Цесаревич Константин Павлович. Письма о подробностях события 14-го декабря 1825 года

Цесаревич Константин Павлович


(К. М. ПлавинскийИсторическая характеристика)

«Человек предполагает, Бог располагает», говорит мудрая русская поговорка. И справедливость ее резко подтвердилась на судьбе великого князя Константина Павловича, второго сына императора Павла.

Целый дождь корон готовился пролиться на него, и не одна из них не увенчала его. Он был еще в колыбели, а для него уже предназначали престол бывших византийских императоров. В соответствии с этим, его в младенчестве окружали греками: его кормилицей была гречанка, первым слугою - грек, товарищами его детских игр - греки.

Уже с этих пор его учили греческому языку, на котором впоследствии он говорил очень недурно. Его крестным отцом, по словам Екатерины, мог бы быть только лучший ее друг, Абдул-Гамид, наследие которого - св. София перешла бы к его крестнику.

«Но так как турок не может крестить христианина, - писала Екатерина, - то, по крайней мере, окажем ему почет, назвав младенца Константином». И новорожденному великому князю дали имя Константина - имя первого основателя Константинополя на месте древней Византии, и имя, которое носил также последний греческий император из дома Палеологов.

Даже в мелочах Екатерина была готова видеть предзнаменование судьбы, которую она готовила своему второму внуку. Рассказывая в одном из своих писем к Гримму о рождении Константина Павловича, она писала: «этот послабее старшего брата, и чуть коснется его холодный воздух, он прячет нос в пеленки, он ищет тепла»; точно его инстинктивно в колыбели, тянуло туда, под благодатное небо юга, на берега Босфора.

По случаю рождения великого князя Константина Павловича была выбита особая медаль, тоже выдававшая заветные мечты Екатерины о восстановлении Греческой империи. На лицевой стороне медали, между изображениями Веры и Надежды, помещена Любовь, держащая на руках младенца; все эти изображения озаряются свыше лучами с надписью «с сими».

Вдали, вправо, виднеется Константинопольский собор св. Софии, а влево - море и восходящая на горизонте звезда. К младенцу Константину являлась одна греческая депутация, выразившая ему желание, чтобы он занял престол Константина Палеолога.

В бумагах воспитателя Константина Павловича гр. Н. И. Салтыкова сохранилось письмо некоего грека Пангала, адресованное «его высочеству, кротчайшему греческому самодержцу Константину III».

По мысли и заказу Екатерины был сделан следующий аллегорический портрет обоих юных великих князей: Александр Павлович был представлен с мечом в руках рассекающим Гордиев узел (восточный вопрос), а Константин Павлович - в одеянии византийских кесарей, осененный крестом из семи звёзд, подобием креста, который, по сказаниям, явился на небе императору Константину Великому в ночь перед битвой его с Максенцием на Мильвийском мосту.

Пока Константин подрастал, Екатерина, по ее образному выражению, занялась «ломкой рогов» мусульманского полумесяца. В целях подготовки более верной почвы для осуществления своих замыслов, она приняла целый ряд мер, которые приручили бы греков к России: в Петербурге был учрежден греческий кадетский корпус, в Новороссийском крае, на пути к Константинополю, учреждались города с греческими названиями, сама императрица стала носить и ввела в моду дамский наряд, называющийся «гречанкой».

Помимо византийской короны Константину Павловичу предназначались разновременно и другие короны. Так, возникала мысль о возведении его на шведский престол, предполагалось оставить независимыми Молдавию и Валахию и, объединив их под названием Дакии, включить впоследствии в состав Греческой империи.

Заботливость Екатерины о внуке простиралась так далеко, что Потемкиным был составлен проект об обеспечении царским венцом даже «будущего наследника великого князя Константина Павловича». В этих целях предлагалось, воспользовавшись персидскими неустройствами, занять Баку и Дербент и, присоединив к ним Гилян, назвать все это Албанией.

Позднее, после смерти Екатерины, могло казаться, что сама судьба приняла на себя заботу подготовлять престолы для цесаревича Константина. Супружество императора Александра оставалось бездетным, и в глазах всей России Константин являлся естественным и прямым его наследником.

После смерти Александра вся Россия присягнула Константину как своему законному государю. Указы Сената посылались именем императора Константина I, на монетах появилось его изображение, в церквах возносились моления о нем, как о царствующем государе.

Но и здесь сказался верховный приговор судьбы: фактически Константин не пользовался громадной, дававшеюся ему властью ни одного мгновения. Наконец, еще позднее, в роковой для цесаревича 1830 год предводители возмутившихся поляков предлагали ему корону королевства польского.

Главной особенностью Константина Павловича, подавлявшей и заслонявшей все его прочие индивидуальные особенности, была его страсть к военным учениям, мелочной стороне военного дела, его «экзерцирмейстерство», «парадомания».

Их он унаследовал с кровью своего отца и остался им верен до гробовой доски. Задатки подобных наклонностей стали проявляться у него в раннем детстве. Уже с пяти лет он, по словам Лагарпа, был постоянно занят только «своими ружьями, знаменами и алебардами» и думал «только об играх в солдаты, как во время, так и после урока».

И, к сожалению, судьба позволила ему продолжать эту игру в солдаты во всю его жизнь. К пятнадцатилетнему возрасту Константин Павлович все свое свободное время стал употреблять на занятия «ружейными приёмами».

Как раз около этого времени в его распоряжение предоставили 15 человек гренадер, которых он обучал фронту и которых, в пылу увлечения, мучил целыми днями. К этому же времени особенно возросло влияние на Константина императора Павла.

По словам графа С. Р. Воронцова, император Павел был недоволен той утонченностью, с которой велось дело воспитания его старшего сына, и в отношении к Константину, насколько возможно, пытался держаться совершенно противоположного направления.

Два раза в неделю Константин, как и его старший брат, должен был присутствовать на военных упражнениях в Павловске, и, основываясь на показаниях современников, следует заключить, что это обстоятельство приучало его «к мелочной и ничтожной тактике, уничтожая более широкое понимание военного дела».

Рассказывая о своих служебных похождениях в «гатчинской кордегардии», «этом особом мире, сильно походившем на карикатуру, оба великие князя с удовольствием замечали: «Это по-нашему, по-гатчински».

Страсть Константина Павловича ко всему военному отразилась и на отношении его к своей невесте, принцессе Юлии Кобургской. Зимой он являлся к ней завтракать в шесть часов утра, приносил с собой барабан и трубы и заставлял ее играть на клавесине военные марши, аккомпанируя ей принесенными с собою шумными инструментами. По словам записок графини В. Н. Головиной, это было единственным выражением его любви к ней.

С воцарением императора Павла увлечение фронтами, солдатской выправкой должно было окрепнуть в Константине, но с особенной пышностью оно распустилось после смерти Павла Петровича, когда император Александр предоставил брату полную свободу распоряжаться по-своему. Теперь место Гатчины заступила Стрельна. Летом цесаревич жил большею частью в Стрельне и там усердно занимался военными упражнениями с расположенными около Стрельни войсками.

По этому поводу, проживавший в 1803 году близ Стрельны, иеромонах Евгений Болховитинов, жаловался в письме к своему приятелю Македонцу, что Константин Павлович не дает ему спать, открывая у себя по ночам с 11-ти или 12-ти часов страшнейшую пушечную пальбу. «Ужасный охотник до пальбы и до экзерциций», писал между прочим Евгений о своем беспокойном соседе.

Цесаревич являлся грозой учений, смотров, разводов, караулов и парадов, и его стрельнинским увлечениям Фаддей Булгарин посвятил следующие строки:

     Трепещет Стрельна вся: повсюду ужас, страх.
     Неужели землетрясенье?
     Нет, нет! Великий князь ведет нас на ученье..."

Карнович в своем сочинении охарактеризовал главную особенность цесаревича Константина: «Обучение и организация войска были любимым и, можно сказать, даже единственным занятием цесаревича. Занятие этими предметами составляло в нем господствующую страсть, и надобно отдать ему справедливость в том, что он, по избранной им части, был не только знатоком, но чрезвычайно добросовестным и неутомимым деятелем.

Но и здесь проявлялась у него странная односторонность взгляда: он признавал идеалом войска не боевую силу, но строго дисциплинированную и отлично обученную плац-парадную машину. Он находил, что война только портит, но никак не улучшает армии, т. е., в сущности, отвергал практическую пригодность войска для той цели, для которой оно собственно содержится, дисциплинируется и обучается.

Руководствуясь этим взглядом, он воспротивился благому намерению императора Николая Павловича двинуть польскую армию в Турцию и тем самым едва ли не более всего способствовал вооруженному восстанию Польши.

Вообще, в военном деде цесаревич, по словам поэта, любил лишь:

     "…Воинственную живость,
     Потешных Марсовых полей,
     Пехотных ратей и коней,
     Однообразную красивость".

Взгляд цесаревича на войско и его задачи должен был особенно неприятно поражать в военное время, и Ермолов не без горечи замечает в своих воспоминаниях, что с прибытием цесаревича к арьергарду армии в феврале 1807 года, «начались разводы и щегольство, а в авангарде с тощими желудками принялись за перестройку амуниции».

То же отношение цесаревича к войскам в военное время неприятно поразило Шишкова (Александр Семенович) в 1812 году. Ему случайно пришлось быть свидетелем, как великий князь показывал солдатам, в каком положении держать тело, голову, грудь, где у ружья быть руке и пальцу, как красивее шагать, повертываться и тому подобные приемы.

Как, думал Шишков, то ли теперь время, чтобы заниматься такими пустыми мелочами? «Казалось, - записал Шишков, - великий князь угадал мою мысль, потому что, взглянув на меня, сказал мне: «Ты, верно, смотришь на это как на дурачество?» «Вопрос сей так смутил меня, что я, ничего не отвечая, только низко поклонился».

Иногда фронтовые увлечения цесаревича проявлялись в форме, принимавшей характер смешного. Так однажды, во время пребывания императора Александра в Париже, в доме Талейрана, где жил государь, услышали сильный шум. Шум этот страшно перепугал всех, так как в Париже неоднократно проносились слухи о готовившихся покушениях на жизнь русского императора.

Приближенные государя и его прислуга бросились на раздавшийся шум, и их взорам представилась следующая картина: несколько высокопоставленных в русской армии лиц маршировали по зале, а Константин Павлович, обучая их маршировке, в одно и то же время командовал и по-русски, и по-польски, и по-французски, делая им запальчиво свои начальнические замечания.

Во время учений цесаревич отбивал такт, ударяя себя по ляжке, отчего она вся превратилась в сплошной синяк, и он с гордостью показывал ее всем, кто только выражал желание видеть ее.

Все, что только относилось к военному ремеслу, привлекало первенствующее внимание великого князя, и император Александр, по поводу пребывания в Париже цесаревича, рассказывал с удивлением: «Видано ли было, чтобы кто-либо, на следующий же день своего приезда в Париж, отправился осматривать конюшни? А так поступил великий князь Константин».

Цесаревич до такой степени отдавался своей страсти, что у него даже костюм, в котором он выходил к являвшимся к нему лицам, служил барометром его настроения.

«Если цесаревич, - пишет Карнович, - был в своем обычном белом холстинном халате, то не было никакого сомнения в его отменной благосклонности к тем, кого он принимал в таком наряде. 

Если он был в сюртуке без эполет, то это, относительно его расположения, означало ни то, ни сё; при эполетах на плечах цесаревича - дело становилось плохо; но когда он выходил в мундире, а тем более в парадной форме, то в первом случае надо было ожидать бурю, а в последнем страшного урагана. При этом лицо цесаревича принимало грозное выражение».

Объем требований, предъявлявшихся к армии цесаревичем, «следовавшим павловским преданиям», и его великий идеал лучше всего видны из следующих его отзывов о трех разводных учениях, произведенных им в Варшаве в 1816 году.

«Литовский батальон дал развод и учился на два батальона. Учение cie происходило столь совершенно во всех отношениях, что удивило всех зрителей, а захождение плечом целыми батальонами, марширование рядами и полуоборотом целым фронтом столь было совершенно, и таковая соблюдалась осанка, что я с сердечным удовольствием отдал им в полной мере справедливость в том, что сего превзойти невозможно»...

«После сего на другой день был развод Финляндского батальона и учение на два батальона, и должно признаться, что не токмо ни в чем не уступил литовским, но совершенно чудо, необычайная тишина, осанка, верность и точность беспримерны, маршировка целым фронтом и рядами удивительна, а в перемене фронта взводы держали ногу и шли параллельно столь славно, что должно уподоблять движущим стенам, и вообще должно сказать, что не маршируют, но плывут, и, словом, чересчур хорошо, и право, славные ребята и истинное чудо российской лейб-гвардии».

Интересен следующий рассказ цесаревича: «30-го сентября развод был Польского гвардейского гренадерского батальона и 1-го пехотного полка обоих батальонов, с учением гренадерскому батальону, которое чрезвычайно было хорошо, и государь император совершенно был доволен и притом изволил заметить и хвалить, что в построении колонн и деплоядах, равно и в других построениях, где движение происходило рядами, то люди во всех трех шеренгах так верно держали плечи и равнялись взаимно на передовых, что следы на земле означали три черты, совершенно прямые и параллельные, чем доказывалось, что не было никакого волнения в сторону и отрывания и толкания локтями, а от соблюдения верности в плечах не происходило никакого криволинейного направления».

До какой степени цесаревичу удалось воплотить свой идеал в действительности, можно видеть из следующих слов императора Александра, сказанных им при прохождении русских и польских войск на большом параде в Варшаве в 1816 году: «Это точно так, как Польше графленые в клеточках рапорты».

