Александр Вельтман. Путевые впечатления

, и между прочим, горшок ерани
рассказ вроде повести


С исхода июня в Москве стояли жары; никто не припомнит таких жаров. Над железными крышами воздух струился белым пламенем; на раскаленную мостовую можно было поддавать как на каменку - куда ни кинься, везде русская баня, без предбанника, без выхода освежиться. Дышать нельзя, таит вся внутренность!
Проходит неделя, две, нет помилованья, чисто небо; лишь изредка, как будто заволочет его; думаешь: вот налетело благотворное облачко, вот дунет свежий ветерок! Ничего не бывало; это пыль, взвитая вихрем, поднялась и стоит неподвижно. Лучшим термометром силы жара мог служить приятель Александра Фёдоровича - Сергей Фёдорович. Он привык к Закавказскому 48-ми градусному жару, и русские жары в 20, в 25 градусов казалась ему не более как одним градусом Кавказского тепла. Во все каникулы прошедших годов ему было свежо; но нынешним летом, в начале июля, он вдруг сказал «жарко!», снял лишнюю персидскую шелковую сорочку, снял лосиную фуфайку и решился ходить без ватной шинели.
 - Плохо! дурной знак! - подумал Александр Фёдорович, и решился ехать из раскаленной Москвы в прохладный Петербург. С этою счастливою мыслью он немедленно отправился в контору дилижансов. – Есть место на завтрашний день? - Есть № 8-й. – Не в четвероместной ли карете? - В четвероместной; но с вами поедет только одна девица. - Девица! Какое несчастье! Но, нечего делать, запишите меня.
 - Верно, из иностранок - подумал Александр Фёдорович, выходя из конторы - потому, что русская девица, даже согбенная под тяжестью лет, ни за что в свете не решится провести три дня и три ночи наедине, даже с известным, не только что с неизвестным ей мужчиною. Это возмутит всю её жизнь, заставит краснеть всякий раз, когда речь зайдет о дилижансах. Нет, у нас сомнительных положений не любят. И прекрасно! Таковы должны быть патриархальные нравы: только то чисто, на что и тень не ложится. У нас тотчас скажут: «Плоха та овца, которая одна одинехонька в лес пошла; не Божья жертва, а волчья».

В предположении, что спутница непременно из иностранок, Александр Фёдорович явился на другой день в контору дилижансов со своим чемоданчиком, и покуда взвешивали поклажи и укладывали их, он прохаживался по конторе и по двору, выходил за ворота и выжидал девицы из иностранок. Александру Фёдоровичу представлялось, что она непременно должна явиться на извозчике, в шляпке из сурового батиста, покрытой зеленым вуалем, в холстинковом, или ситцевом с широкою оборкой платье, в переднике или таблье с карманами; в одной руке большой зонтик a la Taglioni, в другой огромный ридикюль a 1а мешок.
В нетерпеливом ожидании, Александр Фёдорович сел на тротуарный столбик, чтоб рассеять себя какими-нибудь впечатлениями и, по требованию века, исследовать какую-нибудь сторону жизни. Его наблюдательный взор устремился влево вдоль по переулку, и искал в отдалении у Мясницких ворот какого-нибудь предмета, который обратил бы на себя его внимание. Вдруг, подле него раздался голос: 
- Подай, батюшка, милостыньку на погорелых!
 Это была молодая деревенская баба, в белом балахоне, с ребенком на руках.
- Откуда ты, голубушка? - спросил Александр Фёдорович, подавая ей гривенник.
- Издалёка, касатик.
- Давно ли в Москве?
- Теперь лишь пришли, да не знаем, куда пройти на площадь, и Господи, какой великий град - не узнаешь что дом, что церковь; идешь да молишься.
Александр Фёдорович хотел похохотать над простотой деревенской, но вспомнил, что век не велит ни над чем смеяться, а обо всем сожалеть.
К счастью, кондуктор объявил пассажирам, что все готово, и просит садиться по местам. Александр Фёдорович взобрался по железной лестнице так называемого Французского дилижанса, вступил в заднюю дверь, сел в душный кузов, и спросил о своей спутнице.
- Сударыня, не угодно ли садиться? - крикнул кондуктор к женщине, которая сидела на крыльце, и на которую Александр Фёдорович не обращал внимания, принимая ее за особу, принадлежащую к семейству какого-нибудь из членов конторы.
