Эпизоды Отечественной войны 1812 года. Из "Записок" генерал-майора Никифора Петровича Ковальского

По рассказам моего отца, Петра Михайловича Ковальского, которого я душевно любил и уважал, род наш происходил от довольно древней, но небогатой фамилии. Дед отца, Конрад, после смерти своей оставил сыну Михаилу в Херсонской губернии 80 душ крестьян с большим количеством земли, от которой, равно как и от крестьян, доход был самый незначительный.

По смерти Михаила, имение это досталось двум сыновьям его, отцу моему Петру и дяде Федору. Отец состоял в военной службе, но в скором времени вышел в отставку и женился в Лубнах на дочери казацкого полковника С., девушке умной, доброй и с изрядным по тогдашнему состоянием.

Так как хозяйство их шло весьма незавидно, то они решились переехать в Калужскую губернию, где отец за ничтожную сумму приобрел небольшую деревеньку с 75 душами крестьян. Но он вскоре продал ее, полученные деньги отдал из процентов богатой соседней помещице Глафире Денисьевне Богдановой, а сам, в 1795 году, переехал на жительство в Калугу.

Я начал себя хорошо помнить с 1800 года. Однажды в зимнее время я прибежал домой с раскрасневшимися щеками и руками, едва переводя дух. Отец спросил меня, где я по такому морозу шлялся? Я отвечал, что смотрел на развод близ рядов на городской площади.

- Ну, прикрикнул отец, - пора, брат, тебе за азбуку, - и в тот же день пригласил приходского нашего священника давать мне уроки. Когда я выучился читать и писать, к нам стал ходить на дом в качестве учителя-семинариста богослов Лев Григорьевич Зарецкий, умный и даровитый молодой человек. Он впоследствии постригся в монахи, под именем Леонида и был ректором в с.-петербургской Александро-Невской лавре и архимандритом.

По замечательному уму своему он неоднократно удостаивался лично беседовать с императором Александром, который весьма благоволил к нему. Умер он внезапно и, как ходили слухи, насильственной смертью (от отравления), вследствие разных враждебных происков.

В 1803 году, генерал Богданов, по желанию жены Глафиры Денисьевны, предложил отцу моему отдать меня к ним на воспитание, на что отец охотно согласился. Я со слезами отправился в богатое их поместье, село Колодези, Казанского уезда. Жаль мне было расставаться с матерью, маленькой сестрой Елизаветой и только что оперившимися хохлатыми голубями, до которых я был страстный охотник. Жаль мне было также огромного бумажного змея с длинным хвостом, которого собирался пустить при первом ветре.

По прибытии моем в Колодези, дети Богданова очень меня обласкали, и в особенности привязался ко мне сын генерала Денис Сергеевич, который сделался моим истинным другом.

Глафира Денисьевна была урожденная Чичерина. Ее отец занимал в Сибири генерал-губернаторский пост, с правом казнить и вешать.

Женщина умная и по тогдашнему довольно образованная (она изъяснялась по-французски и любила декламировать стихи Долгорукова), Глафира Денисьевна рассказывала что, будучи в девках, в Тобольске, ей часто случалось спасать людей от смерти.

Бывало отец ее, прикажет кого повесить, а к ней придут родные преступника, и на коленях со слезами умоляют о пощаде, а так как отец очень любил ее, то нередко, уступая просьбам ее, прощал многих. Она также рассказывала, что когда они выехали из Сибири, колеса их экипажей были обшиты серебряными шинами, у лошадей были серебряные подковы, а на подводах везлось в больших сундуках разное драгоценное добро.

Учились мы с Денисом у француза Ивана Петровича Канела, большого франта и любителя ружейной охоты. Уроками он занимался мало, а больше разъезжал по гостям или расхаживал по окрестным лесам и болотам, изобилующими утками и тетеревами. Его обыкновенно сопровождала легавая собака Плерон, серой шерсти с большими бурыми пятнами и страшным ртом, пес такой величины и силы что мы, десятилетие мальчики, запряжем его бывало в санки и катаемся как на пони. Он раза два спасал жизнь своему хозяину.

Канелу скоро отказали от дому за его нескромные похождения с горничными. Он приютился у ближайшего помещика Б. А. Панина (почтеннейшего и добрейшего человека, весьма памятного мне по любимой его оригинальной пословице: - Все, батенька, делается в сем свете Божьей премудростью и человеческой глупостью), а меня отец вскоре взял домой и, месяца два спустя, повез в Москву, где отдал учиться в университетский благородный пансион.

В пансионе я учился изрядно и был на лучшем замечании у тогдашнего ректора Антона Антоновича Антоновского. Экзамены сходили благополучно, и я уже с отличием успел перейти в третий класс, как вдруг в судьбе моей произошла неожиданная перемена.

В декабре 1807 года приехал в Москву в отпуск племянник А. И. Власовой (богатой старухи, к которой я по воскресеньям из пансиона ходил в гости), орденского кирасирского полка поручик князь А. И. Голицын. Его белый мундир, ботфорты со шпорами и каска с андреевской звездой и подписью "за службу и верность" привели меня в восторг.

Я удивлялся молодечеству князя, хотя он был небольшого роста, сутуловат и собою очень некрасив. Он полюбил меня, краснощекого, застенчивого четырнадцатилетнего мальчика, и стал уговаривать вступить на службу в его полк, которым в то время командовал полковник К. И. Линденбаум.

Плененный мундиром и блеском военной карьеры, я оставил пансионские занятия, и с согласия отца, который при письме выслал мне на дорогу 125 р. ассигнациями, отправился определяться на службу.