Подобный отзыв должен был явиться высшей наградой для великого князя Константина Павловича. С ним могли бы лишь сравняться слова, сказанные государем позднее, в 1818 году, тоже по поводу большого парада варшавским войскам: «Я весьма бы желал, если бы у меня в Петербурге и гвардия так прошла».

Константин Павлович держался взгляда, что война портит войска. Помимо того, цесаревич вообще не любил войны. 

Несмотря на это, - пишет Карнович, - он «с увлечением исполнял обязанности начальника мирной армии, для усовершенствования которой единственным средством считалось тогда постоянное и неутомимое занятие строевыми эволюциями, маршировкой, выправкой, пригонкой амуниции и вообще такими предметами, которые во время войны неизбежно отодвигаются на второй план.

Великий князь не гнался за лаврами полководца, но желал, и быть и слыть замечательным организатором армии и к чему влекли его и наклонности, обнаруженные им с самого детства, и привычки, усвоенные им с той же поры.

Подобно тому, как отец его с беспримерной энергией старался об устройстве модельного войска из гатчинских батальонов по образцу немецких пудреных дружин, - Константин Павлович трудился над тем, чтобы все вверенные ему части войска были «модельными».

Разница же в этом случае между занятиями отца и занятиями сына была та, что первый из них безусловно следовал прусскому, как идеалу всего лучшего по части обучения и обмундирования войск, тогда как Константин Павлович действовал, вполне самостоятельно по собственным своим соображениям, улучшая все части в тех командах, которые состояли под его начальством.

К этому ему представлялась полная возможность, так как в царствование Александра Павловича, почти исключительно от него зависели и введение и отмена по всему войску как фронтовых, так и хозяйственных порядков.

Кроме того, к гвардии из армейских полков прикомандировывались офицеры, которые, живя в Стрельне, обучались под надзором великого князя фронтовым эволюциям, и по окончании там обучения возвращались в свои команды, которые и перенимали через них все то, что было заведено в Стрельне.

Нелюбовь цесаревича к войне, при его увлечении экзерцирмейстерством и военным ремеслом в мирное время, должна быть объяснена исключительно неспешностью всех его попыток выступить в качестве военачальника.

Точно какой-то рок преследовал все его начинания на поле битвы. Двадцатилетий Константин Павлович был несомненным виновником неудачи русских войск при Бассиньяно, в Италии, в 1799 году. Позднее, в 1805 году, командуя русской гвардией и участвуя с нею в Аустерлицком сражении, цесаревич принял неприятельские войска за часть союзных войск и, желая поддержать их, построил свой резерв в боевой порядок.

Ошибка была обнаружена лишь тогда, когда мнимые союзники открыли по нем канонаду. В этом сражении цесаревич был отрезан от центра союзной армии. Для того чтобы восстановить его связь с центром, преображенцы ходили в штыки, конногвардейцы, кавалергарды и лейб-казаки бросались в атаку, но все эти попытки оказались тщетными. Атаки эти сопровождались огромными потерями, и Константин Павлович был вынужден отвести свои войска обратно за Раусницкий ручей.

После этого вполне естественно, что цесаревич, при всей его личной храбрости, должен был почувствовать нерасположение к войне. Помимо того, под влиянием его неудач, в нем могло зародиться убеждение в своей неспособности предводительствовать, и самолюбие, сильно развитое у него, побуждало его избегать возможности снова подвергать себя случайностям военного счастья.

По словам Карновича, нелюбовью цесаревича к войне следует объяснить то обстоятельство, что «он не принимал участия ни в австрийской, ни в шведской, ни в турецких войнах, которые вела Россия по заключении Тильзитского мира, но, живя то в Петербурге, то в Стрельне, и здесь и там занимался деятельно обучением войска в манежах, на плац-парадах и маневрах и был самым бдительным блюстителем по исполнении всеми чинами тогдашнего воинского устава».

Ревностный служака, цесаревич был крайне требователен к своим подчиненным. Требовательность эта отягощалась строгим взглядом Константина Павловича на дисциплину и на отношение начальников к подчиненным.

Еще пятнадцатилетним юношей он высказывал мнение, что «офицер есть не что иное, как машина», что «все то, что командир приказывает своему подчиненному, должно быть исполнено, хотя бы это была жестокость». В силу этого правила, он «вдавался в самые крайние выводы о необходимости поддержания дисциплины, давая простор в своих заметках, самому неограниченному произволу начальников в их отношениях к подчиненным.

Так, например, Константин Павлович полагал, что «фантазия начальника может сделать подчиненного своим слугой, который и может быть употребляем на все». Этими взглядами, в большей или меньшей степени, он руководился всю свою жизнь. Вообще, как передает Веригин (Николай Викторович) в своих «Записках» - «цесаревич любил покорность без рассуждений».

«При исполнении своих служебных обязанностей, - повествует его первый биограф, - он иногда применял к делу свои теоретические воззрения, будучи чрезвычайно строг и вспыльчив в обращении со всеми.

На учениях он поворачивал каждого рекрута налево и направо, заставлял шагать его взад и вперед, приподнимал ему подбородок, подтягивал портупею и ремни у ранца, поправлял на голове его шляпу, давая по временам чувствительно понять неудовольствие свое против неуклюжих или неповоротливых служивых. То же самое, кроме, разве последней прибавки, он делал и с офицерами, причем переходил очень часто границы предоставленных ему по «военному уставу» прав».

При всем том у цесаревича выработался совершенно оригинальный взгляд на ответственность начальствующих лиц. «Если, - пишет Веригин, - полковой командир заслуживал гнева своего царственного начальника, то при первом учении весь полк терпел одинаково со своим полковым командиром; если ротный начальник вызывал в нем неудовольствие, то вся рота никуда не годилась; если прапорщик вдавался в либерализм (?), то великий князь взыскивал не только с него, но и с его взвода».

Сам цесаревич нисколько не обманывался на счет всей суровости своих служебных требований. В одном из писем к Опочинину (Федор Петрович, письма приведены ниже) он прямо писал, что у него в армии «строго и жутковато», а как-то в письме к Сипягину (Николай Мартемьянович) признавался, что «у нас бывает иногда с шумом и криком, но нечего делать, обойтиться нельзя».

При этом достигнутые успехи не только не ослабляли строгости цесаревича, но делали его еще более требовательным. «Дабы не мечтали, что уже дошли до совершенства и оттого не опустились, у нас страшная пошла строгость», малейшая вина виновата, и за малейшую ошибку по ефрейторской службе арестами отвечают».

Конечно, все это не могло не вызывать ропота ни армии и, в частности, среди офицеров. Русские офицеры, по словам Веригина, - нередко составляли оппозицию против великого князя. Особого шума наделала история капитана лейб-гвардии Литовского полка Пущина, которого цесаревич «за дерзкие объяснения отдал под суд».

Узнав об этом, все капитаны Литовского полка заявили, что они участники в ответах и возражениях Пущина, и просят отдать их под суд вместе с Пущиным. Эта сильная оппозиция заставила одуматься великого князя».

В другом случае, - рассказывает Веригин, - «офицеры сговаривались не дотрагиваться ни до чего за завтраком, который должен был быть в этот день у главнокомандующего, и не пить за его здоровье. Уговор между ними были исполнен, и, когда цесаревичи с бокалом в руке стал среди залы, никто из офицеров не подошел к нему.

Он подождал некоторое время, а между тем граф Красинский подталкивал то того, то другого, но никто не шел. Увидев это, цесаревичи вспыхнули от гнева, схватил шляпу и быстро вышел из залы».

Говоря о взгляде цесаревича на отношение к подчиненным, необходимо прибавить, что они редко разграничивали сферу служебных отношений от отношений вне служебных. При этом вся суровость требований цесаревича была обращена исключительно на военных.

Поэтому-то, по свидетельству Карновича, за все время нахождения цесаревича в царстве Польском, ни гражданские чиновники, ни обыватели вообще не имели никакого повода жаловаться на его строгое или надменное с ним обращение, и, если войска были раздражены им, то население края вообще, хотя и недовольное господствовавшими порядками, не питало неприязни лично к великому князю и скорее сочувственно, нежели враждебно, относилось к нему.

Строго смотря на значение дисциплины в военном деле, цесаревич сам лично, не умел подчиняться ее требованиям в тех случаях, когда, по обстоятельствами дела, притом, в военное время, это представлялось необходимым.

Наиболее ярким примером этого может служить следующий случай. Генерал Жиркевич рассказывает в своих «Записках», что он «своими ушами слышал, как при отступлении от Смоленска великий князь Константин Павлович, подъехав к его, Жиркевича, батарее, около которой стояло много смольян, говорил: «Что делать, друзья! Мы не виноваты, не допустили нас выручить вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует, а мы, хоть нам и больно, да должны слушать его. У меня не менее вашего сердце надрывается».

Константин Павлович был человеком первых впечатлений, со всеми хорошими и дурными последствиями подобного свойства: необычайной живостью, горячностью, быстрыми переходами от одного настроения к другому и пр.

В этом особенно сказывалось его сходство с отцом, императором Павлом. Этой же его особенностью следует объяснить и преимущественную любовь к нему императора Павла. Уже в детстве Константин Павлович обнаруживал крайнюю живость и неровность характера.

По словам Лагарпа, редко можно встретить детей до такой степени живых, каким был великий князь Константин. У него не было ни одной минуты покоя, он постоянно был в движении и, по образному выражению его воспитателя, непременно выпрыгнул бы из окна, если бы за ним не следили.

Минуты, в которые удавалось сосредоточить его внимание на чем-либо одном, выдавались крайне редко, и невнимание его в детстве было так велико, что он, по словам его биографа, беспрестанно переходил от одного предмета к другому и интересовался только разнообразием и быстрой сменой впечатлений, производимых окружавшими его предметами.

Кроме того, по наблюдению Лагарпа, в нем ежедневно замечалось колебание мнений об одном и том же предмете, и его ветреность должна была внушать опасение за его будущий характер. Этого следовало ожидать в виду того, что маленький Константин отличался капризами, нетерпением и упрямством; что вспышки раздражения проявлялись у него часто и неожиданно и сопровождались такими припадками злобы, что их нельзя было оставить без внимания.

Он часто поступал наперекор своему наставнику, прямо отказывался исполнять его требования, бросал книги, бумагу и перья на пол, стирал арифметические задачи, написанные на его черном столе, и эти проявления непослушания сопровождались гневными движениями и сильной яростью.

При этом припадки вспыльчивости проявлялись у Константина Павловича столь быстро и неожиданно, что, по словам Лагарпа, предупредить их было весьма трудно и даже вовсе не возможно. В довершении всего, они отличались какою-то злобностью, свидетельствовавшей, что где-то, в глубине его натуры, таятся дикие, необузданные инстинкты.

Так, однажды, в возмездие за полученный выговор, он в припадке бешенства, укусил Лагарпу руку. Смесь ласки и неудержимого стремления причинить физическое страдание проявлялась у Константина Павловича и в его отношениях к невесте, принцессе Юлии Кобургской, впоследствии великой княгине Анны Фёдоровны.

По словам графини В. Н. Головиной, юная принцесса подвергалась одновременно и его грубостям, и его нежностям, «которые одинаково были оскорбительны. Он ей ломал иногда руки, кусал ее, но это было только предисловие к тому, что ожидало ее после замужества».

Вообще черты жестокости, проявлявшиеся в характере юного Константина Павловича, наводили многих из его современников на грустные размышления.

«С каждым днем, писал о нем Ростопчин в 1796 году, - он обнаруживал все более и более недобрых качеств и обещает уподобиться Петру Жестокому и Дионисию Сиракузскому. В маскараде, данном по случаю его брака, он позволял себе выходки и дерзости, а во дворце, назначенном для его жительства после свадьбы, отвел холодную комнату для того, чтобы сажать туда под арест своих неисправных придворных кавалеров».

Даже великий князь Александр Павлович, чрезвычайно любивший Константина, и тот писал о нем Лагарпу 21-го февраля 1796 г.: «Он меня часто огорчает. Он теперь горяч более, чем когда-либо, весьма своеволен, и часто прихоти его не согласуются со здравым рассудком. Военное ремесло вскружило ему голову, и он иногда жестоко обращается с солдатами своей роты, которую он образовал, и начало которой вы видели».

На одном из бывших у императрицы Екатерины вечерних собраний, отличавшихся, как известно, при полной свободе обращения, чрезвычайною вежливостью и утонченным обхождением, Константин Павлович, бывши уже взрослым мальчиком, вздумал бороться с графом Штакельбергом и, пользуясь своей физической силой, обошелся с этим стариком слишком немилосердно: грохнул его на пол и сломал ему руку.

После своей женитьбы великий князь Константин Павлович стал забавляться тем, что в манеже Мраморного дворца стрелял из пушки, заряженной живыми крысами.

В одном случае проявление жестокости со стороны Константина Павловича чуть не довело императрицу Екатерину до болезни. В чем заключался поступок будущего цесаревича, в точности неизвестно. Об этом случае графиня В. Н. Головина передает в своих записках только следующее:

«На одном из воскресных балов воспитательница молодых великих княжон Ливен попросила разрешения у императрицы поговорить с ней. Императрица усадила ее возле себя, и Ливен сообщила ей о поступке великого князя Константина с одним гусаром, с которым он очень жестоко обошелся.

Этот жестокий поступок был совершенной новостью для императрицы; она сейчас же призвала своего доверенного камердинера и приказала ему собрать всевозможные сведения об этом происшествии.

