Николай Лесков. Иезуит Гагарин в деле Пушкина

В воспоминаниях графа Соллогуба, печатаемых в «Историческом Вестнике», дело о «дипломе», оскорбившем Пушкина и бывшем причиною роковой дуэли его с Дантесом, до­ведено в последний раз до того, что снова воскресает надежда узнать по почерку, кто именно написал этот «диплом».

Граф Соллогуб, между прочим, пишет со слов Дантеса следующее: 

«Документы, поясняющие смерть Пушкина, целы и находятся в Париже. В их числе должен быть диплом, написанный поддельной рукою. Стоит только экспертам исследовать почерк, и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему русскому народу. Это имя вертится у меня на языке, но пусть его отыщет и назовет не недостоверная догадка, а Божье правосудие!» 

Пока выраженная графом Соллогубом надежда «исследовать» роковой документ осуществится, может пройти еще много времени, а до тех пор имя, которое вертелось у Соллогуба на языке, опять завертелось и, конечно, еще долго повертится у многих. Притом теперь называют, и возможно, что и вперед долго еще станут называть, совсем не то имя, которое вертелось на языке графа Соллогуба. Возможно, что попадут на какую-нибудь одну из тех старых догадок, которая была главнее прочих, и увидят новое основание без колебания в ней утверждаться. Словом, опять возможны напраслины.В виду этого я нахожу теперь временным и уместным сделать небольшое сообщение, идущее к настоящему делу. К этому меня некоторым образом даже обязывает совесть. 

Когда я ехал в последний раз в Париж, я заехал в Москву проститься с покойным Иваном Сергеевичем Аксаковым. Я провел у него на даче целый день, и после обеда мы с ним вдвоем ходили в рощу. И здесь Аксаков сказал мне, что я сделал бы ему удовольствие, если бы побывал в Париже у иезуита князя Гагарина и написал бы потом, как я найду его. При этом покойный Аксаков говорил о Гагарине сочув­ственно, как о человеке приятном, которого ему «очень жалко», по многим причинам, и, между прочим, потому, что брошенные на него подозрения оказываются гораздо сильнее и будут живу­чее его опровержений.
- А я ему верю, — заключил Аксаков.

Я сходил в Париже в иезуитский монастырь и там впер­вые познакомился с отцом Гагариным. Это был приятный старик, который принял меня очень тепло и познакомил меня с отцом Мартыновым.

После первого знакомства мы стали часто видеться с отцом Гагариным, и я нашел к себе у него, кажется, искреннее, доброе расположение. Он заходил ко мне запросто, и мы, что называется, сошлись и находили удовольствие во взаимных встречах и беседах. Вопроса о несчастных обстоятельствах, предшествовавших смерти Пушкина, я никогда не касался, но Гагарин два раза заговаривал об этом сам и говорил много, памятно, и оба раза в сильном душевном волнении, которого я забыть не могу, и которое, мне казалось, выходило у него из глубины расстроенной души и от искреннего сердца.

Отмечу оба эти памятные мне случая.

Раз князь И. С. Гагарин неожиданно зашел ко мне в первом часу очень погожего, прекрасного дня. Он был, по-види­мому, в самом приятном расположении духа и весело приглашал меня поехать с ним посмотреть парижский иезуитский «Коллеж». Я охотно на это согласился и стал приводить в порядок свой туалет. Для этого я удалился за «родо», разделявшее надвое мою комнату, а его оставил по ту сторону занавески, но во все следующее за сим время мы продолжали говорить через занавеску.