- Сейчас, любезный, - сказала она, и, схватив со скамьи узелок и огромный горшок ерани, подошла к карете. 
- Подержи, милый, покуда я влезу.
- Неужели, сударыня, и горшок-то с собой? - сказал кондуктор.
- Не тебе ли оставить?
- Что мне в нем? Я бросил бы его.
- Ты свое бросай, а мы свое будем беречь! - сказала она, и взобравшись в карету, с трудом протащила сквозь дверцы разветвлённую на решетчатых тычинках ерань.
 - Так это-то девица из иностранок? - думал Александр Фёдорович, осматривая спутницу свою от сырцовых локонов под чепцом, до изношенного башмака на огромной саксонской ноге, с выдавшеюся костью большого пальца. Она была худа, костлява и обтянута четырьмя полотнищами скромного ситца; лиф decollete; лета трудно было определить, хотя и заметно было сквозь чепец, что от косы осталось не более как с мышиный хвостик, и пробившийся гренадерский ус пора уже было подстригать.
- Вы также в Питер? - спросила она, усевшись и держа обеими руками горшок ерани на коленях.
- В Питер, - отвечал Александр Фёдорович.
- Господи, благослови!- произнесла она, когда дилижанс двинулся с места, и хотела перекреститься; но по мостовой так затрясло, так начало вскидывать заднюю часть дилижанса, что темя ударялось в крышу, а горшок припрыгивал, - никак нельзя руки отнять.
- Ах, чёртов возок! - повторяла, охая спутница Александра Фёдоровича, который не мог надивиться на глупость возить с собой горшки цветов.
Подле заставы дилижанс остановился; его окружили мужики и мальчишки с сайками, и начали насильно совать их в руки и в окны, крича: - Сайки горячи! Барин, барыня, купи на дорогу!
По шоссе дилижанс катился плавно; спутница Александра Фёдоровича поуспокоилась. Александр Фёдорович носил волоса по моде, a 1а мужик; на нем был покойный летний сюртук. По выражению Пушкина, дрема долила его и давала возможность скромной деве рассматривать своего спутника и делать о нем выгодные и невыгодные заключения.
- Фу, какая несносная жара! - вскричал он, очнувшись от забывчивости, в поту и изнеможенье, как после паровой ванны.
- Ужасная жара! - произнесла почтенная спутница его, полагая, что жалобы Александра Фёдоровича обращались к ней. После этого учтивого внимания, вероятно, желая знать, стоит ли спутник её этой чести, она обратилась к нему с вопросом:
- Позвольте узнать, из какого звания?
По полету узнается птица, а по вопросу человек.
- Из разночинцев, сударыня; не имею чести знать ваше имя, - отвечал Александр Фёдорович.
- Минодора Памфиловна.
- Минодора Памфиловна, - прибавил Александр Фёдорович.
- А каким рукомеслом занимаетесь?
- Литературой.
- Своя фабрика есть?
- Как же.
- Да в чем же состоит это рукоделье? Слышала я что-то, да не знаю в точности.
- Делаем поэзию и прозу.
- Что ж это за материя? Какая-то новая, верно французская.
- Бумажная, пёстрая и полосатая материя.
- Да это, верно, просто пестрядь русская. На что ж она употребляется?
- Поэзия теперь без всякого употребления, не в ходу, вышла из моды; а прозу всякий делает от руки, а употребляется на обвертки.
- Невыгодно, мой любезный. Вы обратились бы к другому рукомеслу.
- Ничего не знаю, кроме читать да писать.
- Слава Тебе, Господи! Да чего ж лучше, ступайте в приказные.
- По приказному писать не умею, все пишется по-своему.
- Крючков не мастер выводить? И, батюшка, научишься, выучат - такой народец! Впервые видела, как наехали описывать покойного родителя имущество, да и не дай Бог век видеть! Ничего не оставили кроме носильного платья! По миру пустили!
И вот, девица Минодора Памфиловна принялась глубоко вздыхать, даже до слез.
- За что же описали ваше именье?
- А кто их знает! Какие-то, видишь, документы вывели на покойного родителя. Будто он все в заклад отдал... в заклад отдал! Двадцать душ, да весь дом в заклад отдал! Сами они, верно, чёрту душу заложили - прости, Господи!.. Потрудитесь, пожалуйста, подержать, - продолжала Минодора Памфиловна, подавая горшок ерани Александру Фёдоровичу.