Он вернулся с подтверждением доклада Ливен. Ее величество была так огорчена, что чуть не заболела; я узнала потом, что, когда она вернулась в свою комнату, с ней сделалось нечто вроде удара. Она написала великому князю Павлу обо всем случившемся, прося его наказать сына, что он и исполнил со всей строгостью, но не так, как ы следовало. Затем императрица велела посадить его под арест».

С течением лет в характере Константина Павловича, уже цесаревича, не произошло значительных перемен. Овладевавшие им припадки необузданного гнева искали немедленного удовлетворения.

Известен следующий случай. Однажды цесаревич производил смотр воспитанникам военно-учебных заведений, как вдруг лошадь его чего-то испугалась и бросилась в сторону. Тогда цесаревич выхватил палаш и ударами его изранил лошадь.

Разница с прошлым заключалась главным образом лишь в том, что цесаревич получил возможность наказывать не одних только своих придворных кавалеров. С назначением его в царство Польское, сфера его воздействия на подчиненных особенно расширилась.

По свидетельству его биографа, «Константин Павлович и в звании главнокомандующего польской армией проявлял те же недостатки, коими отличался еще с детства: вспыльчивость и резкость, переходившая пределы предоставленной ему власти, проявлялись беспрестанно в служебных его отношениях к подчиненным.

Как на службе, так и по поводу каких-либо служебных дел, налагаемые им взыскания были не только строги, но и чрезвычайно оскорбительны: они унижали и служебное, и личное достоинство тех, к кому применялись, а так как распоряжения о взысканиях делались в припадках сильного гнева, переходившего в безотчетную ярость, то в большинстве случаев они были не только несправедливы, но и вовсе незаслуженные».

В последние годы жизни цесаревича только влияние его второй жены, княгини Лович, несколько умеряло бурные порывы Константина Павловича. По счастливому выражению К. П. Колзакова, «лев был побежден голубицей». Цесаревич сознавал все значение для себя влияние своей красавицы-жены.

«Предок мой, Петр Великий, - сказал он в одном случае, когда был вынужден начать свое отступление от Варшавы в 1830 году, - находился при Пруте в таком же бедственном положении, в каком нахожусь я теперь; он был спасен своей женой; надеюсь, что моя спасет меня».

При наклонности Константина Павловича к гневным вспышкам, необузданным порывам, в нем не было задатков непоколебимой гордости, цельности характера, которые свидетельствовали бы о натуре хотя неуравновешенной, но сильной.

Напротив того, во многих случаях в характере цесаревича обнаруживались проявления слабости духа. Так, императрица Екатерина заметила однажды, что у него от страха сделалась лихорадка. Известно, что Константин Павлович смертельно боялся своего отца, и, если тот хоть сколько-нибудь сердито взглядывал на него, он бледнел и дрожал.

Под влиянием своего страха к отцу, он даже находил возможным искать покровительства у лиц, приближенных к Павлу Петровичу, не усматривая в этом ничего унизительного для своего высокого звания.

При своей горячности, Константин Павлович часто переступал за пределы власти, предоставленной ему «воинским уставом». Но, допуская нарушение воинского устава в пользу своей личной власти и зная, что государь не терпит подобных нарушений, Константин Павлович побаивался попасть за это под военный суд.

По этому поводу Саблуков (Николай Александрович) рассказывает в своих воспоминаниях, что эта боязнь великого князя служила ему, Саблукову, щитом против вспыльчивости и горячности Константина Павловича.

«Одно упоминание о военном суде было, по словам Саблукова, для великого князя медузиной головой, которая оцепеняла ужасом его императорское высочество». Тот же Саблуков передает, что в одном случае, когда император Павел неожиданно вошел в комнату, где находился цесаревич с великим князем Александром Павловичем и Саблуковым (это было накануне смерти императора Павла, когда оба великие князья были снова приведены к присяге на верность своему государю, а затем арестованы домашним арестом), Константин Павлович до такой степени перепугался, что стоял пораженный, без слова, с руками, бьющими по карману, «словно безоружный человек, который встретился с медведем».

Как и большинству людей первых впечатлений, цесаревичу были свойственны порывы великодушия н благородства. Однажды император Павел делал смотр Конногвардейскому полку, которым командовали великий князь Константин Павлович. При въезде в манеж обыкновенная команда была: дирекция направо; на этот раз государь скомандовал: дирекция налево.

Первый и второй эскадрон расслышали команду и исполнили волю государя, но офицер третьего эскадрона, бывший еще на площади при въезде в манеж, приказал по-прежнему принять дирекцию направо. Император разгневался; раздались грозные слова: «Непослушание! снять его с лошади, оборвать его, дать ему сто палок!» Несчастного офицера, по фамилии Милюков, тотчас же стащили с лошади и увели.

Никто лучше Константина Павловича не умел угадать, в каком расположении духа император, в гневном или милостивом. Однажды великий князь входит в Мраморную залу Зимнего дворца, с другой стороны показывается император со всеми признаками благоприятного настроения. Великий князь, дойдя до половины залы, стал на колени и сказал: «Государь и родитель! Дозвольте принесть просьбу».

При слове «государь» Павел остановился и, приняв величественную осанку, ответил: - Что, сударь, вам угодно?

- Государь и родитель, вы обещали мне награду за Итальянскую кампанию; этой награды я еще не получал.

- Что же вы желаете, ваше высочество?

- Государь и родитель, удостойте принять вновь на службу того офицера, который навлек на себя гнев вашего величества на смотру Конногвардейского полка.

- Нельзя, сударь, он бит палками.
- Виноват, государь, этого приказания вашего я не исполнил.
- Благодарю, ваше высочество. Милюков принимается на службу и повышается двумя чинами.

В жизни встречаются люди, которых называют неудачниками. В большинстве случаев у таких людей совершенно особенный характер. Он производит впечатление чего-то надломленного, странного. Чувствуется, что в таком человеке кроются задатки чего-то другого, чем то, чем он стал, и это вызывает сострадание к нему, иногда он кажется просто жалким. К числу таких характеров можно отнести и характер цесаревича Константина Павловича.

Уже в детстве он поражает странностью своих идеалов, высказываемых им суждений. Правда, некоторая доля рисовки и прямодушная откровенность, с которой он раскрывал свои стремления, отчасти смягчают то неприятное впечатление, которое они неизбежно произвели бы при других условиях.

В этом отношении, для характеристики его, любопытны письма его к Лагарпу. В одном из таких писем, без означения числа и года, Константин прямо заявляет, что он не только не хочет дать себе труда отвечать, но довел свою лень до того, что не старался вспомнить урока и говорил, не зная, что говорит.

К этому он прибавлял: «Я уверен, что продолжая таким образом, я сделаюсь весьма смышленым человеком, потому что это не стоит никакого труда, и лишь бы на мои глаза я был совершенным и мне дела нет, если рассудительные люди будут сожалеть о моем невежестве».

Затем он высказал следующее заключение: «Так приятно нисколько не трудиться, что я желал бы даже, чтобы другие могли за меня ходить, есть, пить, говорить; ничего так не желаю, как быть похожим на статую».

В другом письме он откровенно сообщал: «Я такой же невежда, каким был в начале, что мне нисколько не стыдно. Лишь бы я съел свой хлеб, и я буду очень доволен собою».

Еще бесцеремоннее объяснялся подраставший великий князь со своим наставником в письме, относящемся к 1791 г. В этом письме он писал: «В двенадцать лет я ничего не знаю, не умею даже читать. Быть грубым, невежливым, дерзким - вот к чему я стремлюсь. Знание мое и прилежание достойны армейского барабанщика. Словом, из меня ничего не выйдет во всю мою жизнь».

Под одним из своих писем к Лагарпу, относящимся уже к 1796 году, он подписался «Осел Константин», а в приписке к этому письму, говоря о самом себе, прибавил следующие строки: «Вы - осел, ослом останетесь, тщетно журить осла, все труды пропадут даром: нельзя заставить пить осла, не ощущающего жажды».

То, что Константин Павлович с такой откровенностью высказывал в своих письмах к Лагарпу, он применял к своему поведению в действительности, в особенности в молодые годы, пока четырёхлетнее царствование Павла Петровича, а затем и более зрелый возраст не сделали его более воздержанным.

По свидетельству Карновича, во время пребывания шведского короля Густава IV в Петербурге, в 1796 году, Константин Павлович при всяком случае позволял себе самые странные выходки. В это время неудовольствие императрицы против Константина Павловича было чрезвычайно сильно.

В письме к графу Н. И. Салтыкову от 29-го августа 1796 г. она писала: «Я хотела сегодня говорить с моим сыном и рассказать ему все дурное поведение Константина Павловича, дабы всем родом сделать общее дело противу вертопраха и его унять, понеже поношения нанести может всему роду, буде не уймется, и я при первом случае говорить сбираюсь и уверена, что великий князь со мною согласен будет.

Я, Константину, конечно, потакать никак не намерена. А как великий князь уехал в Павловское, и нужно унять хоть Константина, как возможно скорее, то скажите ему от меня и именем моим, чтобы он воздержался вперед от злословия, сквернословия и беспутства: буде он не захочет до того допустить, чтобы я над ним сделала пример (здесь наказание другим в пример).

Мне известно бесчинное, бесчестное и непристойное поведение его в доме генерал-прокурора (граф Самойлов?), где он не оставлял ни мужчину, ни женщину без позорного ругательства, даже обнаружил и к вам неблагодарность, понося вас и жену вашу, что столь нагло и постыдно и бессовестно им произнесено было, что не токмо многие из наших, но даже и шведы без соблазна, содрогания и омерзения слышать не могли.

Сверх того, он со всякой подлостью везде, даже и по улицам, обращается с такой непристойной фамильярностью, что я того и смотрю, что его где ни есть прибьют к стыду и крайней неприятности. Я не понимаю, откудова в нем вселился таковой подлый «sansculottisme» (здесь простонародный), перед всеми унижающий.

Повторите ему, чтобы он исправил поведение свое и во всем поступал прилично роду и сану своему, дабы в противном случае, есть ли еще посрамит оное, я бы не нашлась в необходимости взять противу того строгие меры».

Личность цесаревича Константина Павловича возбуждает несомненный интерес главным образом фактом его отречения от престола, которым воспользовались члены тайных обществ для возмущения части войск 14-го декабря 1825 года.

Большинство склонно видеть в нем редкий пример отсутствия властолюбия и потому готово преклоняться перед великодушным подобного решением. Карнович замечает в своей биографии цесаревича Константина Павловича, что «собственно в данном случае, великодушия со стороны старшего брата, уступавшего корону младшему, не могло быть никакого.

Здесь со стороны первого из них могло быть одно лишь побуждение, а именно: Константин Павлович, считая, по каким бы то ни было причинами и соображениям, верховную власть неудобоносимым для себя бременем, для собственного своего спокойствия, следовательно, с хладнокровными расчетом, а не в порыве охватившего его великодушия, возлагал это бремя на другого.

Такими образом, здесь проявляется своего рода эгоизм, то есть, желание уклониться от предстоявших трудных обязанностей и стремление обставить свою жизнь так, чтобы избавиться от положения, которое не соответствовало ни врожденными наклонностями, ни усвоенными привычками.

Можно, пожалуй, в отречении Константина Павловича отыскать и порыв великодушия, но только совершенно в ином направлении, так как можно предполагать, что он променял блеск императорской короны на тихую супружескую жизнь со страстно-любимой им женщиной».

Конечно, можно смотреть на дело и с другой стороны: власти свойственно обаяние, неудержимо влекущее и опьяняющее людей. Обладание властью рисует воображению такие заманчивые перспективы, такую широкую возможность удовлетворения всех как хороших, так и дурных запросов своего собственного «я», что отказаться от такой возможности значило бы отказаться от очень могущественных побуждений человеческой натуры, и подобный отказ, несомненно, свидетельствовал бы если не о великодушии, то, во всяком случае, о крайней исключительности натуры человека, способного на него.

Но, конечно, главными и необходимыми условием для этого должно быть, чтобы такой отказ был вполне добровольным, а этому-то условию, по-видимому, и не удовлетворял отказ Константина Павловича от прав на русский престол.

Напротив того, сближение различных данных дает основание прийти к заключению, что факт отречения цесаревича является заслугой императора Александра, сознавшего, что, при характере, наклонностях и способностях Константина Павловича, его царствование не послужило бы ко благу России.

Цесаревич Константин Павловичи, по натуре своей, не принадлежал к разряду людей, могущих не любить власть. Как-то еще в детстве, когда мысль о возможности занять русский престол не могла являться ему даже в воображении, они сказал, говоря о своем старшем брате: «Он - царь, а я солдат; что мне перенимать у него?»

Постепенно, с годами, когда становилось все более очевидным, что у императора Александра не будет прямых наследников, Константин Павлович не мог не останавливаться на мысли о будущности, которая, казалось, ожидала его.

Так, в 1814 году, убеждая свою жену, великую княгиню Анну Фёдоровну, вернуться к нему в Россию, он выражал надежду, что их потомство будет на русском престоле. Но, с другой стороны, он, по-видимому, ничего не делал для того, чтобы подготовиться к будущности, которая, по всей вероятности, ожидала его, что и подало повод императору Александру сказать в 1819 году, что цесаревич никогда не заботился о престоле.

Всеобщие опасения, которые возбуждали в русском обществе отсутствие у Александра Павловича прямого наследника, не могли не заботить государя и императрицу Марию Фёдоровну. Поэтому вполне естественно, что, когда представился удобный случай обеспечить будущность России и упрочить положение династии, они воспользовались им.

Такой случай представился, когда Константин Павлович, влюбленный в Иоанну Грудзинскую, стал добиваться их согласия на развод со своей первой женой и на вступление во второй брак. Он добился этого согласия, «но не иначе, как дав отречение от престола».

