К биографиям графа Ф. В. Ростопчина и князя М. С. Воронцова в 1812 году. Из "Записок" А. Я. Булгакова, московского почт-директора

В сию столь горестную, и вместе с тем и славную для России эпоху, я имел честь служить при знаменитом муже и главнокомандующем в Москве графе Федоре Васильевиче Ростопчине.

Император Александр Павлович, прибыв в июле месяце в Москву, особенным именным собственноручным указом повелел, чтобы я откомандирован был из государственной коллегии иностранных дел к московскому главнокомандующему для употребления им по делам службы.

Происшествия шли тогда быстро. Настало достопамятное 26 августа. О Бородинской битве говорили в Москве, как предки наши говорили о Мамаевом побоище. Казалось, что пролитая кровь в Бородине протекла к нам в Белокаменную, дабы наполнить сердца наши ужасом и призвать к мести.

С утра другого дня был я у графа, жившего тогда в Сокольничьей роще на даче своей (пред сим графу Брюсу принадлежавшей). Он был бледен; на лице его изображалось волнение души его, особенно когда приходили ему докладывать (а это случалось весьма часто), что привезена еще партия раненых из армии (графом Ростопчиным устроена была на всякий случай в Екатерининских казармах больница для 3000 раненых, а их привезено было в Москву до 11 тысяч).

Передняя Ростопчина и зала перед кабинетом его были наполнены всякого рода людьми, а особенно любопытными, приходившими узнать что-нибудь нового. Много также приезжало к графу особ почти с самого Бородинского поля, как-то: атаман М. И. Платов, генерал-адъютант И. В. Васильчиков, действительный тайный советник граф Н. П. Панин, генерал-лейтенант князь С. Н. Долгоруков, тайный советник Анштет и многие другие. Все они тотчас были допускаемы к графу; иные были еще в своих дорожных платьях.

Когда кончились все посещения и приемы, и распущена была канцелярия, я вошел к графу и остался с ним по обыкновению до той минуты, что надобно было сойти вниз к обеденному столу. Взглянув на него, я был поражен расстройством, которое нашел во всех чертах его лица. - Eh bien, mon cher! - сказал мне граф печально, - que dites vous tie tout cela? (Ну что, как вам (граф Ростопчин соблюдал всегда чрезмерную вежливость в обхождении и разговорах. Не смотря ни на какое лицо, ни на самое короткое знакомство, он никогда или весьма редко употреблял слово "ты") это все кажется?)

Нельзя было не разделять общих пасмурных предчувствий и опасений; но, желая несколько рассеять графа, я стал ему рассказывать все, что слышал от уланского полковника Шульгина (Александр Сергеевич, впоследствии обер полицеймейстер в Москве), присланного в Москву цесаревичем великим князем Константином Павловичем с каким-то препоручением.

Шульгин между прочим уверял, что Мюрат был взят казаком нашим в плен, и что его повезли под конвоем в Москву. Граф, усмехнувшись, возразил мне следующими словами: - Покуда Шульгин полонит у Наполеона королей, французы берут у нас города, один за другим!

Кутузов называет это победой. Дай Бог, чтобы так было; но в этом кровавом потоке (граф, говоря по-французски, употребил слово boucherie) поглощены наравне победители с побежденными. Они свое отделали! Жестоко дрались; теперь моя очередь доходит до Москвы. Но Москва не Можайск. Москва - Россия! Все это ужасное бремя ляжет на меня. Что я буду делать?

Граф при сих словах обе руки закинул себе в затылок; казалось, что он хотел рвать на себе волосы.

- Что вы делать будете? - сказал я графу. - Ограждать внутреннее спокойствие Москвы. Все в руках предводителя армии, и весьма естественно, что вы один столицу спасти не можете.

- Так никто судить не будет, - отвечал Ростопчин. - Я буду всему виноватым. Я буду за все и всем отвечать. Меня станут проклинать, сперва барышни, затем купцы, мещане, подьячие, а там и все умники, и православный народ. Я знаю Москву!

В эту минуту отворилась дверь кабинета, и к нам вошли Н. М. Карамзин (Карамзин жил тогда у графа Ростопчина (жена которого была родная племянница первой жены Карамзина) и сенатор Ю. А.Нелединский-Мелецкий. Граф их обоих любил и уважал, и они имели во всякое время к нему свободный доступ. Разговор продолжался еще более получаса о том же предмете.