Определение мое на службу состоялось скоро. Я облекся в колет и лосинные штаны, надел каску, вооружился палашом и внутренне торжествовал.

В конце мая, мы отправились с Голицыным к ротмистру И. Д. Денисьеву, в его эскадрон, расположенный в местечке Ивио, куда нежданно-негаданно прибыл для совместного со мной служения дорогой приятель мой Д. С. Богданов. При нем было несколько человек людей, лошадей и значительный куш денег (незадолго до этого умер его дед и оставил отцу Дениса слишком четыре тысячи душ крестьян и большой капитал), и вот пошла у нас жизнь на славу.

Службой мы, разумеется, мало занимались, а ели, пили, лакомились, катались и вообще вели себя настоящими школьниками. Как образчик тогдашних шалостей, приведу следующие два случая.

К нам иногда заходил в гости сухощавый старичок доктор, имевший близ Ивио свой маленький фольварк. Этот доктор, большой говорун и плохой музыкант на скрипке, любил прихвастнуть своею храбростью, в особенности после нескольких стаканов крепкого пунша.

Однажды он пустился в длинное повествование о различных сражениях, в которых участвовал, о небывалых операциях которые будто бы производил с необыкновенной смелостью, а между тем время, коротаемое пуншем, понемногу шло, и уже совсем стемнело, когда наш собеседник, допилив на скрипке, вышел на двор. Голицын притворил дверь и таинственно шепнул мне:

- Пойдем за доктором, я сыграю с ним славную штуку и проучу этого храбреца.

Мы прокрались через двор на улицу и пошли по его следам. Ночь была темная, но тихая и теплая. Тучи ходили по небу. Подходя к корчме, которая стояла на полдороге от докторского фольварка, мы увидали страшной величины фигуру с рогами, у которой изо рта шло пламя, бросавшее трепетный свет на ее белый саван.

Фигура эта шла прямо на доктора, показавшегося в ту же минуту из-за корчмы. Несчастный до того испугался, что упал на землю и сделался недвижим. Мы с Денисом также сначала струхнули, но князь объяснил нам, что это видение, - переряженный на ходулях, человек его Парамон. Мы принялись оттирать доктора. Он пришел в себя и едва проговорил:

- Мне очень дурно, я сейчас видел страшное чудовище, которое с таким ревом бросилось на меня, что я лишился чувств. Напрасно мы уверяли его, что чудовища никакого здесь не было, что он сделался только жертвой довольно глупой шутки; доктор остался при своем. Совестно вспомнить что бедняк пролежал после того в постели несколько недель.

Когда впоследствии он возвращался с нашего пунша домой, то в руках у него была уже не скрипка, а толстая сучковатая палка.

В местечке Ивио совершенно не было никаких развлечений: ни книг, ни порядочных знакомых между тамошними помещиками. Поляки в то время косились на нас как и теперь. По воскресеньям, от нечего делать, мы хаживали в небольшой доминиканский костел, где порядочно играл на органе пожилых лет мужчина, страстный любитель горячих напитков.

Раз как-то мы ему дали ноты с музыкой "Барыни" и уверили его, что это гимн, который у нас поется при выходе из церкви по большим праздникам. Органист, долго не думая, грянул его по клавишам, к великому удивлению прихожан, которые, остановясь на паперти, стали толковать между собой: что это за странная и вместе веселая музыка? Мы по ребячеству смеялись, а по окончании службы зазвали к себе органиста и стали его потчевать на убой.

По окончании осени, Голицын отпросился в отпуск, а мы с Богдановым были потребованы для познания службы в город Ошмяны. В Ошмянах время потянулось невообразимо скучно и однообразно.

Однажды жена нашего полковника, - женщина замечательной красоты и лично известная императору Александру, вздумала для развлечения устроить нечто вроде собрания, куда бы могли съезжаться танцевать соседние помещики и местные чиновники. К сожалению, в городке не было для этого порядочной залы. По долгом размышлении, оказалось, что в доме уездного суда, в верхнем этаже стоит только вынести архив и сломать полки и перегородки, чтобы очистилось превосходное помещение. Мысль эту подала ошмянская помещица, генеральша Лыкошина, пожилая, но веселого нрава и весьма радушная хозяйка.

Уездный судья, лан Лапа, поспешил распорядиться архивом, и в зале, отделанной хоть куда, загремела прекрасная полковая музыка. Наехало много офицеров и окружных помещиков, поляков с женами и дочерями, так что в кавалерах недостатка не было.

Танцевали до упаду. Многие были замаскированы, а я, между прочим в женское платье, по настоянию полковницы, которая очень меня побалывала и подшучивала над моей застенчивостью. На одном из таких импровизированных балов, офицер нашего полка барон С-н свел знакомство с женой исправника, зажиточного поляка, фамилии которого не упомню. Это был тучный, здоровый, лет за сорок мужчина, крайне ревнивого темперамента. Он скоро смекнул, что жена его неравнодушна к С-ну и стал следить.

Мы, ничего не подозревая, продолжали по-прежнему посещать собрание, танцевать до утра и волочиться за польскими дамами. А между тем противу нас зрел заговор. Однажды к концу января (1809) мы заметили, что в залу собрания нашло множество поляков. Они часто подходили к буфету, пили вино и припевали вполголоса "Еще Польша не сгинела, когда мы" и пр.