Помимо этого, цесаревич неоднократно подчеркивал в своих письмах и разговорах, что, отказываясь от прав на престол, он поступал не по собственному побуждению. 

В записках цесаревича, найденных после смерти и озаглавленных им: «Любезнейшим своим соотчичам от его императорского высочества великого князя торжественное объяснение», - причиной отречения цесаревича от престола выставляется воля императора Александра Павловича, чтобы, в случае его кончины, ему наследовали великий князь Николай Павловичи.

Высказывая в письме к князю Волконскому от 24-го января 1826 года свой взгляд на события, приведшие ко дню 14-го декабря, цесаревич писал: «Воля покойного государя императора, как при жизни его, так и по кончине, была и будет для меня священна».

Ту же мысль Константин Павловичи высказал и в своем неофициальном письме к Николаю Павловичу, написанном непосредственно вслед за получением известия о кончине императора Александра.

«Его намерение и его воля, - писал цесаревич, - были и будут, несмотря на то, что его не существует более, неизменно священными для меня, и я буду повиноваться им до конца дней моих»... 

Когда император Александр заболел, и стало очевидно, что приближается время осуществить данное обязательство, Константин Павлович, не мог относиться спокойно к приближавшимся событиям.

В дни, в которые цесаревич с минуты на минуту ждал известия о кончине своего державного брата, какой-то мрачный дух овладел его душой; он стал удаляться от всех, даже от горячо любимой им жены, какие-то невысказанные никому мысли обуревали его душу; невольно чувствуется, что в нем происходила какая-то борьба.

Наконец, когда это известие пришло, и некоторые, обращаясь к нему, сопровождали свое обращение титулом «Величества», это видимо раздражало, сердило его, точно напоминание чего-то неприятного ему.

Он объявил собравшимся во дворце лицам о своем отречении от престола, и это объявление, в связи с хранившимися в различных учреждениях актами, подписанными императором Александром, отрезало цесаревичу всякое отступление в будущем, засвидетельствовав о его верности раз принятому решению.

В этом отношении Константин Павлович был прав, когда сказал великому князю Михаилу Павловичу 26-го ноября 1825 г., отправляя его в Петербурга с письмами к императрице Марии Фёдоровне и Николаю Павловичу: «Я исполнил свой обет и свой долг; я чист перед священной для меня памятью его (Александра) и перед собственною совестью».

Но, подтвердив свое отречение, цесаревич в то же время не сделал ничего, что могло бы облегчить трудное положение его младшего брата. На просьбы Николая Павловича приехать в Петербург, чтобы своим присутствием разорять вздорные слухи о насильственном отстранении его от престола, чем устранилось бы само событие 14-го декабря со всеми его последствиями, цесаревич отвечал, что, если его не оставят в покое, то он уйдет еще на 2000 верст далее от Петербурга.

Характерно также поведение цесаревича в Москве во время коронации императора Николая. Во все время своего пребывания в первопрестольной столице цесаревич был мрачен и скучал. Обратили внимание на то, что, являясь на балы и общественные собрания, он постоянно уезжал ранее императора.

Для обрисовки личности Константина Павловича не лишены значения и следующие слова, сказанные им Опочинину при выходе из Успенского собора по окончании коронования: «Теперь я отпет». Слова эти проникнуты несомненной горечью.

Личные отношения Константина Павловича к императору Александру носили довольно своеобразный характер. Цесаревич, несомненно, любил своего державного брата, но в то же время он постоянно составлял ему своего рода глухую оппозицию.

Эта скрытая оппозиция особенно усилилась во вторую половину царствования Александра, в первые же годы по восшествии его на престол она была лишена известной страстности, которую приобрела впоследствии, и выражалась главными образом в не сочувствии цесаревича войнам, которые велись с наполеоновской Францией.

Как известно, во вторую половину царствования Александра, правительство стало покровительствовать мистическому направлению. Представителем этого направления среди правительственных органов являлось министерство духовных дел и народного просвещения за время управления им князям А. Н. Голицыным.

Министерство это было названо Карамзиным «министерством затмения», а мистическое направлены в обществе, покровительствуемое правительством, - «мистической вздорологией». Цесаревич, сам принадлежавший к масонами, не сочувствовал этому направлению правительственных сфер и, по свидетельству Н. К. Шильдера, «с неподражаемым юмором бичевал эти увлечения и выражал в своей переписке опасения, чтобы «не вышло у нас, так сказать, moyen age (средние века)».

В другом случае он писал Н. М. Сипягину по поводу модных в то время увлечений: «Искренно вам сказать, я никак не могу равнодушно и без некоторого даже сострадания слышать и читать все эти разные поповщины и распространение сочинений и библейских обществ...

У нас, благодаря Бога, еще сего не завелось, и я надеюсь, что мы с вами не будем членами, и божусь вам, что все это меня так пригваждывает к столу в моей здесь комнате, чтобы не видать и не слыхать даже об этих великих подвигах».

Как это ни может казаться странным, но Константин Павлович, при всей его страсти к «экзерцирмейстерству» и военным учениям, ради самих учений и парадов, находил возможным осуждать увлечение по этой части императора Александра Павловича.

В одном письме к Сипягину он выражался по этому поводу с такою резкостью, что даже просил сжечь это письмо, признавая его «слишком откровенным». По свидетельству Н. К. Шильдера, великого князя в особенности смущали затеянные в Петербурге усовершенствования воинского устава.

«Бога ради, избавьте подольше меня от вашего комитета сочинения воинского устава», писал цесаревичи Н. М. Сипягину. «Я от двух вещей бежали сюда из Петербурга за полторы тысячи верст: 1) в Мраморном дворце приёмного зала и знаменной комнаты, и 2) вашего комитета; боюсь поклонов и шарканий и сочинений устава так, что, если мне сюда о нем будете писать, то я дальше еще за полторы тысячи верст убегу».

«На приказ, отданный у вас в корпусе 30-го января, что государь император изволил заметить, что гвардейские полки наряжают для караула 1-го отделение из других батальонов офицеров, и подтверждается, что все офицеры должны равно знать службу, скажу вам, что нечего дивиться тому, что полковые командиры выбирают и одних и тех же посылают офицеров в 1-ое отделение на разделку, ибо ныне завелась такая во фронте танцевальная наука, что и толку не дашь; так поневоле пошлешь тех же самых офицеров, точно как на балах обыкновенно увидишь прыгают французский кадриль всегда одни и те же лица, пары четыре или восемь, а другие не пускаются.

Я более двадцати лет служу и могу правду сказать, даже во время покойного государя были из первых офицеров во фронте, а ныне так перемудрили, что и не найдешься».

«Читая в записке вашей об ученьях, сделанными ошибками замечания, основанные на уставе, скажу вам, что уже так перемудрили у нас устав частыми переменами, что не только затвердить оный не могут молодые офицеры, но и старые сделаются рекрутами, и я признательно скажу вам, что я сами даже на себе это вижу».

Насмешкам со стороны цесаревича подверглось также учреждение при гвардии учебного батальона из людей, собранных со всех полков, которые впоследствии, вернувшись к своим частям, должны были служить им образцами в строевом отношении.

По этому поводу цесаревич писал Сипягину: «Дивлюсь не надивлюсь, что за новый учебный батальон у вас; по-моему, кажется, из рук вон мелочь; хорошо сделать учебный батальон из таких полков, которые в отдаленности, и собрать с оных людей для показаны единообразии, но из таких войск, которые под носом и всегда на глазах - это удивительно.

Разве в гвардейских полках не умеют учить? А мне кажется, в оных лучше нового учебного батальона выучат: да я таких теперь мыслей о гвардии, что ее столько учат и даже за десять дней приготовляют приказами, как проходить колоннами, что, вели гвардии стать на руки ногами вверх, а головою вниз и маршировать, так промаршируют, и не мудрено: как не научиться всему.

Есть у вас в числе главнокомандующих танцмейстеры, фехтмейстеры, пожалуй и Франкони завелся; а нам здесь, сидя в дыре, остается только у вас перенимать и как-нибудь чтобы догонять; хотя, правда, случается и у нас бывает иногда с шумом н криком, но, нечего делать, обойтись нельзя».

С восшествием на престол императора Николая, цесаревич неоднократно оказывал противодействие планам и намерениям нового государя. Так, он воспротивился осуществлению его желания послать польские войска в Турцию на помощь русским войскам.

В другом случае его оппозиция выразилась в следующем, как передаёт Карнович, император Николай Павлович, из братской любви и уважения к старшинству, посылал Константину Павловичу на просмотр все важнейшие государственные бумаги.

Таким образом цесаревич узнал между прочим о предположениях Николая Павловича произвести в России преобразования, цель которых, как писал А. С. Пушкин к князю Вяземскому, клонилась к тому, чтобы оградить дворян от произвола чиновников и предоставить новые права мещанам и крестьянами.

Проекту этому однако не сочувствовал Константин Павлович, и, благодаря этому, осуществление его затормозилось, пока, наконец, разыгравшиеся на западе революционные волнения не побудили Николая Павловича окончательно отказаться от него: в данном случае, как и во многих других, государь проявил склонность сообразоваться с взглядами цесаревича.

Подобная уступчивость обратила на себя внимание современников, и, по словам графини А. Д. Блудовой, объясняется тем, что «положение великого князя и отношение к нему государя были такие особенные, такие ненормальные, что уступка желаниям старшего брата была необходима».

Несмотря на уступчивость Николая Павловича, отношения между обоими братьями постепенно охлаждались; этому много способствовала, помимо «неестественности» их положения, и крайняя подозрительность цесаревича, доходившая до того, что он во всем видел «придирки и ловушки, чтоб вывести его из терпения и, если можно, выжить его».

Наконец, дела грозили принять такой оборот, что Опочинин решился представить и Николаю Павловичу и цесаревичу несколько благоразумных советов.

«Если, писал он между прочим Константину Павловичу, вы обоюдно будете токмо критиковать действия друг друга, сие расторгнет со временем все связанные между вами существующие узы ко вреду даже государства. Вы полагаете, что вы потеряли доверенность, братец также может полагать, что все его усилия, клонящиеся к добру, не получают вашу апробацию».

Переписка цесаревича с Опочининым свидетельствует, что причиной его неудовольствий были не личные отношения к нему государя, а новые порядки, которые, вполне естественно, явились вместе с новым царствованием.

По этому поводу цесаревич писал в конце 1829 года: «Мудрено быть деятельным и тянуться с молодыми, коих правила и разумения о вещах противны старым правилам и старым привычкам, а может быть, и грубой закоснелости и грубым предубеждениям, вкоренившимся в продолжение полустолетия».

В другом письме, от 9-го (21-го) января 1830 года, он выразился так: «Пускай новые будут делать новое так, как мы делали старое. Нам старикам, не догнать в ловкости новых». В одном из следующих писем, он писал: «Не привыкать мне, в мои годы и после 30-тилйтней службы, к новым порядкам, быть может и великолепным, но для меня непонятным».

По замечанию Карновича «в этих письмах слышится брюзгливое ворчание стареющего человека, привыкшего к стародавним порядкам и находившего, что старое житье-бытье лучше нового». Брюзжание стареющего человека пробивалось иногда далее в речах, которые цесаревич доводил до сведения государя. 

Как-то Опочинин сообщил цесаревичу, что император Николай, «занимаясь делами, с тем вместе изволил диктовать записку о войсках, которые назначены к сбору, по случаю коронации, и неоднократно изволил шутить, что он, как некий Кесарь, занимается двумя делами вдруг».

Отвечая Опочинину, Константин Павлович писал: «Я прошу вас принести его императорскому величеству мою всенижайшую благодарность за сообщенное мне сведение, и при том доложить, что он по росту гренадер, и если развод будет в хорошую погоду, то шинель скатана, а в худую - надета в рукава, и потому надобно посмотреть, чтобы по росту вышла оная в пору; я же, как ниже из всех нас ростом, то разве гожусь только что в вольтижёры, - но стар уже стал и дряхл, кости болят; пора меня в какую-нибудь Цурукантскую крепость в плац-майоры, а если будет особенная милость, то - в коменданты».

(Цесаревич Константин Павлович вообще отличался остроумием и, ради красного словца, был готов не щадить чужого самолюбия. Примером этого может служить письмо его к генералу барону Ф. В. Сакену, графу, фельдмаршалу и князю.

Одна девушка, - писал цесаревич, - прошение которой я препровождаю вам, желает, чтобы я принял на себя заботы о ребенке, отцом которого, по ее уверениям, являетесь вы. Признаюсь вам, что из всех ваших побед и завоеваний эта победа удивляет меня более всего; она лишь усиливает представление, которое я имел всегда о ваших необычайных способностях, так как меня уверяют, что молодая особа не отличается поражающею красотою.

Честь вам, дорогой генерал, за то, что вы исправляете бедствия войны, стараясь восстановить народонаселение владений вашего августейшего повелителя; это лишь доказывает, что человек с сердцем в каждое мгновение своей жизни находит возможность послужить с пользой своему государю и отечеству).

Константин Павлович не сочувствовал проявлению либеральных воззрений императора Александра и с пренебрежением относился к представительным учреждениям, существовавшим в царстве Польском.

Подобное отношение цесаревича к либеральным тенденциям своего «благодетеля» обусловливалось его строго консервативными убеждениями. Либеральный «дух» представлялся цесаревичу величайшим злом, который нужно было всячески искоренить, и с которым нельзя было входить ни в какие компромиссы.

По словам цесаревича, он заключил с А. X. Бенкендорфом «условие сообщать друг другу (см. переписку ниже) обо всем, что может клониться к пользе его императорского и царского величества (Sa Majeste Imperiale et Royale)».