Не могу теперь точно вспомнить, что именно навело нас на разговор о русских великосветских характерах, о зложелательстве, злорадстве и легкомыслии, которые царят и преобладают там, по замечанию Пушкина: при сем я именно был виноват в том, что вспомнил это замечание и я назвал имя поэта. Обстоятельство это оказало неожиданное действие. Гагарин вдруг изменился в голосе и заговорил взволнованным тоном, с придыханием и скороговоркою, шепелявя через выпавшие зубы.
- Да он... чего не мог уловить и характеризовать он!.. И его собственная судьба, и эта адская «роковая история», в кото­рой мне приписывается Бог знает какая роль... Опровергай, пиши, что хочешь... Все прочтут опровержения, а клевета но­сится, и ей верят... О, как мучительна, как несносна клевета!.. Вы понимаете, я старик, жизнь прожита, мне остается уже не­много до могилы; я верю в загробную жизнь и мне незачем лгать здесь с глаза на глаз с вами; но я не в силах мол­чать, потому что я оклеветан... Оклеветан, может быть, легко­мысленно, но ужасно... Я не делал приписываемой мне выходки с дипломом, и не знаю, кто это устроил... Это будет известно, будет... будет... будет... И из всех живущих это всех важнее для меня, но я не доживу, когда это будет, будет... будет...
Я поспешил выйти из-за своей занавески и подал ему стакан воды. Очень полный и грузный старик был очень красен и сидел, сильно наклонясь направо и в волнении ударяя ладонью правой руки о диван, а левую держа у сердца.
- Благодарю, — сказал он, приняв у меня стакан, и, сделав несколько глотков, с усиленною шутливостью добавил: — эта чаша воды вам вспомнится... Вы подали ее мне во время, — в такую минуту, когда я расстрадался. Перестанем говорить и идемте скорее, — нас ждут. А то я не могу теперь молчать, и вам придется меня слушать и еще освежать водою.
Мы поехали вдвоем в фиакре, но Гагарин сразу же, как только тронулся экипаж, опять начал говорить о том же самом. Неумолчный шум парижских улиц, которыми мы про­езжали, и треск колес и рессор нашего собственного фиакра при нервности голоса и торопливости не совсем внятного старческого произношения решительно не дозволяли мне вслушаться в этот разговор и его для себя осмыслить. Но тема его была все та же, т.е. клевета и напраслина, и старик, спеша высказать все, что ему хотелось, так волновался, что у него сверх ожидания начались истерические всхлипывания. Я находился в заме­шательстве и, остановив коше, вбежал в первую лавочку, взял там сифон содовой воды и подал налитую кружку па­теру, прося поскорее освежиться и оставить тяготившие и волновавшие его воспоминания до другого случая.

- Благодарю. Вы правы, — сказал он: — это действительно слишком тяжело... и будет очень смешно и неуместно, если я приеду с вами заплаканный?

Тогда я заметил, что Гагарин в самом деле плакал слезами...Мы велели коше ехать тише, и еще раз по дороге остано­вились, уже по требованию самого Гагарина, который в этот раз сам вошел в лавочку и опять пил содовую воду. В коллеже он был тих, задумчив и молчалив. Он почти ничего не говорил, был рассеян и как будто здесь не присутствовал. Все что мне тут было показано — это сделано было не им, а другим лицом. На обратном пути Гагарин совсем молчал, но, прощаясь со мною у ворот, или, лучше сказать, под воротами монастыря, он сказал мне:

- Вы знаете тут (т.е. в Париже) есть еще какая русская редкость? Тут есть два кнута, которыми били русские палачи. Кнуты эти привез сюда сын французского маршала Даву, князь Экмюльский. Он купил их тайно через своего агента у палача в Москве. За это тогда многим жестоко досталось от царя Николая. Ну, а кнуты-то, все-таки, здесь. В России их теперь, говорят, уже нельзя посмотреть, а здесь можно.
Я не совсем понимал, почему ему теперь пришли на мысль эти кнуты. А он, понизив на прощание тон, добавил:
- Есть тут кнут и на того, кто заслужил их удара, который пал на меня... Да, поверьте мне — настоящего виновного в том деле можно обнаружить Париже!

Не следует ли думать, что Гагарин знал о запечатанных бумагах, данных от императора Николая Павловича Дантесу, и что в этих словах, может статься, им был сделан намек именно на эти бумаги? Их он очень мог приравнивать к палачевским кнутам, вывезенным из Москвы сыном Даву, и если это так, то очевидно, что Гагарин был твердо уверен, что этот кнут, когда его вынут, хватит не по нему, а придется на чью-то постороннюю спину. С описанного случая Гагарин стал посещать меня реже и вскоре прислал мне письмо, с уведомлением, что он болен и уезжает на воды в Виши.

Перед отъездом он пришел ко мне проститься и был грустен и спокоен. О Пушкине и о русском великосветском обществе не говорил, но, прощаясь и стоя передо мною уже в своей длинной патерской шляпе, он снова на мгновение взволновался, взял меня за обе руки, сжал их, и опять со слезами на глазах произнес:
- Тяжело!