Вдруг исправник, будучи уже навеселе, закричал: - Гаси свечи, бей Москалей, - и в ту же минуту несколько человек бросились тушить лампы и свечи и бить офицеров. Но так как наших было много, то произошла страшная схватка. Мы закричали: - Музыканты сюда! и пошла потеха. Два фагота, не жалея своих инструментов, нещадно колотили ими врага. Фаготам помогали флейты и кларнеты.

Тут же два кирасира, стоявшие у дверей для порядка, пустили вход ружейные приклады. Дамы подняли страшный крик и плач. Полковницу и генеральшу кое-как выпроводили. Многие бежали в одних бальных платьях. Сцена была непредвиденная и ужасная.

Более всех пострадал исправник, как зачинщик. Уступая натиску, он выбил оконную раму, бросился со второго этажа, но к счастью упал в глубокий снег. Судью Лапу повалили на пол, и на лицо его посылались удары шпорами. Прочих чиновников и помещиков, по распоряжению полковника, арестовали и отправит на гауптвахту.

Смятение произошло во всем городе. Утром поляки послали в Вильну на имя генерал-губернатора Корсакова просьбу, в которой излагалось все дело с самой дурной для нас стороны. Снаряжено было следствие, которое продолжалось почти два месяца. В конце марта, в самое Светлое Воскресенье, когда за обедом мы собирались пить за здоровье полковника и его жены, прискакал фельдъегерь и подал К. И. пакет.

По вскрытии оного оказалось что полк наш в 24 часа должен был приготовиться в поход в Галицию, по прилагаемому маршруту. Полковник и офицеры от радости закричали - Ура! Полилось шампанское, и все пили с восторгом и отчасти с задней мыслью, что неприятное следствие с началом войны непременно должно было прекратиться.

Дня три спустя полк наш выступил из Ошмян. Все были довольны оставить этот дрянной городишко, жители которого, в особенности чиновники, и во главе их исправник, нас возненавидели. А исправник в то время был значительное лицо. Он утверждал по базарным ценам справки на овес и сено, взимая, конечно, с полковника в виде благодарности по 10 процентов с рубля.

При выходе в поход, команду над нашим эскадроном принял майор Д. Н. М-в, служивший прежде в кавалергардах, очень видный офицер, большой наездник и страшный фанфарон. Он смотрел свысока на недостаточных офицеров, а с низшими чинами обращался до крайности жестоко. Не проходило дня, чтоб он не наказал палками трех-четырех кирасир. Пятьсот палок считалось обыкновенным наказанием. Не мудрено поэтому, что как офицеры, так и солдаты ненавидели М-ва, а этот зверь говаривал, что в тот день он чувствует себя не в своей тарелке, когда не накажет несколько людей палками.

Походом я должен был ехать в казенной амуниции, то есть в тяжелой медной каске, украшенной большим султаном из конских волос, в суконном подгалстучнике и в рейтузах снабженных вместо лампасов металлическими пуговицами, ушки которых так впивались в тело, что бывало на бок прилечь невозможно, а ложись для отдыха навзничь. Палаши были тяжёлые, и около них должна была находиться (у юнкеров и унтер-офицеров) форменная натуральная трость. К прелестям этой костюмировки в поход мы выступили в марте месяце, в самый разлив воды.

Разъезжая по лужам, я один раз попал в колодезь, ничем не огороженный, и меня насилу оттуда вытащили. За это получил от М-ва строжайший выговор. Другой раз лошадь моя, чего-то испугавшись, бросилась на перила моста и увлекла меня в довольно глубокую речку. К счастью, тут было несколько рыбаков, которые спасли меня от верной смерти. Добрый конь мой (Огурец) выплыл сам на берег.

В наказание за эту шалость, М-в послал меня при эскадроне пешком. Идя по грязи, я горько плакал, вспоминая привольную московскую жизнь с ее удовольствиями, гуляньями в Нескучном, веселыми обедами в трактире и роскошными балетами.

Этот несносный поход в Галицию продолжался около месяца. К счастью, М-в заболел, и эскадрон наш принял по-прежнему добрейший ротмистр Денисьев. Офицеры и солдаты вздохнули свободно. Вскоре мы пришли в небольшой городок Новое Място, принадлежавший помещику графу Шидловскому, знатному польскому баричу, нигде не служившему и получавшему дохода до ста тысяч червонцев в год.

Граф был так любезен, что сам приехал к Денисьеву рекомендоваться и просил познакомить его со всеми офицерами и юнкерами, что тотчас же и было исполнено. Среднего роста, худощавый, с каштановыми волосами, он несказанно располагал к себе своим открытым, прекрасным, ласковым лицом. Он объявил нам, что живет верстах в трех от Нового Мяста, на мызе, с одним сыном-сухоручкой и молодой племянницей, что дом у него большой, что он очень рад таким гостям как мы, и убедительно просил бывать у него каждый день без церемоний.

Часу во втором приехали от него за нами две кочи четвериками. Одна коча была запряжена белыми жеребцами, а другая вороными, с огромными наборными хомутами. Кучера, разумеется, были с бичами.

У графа мы нашли великолепно сервированный завтрак. Хозяин нам отрекомендовал своего сына, молодого образованного человека (к сожалению, с высохшей рукой), тринадцатилетнюю племянницу Адель.

Адель была сама грация. Взгляды этой милой и красивой девушки огнем зажгли наши юношеские сердца. Игра ее на фортепиано, прелестное пение и старое венгерское, которого мы выпили по небольшой рюмке, окончательно вскружили нам головы. Граф предложил сыграть по маленькой в тогдашнюю игру цвин (?) и ухитрился проиграть около 200 австрийских гульденов.