Несмотря на увлечение цесаревича Константина Павловича мелочной стороной военного дела и на то, что он находил возможным посвящать до 34 дней в год на подписыванию паспортов нижним чинам, он живо интересовался всеми явлениями современной ему политической жизни.

Очень часто он высказывал верные и трезвы взгляды на положение вещей. В некоторых случаях он производил справедливую оценку политических деятелей, и например не разделял увлечения Александра Павловича Меттернихом. Относительно Меттерниха, говоря, что он «душит карбонаров», он прямо высказывает что «в том, кажется, и собственный его есть интерес, дабы не потерять большие свои имения, а кажется, для интереса этого он много кой-чего делывал».

Цесаревич Константин Павлович был убежденным противникам англичан и их политики. Основными особенностями последней в его глазах являлись коварство и преследование узкоэгоистических, чисто коммерческих целей. Он отрицал возможность со стороны англичан малейшего великодушного порыва.

По его словам, если Англия, «всегда гоняющаяся за барышами и основывающая на этих соображениях всю свою политику» и приняла сторону греков, то, конечно, писал он, она «поступила так не из либеральных принципов и не из чувства человеколюбия, а потому, что сделала точный расчёт всех выгод, который ей может доставить этот образ действий.

Всем известно, как поступила Англия в делах южно-американских и португальских. У себя дома англичане горячо обсуждают и отстаивают эмансипацию народов, тогда как в своих владениях в Индии они прибегают к всевозможным притеснениям и вымогательствам, обогатиться на счет тех, кто состоит под их управлением».

По убеждению цесаревича, Англия постоянно смотрит с беспокойством и завистью на всякое плавающее на морях чужое судно, будь это даже простая лодка, и «направляет все свои усилия к уничтожению иностранных флотов, то присоединяя к ним свой собственный, то косвенным образом возбуждая войны между теми державами, у которых есть морские силы».

Но этому-то, по словам Константина Павловича, Англия постоянно будет завидовать России, до тех пор, пока будет встречаться на морях хоть одно русское судно. «Несмотря на то, что мы, писал цесаревич, по-видимому, находимся в мире с Англией, мы постоянно ведем войну с этим

Однако, как ни осуждал цесаревич английскую политику в отношении России, он с ужасом отстранял мысль о захвате Индии при содействии какой-нибудь революции «вроде той, которая совершилась в американских соединенных штатах, освободившихся этим путем от господства Великобритании».

В таком случае, по мнению Константина Павловича, следовало бы, если это возможно, подавить это восстание, а не пользоваться им. Франция держалась этой последней несчастной политики во время эмансипации Америки и вынесла из нее все зародыши своей пагубной революции, сложившей на эшафоте головы ее королей и ввергнувшей всех в то непрерывное революционное состояние, которое не прекратилось и до сих пор (1827 г.).

Назначению Константина Павловича в царство Польское не могло быть встречено поляками сочувственно, так как его характер и взгляды были хорошо известны как русскому, так и польскому обществу.

Еще в 1812 году князь Адам Чарторижский писал Александру Павловичу: «великий князь Константин их в особенности пугает. Они боятся, что не дождутся конституции, которая могла бы защитить их от насилий наследника Александра».

Между тем, в действительности оказалось, что цесаревич явился в царство Польское с совершенно противоположными стремлениями. Управляя царством Польским, «он льстил себя надеждой, что имя его будет всегда памятно в истории взаимным примирением между собою и русских и поляков.

Под влиянием этой утешавшей его мечты, он не допускал никакого различия между представителями как русской, так и польской национальности; выучившись отлично польскому языку, он всегда и всюду говорил то по-польски, то по-русски; покровительствовал смешанным бракам, а в совместном служении русской и польской армии видел братство обоих народов по оружию».

Лучшим доказательством расположения цесаревича к полякам могут служить следующие слова, сказанные Константином Павловичем во время восстания 1830 года польскому депутату Балицкому: «В сущности, я лучший поляк, нежели вы все, господа; я женат на польке, нахожусь посреди вас; я так давно говорю на вашем языке, что теперь затрудняюсь выражаться по-русски; наконец, я дал вам доказательство моего расположения, воспретив императорским войскам стрелять в вас».

На восстание 1830 года цесаревич был склонен смотреть лишь как на «польску клутню» (польскую распрю), в которую русским незачем вмешиваться. Существует предположение, что, только благодаря вмешательству цесаревича, Дибич не воспользовался плодами победы под Гроховым и не сделал последнего усилия, чтобы овладеть Варшавой, чем, по собственному признанию Дибича, он «провинился перед государем и Россией».

По словам Лакруа, Константин Павлович был крайне неприятно поражен приказанием Дибича дать сражение под Калушнным и исполнил полученное приказание, нахмурив брови и напевая вполголоса: «jeszcze Polska nie zginela».

Участвуя в качестве безучастного зрителя в сражении при Грохове, цесаревич увидел, как польский уланский полк понесся в атаку против русской кавалерии. 

При воспоминании о том, как он обучал этот полк, цесаревич до того увлекся, представившимся ему зрелищем, что, аплодируя, кричал: «Славно, славно, ребята!» Обратившись затем к окружавшим его офицерам, он сказал часто повторяемую им фразу: «Польские солдаты - лучшие солдаты в целом свете».

Расположение цесаревича к полякам простиралось до того, что он выступил перед Николаем Павловичем ходатаем об отторжении от России западных губерний и о присоединении их к царству Польскому.

Убежденный противник конституционной формы правления, цесаревич в период времени, когда шло расследование дела о тайных обществах, неоднократно ссылался на права, предоставленные царству Польскому конституцией, дарованной императором Александром, хотя, при других обстоятельствах, грозился офицерам «задать конституцию», а в 1830 году противился намерению императора Николая созвать польский сейм. Теперь же цесаревич выдвигал конституцию, как средство для оправдания поляков.

К этому средству Константин Павлович прибегал при каждом представлявшемся случае. Так, некто Грабовский, чиновник царства Польского, находившийся в Вене, отказался принести присягу на верность новому государю по общеустановленной для русских формуле. Опасаясь, чтобы поступок Грабовского не имел для него серьезных последствий, цесаревич объяснял в письме в Петербург, что присяга в царстве Польском иная, чем в России.

«Здесь, писал он, конституционная. Хотя я не выхваляю cиe, но так была воля покойного государя императора. Что генерал-адъютант Закревский привел в Финляндии к присяге по нашей обыкновенной форме, но сего с подданными царства Польского нельзя сделать: здесь весьма к сему придерживаются и наблюдают».

Цесаревич внимательно следил, чтобы каждый поляк, заподозренный в соучастии или принадлежавший к тайным обществам, если он находился вне пределов царства или Литвы, был препровожден для следствия и суда в Варшаву. Если же это оказывалось невозможным, он взывал о милости и снисхождении к провинившемуся.

Польское восстание вырвало почву из-под ног цесаревича. Роль примирителя не удалась. Принять активное участие в подавлены восстания, командуя русскою армией он не хотел. Показаться же в Петербурге, куда его звал император Николай, ему было неприятно. Когда-то предназначавшийся к занятию стольких престолов, а теперь, фактически изгнанный из Варшавы, он перекочевывал медленно из города в город, отступая перед надвигавшимися отрядами поляков.

Не угодил в армии, писал он к Опочинину, - повелено скитаться по белу свету; скитаюсь и исполняю. B довершение всех бед, княгиня Лович стала прихварывать. «Я скучаю и грустен до крайности», писал он в одном письме», a в другом, отправленном из Молочина, сообщал: «физически и морально я устал до крайности, а терпения надо много, чтоб переносить все со мною сбывающееся».

Наконец, цесаревич добрался до Витебска и оттуда писал Опочинину: «Испытав все в службе военной, на старости лет испытал и должность фурштатского чиновника: du sublime au ridicule il n’y a qu’un pas (от возвышенного до смешного один только шаг). Что же делать, ежели судьбе так угодно».

Изречение Наполеона как нельзя более применимо к судьбе цесаревича Константина Павловича. Теперь, действительно, ему не оставалось ничего иного, как покориться судьбе. 7-го июня 1831-го года он написал только что приведённые строки, а через неделю, 15-го июня, его уже не стало.

Письма Федору Петровичу Опочинину 


29-го января (10 февраля) 1826 г., Варшава

Любезный Федор Петрович!

1. Благодарю вас за извещение, каким порядком происходила священная и трогательная церемония принесения в назначенные места, мундиров покойного государя императора, пожалованных войскам.

Я уверен в той глубокой горести, какую его императорское величество изволил чувствовать при сем воспоминании нашего благодетеля, которого память останется навсегда в глубине наших сердец; и прошу вас доложить его императорскому величеству, что здесь все в точности будет также cиe исполнено по мере возможности.

2. Я очень доволен, что крючок от мундира покойного государя императора зацепил его императорское величество. Это хороший знак и означает, что мундир, который имел счастье быть покойника государя, как бы чувствует, что царское к царскому прицепляется, и как бы поцеловался.

3. Весьма благодарю за извещения обо всех назначениях, сделанных государем императором, для их императорских величеств государынь императриц.

4. На счет того, что государь император изволит отзываться о несвязности своих ко мне писем, прошу вас доложить его императорскому величеству, что, напротив - они очень связны и понятны; дай Бог только, чтоб я мог в полной мере понять волю государя императора и исполнять оную во всем в точности, как ему угодно. В сем только и состоит мое искреннее желание и рвение, дабы его императорское величество изволил быть доволен.

5. Я очень счастлив, что государь императора изволит быть доволен министром генералом графом Грабовским. Я старался без всякого пристрастия, от искренности моей, в выборе человека на такое место, как его.

6. Отзыв австрийского министра Лебцельтерна (Людвиг. В его доме скрывался декабрист князь Сергей Петрович Трубецкой, который был женат на старшей сестре графини Лебцельтерн, Екатерине Лаваль), говоря о князе Трубецком (Сергей Петрович), действительно заслуживает внимания, с этой стороны князю Меттерниху нельзя попрекнуть, что он душит карбонаров, как может; да и том, кажется, и собственный его есть интереса, дабы не потерять большие свои имения, а кажется, для интереса он много кой-чего делывал.

7…

8. На счет письма тайного советника Арсеньева (Николай Васильевич?), которого я вовсе не знаю, что как покойный государь император, так и я якобы были в общем заговоре, на cиe надобно обратить внимание: не с умыслом ли cиe пущено письмо; ибо, что касается до государя императора, так как он скончался, то и дело кончено, а я, как жив, то не хотят ли подать некоторое сомнение его императорскому величеству в искренности моей, дабы вселить подозрение; но я совершенно уверен, что никому в сем не удастся.

9. Что лейб-гвардии Московский и Гренадерский полки не ходят в 1-е отделение в караул, я такого мнения, что им долго и долго не надобно еще занимать оное, покамест можно будет совершенно быть уверенным, что все кончилось и тени подозрения не осталось.

10. Я очень счастлив, что мысли государя императора были согласны с моими о верной роте Черниговского пехотного полка, и cиe удостоверяет, что чувства братнинские и, так сказать, единокровные, есть одинаковые; только прошу вас доложить его императорскому величеству, что я взываю, при сем случае, права мои относительно польских уроженцев: что ежели есть в сей роте таковые, хотя один, сделать милость приказать прислать сюда.

Помета: Непременно

11. Я очень сожалею, что государь император не изволил быть доволен лейб-гвардии драгунским полком; но cиe меня не удивляет, ибо в российской армии, как я из многих опытов знаю, существует какая-то привычка, что коль скоро войско употребляется в такое дело, которое имеет подобие на военное время, как-то: на бивуаки или в разъезды и так далее, то сейчас отстает от той строевой чистоты, какая обыкновенно бывает, полагая, как бы оно не нужно, и не вдруг-то опять придет в прежнее положение, что можно отнести и лейб-гвардии к драгунскому полку, которой, во время бывшего несчастного происшествия почти с месяц так употреблялся.

12. Благодарю за извещение, каким порядком государь император изволил доставить мундир покойного государя императора к графу Алексею Андреевичу (Аракчееву) и был оный им вручен войскам.

13. Я весьма рад, что происшествие, случившееся, в пажеском корпусе оказалось неважным, о котором я получил ныне донесение от главного директора, генерал-адъютанта Голенищева-Кутузова (Павел Васильевич).

14. Я прошу вас доложить его императорскому величеству, что на счет того, что пишут в газетах, не только французские, но и во всех, какого бы они рода не были, я совершенно этим пренебрегаю, ни мало не думаю, и, словом сказать, по всей силе равнодушно принимаю.

15. Прошу вас повергнуть меня к стопам его императорского величества за всемилостивейшее внимание к моему предстательству (заступничеству) награждением состоящих при мне генерал-майора Кривцова, действительного статского советника Гинца и 4-го класса Данилова, которого, я уверяю, что будто он поступает в генерал-интенданты 2-й армии, вместо известного Юшневского (декабриста), и как я сам теперь, как выше сказано, замешан в заговоре, то чрез него буду там действовать. Почтенный Иван Данилович перепугался, руками и ногами от оного отрекается.

Собственноручно, на фр. языке (перевод)

16. Скажите от меня государю, что, основываясь на данное мне его величеством полномочие украшать польских войск роты и эскадроны имени покойного императора вензелями на эполетах, я счел долгом позволить носить таковые подполковнику Колбези (?), который служит капитаном в гренадерской роте с самого ее сформирования, и который, во время последнего здесь пребывания государя, по его же повелению, произведен в подполковники за отличие. По моему мнению, он имеете на это полное право. Сообщите мне, что государь на это скажет.

