безнаказанностью и присоединением к ним лейб-гренадеров, становились все более дерзкими, участили стрельбу по ближайшим к ним войскам и пули начали летать даже около государя. Вдруг лошадь его дрогнула и бросилась в сторону; он осадил ее и заметив, что из густой толпы народа, наполнявшей Сенатскую площадь, некоторые подозрительные личности, прежде бросавшие в войска из-за заборов, окружавших строившийся Исаакиевский собор, поленья и каменья, стали перебегать в ряды мятежников, звонким и ровным голосом прикрикнул на густую массу простонародья, его окружавшую. Она мгновенно отхлынула и очистила на площади место, на котором у выходов из ближайших улиц поставлены были кавалерийские пикеты.
В это время приведен был к Синему мосту лейб-гвардии измайловский полк, которого государь, еще с малолетства, был шефом. Полк этот, хотя и присягнул утром, но, во время принесения им присяги, несколько его молодых офицеров, желая видимо произвести беспорядки, стоя за фронтом, напоминали солдатам о присяге, принесенной ими прежде Константину Павловичу. Посланный за полком адъютант государя, полковник Кавелин, служивший прежде также в лейб-гвардии измайловском полку, энергией и распорядительностью своей предупредил всякое недоразумение и повел полк из казарм на Сенатскую площадь. Император, подъехав к полку, был приветствован им громким криком Ура! приказал ему зарядить ружья и лично повел полк по Вознесенской улице. Поставив его в резерв у дома князя Лобанова, государь объехал Исаакиевский собор, и остановился у отряда великого князя Михаила Павловича, поставленного между собором и конногвардейским манежем. Щадя кровь мятежных матросов гвардейского экипажа, он, на этот раз, уступил повторенной просьбе брата своего и дозволил ему обратиться к ним с убеждениями, возвратиться к долгу и покориться. Они остались без успеха и его высочество едва не погиб от руки убийцы. Один из главнейших заговорщиков, Вильгельм Кюхельбекер, воспитанник императорского Царскосельского лицея, отставной гражданский чиновник, подстрекавший матросов к упорному сопротивлению, приложился из пистолета в великого князя, который был спасен только единовременным быстрым движением ружей трех матросов (Это ошибка, действительным спасителем великого князя был мичман Петр Александрович Бестужев - бывший в числе лиц, действовавших в рядах заговорщиков), которые выбили пистолет из рук убийцы.
Когда это происходило, подошли и остальные, верные, гвардейские части. Лейб-гвардии егерский полк был поставлен в резерве, на Адмиралтейской площади, за линией артиллерии, а три роты лейб-гвардии Павловского (остальные пять были в карауле), в Галерной улице. 1-й батальон лейб-гвардии финляндского полка (2-й стоял в карауле), получив приказ идти на Сенатскую площадь, бегом достиг Исаакиевского моста. В это время послышались с площади ружейные выстрелы; неизвестно по чьей команде "Стой!", батальон остановился и в нем произошло некоторое волнение. Передний карабинерный взвод, по убеждению капитана Вяткина, однако тронулся вперед и, перейдя мост, стал лицом к памятнику, но стрелковый взвод той же роты, следовавший за карабинерным, упорно оставался на месте и никакие убеждения не могли его склонить идти вперед. 1-я и 2-я егерские роты, следовавшие за карабинерами и остановленные на мосту стрелковым взводом, также отказывались идти вперед; но 3-я егерская, остановленная бригадным командиром, генералом Головиным, на набережной Васильевского острова, для охранения спуска на р. Неве, перешла реку по его же приказу, по льду и присоединилась на площади к карабинерному взводу. Распоряжение государя, несмотря на замешательство, происшедшее при следовании батальона лейб-гвардии финляндского полка, было вполне выполнено.
Рота его величества лейб-гвардии Преображенского полка, роты финляндского и лейб-гвардии конно-пионерный эскадрон, возбраняли мятежникам переход чрез Исаакиевский мост, а остававшиеся на нем 2 роты финляндцев служили тому отряду резервом. Таким образом мятежники, занимавшие Сенатскую площадь, но еще ничего решительного не предпринявшие, были окружены со всех сторон войсками, оставшимися верными императору Николаю. Государь послал генерал-майора Стрекалова, в Зимний дворец, пригласить приехавшего туда утром, для служения торжественного молебствия, с. петербургского и новгородского митрополита Серафима, прибыть на Сенатскую площадь, для духовного увещания мятежников. Преосвященный немедленно прибыл в полном облачении, в сопровождении киевского митрополита Евгения и двух иподиаконов. Толпы народа окружили митрополитов, при выходе их из кареты, у угла Адмиралтейской площади и неотступно умоляли их не ходить на явную смерть к мятежникам, поразивших прежде графа Милорадовича, а теперь, почти в глазах митрополитов, и полковника Стюрлера.