После игры, продолжавшейся довольно долго, мы уехали обратно в город. На другой день повторилась та же история. Таким же образом приехали за нами кочи, такой же мы нашли прекрасный стол и так же всех одушевляла своею игрой несравненная Адель. Граф любил ее без памяти, и в продолжение всей стоянки (которая длилась более месяца) угощал нас вином и цвином, и, в конце концов, проиграл до 5000 гульденов.

Такое гостеприимство было нам, конечно, по сердцу. В особенности доволен им был барон С-н, который любезничал с Аделью, и успел ей не на шутку приглянуться. Они вместе занимались музыкой, разговаривали по часам; но так как Адели было всего тринадцать лет, то никто не обращал внимания на их более, нежели, дружественные отношения.

Когда нам пришлось ехать в Лемберг (Львов), граф угостил нас на славу и горячо благодарил ротмистра и всех офицеров за оказанную ими дружбу. Мы расстались с ними чуть не со слезами.

Первый переход от Нового Мяста был не более двадцати верст. Мы разместились по крестьянским дворам, в бедной и грязной польской деревеньке.

Поздно вечером к одной из занимаемых нами изб, подъехала бричка, из которой вышла девушка, спрашивая, где квартирует барон С-н? Нас это очень удивило, но мы поспешили указать ей дорогу. Не прошло четверти часа, как вбегает к Денисьеву барон с крайне расстроенным видом. Что такое случилось?

Случилось то, что влюбленная Адель бежала из дому и, явившись к нему в ночное время, умоляла его, чтоб он увез ее с собою и женился на ней. Денисьев, как человек положительный, не задумался решить, что было бы крайне бессовестно, за все ласки и доброе расположение оказанные нам графом, отплатить ему самой черною неблагодарностью, и что на поступок Адели следует смотреть не иначе, как на детскую выходку.

Он посоветовал С-ну немедленно уговорить Адель возвратиться к дяде, и даже самому проводить ее. С-н согласился и кое-как убедил беглянку, которая трепетала от одной мысли показаться на глаза графу, ехать с ним обратно в Новое Mясто. Подъезжая к мызе, он увидел, что весь дом на ногах; в саду вдоль реки бегали люди с факелами, сам граф в шлафроке на распашку, без шапки, шумел, суетился и оглашал ночной воздух именем Адели.

Трогательную сцену ее возвращения к дяде описывать не стану. Граф не знал как благодарить С-на, прижимал его к груди, уверял что он век будет помнить этот благородный подвиг, спасший честь дома и его счастье, предлагал свою дружбу, услуги, деньги, от которых барон, разумеется, отказался, и наконец, уговорил его, в знак памяти, принять ничтожную безделушку - великолепный дорожный несессер, с полным серебряным сервизом.

Из Мурованных Ляшек, где расположилась штабная квартира, полк наш перевели в имение графа Мнишек.

Вскоре все заговорили, что войны не будет, и что нам предстоит обратный поход в Ошмяны. Известие это огорчило нас, и я не мог удержаться от слез при мысли, что случай отличиться в сраженье, и получить Георгиевский серебряный крест (верх моих надежд и желаний) ускользал безвозвратно.

Дворец князя Мнишек, или лучше сказать замок, где квартировал наш полковник, представлял громадное здание, окруженное глубокими рвами, наполненными водой и перескоченным в одном месте подъемным мостом. Внутри замка было много огромных необитаемых зал, с почерневшей от древности мебелью. Некоторые комнаты были отделаны в китайском вкусе и украшены попорченными фарфоровыми фигурами.

В одной обширной гостиной стены была из черного дерева, с перламутровыми великолепными инкрустациями, изображающими деревья и зверей. Но все это было в запустении, инкрустации местами повыкрошились, на полах валялась всякая дрянь. В залах при дурной погоде обучали солдат пешему строю, и при этом бессовестно портили прекрасные паркеты.

В замке устроен был костел, на стенах которого красовались портреты Димитрия Самозванца и Марины, в царском одеянии и коронах. Близ костела помещались огромный физический кабинет и библиотека; но книг на полках уже не было, а физические инструменты в беспорядке лежали на полу. Под замком находились подземелья и всюду виднелись длинные, извилистые переходы.

Тревожные слухи о прекращении войны и примирении с французами оправдались. Полк наш вернулся в Виленскую губернию на зимние квартиры, и новым командиром назначен к нам был, вместо К. И. Линденбаума, граф А. И. Гудович, небольшого роста, сутуловатый, худощавый человек, с большим носом, но приятными серыми глазами.

- Ну, брат, - говорили мне мои товарищи, - прошло твое золотое время, довольно поездил ты с Линденбаумшей на балы, пора за дело. Послужи-ка с Гудовичем, узнаешь службу. Но граф, несмотря на то, что был действительно строгий начальник, обошелся со мной весьма ласково.

Вскоре затем, благодаря усиленному ходатайству Богданова в Петербурге, мы была переведены с ним в гвардию, в лейб-драгунский полк. По прибытии в столицу, я отправился в Мраморный дворец, в канцелярию великого князя Константина Павловича, где получил приказание от полковника Лагоды явиться на другой день пораньше, для представления его высочеству.

Его высочество рассеяно взглянул на меня и, прервав разговор с каким-то генералом, и сказал Лагоде: - Вели его отправить в Стрельну, к Чичерину. Я нанял тройку лошадей, и по отвратительной дороге, поздно ночью, едва дотащился до нового места назначили.

В городке все спало, но в одном доме мелькал еще огонек. Это было у хлебника, который по настоятельной моей просьбе согласился отвести мне чулан для ночлега.