17. Все, что вы мне сообщили о нелепых слухах, распространяемых на мой счет в Петербурге, мало меня беспокоит. Поведение мое слишком безукоризненно, чтобы кто-нибудь мог его запятнать. Мое присутствие здесь теперь необходимее, чем когда-либо, в виду совершающихся вокруг вас заарестований, которых, быть может, и мне тут не избегнуть.

Нужно готовиться ко всему для отвращения беспорядков. Вы должны опровергнуть эти слухи и исправить понятия людей их вымышляющих.

18. Я рад, что государь считает вас нашим семейным секретарем. Он не мог избрать человека, более вас заслуживающего доверия. Что же касается меня, то вы слишком давно меня знаете, чтобы не быть в состоянии дать необходимые объяснения на счет меня и моих мыслей.

     7-го (19) февраля 1826 г., Варшава

Любезный Фёдор Петрович!

1) За доставленную мне, по воле государя императора, копию с прокламации Бестужева-Рюмина, найденной у мятежников, и что таковых отыскано довольно большое число, которые, в свое время, будут ко мне доставляться посредством вашим, я прошу повергнуть меня к стопам его императорских величества со всеподданнейшею моею благодарностью и доложить, что я копию прокламацию Бестужева-Рюмина нахожу имитацией тех, которые издавали бунтовщики в Кадиксе (sic).

2) Что доставленную ко мне печать покойного государя императора я могу употреблять, ибо с тем намерением она ко мне и доставлена, я прошу вас равномерно повергнуть меня за сие к стопам его императорского величества со всенижайшею моею благодарностью.

3) В случае проезда герцога Веллингтона в С.-Петербург, через Варшаву, я прошу вас доложить государю императору, что все будет исполнено, как следует, и будет он принят, как российский генерал-фельдмаршал, и что в проезд ныне, через Варшаву же, князя Вреде, ему отдана была честь, как иностранному фельдмаршалу: поставлены были у него часовые.

4) На счет того, что государь император изволит быть весьма много занять делами, и что 23-го числа токмо удалось лечь почивать не позже второго часа, прошу доложить его императорскому величеству, что я опасаюсь, чтобы сие не сделало (чего Боже сохрани) вредного здоровью.

5) Что 14-го числа декабря, в числе защитников престола и государя, находились: графа Николая Александровича Зубова сын (Александр Николаевич?)- кавалергардского полка полковник; и того же полка унтер-офицер Платонов, сын покойного князя Платона Александровича, который, в то же время, и произведен в корнеты в лейб-кирасирский ее императорского величества полк, я очень сему рад, что, по крайней мере, дети поступают иначе, как их отцы.

6) На то, что в 1820 году лейб-гвардии семеновский полк находился в крепости под стражей лейб-гвардии гренадерского полка, а ныне мятежники сего полка отведены были в крепость за конвоем Семёновского батальона, который и провел там, в карауле целую ночь, сверх обыкновенного, который также состоял из двух рот тоже лейб-гвардии гренадерского полка, на сие скажу, что это выходит: vice verso, или c'est un rendu.

7) Что манифест о бунте Пугачева издан был декабря 17-го дня, и что в то же самое число и того же месяца случайно издан манифест и по нынешним событиям, это действительно заслуживает примечания; но только та теперь выходит разница, что Пугачев был казак, а ныне осрамились дворяне, и так, что это останется навсегда пятно.

8) На счета подполковника Веригина и г-на Бедряги, которые при начале происшествия, 14-го декабря, находились близ государя императора, и было замечено со стороны их усердие, я весьма рад таковому похвальному их поведению.

9) Относительно манифеста, который государь император изволит предполагать выдать на случай его кончины, с теми объяснениями, которая вы описываете на счета меня, прошу вас доложить его императорскому величеству, что, таким образом, я не только против сего ничего не могу сказать, но даже остаюсь за оное весьма благодарным.

10) Весьма благодарю вас за исполнение всех моих поручений и за старание достать для меня известный вам план, также за обещание доставить для любопытства моего, разные сведения о подробностях события 14-го декабря.

11) Я очень рад, что получено донесение от генерала Ермолова, что весь его корпус присягнул, чего я и ожидал.

12) Я весьма рад, что злодей, посягавший на жизнь его императорского высочества великого князя Михаила Павловича, Кюхельбекер, здесь пойман. Приказ о производстве в офицеры, поймавшего его унтер-офицера лейб-гвардии волынского полка Григорьева и о всемилостивейшем пожаловании ему 1000 рублей, уже мною получен.

13) Вы пишете, что государь император приказать изволил меня уведомить, что, по его распоряжению, все верховые лошади покойного государя императора, по жребию, разделены на три части, то есть: между им, его императорским высочеством Михаилом Павловичем и мною, и что доставшиеся на мою часть восемь лошадей, при первой возможности, отправлены будут сюда; я прошу вас принесть за оное его императорскому величеству мою всенижайшую благодарность.

14) Вы благодарите меня за то, что я писал о вас к государю императору. Верьте в моем искреннем к вам расположении, и что я умею ценить вас, и взаимно в полной мере уверен и никогда не сомневался в ваших, ко мне чувствах.

15) Вы описываете, как государь император изволит много заниматься делами, и что оные потекли с необычайною деятельностью, так что государственный совет, комитет гг. министров и сенат не опомнятся; очень сему рад: давно бы пора сих господ разбудить.

16) Также вы пишете, что государь император, занимаясь делами, с тем вместе, изволил диктовать вам присланную от вас записку о войсках, которая назначена к сбору, по случаю коронации, и неоднократно изволил шутить, что он, как некий Кесарь, занимается двумя делами вдруг. 

Я прошу вас принесть его императорскому величеству мою всенижайшую благодарность за сообщенное мне сведение, и при том доложить, что он по росту гренадер, и если развод будет в хорошую погоду, то шинель скатана, а в худую - надета в рукава, и потому надобно посмотреть, чтобы по росту вышла оная в пору; я же, как ниже из всех нас ростом, то разве гожусь только что в вольтижеры (здесь: в пехоту),- но стар уже стал и дряхл, кости болят; пора меня в какую-нибудь Цурукантскую крепость в плац-майоры, а если будет особенная милость, то в коменданты. Затем прошу вас меня уведомить, когда назначено выступление оных войск?

     Помета: Вскоре после погребения.

17) Прошу принесть мою всеподданнейшую его императорскому величеству благодарность за производство в чин волынского гражданского губернатора.

18) Что выгнанные из измайловского и егерского полков офицеры, и отсюда Лорер, все замешаны в пагубном заговоре, я очень доволен, что их всех выкопали.

19) На счет позволения делать учения в манеже Мраморного дворца, я прошу вас доложить государю императору, что все, что мое есть, - его императорского величества, и я счастливым себя почту, если могу только в чем сделать ему угодное.

20) За милостивые, и столь лестные его императорского o величества отзывы для меня, при получении моего письма, я прошу вас повергнуть меня к стопам его императорского величества со всеподданнейшей моей благодарностью и доложить, что я в полной мере оные чувствую, и верхом моего счастья будет заслуживать таковую ко мне милость.

Собственноручно на фр. языке (перевод)

21) По воле государя императора и в силу повелений, сообщенных по этому поводу графом Грабовским, я облечен властью, так сказать, вполне диктаторской, чтобы начать следствия в этой стране (Польша), по показаниям князя Яблоновского. Вы поймете сами и я попрошу вас обратить внимание его императорского величества на то, что положение мое в этой стране становится весьма щекотливым и весьма трудным.

Желая только повиноваться, и, применяясь к инструкции, данным мне покойным благодетелем моим на счет этой страны и возможного в ней образа действий, мне казалось полезным назначить здесь, по примеру Петербурга, следственную комиссию, - направление и наблюдение коей остается под моим личным надзором; а так как между лицами, которых комиссия будет призывать, вопрошать и даже арестовать, могут быть подданные империи и королевства, а также и русские, то я назначил членами комиссии: гг. Новосильцева, Куруту, Кривцова, Колзакова и Моренгейма.

Русскими членами: графа Замойского - первоприсутствующего сената, Соболевского - министра юстиции, графа Грабовского - министра духовного ведомства, Гаузе - военного министра, воеводу графа Грабовского и графа Раутенштрауха - секретарем.

Тут вы найдете людей разных цветов, разных убеждений, и все они облечены общественными должностями. Их образ действий снимет с них личину и заставит умолкнуть толки и сплетни света; тогда они увидят, в чем дело, и обнаружить цель людей, противодействующих установленному порядку.

Наибольшая гласность и o наибольшее доверие к этим господам заставит их быть энергичными и казнить виновных.

Все эти подпольные следствия противны направлению и духу времени, а так как мы подчиняемся здесь конституционному порядку вещей, то все остается в смысле установленного правления более входит в строй. Сообщите мне, что вам скажет император; я не могу, по-моему разумению, лучше действовать.
Константин.

     9 февраля 1826 г., Варшава

Любезный Фёдор Петрович! Из показания полковника Пестеля видно, что в числе лиц, замешанных по заговору противу правительства, он полагает принадлежащим и князя Илью Долгорукого. Я прошу вас узнать и меня уведомить: кто такой сей князь Илья Долгорукий, служит ли он и где именно?

Помета: Адъютант братца, что требовал, чтобы он подписывал (?) подобно адъютантам его величества и сие исполнил токмо по настоятельному требованию. Впрочем, по делу ничего серьёзного не представляется. Долгорукий находятся на службе и ведет себя прекрасно.

     15-го февраля 1826 г., СПб.

Князь Илья Долгорукий находится адъютантом при братце вашем великом князе Михаиле Павловиче.

Он, подобно бывшим адъютантам его высочества, что ныне флигель-адъютант Перовский и Кавелин, принадлежал к обществу "Зеленой книги"; но сии тотчас и в свое время сами собой подали письменные о том объяснения, чего Долгорукий не учинил; почему государь, посредством его высочества, потребовал от него таковое.

Долгорукий давно уже от сообщества удалился; с тех пор служил и служит отлично и прекрасно, и по делу ничего важного о нем не открывается.
Опочинин

     12 (24) февраля 1826 г., Варшава

Любезный Фёдор Петрович! Скажу вам теперь, что комитет, о котором я вас предуведомлял в прошедшем письме, я учредил здесь, по предоставленной мне власти государем императором действовать неограниченно, на счет открытий тайных обществ, начал свои заседания с прошедшего понедельника.

Об арестованных, по cиe время, лицах препровождаю при сем список; далее кто будет, буду вас уведомлять. О сю пору, при всем неутомимом старании и изыскании комитета, ничего еще не открывается между поляками, как nationalite.

Cиe самое поставляет меня в обязанность повторить еще вам, что я уже и писал отчасти, что надобно войти в тонкость всех обстоятельств и поводов, которые были даны полякам питать в себе этот дух.

Я их нимало не защищаю: пускай, что угодно будете с ними сделать; но долг мой есть поставить на вид всю истинную правду и обстоятельства, который мне ближе всех известны, ибо и мое положение, в теперешнее время, на счете сего весьма есть критическое.

Покойному государю императору, угодно было не только дать им питаться надеждою, но десять лет сряду словами и деяниями своими вкоренял и внушал в них сию мысль; и посему самому, что же мне оставалось делать, как исполнять волю государя и с оною сообразоваться.

Я поставляю вам в свидетели: Василия Сергеевича Ланского, который теперь в С.-Петербурге, и Николая Николаевича Новосильцева, что я им говорил тогда, когда первые дошли сюда слухи на счете восстановления царства польского, что, по-моему бы лучше прислать сюда губернаторов и вице-губернаторов, и даже поименовал таковых.

К открытию первого сейма, бывшего в 1818 году, я ничего не знал, какая приготовляется речь; статс-секретарь Каподистрия, в то время, на счет оной мне сказал: - Посмотрите, что будет. Она не только на одну Польшу, но на Россию и на всю Европу сделаете влияние.

Я также поставляю в свидетели его императорского высочества великого князя Михаила Павловича, бывшего во время сейма в Варшаве, в 1818 году, что, приехавши с государем императором от развода, когда мы входили с ним по круглой, лестнице в его комнаты, я осмелился его императорскому величеству отвечать на счет его предположения и представительного правления. На что государь император даже с некоторым гневом изволил мне отозваться.

Потом, во всех случаях, изволил мне всегда твердить: Разве ты не понимаешь, что не им дают вместо желтых красные воротники, а вам - вместо красных желтые.

Сверх того, во всех польских губерниях, присоединенных к России, государь император изволил назначить губернаторов и вице-губернаторов из поляков; впоследствии для всех сих губерний мундиры даны были с малиновыми воротниками, и наконец, во время последнего пребывания в Варшаве, всего литовского корпуса генералам, адъютантам и другим чинам, вместо красного цвета, приказал иметь на воротниках и прочем обмундировании малиновый, и даже угодно было, чтобы и шитье генеральское на мундирах было бы золотое, но такое же самое, как у польских генералов. 

Я уже упросил его императорского величества оставить прежнее; и в доказательство сего, что его было такое намерение, верно цель и хранится еще в гардеробе, в С.-Петербурге, воротник генеральский, который он приказал сделать на образец с шитьем золотым на малиновом сукне по образцу польского.

Словом сказать, государь император не только во всех своих речах к сеймам бывшим и действиях, но даже в разговорах во многих случаях с польскими, как статскими, так и военными чинами, откровенно изволил изъяснять свои на счет их намерения; следовательно, что же мудреного, что у них вскружились головы на чувствах nationalite.