(Встретив Стюрлера посреди самого скопища мятежников, у памятника Петра Великого, Каховский спросил его по-французски: - А вы, полковник, на чьей стороне? - Я присягал императору Николаю и остаюсь ему верен, - отвечал Стюрлер. Тогда Каховский выстрелил в него из пистолета, а другой офицер закричал: - Ребята! Рубите, колите его! - и нанес ему сам два удара саблей по голове. Стюрлер, смертельно раненый, сделал с усилием несколько шагов, зашатался и упал. барон М. А. Корф).
Эти мольбы не могли остановить преосвященного; приложившись к кресту и исполняя волю государя, убеленный сединами митрополит Серафим, с полным самоотвержением приблизился со спутниками своими к мятежным скопищам. Солдаты, при виде его, смутились, набожно крестились и некоторые из них стали подходить к кресту; но когда преосвященный стал увещевать и вразумлять их, представляя им всю преступность их действий и ожидающую их кару Божью, вожди возмущения начали кричать, что законный их государь Константин, а он содержится в оковах; что им не надо попа; грозили стрелять по нем и наконец, чтобы заглушить его речь, приказали бить в барабаны. Митрополит Серафим, убедившись в бесполезности дальнейших с его стороны уговоров, удалился к Исаакиевскому собору, и затем, со своими сподвижниками, возвратился в Зимний дворец. Между тем все более и более смеркалось и возникало опасение, что с наступлением темноты, могут произойти более важные беспорядки, чрез присоединение к мятежникам народа. Государь надеялся, стеснив мятежников, заставить его сдаться без кровопролития; но скоро убедился, что этого не достигнет. Когда он опять выехал на Сенатскую площадь, для дальнейших распоряжений, быль сделан по нему залп. Тогда генерал-адъютант Толль (Карл Федорович), первый, а за ним и генерал-адъютант князь Васильчиков, стали убедительно просить государя, не теряя более времени, приказать действовать по толпе мятежников из орудий. Государь уступил их просьбе.
Из четырех орудий, привезенных на адмиралтейскую площадь, три, под командою поручика Бакунина, были поставлены против бунтовщиков, перед лейб-гвардии Преображенским полком, и сняты с передков; четвертое же, с одним фейерверкером, отослано к отряду великого князя Михаила Павловича. Орудия приказано было зарядить картечью. Лейб-гвардии конный полк был отодвинут вправо; конно-пионерный эскадрон на Английскую набережную. Последняя надежда, что движение и приготовление к действию артиллерии образумит бунтовщиков, не оправдалась, и когда государь, став на левом фланге орудием, послал генерала Сухозанета объявить им помилование, если они, тотчас же, покорятся и положат оружие, царский посланный был окружен толпой бунтовщиков военного и гражданского звания, с бранью и угрозами спрашивавших его: привез ли он им конституцию? Когда генерал, быстро повернув своего коня, проскочил назад сквозь толпу, дан был по нему залп из ружей, ранивший людей, за батареей и на бульваре.
Настала решительная минута; государь сам скомандовал: "Пальба орудиями, правый фланг начинай! но, вслед затем, уступая сердечному порыву милосердия, скомандовал: "Отставь". Это повторилось еще раз. В третий, исполнительная команда "Пли" была произнесена самим поручиком Бакуниным, соскочившим с лошади, когда он заметил, что артиллерист с пальником замялся. Грянул первый выстрел, за ним последовало еще два. Первый целиком попал в здание Сената, не задев бунтовщиков, которые, с громкими криками, открыли беглый огонь. Последующее два выстрела попали в густую толпу и мгновенно ее расстроили. Часть ее стремительно бросилась на батальоны лейб-гвардии семеновского полка, но была встречена, по приказу великого князя Михаила Павловича, после некоторого колебания, картечью из находившегося в его отряде орудия. Мятежные солдаты рассыпались по всем направлениям; одни, по большей части матросы гвардейского экипажа, побежали по Галерной улице, к своим казармам; другие вдоль Английской набережной и наконец, остальные, по большей части лейб-московцы и лейб-гренадеры, побежали по льду р. Невы. Многие из них попрятались по дворам и подвалам ближайших в площади домов и в самом здании Сената. На площади лежали только трупы, раненые солдаты и люди из толпы, число которых впрочем, было незначительно, так как картечь действовала на очень близком расстоянии и потому большая часть пуль рассыпалась вверх, оставив в здании Сената и соседних с ним домах, следы своего присутствия.