Ночью я проснулся от сильного писка и беготни, происходивших у меня под лавкой, заснуть уже я более не мог, и когда рассвело, увидел, к крайнему удивлению, под лавкой две железные, плетеные клетки, наполненные живыми крысами. Хлебник пояснил мне, что он доставляет их в Стрельнинский дворец (по рублю за штуку), где их покупают для травли таксами.

Великий князь имел при себе множество пород такс, и в послеобеденное время любил травить ими крыс в одной из дворцовых зал.

На псарном дворе его высочества держались разного сорта собаки, борзые, датские, меделянские, бульдоги и т. п. В смежном помещении находилось несколько медведей и волков. Любимые собаки великого князя после смерти хоронились в саду, и над ними ставили мраморные доски с надписями.

Когда мой новый мундир и простая амуниция были готовы, меня назначили в эскадрон к Радуловичу, родом сербу, смуглому, с орлиным носом и большими бакенбардами (ношение усов тогда воспрещалось). Радулович слыл за строгого начальника и отменного служаку. Он уже раз был в отставке, прослужив офицером 25 лет; но снова вступил в гвардию по желанно старика отца, который встретил его словами:

- Ох ты, вражий сын, зачем прибыл к дому, когда есть нечего? отколотил его батогами и выгнал вон.

Радулович при первой встрече со мною сделал мне начальническое внушение, и когда я однажды в чем-то провинился, нарядил меня на три дня на конюшню мести навоз! Наказание строгое, но далеко не превышавшее тех кар, которые были в наше время в употреблении.

Так в эскадроне полковника Мезенцова, юнкер Кар, очень богатый молодой человек, но великий повеса, был за какую-то шалость оседлан казенным седлом и посажен верхом на коновязи с гирями на обеих ногах.

Да и что за бедовый народ были вообще наши юнкера. Многие из них получали от родителей огромное содержание (так графу Сангушко высылалось из дому до 50000 р. асс. в год) и деньгам счету не знали.

Большинство принадлежало к аристократическим фамилиям (барон Искуль, Чертков, граф Апраксин, граф Потоцкий, Сапега, Яковлевы и пр.), и, пользуясь своими связями и богатством, они что называется куролесили вволю.

К нам из Петербурга в Петергоф (куда был переведен наш полк в мае месяце) приезжали по вечерам цыганки, шарманщицы, тирольцы. Гремела музыка, затевались пляски, пускали фейерверки. Юнкера конных полков накупят бывало бракованных лошадей, и партиями, человек в двадцать, несутся во весь дух из Петергофа в Ораниенбаум, в знакомую гостиницу, где пируют до утра.

Но можно ли пересказать все тогдашние шалости? Бывало в летние ночи, когда открывались дворцовые окна для проветривания комнат, молодые люди забирались во внутренние апартаменты и закладывались на постелях приготовленных для статс-дам и фрейлин. Мы рвали цветы, ломали сирень, портили фонтаны. Книги тогда были не в большом почете. Их заменяли карты, пунш, беседы о разгульных женщинах.

Нравственность вообще стояла весьма низко. Правда, зато много было дружбы, искренности и бескорыстия.

Я знавал одного юнкера лейб-уланского полка, Черкасова, который лицом был довольно схож с великим князем и отменно имитировал его. Наденет бывало шляпу с султаном и конно-гвардейский мундир и начнёт кричать на нас голосом великого князя.

Сходство было до того поразительно, что мы, забываясь, трепетали от страха, а один стоявший на карауле офицер Е. схватил однажды лихорадку, после строжайшего выговора полученного им от двойника великого князя. Последнего известили об этой проделке Черкасова; он, говорят, рассмеялся, но велел не преследовать шутника.

На нарушение формы обращали строгое внимание. Так однажды на разводе, великий князь, заметив что у меня из-под чешуи каски выглядывают довольно длинные пряди волос, приказал подать барабан, посадить меня на оный и остричь под гребенку. Из ближайшей швальни явился закройщик и совершил эту операцию огромными ножницами. Мне было около 16 лет, я плакал.

Жизнь в Петергофе протекла шумно. В то время это был мизерный городишко, большей частью населенный придворными служителями, существование которых обеспечивалось деньгами вырученными во время летнего праздника в честь императрицы Марии Фёдоровны.

17-го июля в городок съезжался весь Петербург, и квартиры брались нарасхват по 500 до 1000 руб. за какие-нибудь два-три дня. Я квартировал у кастелянши М. Васильевой, в доме которой на время праздника располагалась придворная контора. Сюда свозилось бесчисленное множество жизненных припасов как и кухонных принадлежностей.

Половина или по крайней мере третья часть этого добра оставалась в пользу придворных служителей. Столовая посуда (кроме серебра) оставалась обыкновенно попорченной или разбитой, и метрдотель, по отъезде двора, продавал офицерам по дешевым ценам разные вина целыми ящиками.

Жители охотно покупали восковые огарки, и даже однажды за бесценок приобрели туалетные остатки одной весьма известной красавицы, иностранки, квартировавшей у придворного архитектора. Эта госпожа, имевшая доступ к императору Александру, брала ванны из молока и мадеры. Мадера была разлита в бутылки, а молоко в кувшины и горшки, и обе жидкости проданы для вторичного, более натурального употребления.