Это было последнее слово, которое я от него слышал, и не сомневаюсь, что «тяжело» относилось не к его болезненному состоянию и не к чему-нибудь иному, а прямо к тому из его воспоминаний о Пушкине, которые я неумышленно, хотя и неосторожно, вызвал и довел его нем до какого-то женского, истерического экстаза.Я тогда же, на гулянках, подробно описал Ивану Сергеевичу Аксакову нашу встречу и кратковременное сближение с Гагариным и многие наши разговоры. 

В бумагах покойного Аксакова, может быть, сохранились мои письма. У меня же в числе писем Аксакова цел его ответь, полученный из Москвы в Мариенбад. Покойный Аксаков отвечал мне: «Вы поставили его (т.е. Гагарина) передо мною живого во весь рост и полноту. Я его словно вижу и слышу, и разделяю ваши к нему чувства, и сам его жалею и словам его верю».

Через год с чем-нибудь после этого о. Гагарин скончался. Он не был человек хитрый и совсем не отвечал общепри­нятому вульгарному представлению об иезуитах. В Гагарине до конца жизни неизгладимо сохранялось много русского простодушия и барственности, соединенной с тою особою «кадетскою» легкомысленностью, которую часто можно замечать во многих русских великосветских людях, не расстающихся с нею даже на значительных высотах занимаемого ими ответственного положения. 

И. С. Гагарин был положительно добр, очень восприимчив и чувствителен. Он был хорошо образован и имел нужное сердце. Какою дозою ветрености и неосторожной кадетской шутливости он был одержим в молодости, - я не знаю. Знать это, может быть, было бы интересно. Но он не был ни хитрец, ни человек скрытный и выдержанный, что можно было заключить по тому, как относились к нему некоторые из лиц его братства, в котором он, по чьему-то удачному выражению, «не состоял иезуитом, а при них содержался».

Из встреч и бесед с ним у меня сложилось такое убеждение: 

1) что дело смерти Пушкина тяготило и мучило Гагарина ужасно; 
2) что он почитал себя жестоко оклеветанным; 
3) что опровержений своих он не почитал достаточно сильными для ниспровержения всей этой клеветы и 
4) что он был убежден в существовании более сильного и неопровержимого доказательства его правоты, каковое доказательство и есть во Франции.

Последнее, может быть, и есть то самое, о чем теперь напечатано в записках Соллогуба, и если это - то, так оно вероятно, не отяготит, а, напротив, облегчит память Гагарина... Во всяком разе характер и судьба покойного И. С. Гагарина чрезвычайно драматичны, и всякий честный человек должен быть крайне осторожен в своих о нем догадках. Этого требуют и справедливость, и милосердие.

ДОПОЛНИТЕЛЬНОЕ ПРИМЕЧАНИЕ

Князья И. С. Гагарин и П. В. Долгоруков в деле Пушкина

4 ноября 1836 года Пушкин и близкие его друзья и знакомые получили обидный для чести Пушкина и его жены анонимный пасквиль следующего содержания:
Les Grands Croix, Commandeurs et Chevaliers du sérénissime Ordre des Cocus réunis, au Grand-Chapître, sous la présidence du vénérable Grand-Maître de l’Ordre, S. E. D. L. Naryshkine, ont nommé à l’unanimité M-r Alexandre Pouchkine coadjuteur du Grand-Maître de l’Ordre des Cocus et historiographe de l’Ordre. Le Secrétaire perpétuel Comte Borck.
Вопрос о том, кто составлял этот диплом и кто разослал его Пушкину и его знакомым, остается невыясненным и по сей день. Вопросу этому придавали особо важное значение все говорившие и писавшие о дуэли, считая составителей и распространителей непосредственными виновниками катастрофы, лишившей нас Пушкина.

Но, несмотря на столь преимущественное внимание к этому вопросу, исследователи не собрали никаких фактических данных и не пошли дальше голословных заявлений и подозрений. Мы думаем, что расследование об авторах и распространителях не имеет существенного значения для истории последней дуэли: мы далеки от мысли приписывать решающую роль пасквилю. Пасквиль был поводом, пасквиль переполнил чашу терпения Пушкина, но не было бы пасквиля — нашелся бы другой повод, и все равно катастрофе было не миновать. Поэтому, при изложении обстоятельств дуэли, мы не нашли возможным останавливаться на расследовании этого вопроса. Но, в виду того, что в дневнике А. И. Тургенева содержится первое по времени указание на подкидчиков, считаем уместным войти в некоторые разъяснения.