Я никогда не забуду пророческих изречений нашего историографа, который предугадывал уже тогда начало очищения России от неприятеля и освобождение целой Европы от несносного ига Наполеона. Карамзин скорбел о Багратионе, Тучковых, Кутайсове, об ужасных наших потерях в Бородине, и наконец прибавил: - Мы испили до дна горькую чашу, но зато наступает начало его, и конец наших бедствий. Поверьте, граф: обязанный всеми своими успехами дерзости, Наполеон от дерзости и погибнет.

В пылу разговора он часто вставал вдруг с места, ходил по комнате все говоря, и опять садился. Мы слушали молча. Нелединский так был тронут, что я не один раз замечал слезы на его глазах. Граф Ростопчин тоже слушал, не возражая ничего; но как скоро ненавистное для него имя Наполеона поразило его слух, лицо его тотчас переменилось, покраснело, и он сказал Карамзину с досадой: - Вы увидите, что он вывернется!

Карамзин же, с каким-то твердым убеждением возразил: - Нет, граф! Тучи, скопившиеся над главой его, вряд ли разойдутся. У Наполеона все движется страхом, насилием, отчаянием; у нас все дышит преданностью, любовью, единодушием.

Там сбор народов им угнетаемых и в душе его ненавидящих; здесь одни русские. Мы дома, он от Франции отрезан. Сегодня союзники Наполеона за него, а завтра они все будут за нас. Можно ли думать, чтобы австрийцы, пруссаки охотно дрались против нас? Зачем будут они кровь свою проливать? Для того ли, чтобы утвердить еще более гибельное, гнусное могущество всеобщего врага? Нет, не может долго продолжиться положение сделавшееся для всех нестерпимым.

Карамзин был в большом волнении: он остановился, задумался и прибавил: - Одного можно бояться. Все молчали и искали смысл сих последних таинственных слов, как Ростопчин вдруг воскликнул: - Вы боитесь, чтобы Государь не заключил мира?

- Вот одно, чего бояться можно, - отвечал Карамзин. - Но этот страх не имеет основания: все политические уважения, все посторонние происки, уступят прозорливости Государя нашего. Впрочем, не дал ли он нам и целому свету торжественный залог в манифесте своем? Он меча не положит, не возьмет пера, покуда Россия будет осквернена присутствием новых вандалов.

В Карамзине тоже начинал разливаться жар, волновавший Ростопчина; разговор его продолжался уже не с прежним хладнокровием, и он начал проклинать Наполеона, "яко бич Богом ниспосланный".

Продолжая разговор свой, Карамзин сделал прекрасное, истинно-пиитическое сравнение между положением и душевными качествами императора Александра и Наполеона, как в ту минуту, к сожалению, пришли доложить, что нас ждут к обеду.

Когда гости разъехались, граф пошел со мной в свой кабинет и начал разговор сими словами: - Comment avez vous trouve Karamzine tantot? N’est-ce pas qu’il у avait beaucoup d’extase poetique dans ce qu’il disait! (Как вам показался давеча Карамзин! Не правда ли, что в его речах много было поэтического восторга?)

- Конечно, будущее сокрыто от всех, - отвечал я; - но Карамзин излагает мысли свои и чувства убедительно, пламенно, и желательно было бы, чтобы все русские одинаково с ними мыслили.

- Как ни убедительны, а может быть и справедливы рассуждения Карамзина, - возразил граф, - но я более дам веры словам и мнению военных: Платов и Васильчиков боятся за Москву. Не известно, станут ли ее отстаивать! Другого Бородина ожидать нельзя; а ежели падет Москва, что будет после? Мысль эта не дает мне минуты покоя! Последствий нельзя исчислить. Я бы вам советовал подумать о своем семействе. Отвезите оное куда-нибудь в безопасное место, а там воротитесь ко мне. Куда? Не знаю! Это Богу одному известно.