Каких впрочем, чудес не видал тогда Петергоф! Помню, что близ Мон-Плезира народ собирался слушать роговую музыку Нарышкина. Оркестр состоял из 50 человек, которые выводили одновременно на своих инструментах каждый одну какую-нибудь ноту. Только в России могли водиться подобные чудеса. Содержать 50 человек, поить, кормить, одевать и платить им жалованье, и это за одну только ноту! Музыка была, правда, самого заунывного характера и располагала душу к мечтаниям.

К концу 1811 года меня произвели в офицеры. Надев полную парадную форму, я считал себя счастливейшим человеком в мире. И чего, в самом деле, не доставало 16-тилетнему юноше?

Каска, вызолоченная, с Андреевской звездой и надписью «за верность и усердие», на чепраке четыре такие же звезды и с такой же надписью. Офицер Б. рассказывал мне что он, бывая в отпуску, надевал по большим праздникам свой чепрак, и так как у него на груди и сзади оказывались звезды, то мужики низко кланялись ему и величали генералом, а бабы несли на поклон яиц, кур, уток и гусей.

В феврале 1812 года великий князь делал лейб-гвардии уланскому и лейб-гвардии драгунскому полкам смотр, по окончании коего, она собрал всех офицеров в кружок и объявил им, что по случаю предстоящей кампании с французами, он надеется, что названные полки явятся вполне достойными ожиданий, которые государь император возлагает на их храбрость и мужество.

Офицеры и солдаты закричали Ура, с присовокуплением «рады стараться», и полк наш в скором времени выступил в поход. Первую дневку мы имели в Гатчине, где удостоилась быть приглашенными к столу императрицы Марии Фёдоровны. Государыня нас обласкала и угостила, и мы после обеда поочередно подходили к ней к ручке благодарить.

… В нескольких переходах от Немана, начались у нас авангардные дела с французами; но так как неприятель всюду был в превосходных силах, то главнокомандующий Барклай-де-Толли сделал распоряжение чтобы войска наши ретировались внутрь страны. Около Полоцка я был первый раз в деле. Генерал Панчулидзев завел наш полк в какое-то болото, окружённое сосновым редким леском, откуда французы стреляли и убивали наших на выбор. Говорившему со мной капитану Глазенапу пуля попала в воротник мундира и перешибла горло. Она повалился на меня бездыханный.

Между тем пули пищали как шмели, и люди и лошади падали кругом, пораженные на смерть. К счастью, полк успели как-то вывести из болота; но это несчастное первое дело произвело на меня самое тяжёлое впечатление. Сильно поразила меня смерть капитана Глазенапа, которого я знал за умного и достойного всякого уважения человека.

Начиная от Полоцка, полк наш находился постоянно в арьергарде, и французы провожали нас ядрами вплоть до Смоленска, где мы присоединились к армии Багратиона, к счастью ускользнувшего от преследования неприятеля.

Помню в ту пору мне довелось быть свидетелем ужасного зрелища. По воле Барклая-де-Толли, расстреляны были 12 человек рядовых и один офицер, уличенные в покраже разных вещей в домах у окрестных помещиков. На эту страшную экзекуцию приказано было собрать с каждого полка по одному офицеру и несколько человек нижних чинов. В числе офицеров находился и я.

Отговориться было невозможно, служба призывала нас в зрители этой невыносимой трагедии. Сентенция была прочтена и началось расстреливание в шести шагах, по знаку подаваемому унтер-офицером палкой. На преступников надеты были мешки, под ними зияли свежие могилы.

Эта экзекуция подействовала, однако спасительно на нижних чинов и даже на некоторых черненьких офицеров. Мародерство и воровство прекратились.

Три дня спустя я был назначен на ординарцы к Барклаю-де-Толли. Он ехал в сюртуке и фуражке, окружённый большой свитой генералов и офицеров. Вскоре подскакал к нему верхом великий князь Константан Павлович в конно-гвардейском виц-мундире, в шляпе с султаном и с нагайкой через плечо. Он несколько времени о чем-то горячо говорил с главнокомандующим, но вдруг схватил нагайку и ударил по лошади.

Лошадь взвилась, шляпа свалилась у него с головы, но он не обратил на это внимания и ускакал назад. На другой день он уехал в Петербург. Офицеры находившиеся в свите Барклая-де-Толли говорили, что великий князь остался крайне недоволен приемом сделанным ему главнокомандующим.

От Смоленска, где произошло несчастное для нас дело, в коем не участвовали только кавалерийские полки, мы ретировались в Вязьму. В этом городе, проходя мимо рядов, мы видели, как купцы укладывали на воза свой товар. Мне всунули в руки бутылку с духами, которые оказались острой водкой.

Вскоре после того прибыл в армию новый главнокомандующий, Голенищев-Кутузов, вместо Барклая-де-Толли, о котором у нас ходили слухи что он изменник.

Перед Бородинским делом, для поднятия духа в армии, адъютанты Кутузова разъезжали по полкам с вымышленным известием, что король Неаполитанский, Мюрат, взят в плен. Затем из заранее приготовленного мешка выпущен был орел, который поднялся ввиду армии, и это обстоятельство ободрило многих людей.

Наша дивизия находилась на правом фланге, прикрывая пехоту и три сильных батареи, от действий коих после полудня мы уже не могли различить друг друга: такой густой расстилался дым. Мы отделались, однако, относительно незначительной потерей людьми и лошадьми.

На другой день армия наша начала ретироваться к Москве. Проходя по улицам этой древней столицы, солдаты и офицеры плакали. Кутузов отдавал ее на произвол неприятеля, и, сделай это Барклай, в войсках, несомненно, произошло бы возмущение.