С наибольшим упорством молва называла три имени: князя И. С. Гагарина, князя П. В. Долгорукова и графа С. С. Уварова. Эти имена стали произносить в первые же дни после смерти Пушкина. А. И. Тургенев записал в дневнике под 30 января 1837 года: «Вечер о Карамзине. О князе Иване Гагарине». Под 31 января: «Обедал у Карамзиной. Спор о Геккерене и Пушкине. Подозрения опять на К. И. Г.» (т.е. на князя И. Гагарина).

Так как князь И. С. Гагарин жил вместе с князем П. В. Долгоруковым, то, естественно, подозрение распространилось и на него. Н. М. Смирнов, муж А. О. Смирновой, в 1842 году, через пять лет после событий, изложил в своем дневнике взгляд на происхождение и распространение подметного пасквиля, — взгляд, очевидно, принятый в светских кругах, сочувствовавших Пушкину: «Весьма правдоподобно, что Геккерен был виновником сих писем с целью поссорить Дантеса с Пушкиным и, отвлекши его от продолжения знакомства с Натальей Николаевной, — исцелить его от любви и женить на другой. Подозрение также падало на двух молодых людей — кн. Петра Долгорукого и кн. Гагарина, особенно на последнего. Оба князя были дружны с Геккереном и следовали его примеру, распуская сплетни. Подозрение подтверждалось адресом на письме, полученном К. О. Россетом: на нем подробно описан был не только дом его жительства, куда повернуть, взойдя на двор, по какой идти лестнице, и какая дверь его квартиры. Сии подробности, неизвестные Геккерену, могли только знать эти два молодые человека, часто посещавшие Россета, и подозрение, что кн. Гагарин был помощником в сем деле, подкрепилось еще тем, что он был очень мало знаком с Пушкиным и казался очень убитым тайною грустью после смерти Пушкина. Впрочем, участие, им принятое в пасквиле, не было доказано, и только одно не подлежит сомнению, - это то, что Геккерен был их сочинитель».

Обвинения князя И. С. Гагарина и князя П. В. Долгорукова были оглашены в печати впервые в 1863 году в брошюре Аммосова «Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина». Аммосов писал со слов К. К. Данзаса следующее: Автором пасквилей, по сходству почерка, Пушкин подозревал барона Геккерена-отца и даже писал об этом графу Бенкендорфу. После смерти Пушкина многие в этом подозревали князя Гагарина; теперь же подозрение это осталось зажившим тогда вместе с ним князем Петром Владимировичем Долгоруковым.

Поводом к подозрению князя Гагарина в авторстве безыменных писем послужило то, что они были писаны на бумаге, одинакового формата с бумагою князя Гагарина. Но, будучи уже за границей, Гагарин признался, что записки были писаны действительно на его бумаге, но только не им, а князем Петром Владимировичем Долгоруковым.Мы не думаем, чтобы это признание сколько-нибудь оправдывало Гагарина - позор соучастия в этом грязном деле, соучастия, если не деятельного, то пассивного, заключающегося в знании и допущении - остался все-таки за ним».

Заявления Аммосова были перепечатаны во многих русских журналах и газетах и нашли широкое распространение как в России, так и за границей. Обвиняемые были в то время живы: князь Иван Сергеевич Гагарин, принявший католичество еще в 1843 году, был священником иезуитского ордена, а князь П. В. Долгоруков был эмигрантом и вел жестокую литературную войну с Русским правительством. И тот, и другой не оставили без ответа позорившие их сообщения Данзаса.

Первым отозвался князь П. В. Долгоруков. Он напечатал в Герценовском «Колоколе» (1863 год, № 168 от 1 августа) и в своем журнальчике «Листок» (1863 год, № 10) письмо в редакцию «Современника», повторившего на своих страницах заявления Аммосова в рецензии на его книжку. Это письмо появилось затем и в сентябрьской книжке «Современника» за 1863 год, с исключением одной фразы, выброшенной цензурой. Приводим полностью это письмо, содержащее кое-какие любопытные фактические данные.
В июньской книге Вашего журнала прочел я разбор книжки г. Аммосова: «Последние дни жизни А. С. Пушкина» и увидел, что г. Аммосов позволяет себе обвинять меня в составлении подметных писем в ноябре 1836 г., а князя И. С. Гагарина - в соучастии в таком гнусном деле, и уверяет, что Гагарин, будучи за границею, признался в том.