По приказу государя, орудия, после произведенных из них выстрелов, были подвинуты к памятнику Петра Великого и сделали из них еще два выстрела по беглецам, собиравшимся в кучки на льду, покрывавшем Неву. По очищению Сенатской площади, она была занята лейб-гвардии Преображенским и Измайловским полками, а от Семеновского были посланы взводы для отысканиия и задержания мятежников, укрывшихся в домах. Преследование и захват разбежавшихся, по разным направлениям, мятежников, был возложен на конно-пионеров. Из нижних чинов, занимавших сенатскую площадь, большая часть возвратились в свои казармы и там со страхом и покорностью ожидали решения своей участи. На пути бегства, конно-пионерами и пехотинцами было захвачено до 500 человек, в том числе несколько офицеров.

Государь, оставаясь затем еще несколько времени верхом на площади, отдавал лично приказания, относившиеся до собранных на ней войск. Они были оставлены под ружьем на всю ночь, для предупреждения всякого могущего произойти покушения на возобновление уличных беспорядков, и лично расставлены государем на площадях: сенатской и адмиралтейской, около зимнего дворца, по набережной Невы и в Большой Миллионной. Лейб-гвардии саперный батальон и рота его величества лейб-гвардии гренадерского полка были оставлены на дворе зимнего дворца, для его охранения, в продолжение наступавшей ночи, в подкрепление караулов от лейб-гвардии финляндского полка.
Распорядившись всеми мерами предосторожности, император возвратился в Зимний дворец, сопровождаемый толпами народа, оглашавшими воздух радостными криками ура! Государь, поблагодарив его за изъявления преданности; сошел с коня у главных ворот и, войдя на двор, приветствовал лейб-гвардии саперный батальон словами: - Здорово, мои саперы. Затем, в кратких словах, рассказав им ход несчастных событий этого дня, государь удостоил благодарить сапер за их верность и усердие, которые обещал никогда не забыть.
"Если я видел сегодня изменников, сказал государь, то, с другой стороны, видел также много преданности и самоотвержения, которые останутся для меня навсегда памятными". Радостно приветствовали государя саперы громкими криками "Ура!".

Государь, после милостивых слов, сказанных им саперам, поспешил во дворец, где с таким нетерпением ожидала его возвращения его семья, вынесшая, в продолжение рокового дня 14 декабря, столько душевных потрясений, сердечных беспокойств и опасений за своего августейшую главу. Залы Зимнего дворца были ярко освещены и в них еще толпилась большая часть государственных сановников, высшего духовенства, придворных, военных и гражданских чинов и дам, съехавшихся во дворец для молебствия, которое было совершено только в 6-ть часов вечера, с обыкновенной при таких случаях торжественностью. До начала его, государь, желая изъявить саперам, новое доказательство своего к ним милостивого внимания и расположения, вышел из дворца к стоявшему на дворе батальону. За ним камердинер вдовствующей императрицы Марии Федоровны, Гримм, вынес Наследника престола, семилетнего великого князя Александра Николаевича, одетого в парадной форме лейб-гвардии гусарского полка. Государь взял первенца своего на руки, вызвал перед батальоном рядовых, имевших знаки отличия военного ордена и осчастливил их дозволением поцеловать его. Приказав затем отнести Наследника обратно во дворец, государь, обратившись к саперам, сказал: "Я желаю, чтобы вы также любили моего сына, как я сам люблю вас". Саперы восторженно бросились целовать руки, ноги и платье царственного младенца.
Мороз, к вечеру, усилился. На дворцовом дворе развели костры. Дворцовая, Адмиралтейская и Сенатская площади представляли вид только-то завоеванного города: на них также пылали костры, около которых гвардейские солдаты отогревались, и ели принесенную им из казарм пищу. По окраинам этих площадей протянуты были цепи застрелыциков, никого посторонних, без особенного разрешения коменданта, не пропускавших. В нескольких местах, на углах, выходящих на площади улиц, стояли караулы и при них заряженные орудия. По всем направлениям площадей и смежным улицам ходили пехотные и разъезжали конные патрули, и эти меры предосторожности военного времени продолжались всю ночь.
К 9-ти часам вечера потребован был от лейб-гвардии саперного батальона, к дверям кабинета государя императора, караул, при поручике Аделунге (Фёдор Фёдорович?), а в некоторых дворцовых залах поставлены были пикеты, также при офицерах. Не должностные офицеры оставались при батальоне и находились на главной гауптвахте, куда, в продолжении всей ночи, не переставали приводить арестованных заговорщиков, как военного, так и гражданского звания, которых, по большей части, тотчас же после приведения вводили прямо в кабинет государя, лично их опрашивавший, после него их отвозили в Петропавловскую крепость. Первый из привезенных был лейб-гвардии московского полка штабс-капитан князь Щепин-Ростовский, ранивший, на полковом дворе сабельными ударами по голове, генералов: Шеншина и барона Фредерикса, полковника Хвощинского, знаменного и еще другого унтер-офицера, не отдававших ему знамени, и, вместе с того же полка штабс-капитаном Михаилом Бестужевым, уведшим на Сенатскую площадь часть лейб-гвардии московского полка. Этих офицеров можно, по справедливости признать главнейшими виновниками кровавых событий, совершившихся на площади; ибо занявшие ее роты лейб-гвардии московского полка послужили ядром мятежных скопищ и заговорщиков, стекавшихся туда со всех концов города. 