Как ни тяжела была для меня разлука с начальником, с коим желал я разделить все заботы и опасности; но дабы скорее возвратиться, я отправился в тот же день в подмосковную свою деревню, с. Семердино, выпроводил оттуда жену и детей к тетке ее, княгине Наталье Петровне Куракиной, имевшей вотчину Владимирской губернии в Шуйском уезде, и возвратился поспешно в Москву в самый день занятия оной неприятелем, был ими захвачен на улице и особенным промыслом Всевышнего спасся от смерти.

Москва уже пылала, когда я из оной выезжал. Я нашел графа Ростопчина во Владимире, куда приехал он, больной. В верстах 30-ти от сего города, имел пребывание, в селе своем Андреевском, генерал-адъютант граф Михаил Семенович Воронцов. Он был ранен пулей в ляжку под Бородиным и приехал в свою вотчину лечиться. Андреевское сделалось сборным местом большого числа раненых, и вот по какому случаю.

Привезен будучи раненый в Москву, граф Воронцов нашел в доме своем, в немецкой слободе, множество подвод, высланных из подмосковной его для отвоза в дальние деревни всех бывших в доме пожитков: как-то картин, библиотеки, бронзы и других драгоценностей.

Узнав, что в соседстве его дома находилось в больницах и в партикулярных домах множество раненых офицеров и солдат, кои за большим их количеством не могли получить нужную помощь, он приказал, чтобы все вещи в доме его находившиеся, были там оставлены на жертву неприятелю; подводы же приказал употребить на перевозку раненых воинов в село Андреевское.

Препоручение cиe возложено было графом на адъютантов его, Николая Васильевича Арсеньева и Дмитрия Васильевича Нарышкина, коим приказал также, чтобы они предлагали всем раненым, коих найдут на Владимирской дороге, отправиться также в село Андреевское, превратившееся в гошпиталь, в коем впоследствии находилось до 50 раненых генералов, штаб и обер-офицеров и более 300 человек рядовых.

Между прочим ранеными находились тут генералы: начальник штаба 2 армии граф Сен-При, шеф екатеринославского кирасирского полка Н. В. Кретов, командир орденского кирасирского полка полковник граф А. И. Гудович; лейб-гвардии егерского полка полковник Дела-Гард; полковой командир нарвского пехотного полка подполковник Андрей Васильевич Богдановский; новоингерманландского пехотного полка майор Врангель; старший адъютант сводной гренадерской дивизии капитан Александр Иванович Дунаев; софийского пехотного полка капитан Юрьев.

Адъютанты: орденского кирасирского полка поручики Лизогуб и Почацкий; лейб-гвардии егерского полка поручики Федоров и Петин (друг поэта Батюшкова); офицер нарвского пехотного полка капитан Роган; поручики: Мищенко, Иванов, Змеев, подпоручики Романов и многие другие, обагрившие кровью своей Бородинское поле.

Все сии храбрые воины были размещены в обширных Андреевских палатах, самым выгодным образом. Графские люди имели особенное попечение за теми, у коих не было собственной прислуги. Нижние чины размещены были по квартирам в деревнях и получали продовольствие хлебом, мясом и овощами, разумеется не от крестьян, а на счет графа Михаила Семеновича; кроме сего было с офицерами до ста человек денщиков, пользовавшихся тем же содержанием, и до 300 лошадей, принадлежавших офицерам; а как деревни графа были оброчные, то все припасы и фураж покупались из собственных его денег.

Стол был общий для всех, но всякий мог по желанию обедать с графом или в своей комнате. Два доктора и несколько фельдшеров имели беспрестанное наблюдение за ранеными; впоследствии был приглашен графом в Андреевское профессор Гильдебрант.

Излишнее прибавлять здесь, что все содержание, покупка медикаментов и всего нужного для перевязки раненых производились на счет графа. Мне сделалось известным от одного и домашних, что сие человеколюбивое и столь внезапно устроившееся в андреевском заведение стоило графу ежедневно до 800 р.

Издержки сии начались с 10 сентября и продолжались около четырех месяцев, то есть до совершенного выздоровления всех раненых и больных. Надобно принять в уважение, что заслуженный и достопочтенный старец граф Семен Романович Воронцов был тогда еще жив: сыну его надлежало отнимать значительную часть собственного необходимого дохода, чтобы покрывать все потребности и обеспечивать лечение столь значительного числа храбрых воинов.