В Москве оставалось еще много жителей. Как сейчас помню, еду мимо одного дома и вежу у отворенного окна пожилую женщину с двумя молодыми девушками, вероятно мать с дочерьми. Я удивленным тоном спросил: - Что вы тут делаете? Ведь Французы идут за нами по пятам, вы можете попасть в плен!

Дама сначала не хотела этому верить; но вдруг подскакал какой-то мужчина, проговорил второпях несколько слов, и вот в доме поднялся ужасный крик: …Лошадей.... экипажи.... Французы!...

Между тем кабаки в городе были уже разбиты, и вино из бочек вылито в канавы. Негодяи черпали его черепками и в пьяном виде распевали непристойным песни. Проходя мимо Кремля, мы увидели что из тамошнего арсенала выбрасывали разного рода оружие и топили в мутной и мутной речонке (Неглинной).

Полки следовали в большою беспорядке. Обозы с товарами, помещичьи экипажи и телеги сталкивались и заграждали им дорогу. В этой суматохе я увидел вдруг Богданова, в лакейской ливрее и в треугольной шляпе с галуном. Мне показалось это чрезвычайно дико; но дело скоро разъяснилось.

Приятель мой с человеком своим Петром завернули по дороге в дом к старухе Власовой. Петр стад увязывать кое-какие вещи, необходимые в походе, как вдруг на улице мелькнули медвежьи шапки французских конно-егерей. Богданов схватил висевшую в передней ливрею, напялил ее на мундир, вместо каски нахлобучил шляпу с позументом и, пользуясь темнотой, ускользнул от неприятеля.

Петр между тем невозмутимо продолжал увязывать разные кулечки, приговаривая: - Куда спешить, сударь, время не ушло. Но оно так ушло для бедняка, что он попался в плен, и во все пребывание Французов в Москве ему пришлось работать у них вместо вьючной лошади, таскать меши с мукой и т. п.

Когда мы остановились верстах в десяти от Москвы, близ великолепной дачи князя Голицына, и обернулись назад, то увидали что город пылал с разных сторон.

Пока французская армия поджидала благоприятного от Александра ответа, долженствовавшего последовать за переговорами о мире между Лористоном и Кутузовым, силы ее с каждым днем ослабевали.

Партизан Фигнер уведомил между тем главнокомандующего, что корпус Мюрата, расположенный в 15-ти верстах от Тарутина (армия наша, после отступления от Москвы, направила свой путь к старой Калужской дороге и остановилась в укрепленной позиции близ Тарутина.

Здесь к ней стали прибывать резервы; продовольствие войск улучшилось и началась, как известно, партизанская война), находится в весьма бедственном положении, что кавалерии у неприятеля более не существует, что люди питаются кониной, а артиллерийские лошади с трудом продовольствуются фуражом и подкованы без шипов, что к неприятелю, который не позаботился даже выставить пикетов, можно свободно пробраться кустарником, и что, наконец сам он, Фигнер, с несколькими казаками лично во всем этом убедился.

По донесении Фигнера, наряжена была экспедиция, в которой приняли участие легкая гвардейская дивизия и часть артиллерии.

В октябре 10-го числа, часу в 11-м ночи, мы выступили против неприятеля. Палаша были обернуты полотенцами, чтобы не стучали. Разговаривать и курить трубки было строго запрещено. Таким образом, зашли чуть свет в тыл к французам. Две сотни казаков, пробираясь по кустарникам, вдруг наткнулись на них, закричали «Ура», и бросились в атаку. Мы вслед за казаками понеслись на всех рысях.

Французы, ничего не подозревая, расхаживали себе кто в шинелях, а кто просто в рубашках. Некоторые варили кушанье. Кругом лежало множество дохлых лошадей. Когда показались казаки, смятение произошло ужасное. Наши стали хватать людей и лошадей в плен; но вдруг подоспела французская артиллерия и начала по нам действовать весьма удачно.

Стоявшего возле меня казака, который развертывал какую-то шаль и ею восторгался, ядро сильно контузило, а меня сильно обдало землей... В этом не совсем успешном ночном деле был убит в нашем отряде знаменитый генерал Багговут.

Мюрат с большею частью своей армии успел отретироваться, и нас впоследствии строго осуждали, что по нераспорядительности и неосторожности начальства, мы не захватили в плен Неаполитанского короля.

Я забыл сказать, что незадолго пред этим наш полк, в отряде генерала Дорохова, имел случай отличиться в деле против лейб-гвардии драгунского полка Maрии Луизы. С горстью пехоты и артиллерии мы напали также чуть свет в тыл неприятелю, разбили его и перехватали на половину в плен. Много при этом было взорвано пороховых ящиков и фур с бомбами.

Лошадей оказалось в таком количестве, что солдаты наши продавали их по пяти рублей за штуку, выключая походные чемоданчики, из коих каждый содержал немного денег и серебряную столовую ложку. Дело его происходило близ деревни Бурцево.

Между тем время шло, армия Наполеона приходила в упадок, и дух субординации в ней почти исчез. Наполеон, разочаровавшись в своих надеждах на мир, двинулся к Малоярославцу, с тем чтобы по новому тракту, более удобному в отношении продовольствия, добраться через Калугу до Смоленска и Вильны.

Об этом было сообщено Кутузову, который тотчас отправил все свои войска из Тарутина к Малоярославцу, где и произошел известный отчаянный бой. Городок переходил из рук в руки несколько раз; мы много потеряли народу, но удержались на месте в эту достопамятную ночь.