После князя Щепина, был привезен на главную гауптвахту лейб-гвардии гренадерского полка поручик Сутгоф, первый увлекший командуемую им роту на Сенатскую площадь и облегчивший чрез это успех усилий поручика Панова, взбунтовать несколько рот того же полка, с которыми он едва не произвел величайших бедствий. После этих двух - наиболее виновных в несчастных происшествиях 14 декабря лиц были привезены следующие: генерального штаба штабс-капитан Корнилович (Александр Осипович), издатель исторического сборника "Русская Старина"; бывший Ставропольский вице-губернатор, статский советник Граббе-Горский (Осип-Юлиан Викентьевич), которого видели на Сенатской площади, в среде мятежников, заряжавшего пистолеты, так как он сам не мог стрелять из них, по причине простреленной на войне руки, и нижегородского драгунского полка штабс-капитан Якубович. Последний был высокого роста, худощавый, средних лет, человек с бледным лицом, огромными черными усами и повязкой на голове, по причине полученной им, в экспедиции против кавказских горцев, раны. Про него говорили, что, принадлежа к числу главнейших заговорщиков, он, в то время, как государь, с ротой его величества лейб-гвардии Преображенского полка, следовал на Сенатскую площадь, подходил к нему, у угла Невского проспекта, изъявлял государю свою преданность, однако не исполнил поручения его, идти к мятежникам уговорить их возвратиться к долгу. 
Всех этих лиц мне привелось видеть, когда их привозили на главную гауптвахту. Многих других я не видал, отправлявшись, несколько раз в продолжение ночи, на пикеты и обходя рундом усиленные посты, поставленные вокруг здания Зимнего дворца. Последние арестанты, привезенные рано утром следующего дня, были: полковник князь Трубецкой, дежурный штаб-офицер 4-го пехотного корпуса и гвардии капитан князь Оболенский, адъютант командующего пехотой гвардейского корпуса генерал-адъютанта Бистрома. Князь Трубецкой, женатый на дочери графини Лаваль, стоял, как утверждали, в главе заговора и должен был руководить восстанием. Вместо того, он уклонялся действовать открыто, и когда мятежное скопище было рассеяно, удалился в дом свояка своего, австрийского посланника барона Лебцельтерна, откуда был истребован чрез министра иностранных дел графа Нессельроде. Он казался очень расстроенным и бледное, грузинского типа лицо его выражало глубокий упадок духа. Князь Оболенский, белокурый, с живыми голубыми глазами, показывал более спокойствия и твердости духа, и после получасового пребывания на гауптвахте был отведен последним к государю, присланным за ним флигель-адъютантом полковником Перовским.
Ночью приходил на главную гауптвахту великий князь Михаил Павлович. Он был очень грустен и озабочен и с глубоким огорчением объявил, что граф Милорадович скончался в конногвардейских казармах, куда был отнесен после полученной им на площади раны. Когда вынули из него пистолетную пулю, граф, посмотрев на нее, сказал, что радуется тому, что умирает не от солдатской пули. Утром стало известно, что и командир лейб-гвардии гренадерского полка полковник Стюрлер скончался от тяжких ран своих, в доме князя Лобанова, куда был перенесен с Сенатской площади.

15 декабря, в двенадцатом часу утра, государь император, в мундире лейб-гвардии Преображенского полка, сошел с крыльца главной гауптвахты, подошел к лейб-гвардии саперному батальону, выстроенному в густой взводной колонне справа, на большом дворцовом дворе. Поздоровавшись с саперами, государь еще раз удостоил благодарить их за преданность и усердие, оказанные ими накануне и, взяв за руку сопровождавшего его великого князя Михаила Павловича, представил его саперам, как преемника своего в звании генерал-инспектора по инженерной части, прибавив: "Что он уверен, что они брата его будут также любить, как любили его". Затем государь объявил нам, что он оставляет за собою звание шефа батальона, с чувством поцеловал командира батальона, полковника Геруа и поздравил флигель-адъютантом своим младшего штаб-офицера батальона, полковника Белли (Григорий Григорьевич?).
Выйдя за главные дворцовые ворота, государь сел на коня и произвел смотр всем частям гвардейского корпуса, защищавшим накануне и утром этого дня Дворцовую, Адмиралтейскую и Сенатскую площади. Войска эти, по проходе церемониальным маршем мимо государя, возвратились в свои казармы, а также и лейб-гвардии саперный батальон, по сдаче караулов в Зимнем дворце 1-му батальону лейб-гвардии Преображенского полка.
Наверх