О сем достохвальном, человеколюбивом подвиге графа Воронцова никогда не было ни говорено, ни писано. Я радуюсь, что мне представился столь неожиданный случай сделать оный гласным. Не довольствуясь одним призрением и лечением столь большого числа воинов, граф Воронцов снабжал всякого выздоровевшего рядового бельем, обувью, тулупом и 10 рублями, и по формировании небольших команд, при унтер-офицере отправлял их в армию на новые подвиги.

Душевная доброта бывает сопряжена обыкновенно со скромностью; но не могу я однако в заключение не сказать, что сколь ни были значительны все сии пожертвования, они однако же равняться не могут с нежными, утонченными попечениями графа о товарищах, с коими он на поле чести защищал отечество и славу русского оружия, а дома по-братски разделял все что имел (прибавить надо, что по распоряжению графа Воронцова соседские помещики часто получали от него успокоительные уведомления о ходе военных дел: тогда не известно еще было, в какую сторону направится из Москвы неприятель).

По старинной моей связи с графом, я часто его навещал. Прекрасный обширный, убранный по древнему вкусу замок его напоминал владения германских владетельных принцев на Рейне. Тут все было: сады, рощи, парки, портретная галерея великих мужей в России, библиотека и пр. Гости роскошествовали. Ласка, добродушие, ум и любезность хозяина делали общество его для всех отрадным.

Не смотря на то, что он не мог еще ходить без помощи костылей, он всякое утро навещал всех своих гостей, желая знать о состоянии здоровья всякого и лично удостовериться, все ли довольны. Всякому предоставлено было (как сказано выше) обедать в своей комнате одному или за общим столом у графа; но все те, коим раны позволяли отлучаться от себя, предпочитали обедать с ним.

После обеда и вечером занимались все разговорами, курением, чтением, бильярдом или музыкой. Общество людей совершенно здоровых не могло бы быть веселее всех собравшихся раненых. Нас особенно забавлял один французский эмигрант, служивший у нас в армии, большой болтун и спорщик, не всегда основательно, но зато весьма скоро и решительно разрешавший все прения, кои возникали в разговорах наших.

Когда разнеслась под Бородиным радостная весть, что будет дано сражение Наполеону, то Ж. воскликнул с восхищением: - Наконец настигнули мы Бонапарта и дадим ему маленький урок! Ж. был уверен, что Русская армия преследовала французскую от самого Немана и что наконец принудила оную к сражению под Бородиным.

В это смутное время мои поездки в Андреевское были для меня истинной отрадой. Любопытны и приятны были рассказы всех раненых воинов. Сколько геройских подвигов, доказывающих неустрашимость, самоотвержение и великодушие русских, останутся сокрытыми для потомства; но тогда не было досугов для воспевания славных дел: всякий старался токмо совершать оные, сколько усердие, силы и знания то позволяли.

Живя с графом Федором Васильевичем в одном доме (во Владимире), я почти весь день проводил с ним. Хотя и убитый горестью от потери Москвы и больной духом и телом, он в пылу беседы забывал иной раз бедствия России и свои собственные огорчения, и тогда нельзя было не слушать его с особенным, непрерывающимся удовольствием.

Разговор с ним никогда не истощался: он незаметно переходил от одного предмета к другому, имел особенный дар всякое происшествие рассказывать занимательно и остро. Он был словоохотен, обладал особенным даром красноречия, чуждого всякого педантства, натяжек и принужденности. Роль его собеседника была весьма не трудна: ему надлежало только слушать.

У графа была на это особенная догадка и навык: он умел всегда соразмерять рассказы свои уму и понятиям того, с кем разговаривал. Нельзя было не удивляться обширной его памяти, любезности, остроте и особенному дару слова, коим он был одарен от природы.

В то самое время посетил его бывший главнокомандующий армиями граф М. Б. Барклай-де-Толли (с адъютантом своим А. А. Закревским). Он нарочно приехал к нему из армии, думая провести с ним около часа, а вместо того просидел у него от восьми часов утра до трех пополудни. Они оба имели свою долю огорчений, своих недоброжелателей, и обстоятельство cиe немало способствовало к сближению их и утверждению между ними истинной приязни.