Это клевета и только: клевета и на Гагарина, и на меня. Гагарин не мог признаться в том, чего никогда не бывало, и он никогда не говорил подобной вещи, потому что Гагарин человек честный и благородный и лгать не будет. Мы с ним соединены с самого детства узами теснейшей дружбы, неоднократно беседовали о катастрофе, положившей столь преждевременный конец поприщу нашего великого поэта, и всегда сожалели, что не могли узнать имен лиц, писавших подметные письма.

Г. Аммосов говорит, что писал свою книжку со слов К. К. Данзаса. Не могу верить, чтобы г. Данзас обвинял Гагарина или меня. Я познакомился с г. Данзасом в 1840 г., через три года после смерти его знаменитого друга, и знакомство наше продолжалось до выезда моего из России в 1859 г., т.е. 19 лет. Г. Данзас не стал бы знакомиться с убийцею Пушкина и не он, конечно, подучил г. Аммосова напечатать эту клевету.

Г. Аммосову неизвестно, что Гагарин и я, после смерти Пушкина, находились в дружеских сношениях с людьми, бывшими наиболее близкими к Пушкину; Г. Аммосову неизвестно, что я находился в дружеских сношениях с друзьями Пушкина: гр. М. Ю. Виельгорским, гр. Гр. А. Строгановым, кн. А. М. Горчаковым, кн. П. А. Вяземским, П. А. Валуевым; с первыми двумя до самой кончины их, с тремя последними до выезда моего из России в 1859 г. Г. Аммосову неизвестно, что уже после смерти Пушкина я познакомился с его отцом, с его родным братом и находился в знакомстве с ними до самой смерти их».

Начальнику III Отделения, по официальному положению его, лучше других известны общественные тайны. Л. В. Дубельт (младший сын его женат на дочери великого поэта никогда не обвинял ни Гагарина, ни меня по делу Пушкина. Когда в 1843 г. я был арестован и сослан в Вятку, в предложенных мне вопросных пунктах не было ни единого намека на подметные письма.

С негодованием отвергаю, как клевету, всякое обвинение как меня, так и Гагарина в каком бы то ни было соучастии в составлении или распространении подметных писем. Гагарин, ныне находящийся в Бейруте, в Сирии, вероятно, сам напишет Вам то же. Но обвинение — и какое ужасное обвинение! — напечатано было в «Современнике» и долг чести предписывает русской цензуре разрешить напечатание этого письма моего. Прося Вас поместить его в ближайшей книге «Современника», имею честь быть, Милостивый Государь, вашим покорнейшим слугою

Князь Петр Долгоруков
Оправдание князя Ивана Гагарина появилось в № 154 «Биржевых Ведомостей» за 1865 год и было ответом на помещенную в № 102 этой газеты статью, которая в свою очередь была заимствована из «Русского Архива». В «Русском Архиве» этого года был помещен отрывок «Из воспоминаний графа В. А. Соллогуба».
Сообщив со слов Дантеса о том, что документы, поясняющие смерть Пушкина, целы и находятся в Париже и среди них диплом, написанный поддельной рукой, граф Соллогуб высказал предположение: Стоит только экспертам исследовать почерк, и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему Русскому народу. Это имя вертится у меня на языке, но пусть его отыщет и назовет не достоверная догадка, а Божие правосудие! Граф Соллогуб не назвал этого имени, но редактор «Русского Архива» Н. И. Бартенев в примечании к этому месту процитировал приведенное нами выше заявление Аммосова. Князь И. С. Гагарин опубликовал любопытнейшее письмо, которое мы и приводим без изменений. Упоминаемые в письме его лица обозначены инициалами, которые раскрыты (вполне верно) Бартеневым, перепечатавшим письмо Гагарина в «Русском Архиве» (1865, изд. 2-ое, 1242-1246).