На другой день двинулись было к полотняным заводам Гончарова, по направлению к Калуге, но вскоре, по распоряжению высшего начальства, приостановились. В этот же день, поздно вечером, в Кутузовской палатке собралось множество генералов для совещания. Я был на ординарцах у графа Уварова и помню, как Кутузов сидел на скамейке у огня.

Он поддерживал рукой голову и долго молчал. Взглянув на Беннингсена, он сказал: «Генерал, вы устали, присядьте», и затем стал объяснять, что Наполеон ретируется на Смоленск по старой дороге, где все уже съедено, и что он с Божьей помощью намерен преследовать и добить его полчища. Генералы изъявили свое согласие, и чуть свет утром войска русские тронулись по пятам французов боковым маршем.

Сначала время стояло довольно теплое и сухое. Мы делали неприятелю фланговые атаки, брали многих в плен; но французы еще отстреливались, так как артиллерия была у них изрядная. К концу ноября сделалась от дождя гололедица. Тут, некованые на шипы, французские лошади ни фур, ни орудий везти не могли. Дня через два случился жестокий мороз с ветром и снежной метелью, и разыгрались те ужасные сцены, понятие о которых могут составить себе лишь очевидцы.

Под Красным мы ходили несколько раз в дело. Французы худо дрались, и нам удалось, перехватив тысячи в плен, расстроить корпус маршала Нея и отбить у него значительную денежную казну. Монет оказалось в таком изобилии, что солдаты наши охотно давали за синенькую пятирублевую ассигнацию десять пятифранковиков. Здесь я видел следующую невозможную при других обстоятельствах сцену.

Два улана вели под уздцы лошадей, на седлах которых висели порядочной величины мешки, поддерживаемые деревянною перекладиной и нагруженные лятифранковиками. Уланы шли сердитые, ругаясь. Они видимо изнемогали от холода и усталости; наконец, придя в азарт, запустили руки в мешки, и горстями стали выбрасывать деньги прямо в снег. Собралась кучка любопытных, и многие протестовали против подобного безрассудного поступка улан; но последние, освирепев, продолжали разметывать монету. Когда им заметили что гораздо было бы лучше припрятать эти деньги на черный день, они отвечали что и без того чемоданы и кобуры у них полны серебром, и что с остальным добром им делать нечего.

Солдаты моего взвода подарили мне до двух тысяч пятифранковиков, несколько дюжин батистового белья и разные серебряным вещи, из которых по окончании кампании я сделал тяжелую ризу на образ Казанской Божьей Матери.

Однажды рано утром, юнкер нашего полка Гашинский наткнулся на застрявшие в снегу сани заложенные четверкой дохлых французских кляч. В санях находился огромный комод о пяти ящиках. По вскрытии оказалось, что в верхних отделениях хранились ленты и водяные краски, а в нижних - галантерейные золотые вещи с алмазами, и разные материи. Не успел Гашинский показать мне свою военную добычу, как подъезжает фланговый солдат, Угневенко, и говорит мне: - Ваше благородье, не хотите ли купить знатную табакерочку с генеральским портретом?

Я взглянул и ахнул от удивления. Это была большая золотая табакерка с портретом Наполеона, обсыпанная крупными бриллиантами, с драгоценными по углам солитерами. Я едва успел спросить о цене, как подвернулся уланский офицер Вейс, швырнул Угневенке 200 р. ассигн. схватил табакерку и был таков. Он продал ее в Витебске за 16000 руб.

Под Красным было отбито у неприятеля до двадцати пудов серебряных в куски изрезанных образных риз, которые были представлены в главную квартиру, вместе с другими вещами похищенными французами из Москвы, как-то кубками, блюдами, вазами и т. п. В неприятельском обозе захвачены были также русские фальшивые ассигнации (пятидесяти и сторублёвого достоинства), которые были отпечатаны в Париже и привезены в Москву для сбыта.

Офицеры играли и пили напропалую. Многие были убеждены, что домой не вернутся живыми и потому предались страшному кутежу. Женщины дурного поведения, водка, пунш, банк, - вот чем занимались на стоянках. Во время преследования неприятеля форма не соблюдалась. Много офицеров было одето в овчинные полушубки, оборванные сапоги и фуражки. Деньга доставалась легко, а тратилась еще легче.

Однажды по дороге уланский офицер Карагоров наехал на заброшенный лафет от пушка. Он из любопытства отворил находившийся в передке ящик и выгреб оттуда несколько тысяч рублей ассигнациями, но, увы, французского изделия. Немного дней спустя он была убит в стычке с неприятелем. Перед смертью он однако, успел проиграться в пух, и денежки его перешли к одному ротмистру, опытному банкомету.

Из-под Красного для укомплектования нашей дивизии посланы мы были в Витебскую губернию.

Вскоре после того мы тронулись в поход. Из Царства Польского перешли в Пруссию, в Берлин, а отсюда в Силезию, где великий князь Константин Павлович сделал полкам нашим несколько смотров. На одном из них, великий князь, будучи не в духе, скомандовал всем офицерам приблизиться к нему и стал строжайше выговаривать им за их езду и выправку людей.

К Чичерину он обратился с резким замечанием об офицерах; но неприятное дело это вскоре уладилось. Когда на другой день Чичерин отрапортовался больным, и разнесся слух, что все штаб-и обер-офицеры намерены подать в отставку, великий князь поспешил сначала извиниться письменно, а потом и лично, на следующем смотру. «Господа, - сказал он, обращаясь к нам, - я намедни погорячился, извините меня; кто старое помянет, тому глаз вон». Мы остались весьма довольны и лицами просветлели.
Наверх