Им сие беспрестанно внушалось, они привыкли к сей мысли и полагали, что сие есть положительное; винить же их за это, кажется, не можно. Кто бы такой, будучи на их месте, не пожелал сего? В них эта мысль общая, разве всех их можно за оную истребить?

А между тем, они хвастаются и весьма дорожат тем, что у них с самых древних времен, даже в истории нет примера, чтобы были в Польше цареубийцы. Впрочем, я повторяю вам еще, что я далек от той мысли, чтобы защищать виновных поляков; но только долг истины и обязанности моей побуждает меня все сие объяснить и просить вас доложить его императорскому величеству: не благоугодно ли будет обратить особенное свое на оное внимание.

Речи на сеймах, при открытии и закрытии государем, препровождаются при сем. Они служат доказательством моим словам. Многие думали и думают, что это воля государя, чтоб готовить умы. По прочтении оных речей, прошу вас возвратить их ко мне.

Собственноручно: Еще же им кружит головы Финляндия и ее соединение в одно. Vous n'avez qu'a juger vous meme de ce qui en est. Ne m'oubliez pas. Tout a vous de coeur Constantin.

Список лицам, арестованным по распоряжению комитета, учрежденного для изысканья тайных обществ:

Граф Солтык - сенатор, кастелян царства польского.
Гржимало - рекетмейстер в государственном совете царства польского.
Плихта-секретарь в канцелярии оного же совета.

Кжуховский - библиотекарь сего же совета.
Дембек - каноник, начальник типографии, употребляемой правительством.
Прондзинский - подполковник польской квартирмейстерской части.

Кржижановский - подполковник лейб-гвардии польского конно-егерского полка.
Мицельский - адъютант его императорского высочества цесаревича, оного же полка капитан.
Малаховский (Густав) - сын сенатора, каштеляна царства польского; он служил прежде чиновником в государственной коллегии иностранных дел.

Делевель - сеймовый посол станиславовского обвода.

Всенижайше представляется при сем, на благоусмотрение его превосходительства Фёдора Петровича, конституция вновь открывшегося тайного общества, от принятого в члены оного, но еще не присягавшего, гоф-фурьера 11-го класса Беляева, и им опробованная во всех ее отношениях (конституция в бумагах отсутствует).

     12 (24) февраля 1826 г., Варшава

Любезный Фёдор Петрович!

1) За доставление биографии г-на Булатова (полковник, декабрист, хотел стрелять в Николая Павловича) благодарю вас, и при сем случае скажу, что видно Всевышней деснице угодно было защитить своею благостью нашего государя императора от злодейского его предприятия.

2) За обещание присылать подобные биографии и прочие сведения, и за уведомление о разговорах и суждения, какие на счет меня происходят, также весьма вас благодарю.

3) Я получил от его императорского высочества великого князя Михаила Павловича книгу, о которой вы во мне пишите "Описание всех частей света", изданную в 1808 году, от главного управления училищ для обучения юношества; и отвечал на оное его императорскому высочеству, что теперь выходит 20 лет, как книга издана, а Кюхельбекер мне говорил, что ему 29 лет от роду; следовательно, было тогда ему 9 лет, и что, наконец, после таких правил, какие старались вперять с младенчества в юношество, мудрено-ли, что много есть подобных Кюхельбекеров. 

Константин.

Собственноручно: Скажу вам, что когда я, следуя, как вам известно, постоянно правилам просвещать Беляева (см. выше), объявил ему о содержании статьи, помещенной на странице 55 в книге, доставленной ко мне его императорским высочеством великим князем Михаилом Павловичем, изданной в 1806 году от главного правления училища, - он сему никак верить не хотел, полагая, что я это для него выдумал; но когда я сказал ему и прочитал печатное, то он, изумившись, вдруг самым серьезным тоном сказал: - Это надобно перепечатать.

Примечание. Вот та страница, которая обратила на себя внимание великих князей Константана Павловича и Михаила Павловича: Вольными государствами они называются только потому, что не от единого зависят; впрочем, жители сих вольных государств также подчинены законам, как и в единоначальственных державах.

Государства, которых глава имеет титул императора или короля, называются или империей или королевством, а одним слово державой или царством.

Однако есть монархические державы, которые суть токмо герцогства, княжества и проч., и правители их не называются монархами, хоть и монархически правительствуют, ибо монархами именуются только императоры и короли.

Ежели повелитель не следует законам в употреблении своей власти, то называется деспотом, а ежели употребляет свою власть к угнетению, насильствию и жестокостям, то называется тираном, то есть, утеснителем.

Но как ни один народ не желает иметь утеснителя, то и нет деспотии и тирании на праве основанных. (Из книги А. К. Гаспари "Описание всех частей света", Саб. 1806, см. стр. 55).

     16-го (28) февраля 1826 г., Варшава

Любезный Федор Петрович!


15) На то, что государь император изволит часто шутить с вами, и, между прочим, говорит, что когда составится у нас конституционное правление, то назначит вас оратором…(?), о чем и приказать изволил вам мне написать, - я прошу вас доложить его императорскому величеству, что сомневаюсь, чтобы вы были готовы ораторствовать в представительном правлении; а не лучше ли будет употребить на сие Беляева? Он уже к тому готов и в подкрепление вытвердил и ту 56-ю статью из книги, вам известной, которую его императорское высочество великий князь Михаил Павлович изволил ко мне прислать....

     19-го февраля (3 марта) 1826 г., Варшава

Любезный Федор Петрович!

… 2. Крайне сожалею о нездоровье государя императора; прошу Бога, дабы он сохранял столь драгоценное для нас его здоровье; я весьма обрадован был, что ему сделалось гораздо лучше.

3. На счет того, что государь император изволил приказать вам мне написать, что он вынужден нашелся переменить Шульгина, который, кроме глупости, ничего не делал и пил, а теперь утешает себя тем, что распускает повсюду слухи, что он потому, якобы удален, что несет на себе особенные мои милости; я прошу вас доложить его императорскому величеству, что Шульгин мужик был добрый, а что начал пить, то это новое; за ним прежде сего не бывало.

Что же касается до оных слухов, то я уверен, что никто не может усомниться в моей непоколебимой преданности к государю. О Княжнине же, который на место Шульгина поступит, скажу мое замечание, чтобы не вышло у него "битье и палки", ибо он был всегда драчун.

4) Я очень рад и душевно благодарен за искреннее участие, которое его императорское высочество великий князь Михаил Павловичи изволил принять, услышав ответ одного из заговорщиков, что не имели они никакого соотношения с литовским корпусом, ибо им известен был дух, поселенный в том корпусе, который совершенно противен образу их мыслей.

К сему присовокупляю, что за всех вообще отвечать нельзя, но, впрочем, совершенно уверен во всех войсках и начальниках частей, под командой моей состоящих; им нечем другими заниматься, как службою, и, благодаря Бога, о сю пору все в порядке и благополучно, и хотя на Лунина, как вы знаете, и говорили, но по сиe время ни малейше ничего не оказывается; а притом, ежели бы он и осмелился что предпринимать, то я уверен, что не имел бы здесь успеха, не нашел бы себе товарищей.

5) Вы пишите, что его императорское высочество великий князь Михаил Павлович изволил вас удостоить приглашением с собой к смотру лейб-гвардии московского и гренадерского полков, и что вы людей оных нашли, как агнцев, ожидающих решения своей участи и на лицах их изображено было, с каким усердием они желают загладить свое преступление; и совершенно с вами в том согласен, и верно вы вспомните, когда вы были здесь 6-го января на водоосвящении, и когда проходили взводы, то я вам, показывая на оные, сказал, что не грех ли таких почтенных людей приводить в несчастное заблуждение?

Вы уведомляете, что прибыл флигель-адъютант граф Строганов с известием, что тело покойного государя императора уже выступило и что представить себе не можно, с каким восторгом трогательным и благоговением священные останки его величества всеми состоящими встречаемы и препровождаемы бывают.

Матушка изволить мне о сем же писать. Я совершенно уверен в преданности и усердии всех сословий, и хотя, к крайнему сожалению, бунтовщики сделали навсегда пятно своим братьям-дворянам, но отнести сего ко всем нельзя и, по пословице, в семье бывает не без урода.

За доставление биографии Якубовича (Александр Иванович), благодарю вас. Это такой злодей, которого имя без омерзения нельзя поминать. Вы есть фамильный секретарь, а Кривцова я называю теперь фамильным же унтер-секретарем. Жена благодарит вас, и графа Модена, за ваше к ней напамятование. Она теперь нездорова, простудясь на днях, но надеюсь на Бога, что скоро будет опять здорова.

Навсегда вас любящий Константин

Письма в. к. Константина Павловича к графу Бенкендорфу (посреднику в переписке с государем императором Николаем Павловичем)


Первое время по воцарении Николая Павловича уклончивость старшего брата Константина Павловича в мероприятиях против бывших заговорщиков заботила нового государя. Само коронование Николая откладывалось по той причине, что отрёкшийся брат медлил с приездом в Москву, и с тех пор посредником в сношениях между братьями являлся граф Александр Христофорович Бенкендорф, сверстник Константина Павловича (46 лет), с детства коротко его знавший и в то же время владевший полным доверием Николая Павловича (29 лет).

Поездка в Москву

     (Перевод с фр.). Варшава, 10 (22) сентября 1826 г.

Мне было аккуратно доставлено, г-н генерал, ваше письмо из Москвы от 26 прошедшего августа. Мне очень приятно узнать, что моя поездка в Москву произвела хорошее впечатление на жителей С.-Петербурга, и я очень рад тому, что мог, хотя бы и пассивным образом, способствовать к поддержанию порядка в этой столице.

Сообщаемое вами известие о злонамеренных толках, к которым послужил поводом мой отъезд из Москвы (здесь: сразу же после коронации Николая Павловича, состоявшейся 22 августа), могло удивить меня лишь на минуту.

Как бы ни были одушевлены злобой те, которые распространили в публике слух о мнимом разногласии между Его Величеством Государем Императором и мною, странность этого слуха очевидна для каждого; она тем более поражает своею нелепостью, что публику старались уверить, будто Ее Величество Вдовствующая Императрица могла вызвать недоразумение между моим Государем и мною.

Всякий, кто имеет счастье состоять в числе лиц, приближенных к Их Величествам, убежден в противном, и я нисколько не сомневаюсь в том, что люди рассудительные оценят этот слух по достоинству, то есть не обратят на него ни малейшего внимания.

Я с истинным удовольствием узнал, что гг. генерал-адъютанты были 26 августа на большом представлении во дворце в такой же форме, в какой я появлялся два раза в Москве.

При жизни покойного Императора я всегда считал за честь носить этот мундир, а теперь считаю это за честь, как изъявление уважения к славной памяти этого возлюбленного Монарха.

Во время моего отсутствия здесь все умы были в нерешимости, ожидая моего возвращения; спокойствие и порядок, по обыкновению, строго поддерживались, и я могу ручаться, что и в будущем они не будут нарушены.

Я нашел приложенную при вашем письме заметку на Русском языке; не зная, составляет ли она приложение к письму, так как вы о ней вовсе не упоминаете, я при сем вам возвращаю ее в подлиннике, однако предварительно приказав снять с нее копию.

Примите, г-н генерал, уверение в моем уважении.

Константин

     (Перевод с фр.) Варшава, 17 (29) сентября 1826 г.

Мне было очень приятно узнать, что моя поездка в Москву могла содействовать успокоению умов, хотя я предпринял ее с единственной целью видеть вместе всех членов моего семейства. Если она принесла какую-нибудь пользу для общества, я могу лишь поздравлять себя с этим.

Я вполне разделяю ваше мнение, что празднества способны отклонить молодые пылкие головы от всякого намерения потрясти или ниспровергнуть установленный порядок вещей; однако я замечу по этому поводу, что было бы желательно, чтоб сдержана была страсть к игре в общественных собраниях и чтоб в них молодые люди занимались более делами, чем картами.

Игра, как известно, такой порок, который порождает склонность к праздности и всегда имеет неприятные, а иногда даже пагубные, последствия для семейств и для общества. Искоренение ее, действительно, очень трудно; однако все возможно, если принять хорошо задуманные меры и благоразумно приводить их в исполнение.

Здесь все в надлежащем порядке; умы так спокойны, что не внушают никаких опасений. Донесения, которые я получаю из находящихся под моим управлением губерний, прежде бывших польскими провинциями, также вполне удовлетворительны.

Недавно происходившие там выборы прошли не только без малейших волнений, но даже при таком порядке и при таком единодушном желании не нарушать общественного спокойствия, благодаря которым только и могут эти собрания граждан быть благотворными для государства и для каждого из них в отдельности.

Р. S. В ту минуту, как я оканчивал это письмо, мне попал в руки 109 нумер политической и литературной газеты "Journal de St.-Petersbourg". Я заметил там одну нелепость, которую крайне необходимо исправить.

В той статье, где идет речь о смягчении наказаний, дарованном Его Императорским и Царским Величеством по случаю его коронования, перед словом каторжники, которых касается это смягчение, поставлен титул "господа".

Но всякому известно, что человек, осужденный на каторжный работы, лишается всех своих дворянских титулов и некоторым образом ставится вне закона. И кому же дают этот титул? Преступникам, приговоренным к смертной казни на эшафоте.

"Journal de St.-Petersbourg" - газета политическая, полуофициальная; все, что в ней сообщается, служит основой для мнений всех иностранных государств и можно сказать, целого мира.

Не знаю, произошла ли указанная мною нелепость от недосмотра издателя или же была последствием предумышленного коварства, но дело в том, что эта нелепость очень важна и как я теперь ее осуждаю, так будут ее осуждать не только за границей, но и внутри России.