В № 102 «Биржевых Ведомостей» помещена статья, в которой, по поводу безыменных писем, причинивших смерть Пушкина, приводится мое имя. Статья эта меня огорчила, и невозможно мне ее пропустить без ответа. В этом темном деле, мне кажется, прямых доказательств быть не может. Остается только честному человеку дать свое честное слово. Поэтому я торжественно утверждаю и объявляю, что я этих писем не писал, что в этом деле я никакого участия не имел; кто эти письма писал, я никогда не знал и до сих пор не знаю. Чтобы устранить все недоразумения и все недомолвки, мне кажется нужным войти в некоторые подробности. В то время, как случилась вся эта история, кончившаяся смертью Пушкина, я был в Петербурге и жил в кругу, к которому принадлежали и Пушкин, и Дантес, и я с ними почти ежедневно имел случай видеться. С Пушкиным я был в хороших сношениях; я высоко ценил его гениальный талант и никакой причины вражды к нему не имел. Обстоятельства, которые дали повод к безыменным письмам, происходили под моими глазами; но я никаким образом к ним не был примешан, о письмах я не знал и никакого понятия о них не имел. Первый человек, который мне о них говорил, был К. О. Р. В то время я жил на одной квартире с кн. П. В. Д. на Миллионной. С Д. я также с самого малолетнего возраста был знаком. Бабушка его, княгиня Д. и особенно тетушка, его М. П. К. были в дружной и тесной связи с моей матушкою. Мы в Москве очень часто видались, потом Д. отправлен был в Петербург в Пажеский корпус. Я потерял его из виду и встретился с ним опять в Петербурге в 1835 или 1836 году. Мы наняли вместе одну квартиру. Однажды мы обедали дома вдвоем, как приходит Р. При людях он ничего не сказал, но как мы встали из-за стола и перешли в другую комнату, он вынул из кармана безыменное письмо на имя Пушкина, которое было ему прислано запечатанное под конвертом, на его (Р.) имя. Дело ему показалось подозрительным, он решился распечатать письмо и нашел известный пасквиль. Тогда начался разговор между нами; мы толковали, кто мог написать пасквиль, с какою целью, какие могут быть от этого последствия. Подробностей этого разговора я теперь припомнить не могу; одно только знаю, что наши подозрения ни на ком не остановились и мы остались в неведении. Тут я имел в руках это письмо и рассматривал. Другого экземпляра мне никогда не приходилось видеть. Сколько я могу припомнить, Р. нам сказал, что этот конверт он получил накануне.

Несколько времени после того, однажды утром, в Канцелярии Министерства Иностранных Дел, я услышал от графа Д. К. Н., что Пушкин накануне дрался с Дантесом, и что он тяжело ранен. В тот же день я отправился к Пушкину и к Дантесу; у Пушкина не принимали; Дантеса я видел легко раненого, лежавшего на креслах.

В то время было в Петербурге много толков о безыменных письмах; многие подозревали барона Геккерена-отца; эти подозрения тогда, как и теперь, мне казались чрезвычайно нелепыми. Я и не воображал, что меня также подозревали в этом деле. Прошло несколько лет; я провел эти года в Лондоне, в Париже и в Петербурге. В Париже я часто видался со многими Русскими; в Петербурге я везде бывал и почти ежедневно встречался с Л., и во все это время помину не было о моем мнимом участии в этом темном деле. В 1843 году я оставил свет и поступил в повициат ордена иезуитов, в ахеоланскую обитель (l’acheul), где и оставался до сентября 1845 года. В ахеоланской обители меня навестил А. И. Т., мы долго с ним разговаривали про былое время. Он мне тут впервые признался, что он имел на меня подозрение в деле этих писем, и рассказывал, как это подозрение рассеялось. На похоронах Пушкина он с меня глаз не сводил, желая удостовериться, не покажу ли я на лице каких-нибудь знаков смущения или угрызения совести; особенно пристально смотрел он на меня, когда пришлось подходить ко гробу — прощаться с покойником. Он ждал этой минуты: если я спокойно подойду, то подозрения его исчезнут; если же я не подойду или покажу смущение, он увидит в этом доказательство, что я действительно виноват. Все это он мне рассказывал в ахеоланской обители и прибавил, что, увидевши, с каким спокойствием я подошел к покойнику и целовал его, все его подозрения исчезли. Я тут ему дружески приметил, что он мог бы жестоко ошибиться. Могло бы случиться, что я имел бы отвращение от мертвецов и не подошел бы ко гробу. Подходить я никакой обязанности не имел, — не все подходили, и он тогда бы очень напрасно остался бы убежденным, что я виноват.