Ростопчин всегда отдавал должную справедливость достоинствам графа Барклая-де-Толли и в то время, когда почти вся Россия единогласно обвиняла его за о отступление от границы империи до Можайска без боя, в то время, как в огорченном отечестве нашем многие осмеливались даже подозревать преданность его к России, Ростопчин всегда его защищал.

Подкрепляемый своей совестью, движимый любовью к престолу, усердием к службе, Барклай-де-Толли в 1813 и 1814 годах оправдал себя в глазах всех тех, кто обвинял действия его в 1812 году. Участвуя во всех славных битвах в Германии и Франции, он наконец ввел победоносные российские войска в Париж.

Славные подвиги Минина и Пожарского были токмо чрез двести лет торжественно и гласно признаны Благословенным Александром I (воздвижением памятника им на Красной площади в Москве в феврале 1818 г. Мысль об этом памятнике возникла еще в 1807 году, когда Наполеон грозил вторжением в Россию); может быть, позднейшему потомству предоставлено будет воздать также справедливую честь современникам нашим, Еропкину и Ростопчину.

Но ежели первый укротил бунт в древней столице, то последний оказал еще большую услугу Отечеству своему, предупредив в оной безначалие благоразумными своими распоряжениями. В 1812 году глаза целой России обращены были на Москву: от отчаяния до возмущения и кровопролития оставался один токмо шаг.

Как исчислить все несчастия, кои постигли бы Отечество наше, ежели Москва не показала бы в сем случае обыкновенной своей пламенной любви и непоколебимой преданности к государю своему? Тишина, порядок и повиновение к верховной власти, кои царствовали в древней столице до самого вступления неприятеля в оную, имели спасительное влияние на все прочие города России, и дали отечеству пример, достойный подражания.

На другой день после посещения графа Барклая-де-Толли, вошед по обыкновению моему поутру к графу, я нашел его в болезненном состоянии. Он всю ночь провел без сна и, увидев меня сказал слабым голосом: - Я весь болен; с час назад был у меня сильный обморок. Шнауберт (доктор графа) прописал мне лекарство и велел остаться весь день в постели. Мне нужен покой. Я понимаю скуку быть с больным: вы бы съездили к Воронцову. Эта поездка вас рассеет; может быть, есть вести из армии или из Москвы; вы мне их сообщите; сверх того желаю я иметь известие о здоровье Михаила Семеновича.

Сколь ни находил я удовольствия разделять уединение человека, коему был душевно предан, но должен был ему повиноваться и отправился в Андреевское.

ГраФ Воронцов, по обширным своими связями и знакомствам в армии, был в частой переписке с многими генералами. Он часто посылал своих переодетых адъютантов, или же выбирал проворнейших и смелейших между своими людьми и крестьянами, кои проникали в самую Москву (французы строго наблюдали токмо за тремя заставами), разведывали, что там происходит, узнавали о действиях неприятеля и доносили все графу.

Я составлял обыкновенно из сведений сих записки, кои граф Федор Васильевич часто отсылал к Государю. Таким образом мы узнали например о приготовлениях, кои делались французами в Кремле для подорвания его перед выходом их из Москвы. Первое известие о Тарутинском сражении дошло до нас также из Андреевского.

Мы сидели в тот день около камина, как вдруг вошел к нам граф Михаил Семенович и сказал: - Я получил сейчас известие из армии; кажется, скоро дойдет дело до драки; с обеих сторон делаются приготовления к тому. Мюрат и Милорадович встретились нечаянно, объезжая свои передовые посты. Узнав друг друга, они перекланялась очень учтиво и обменялись несколькими фразами.

- Я воображаю, - прибавил граф смеясь, - как они пускали друг другу пыль в глаза. Мюрат успел на что-то пожаловаться, как пишут мне, а Милорадович отвечал ему: - О, mа foi, vous en verrez bien d’autres, sire! (то ли вы еще увидите, государь).

Все общество начало смеяться, и у всякого явился анекдот о Милорадовиче. Тут, разумеется, не было забыто красноречия его на французском языке, на котором он очень любил изъясняться, и тогда питомец Суворова не говорил, а ораторствовал, употребляя пышные и отборные Фразы. На русском же языке любимая его поговорка была: - Мой Бог!