Я прилагаю при сем эту газету с помеченной карандашом статьей, о которой идет речь. Я счел долгом обратить ваше внимание на этот важный предмет, и я не должен скрывать от вас, что я уже не раз замечал такие несообразности, которых не следовало бы допускать в газете такого рода.

Прошу вас доложить Его Императорскому и Царскому Величеству об изложенных здесь соображениях для того, чтоб вызвать Его Высочайшее повеление к прекращению указанных мною злоупотреблений.

Весь этот post-scriptum написан мною, любезный мой генерал, вследствие состоявшегося между нами условия сообщать друг другу обо всем, что может клониться к пользе Его Императорского и Царского Величества.

Суждение о внутренней политике

     (перевод с фр.) Варшава, 25 ноября (7 декабря) 1826 г.


Я от всего сердца поздравляю Его Императорское и Царское Величество с тем, что он нашел превосходный дух в гвардейских батальонах после того как те из них, которые ходили в Москву, соединились с теми, которые оставались в С.-Петербурге.

Тем не менее, я не могу не заметить, что для меня непонятно, каким образом при том усердии, каким воодушевлены начальники гвардейских войск, при том неустанном старании, с которым они несут службу Его Величества, еще можно допускать существование в этих войсках какого-либо недоброжелательства.

Назначение Его Императорского Высочества Великого князя Михаила Павловича командиром гвардейского корпуса доставило мне большое удовольствие. Его Величество не мог сделать лучшего выбора.

Устраняя чувства, внушаемые узами родства, я должен отдать Великому князю Михаилу Павловичу должную справедливость. Его усердие, его деятельностью, его заботливость, твердость его характера, одним словом все делает его достойным доверия, которое угодно было Государю Императору оказать ему, назначая его на столь важный пост.

Вы пишете, что в Великом князе Михаиле Павловиче будут находить прямого покровителя и препятствие для интриг. Опытность, приобретённая мною 32-х-летней службой, убедила меня, что такое прямое покровительство не всегда обеспечивает интересы службы: для достижения этой цели достаточно справедливости и наблюдения за тем, чтоб каждый исполнял свои обязанности, но нет надобности выслушивать всякого встречного.

Впрочем, военная дисциплина чужда всякого покровительства отдельным личностям, а за тем, чтоб дисциплина не ослабевала, необходимо наблюдать с постоянным вниманием. В глазах начальника, всякий, кто нарушил обязанности, налагаемый службой и субординацией, должен быть наказан, в каком бы ни состоял чине и какими бы ни пользовался преимуществами рождения и богатства, точно так же, как всякий, кто отличился, должен быть награжден.

Держаться в этом отношении середины значило бы делать шаг к несправедливости. Та ков мой взгляд, и я высказываю его без колебаний.

…Мне было чрезвычайно приятно узнать, что общественное мнение отступает от своих заблуждений и заметным образом улучшается. Вам также, как и мне, хорошо известно, что дух большинства всегда был у нас очень хорош; если же иногда попадаются беспокойные головы, злонамеренные люди и даже преступники, то это вовсе не дает права делать общее заключение о настроении умов у жителей всей империи.

Во всех странах есть люди этого рода, в особенности в среде молодежи; но эти заблуждения заглушаются при своем зарождении, и самые отчаянные из недовольных, даже те из них, которые действуют на умы всех классов общества, успевают приобрести очень мало последователей сравнительно со своими пагубными замыслами; так несомненна та истина, что любовь к порядку и спокойствие глубоко вкоренена во всех классах и во всех обществах!

Впрочем я разделяю ваше мнение, что при теперешних обстоятельствах следует быть предусмотрительным и наблюдать за всем с большим чем когда-либо тщанием.

Я уже выражал вам на словах и здесь снова повторяю, что причиной позорного поведения Семёновского полка были единственно солдаты, что печальные события, случившиеся в С.-Петербурге в декабре прошедшего года, были вызваны зложелательством офицеров и, наконец, что для предотвращения всяких беспорядков, всякого нового мятежа, требуются в настоящее время особое внимание и особая бдительность, так чтоб быть в состоянии подавить всякие элементы волнений в самом зародыше.

При этом следует принять в соображение и то, что если правительство примет теперь предосторожности, указываемые опытом, то и тайные общества, если они еще имеются, также будут держать себя боле осторожно, чем когда-либо.

Вы уже доказали, мой любезный генерал, ваши политические познания и вашу преданность престолу доставленными вами покойному Императору Александру Павловичу сведениями о тайных обществах 1821 года, в то время как вы исполняли обязанности начальника главного штаба гвардейского корпуса.

Я вполне в этом убедился, прочитав секретную записку, которую вы мне доставили и которая относится к той эпохе, когда заговор был в самом начале. Доверие, которым почтил вас ныне царствующий Государь Император, служит для меня верным ручательством того, что вы удвоите свойственную вам деятельность и усердие, дабы содействовать поддержанию спокойствия и порядка, так счастливо восстановленных после печальных событий, едва не нарушивших благоденствия тех народов, которые живут под скипетром Его Величества Императора и Царя, нашего Августейшего Государя.

Письма в.к. Константина Павловича к Фредерику Лагарпу


     16 февраля 1826 г.

С чувством искреннейшей и живейшей благодарности получил я письмо ваше от 16-го минувшего января, любезный и почтенный наставник, которое доставила мне нынче сестра Мария. Одобрение ваше мне весьма драгоценно и верьте откровенности моей, известной вам с моего детства, что я очень дорожу вашим мнением.

Я не мог иначе действовать в важных и неожиданных обстоятельствах, в которые я был поставлен. Я слишком был осыпан милостями, благоволением, доверием и, смею сказать, дружбой покойного моего Государя и благодетеля; словом я был слишком близок от него, чтобы после Его кончины коснуться до чего-либо, что ему принадлежало, не погрешив против него и в то же время не нарушив глубокой признательности, коей я проникнут за все что он постоянно изволил делать для меня.

Я не могу свыкнуться с мыслью о потере его невозвратной для всякого благомыслящего человека. Для меня он будет жить вечно. Весь мой образ действий был движим чувствами чести, долга и признательности. Вам, любезный и почтенный наставник, и графу Сакену я обязан ими, ибо вы внушили мне их с самого моего детства. Примите в том признательность, как дань чистейшей истины.

Ласкаю себя надеждой, что вы не отвергнете ее, как изъявление второго вашего ученика. Я был уверен в вашей скорби при нашей общей потере. Вам лучше всех известно, чем был наш бессмертный Император, и кто лучше вас мог бы оценить его, вас, которые пеклись о его воспитании и пользовались его доверием.

Прошу вас верить, м. г., что все, что касается до вас лично и до вашего семейства никогда не может остаться чуждым вашему ученику; смею вас в том положительно уверить.

Письмо ваше от 27 декабря не дошло до меня, иначе я, конечно, отвечал бы вам тотчас, не обращая внимания на титул, который вы мне в нем даете, и которого, благодаря Богу и покойному Императору, я никогда не носил.

Довольный моим настоящим положением, которым обязан благоволению и милостям покойного Государя, во всех отношениях, как общественных так и частных, я ничего не домогаюсь и не позволяю себе даже выражать ни единого желания, ибо иначе я нарушил бы признательность к Тому, которого увы! уже нет.

Я останусь в этом положении пока меня будут считать пригодным, и пока Богу угодно будет. Позвольте мне, м. г., в конце этого письма повторить вам, что ваше письмо доставило мне несказанное удовольствие, равно и одобрение ваше, которое перенесло меня в то время, когда после наших уроков мы с братом говорили: г. де Лагарп доволен нами.

Прошу вас, м. г., напомнить обо мне супруге вашей и засвидетельствовать ей мое почтение.
Старый мой друг детства, генерал Курута, узнав, что я пишу к вам, поручает мне напомнить вам о себе и просить продолжать ему ваше расположение. Вот 40 лет как мы с ним вместе и теперь он начальник моего Генерального Штаба.

Признательность, привязанность и искреннее уважение посвящены вам навек вашим старым и преданным учеником Константином.

Р. S. Сейчас получил я письмо ваше от 27-го декабря через Петербург и спешу вас о том уведомить и просить принять всю мою благодарность за его содержание.

     5 января 1827 г.

Сестра моя Мария исправно доставила мне письмо ваше от 15 с. м., любезный и почтенный наставник, за которое прошу вас принять изъявление искреннейшей благодарности, равно и за чувства, которые вы ко мне сохраняете. 

Одобрение ваше для меня самое лестное и я очень счастлив, что заслужил его моим образом действия во время коронации в Москве; но откровенность моя заставляет просить вас не придавать этому такой большой цены, ибо решившись не отступать ни на шаг от того образа действий, которые я себе предназначил, с моей стороны все это было лишь просто и естественно.

Никто в мире более меня не боится и не ненавидит действий эффектных, коих эффект рассчитывается вперёд или действий драматических, восторженных, и т. п.; признаюсь в моей глупости, я в этом ничего не смыслю, как сказал выше.

Раз приняв положение, одобренное покойным нашим бессмертным императором и моей матерью, все остальное для меня становится простым последствием, и роль моя тем более была легка, что я оставался на том же посту, который занимал прежде и которого не покидал. Признаюсь с известной вам, м. г. откровенностью, что я ничего не желаю, ровно ничего, ибо доволен и счастлив насколько это возможно.

То, что мне собственно принадлежит, этого никто в мире у меня отнять не может, - это воспоминание о времени, употребленном мной на службу двум моим императорам, и испытанием верностью, радением, преданностью и привязанностью, в продолжении 32 лет, также как надеюсь служить нынешнему, на сколькой это может быть ему угодно и на сколько позволят мне мои физические силы.

К тому же я всегда был чужд всяких интриг, знал только повиновение самое пассивное и всегда в отношении их действовал с самой бескорыстной откровенностью, без всякой задней мысли, храня свое частное мнение для себя и выражая его лишь тогда, когда к тому был призываем, подчиняясь всегда, даже вопреки моему мнению, исполнению воли моих государей с самой строгой добросовестностью и делая, так сказать, род рыцарства и из того, чтобы удалось, хотя бы против моего мнения, то, что мне было предписано.

Вот что мне принадлежит и чего никто в мире не может и не будет в состоянии отнять у меня. К тому же поддержки я буду искать в Боге, а он, видя чистоту, вложенную им в мое сердце и которую буду стараться сохранять, совершил остальное, руководив меня между препятствиями, которые я иногда встречал на пути.

За то я и благодарю его ежедневно из глубины сердца и от всей души. Очень многие не поймут меня, любезный и почтенный наставник; это их дело, они не имели, как я, счастье служить императору брату, императору другу, императору товарищу и благодетелю, и питать к нему те чувства, которые мы питали друг к другу. Но довольно об этом предмете.

Пожелания ваши для блага нашей страны, с которыми вы ко мне обращаетесь, не могут быть приняты мною иначе, как с живейшею признательностью. Смею надеяться, что они также были бы приняты и всяким из моих соотчичей. 

Да будет счастлива дорогая и великая Россия, да не увидит она боле печальных и гнусных сцен, да будет она велика не только своим пространством, но и истинными чувствами чести, которые должны ее поддерживать и внушать к ней уважение, ибо без этого сила ее не была бы непоколебима.

Здесь я говорю как русский, любезный наставник, а не как представитель ее, коим я никогда не был и так как вы говорите мне, что привыкли выражать ваши пожелания нашему бессмертному императору, вы просите меня принять их его именем. Я не могу на это согласиться иначе как русский и как таковой приемлю их от всего сердца и всей души.

Очень счастлив был прочесть в письме вашем, м. г., что здоровье ваше хорошо и позволяет вам заниматься усидчиво различными отраслями государственной службы. Да сохранит вас Бог еще надолго в этом положении для вас самих, для вашего семейства и для друзей ваших, в числе коих вы мне позволите считаться.

Я вижу, любезный и почтенный наставник, что вы не воинственны и что вы вовсе не желаете, чтобы ваша шахматная доска досталась добрым соседям, которые хотели бы сыграть на ней партию. Совершенно разделяю ваше мнение в этом отношении, разве сами владетели шахматной доски захотели бы это позволить, в чем я впрочем, весьма сомневаюсь.

Что касается до ваших литературных и благотворительных обществ, общественное мнение выражает о них очень различные суждения; одни делают из них общества чисто учёные, другие, и число их с малыми изменениями весьма велико, видят в них более или менее гнезда революции и сборища карбонариев, коих главные центры суть: Цюрих, Базель, Лозанна, Женева.

Вам лучше меня известно как это, в самом деле; я только повторяю, что здесь говорят.
Старый друг мой генерал-лейтенант граф Курута поручил мне искренне благодарить вас за вашу память. Он все тот же, т. е. олицетворенное рвение. Он мой начальник генерального штаба.

Согласно желанию вашему, не премину уведомить вас поедем ли мы на воды, если здоровье моей жены этого потребует и будет ли это в вашем соседстве. Вы, надеюсь, не сомневаетесь в удовольствии, с которым бы я вас увидел и расцеловал от всего сердца.

Это было бы для меня вдвойне удовольствие, потому что я бы имел случай познакомить вас с женой. Я ей обязан счастьем, спокойствием и получил ее из рук покойного императора, который удостаивал ее своею дружбой и особым доверием, за то она и признательна ему и неутешна от его потери.

Прошу вас, любезный и почтенный наставник, напомнить обо мне г-же Лагарп и передать ей мое почтение. Сохраните мне вашу дружбу и верьте всегда в чувства признательности, который я к вам питаю за ваши обо мне попечения. Верьте в искреннее уважение и отличное почтение, с которыми навсегда пребуду

Ваш преданный Константин.

Наверх