После этого несколько раз до меня доходили слухи, что тот или другой человек меня подозревал в том же деле. Я, признаюсь, не обращал на эти подозрения никакого внимания. С одной стороны я так твердо убежден был в моей невинности, что эти слухи не делали на меня впечатления. С другой стороны, так много людей не могли себе объяснить, почему я оставил свет и сделался иноком. Стали выдумывать небывалые причины. Иные предполагали, не знаю, какой роман, любовь, отчаяние и Бог весть что такое. Другие полагали, что я непременно совершил какое-нибудь преступление, а как за мною никакого преступления не знали, то стали поговаривать: «а может быть он написал безыменные письма против Пушкина»?

Пушкин убит в феврале 1837 г., если я не ошибаюсь; я вступил в орден иезуитов в августе 1843 г., - слишком шесть лет спустя; в продолжении этих шести лет никто не приметил за мной никакого отчаяния, даже никакой грусти, и сколько я знаю, никто не останавливался на мысли, что я эти письма писал; но как я сделался иезуитом, тут и стали про это говорить.

Несколько лет тому назад один старинный мой знакомый приехал в Париж из России и стал опять меня расспрашивать про это дело; я ему сказал, что я знал и как я знал. Разговор пал на бумагу, на которой был писан пасквиль; я действительно приметил, что письмо, показанное мне К. О. Р., было писано на бумаге, подобной той, которую я употреблял. Но это ровно ничего не значит: на этой бумаге не было никаких особенных знаков, ни герба, ни литер. Эту бумагу не нарочно для меня делали: я ее покупал, сколько могу припомнить, в английском магазине, и вероятно половина Петербурга покупала тут бумагу.

Кажется, к этим объяснениям на счет моего мнимого участия в безыменных письмах более ничего прибавлять не нужно. Но не могу умолчать о кн. Д. Конечно, он в моей защите не нуждается и сам себя защищать может. Одно только я хочу сказать. Как видно из предыдущего, во время несчастной этой истории я с ним на одной квартире жил, — следовательно, если бы были против него какие-нибудь улики или доказательства, никто лучше меня не мог бы их приметить. Поэтому я почитаю долгом объявить, что никаких такого рода улик или доказательств я не приметил.

Примите уверение и т. д. Ивана Гагарина,
Священника общества Иисусова.

Объяснения князя И. С. Гагарина и князя П. В. Долгорукова не удовлетворили некоторых исследователей. Но в сущности какие же доказательства могли они привести, и не лежит ли тяжесть доказательства на тех, кто предъявляет к ним подобные обвинения? В частности, в указаниях князя Гагарина мы не находим никаких противоречий. Ссылка на А. И. Тургенева находит подтверждение в его дневниках. Нам не встретилась запись А. И. Тургенева о посещении и разговоре в Ахеоланской обители, но в дневниках масса упоминаний о князе Гагарине самого дружественного характера; в особенности их много в 1838 году, когда Тургенев жил в Париже и чуть не ежедневно встречался с князем И. С. Гагариным. Трудно было бы допустить такую легкость общения, если бы А. И. Тургенев питал хоть сколько-нибудь основательное подозрение на князя И. С. Гагарина. Значит, подозрение, возникшее - было, действительно рассеялось у А. И. Тургенева в момент похорон, но как же оно было неосновательно, раз для его рассеяния достаточно было одного мимолетного впечатления! Психологическая трудность усвоения пасквиля князю Гагарину бросается в глаза при чтении опубликованных писем князя И. С. Гагарина к Ф. И. Тютчеву от 1836 года. Гагарин в 1833-1835 служил в нашей дипломатической миссии в Мюнхене и здесь сблизился с Ф. И. Тютчевым. Переехав в конце 1835 года в Петербург, князь Гагарин стал деятельным пропагандистом поэзии Пушкина. Через него именно попали в «Современник» стихотворения Ф. И. Тютчева.

Гагарин писал Тютчеву в следующих выражениях: До сих пор, любезнейший друг, я не поговорил с вами как следует о тетради, которую вы мне прислали с Крюднерами. Я провел над нею приятнейшие часы. Тут вновь встречаешься в поэтическом образе с теми ощущениями, которые сродны всему человечеству и которые более или менее переживались каждым из нас; но сверх того для меня это чтение соединялось с наслаждением совершенно особенным: на каждой странице живо припоминались мне вы и ваша душа, которую бывало мы вдвоем так часто и так тщательно разбирали... Пушкин ценит ваши стихи как должно и отзывался мне о них весьма сочувственно. Я отменно рад, что могу передать вам эти известия. По-моему, мало что может сравниться со счастием напечатлевать мысли и доставлять умственные наслаждения людям с дарованием и со вкусом. Поручите мне почетную должность быть вашим издателем». Трудно представить и поверить, чтобы пасквиль Пушкину писало то самое перо, которому принадлежат такие письма.