Погостив в Андреевском до самого вечера, я возвратился во Владимир с головой, набитой свиданиями и разговором французского героя с русским храбрецом.

ГраФ Ростопчин уже почивал, мне спать не хотелось, деваться было некуда, читать нечего, - что делать, как время убить? Я взял перо и начал вымышлять разговор между любимцем Наполеона и любимцем Суворова: сюжет, достойный и лучшего, может быть, пера, нежели мое. Желая позабавить больного моего графа, я переправил мое маранье, переписал набело и явился к нему поутру. Я нашел его гораздо бодрее и в довольно веселом расположении духа.

- Ну, что привезли вы нам хорошего? - спросил граф.

- Многое, многое! Михаил Семенович приказал кланяться вашему сиятельству и сказать, что на будущей неделе надеется бросить свои костыли и вас навестить (оправившись от раны, граф М. С. Воронцов еще в том же 1812 году вернулся к войскам).

- Спасибо за добрую весть! Нет ли чего из армии, из Москвы?

- Михаил Семенович получил свежее письмо из армии, кажется от графа Остермана. Дело идет к стычке неминуемой. Мюрат встретился нечаянно на аванпостах с графом Милорадовичем и имел с ним довольно продолжительный разговор.

- Ого! Вот бы подслушать! Я воображаю, что они други другу напевали! Кто-то кого перещеголял? Да о чем речь была?

- О разных предметах. Разговор этот положили в армии на бумагу. Михаил Семенович давал мне читать, и я списал его наскоро для вас.

- Вот спасибо! Дайте, дайте скорее! О мой Бог! я умираю от нетерпения.

- Позвольте, я прочту сам, ибо писал очень быстро, спешил.

- Читайте, читайте!

Я начал чтение. В те времена желание узнать что-нибудь нового о политических, но паче о военных происшествиях, было единственное и всеобщее чувство, всеми обладавшее.

Граф выслушал меня с вниманием, часто усмехался и прибавил: - Ну полно, так ли было дело? Положим, что это мысли и рассуждения Милорадовича; но они, верно, иначе выделывали фразы свои, и сверх того не при вас ли граф Барклай сказывал, что Государю не угодно, чтобы наши генералы и офицеры имели малейшее сообщение с французами, а еще менее, чтобы вступали с ними в какие-либо переговоры?

- Это так; но разве вы не знаете спасителя Бухареста? Ему все позволено, или говоря правильнее, они сам все себе позволяет. Милорадович всем правилам исключение.

Ростопчин имел минуты, в которые лицо его озарялось каким-то особенным выражением. Это бывало, когда он, нюхая весьма медленно табак и желая проникнуть в душу того, с кем говорил, смотрел ему весьма пристально в глаза и закидывал какой-нибудь неожиданный и хитрый вопрос, дабы по ответу делать свои заключения.

Граф слушал чтение разговора как будто какого-нибудь официального документа, не оказывая ни малейшего сомнения; но делая иной раз свои замечания, смеялся, подшучивал над Мюратом; но когда чтение мое кончилось, то он, потупив свои огромные глаза и грозя мне полусерьезно и полу-со смехом пальцем, сказал: - Покайтесь!

Одного этого слова было достаточно, и я, отвечая ему также одним словом, произнес откровенное: - Виноват! Я рассказал ему, как все это было.

- Выдумка эта хороша, - прибавил граф. - Знаете ли что мы сделаем? Пошлите это в Петербург: пусть басенка эта ходит по рукам; пусть ее читают; у нас и у французов она произведет хорошее действие. Переписывайте и отправляйте. Я так и сделал и на другой день послал манускрипт к своему старому приятелю Александру Ивановичу Тургеневу, яко новость, только что из армии полученную.

Не прошло двух недель, как разговор короля Мюрата с графом Милорадовичем был напечатан в "Сыне Отечества"; журнале, который только что начинал выходить и был всеми читан с жадностью, ибо дышал ненавистью к французам и наполнялся преимущественно колкими статьями против них и Наполеона. В нем помещалось множество анекдотов (часто и выдуманных), кои мы, москвичи, сообщали нашим С.-Петербургским приятелям. Такую статейку не могли издатели "Сына Отечества" принять иначе как с удовольствием.
Наверх