Приведенное нами оправдание не является единственным высказыванием князя Гагарина по поводу дуэли Пушкина. Н. С. Лескову принадлежит интереснейший рассказ об его беседах с Гагариным по этому вопросу. Свои выводы Лесков резюмирует следующим образом: Из встреч и бесед с Гагариным у меня сложилось убеждение: 1) что дело смерти Пушкина тяготило и мучило Гагарина ужасно; 2) что он почитал себя жестоко оклеветанным; 3) что опровержений своих он не почитал достаточно сильными для ниспровержения всей этой клеветы; и 4) что он был убежден в существовании более сильного и неопровержимого доказательства его правоты, каковое доказательство и есть во Франции... Характер и судьба И. С. Гагарина чрезвычайно драматичны, и всякий честный человек должен быть крайне осторожен, в своих о нем догадках. Этого требуют и справедливость и милосердие».

Изложенными выше данными исчерпывается также и все то, что мы знаем о роли князя П. В. Долгорукова. Никаких выводов отсюда делать было нельзя, но темные слухи с течением времени превращались в категорические утверждения. Так, в изданной в Берлине в 1869 году русской книжке «Нынешнее состояние России и заграничные русские деятели», на стр. 13-ой можно прочесть: Вероятно, вам памятно, как он, Долгоруков, будучи еще молод и неопытен, позволил себе написать анонимное письмо к нашему народному поэту Пушкину». Князь П. А. Вяземский, весьма осведомленный свидетель-современник, против этой фразы отметил на полях книжки: Это еще не доказано, хотя Долгоруков и был в состоянии сделать эту гнусность». Неприглядность нравственной личности князя Долгорукова, действительно, не есть еще достаточное основание для его обвинения в составлении и распространении пасквиля.

Обвинения Министра народного просвещения графа С. С. Уварова в составлении и распространении пасквилей никогда не были формулированы прямо и высказывались намеками. Главной опорой этим обвинениям послужил, конечно, непререкаемый факт исключительно враждебного отношения к Пушкину в последние года его жизни и к памяти Пушкина. Сам Пушкин в оде «На выздоровление Лукулла» дал достаточный повод к таким чувствам графа Уварова. Никаких фактических указаний на его роль в интриге, которая велась против Пушкина в конце 1836 года, у нас не имеется. Гораздо большего внимания, чем слухи, указывавшие на князя И. С. Гагарина, князя П. В. Долгорукова, графа С. С. Уварова, заслуживают, по нашему мнению, два сообщения, идущие от современников.

Чрезвычайно характерное, одно из них принадлежит князю А. В. Трубецкому. В то время несколько шалунов из молодежи, — между прочим Урусов, Опочинин, Строганов, мой cousin, - стали рассылать анонимные письма по мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин». Характерно в этом сообщении то, что автор не видит ничего особенно в действиях шалунов из молодежи, что ему представляется рассылка пасквилей по мужьям-рогоносцам делом обыкновенным, в порядке вещей. Какой же низкий моральный уровень современного Пушкину света зафиксирован свидетельством князя Трубецкого! Но если он действительно таков, то является еще одно лишнее основание к тому, чтобы вопросу об авторах и распространителях писем было отведено в истории последней дуэли место даже не второстепенное, а просто последнее.

К сообщению князя А. В. Трубецкого надо добавить рассказ графа В. А. Соллогуба о пасквилях. Отъезжая из Петербурга в начале декабря 1836 года, граф Соллогуб зашел проститься с д’Аршиаком.
«Он показал мне несколько печатных бланков с разными шутовскими дипломами на разные нелепые звания. Он рассказал мне, что Венское общество целую зиму забавлялось рассылкою подобных мистификаций. Тут находился тоже печатный образец диплома, посланного Пушкину. Таким образом гнусный шутник, причинивший его смерть, не выдумал даже своей шутки, а получил образец от какого-то члена дипломатического корпуса и списал».
П. Щеголев, 1916 г.

Смерть Пушкина
Дмитрий Белюкин. Смерть Пушкина
Наверх