По привычному порыву к услужливости, он взял огромный горшок из рук её, в уверенности, что она передает ему свое драгоценное бремя на минуту; но Минодора Памфиловна развязала узелок свой, в котором был белый хлеб, икра в бумажке, да несколько тряпок; закрыла лицо платком, и, горестно заливаясь слезами, начала жаловаться на судьбу свою.
Между тем горшок ерани оттянул Александру Фёдоровичу руки.
- Не угодно ли? - сказал он, подавая ерань, когда Минодора Памфиловна, казалось, успокоилась.
- Я боюсь, чтоб как-нибудь не попортить ваш цветок.
- Э, нет, не бойтесь, держите! Вы хорошо держите.
- Извините; мне руки оттянул ваш цветок, - сказал Александр Фёдорович, и поставил горшок в ноги.
- Ах, Боже мой! - вскричала Минодора Памфиловна с сердцем: «тягость какая!.. Наземь ставить, чтоб всю землю повытрясло!.. По мне пусть лучше душу вытрясет в этой проклятой колымаге!
- Какой дорогой цветок! - сказал Александр Фёдорович.
- Да, недешёв-с!
- Отдайте, пожалуйста, его мне; в Петербурге за него я вам дюжину горшков достану.
- Какой вы добрый!.. Скажите, пожалуйста - дюжину!
- Хоть сотню, если вам угодно; только позвольте выбросить эту дрянь, потому что ночью вы выколете и себе и мне глаза этими распорками!
- Какие богатые милости! Да, покорно благодарю! Не нуждаюсь в чужом: дрянь да своя!.. Что ж делать! где взять!.. Было время, иной бы за честь поставил угодить не такими пустяками, за счастье почел бы, что с ним говорить!.. У дряни все дрянь... а благовоспитанный человек оказывает уважение к дамам... наблюдает учтивство, знает, что, как водится...

Подобные тонкие наставления Александру Фёдоровичу долго бы продолжались, но дилижанс остановился, и кондуктор, отворив дверцы, спросил: - Будете здесь кушать?
- Не худо закусить чего-нибудь, - сказал Александр Фёдорович, - мы ехали 30 верст с лишком четыре часа!
Из трех съехавшихся дилижансов высыпало народу человек двадцать. Вся компания путешественников, проклиная жар, столпилась в прихожей, заезжей, приемной, или, если угодно, в общей зале гостиницы, где был накрыт круглый стол. Кто с трубкой, кто с узелком провизии, кто с бутылкой дорожного напитка мадеры, усаживались за гостеприимные столы, или раскидывались на канапе, расписанное под красное дерево и покрытое холщовою бомбой. Здоровая барыня, с двумя довольно здоровыми дочерьми-невестами, освободясь из двухместной кареты, которую они занимали втроем, посреди подушек, узлов, манто и разных дорожных припасов, попросили себе котлет; два немецких юнгермана - бутылку белого берлинского пива; француз, отправлявшийся с больною женой-старухой в Париж для восстановления её здоровья, расстроенного «русским климатом», потребовал порцию супу и графин воды; рыбинский купец велел, пожаловать себе бутылку квасу, а за неимением простого, хорошего квасу, согласился на бутылку бурды, именовавшейся кислыми щами, которая пенилась от положенной изюмины; два купчика пожелали угостить себя бутылкой Кроновского меду; все прочие разночинцы кричали в один голос: бифштексу! полпорции чаю! рюмку настойки! а между тем находившийся против гостиницы трактир также наполнился требователями порций и полпорций чаю. Здесь русские мужички, в пестрых ситцевых рубахах с белыми передниками, живо наполняли чайники из вечно-кипящего самовара; но в гостинице, другое дело: там длинный верзила лакей, во фраке с пестрым аксельбантом, в грязном переднике, не успевал повторять «сейчас!» не только удовлетворять требования нахлынувших путешественников. Он особенно внимателен был к некоему здоровому барину, который один из всех произнёс громогласно полный аккорд: обедать. В этом слове заключалось достоинство, важность и благосостояние проезжего, между тем как требование тарелки супу, или куска жаркого с огурцами, означало человека с рассчётцем, которому нужно только перекусить, чтоб быть сытым.
Когда, наконец, длинный верзила, как «пострел везде поспел» и все отведали поваренного произведения Рестоврации, тогда каждый скорчил маску, поморщился, побранился, еще раз попробовал, плюнул и спросил: «Что ст`оит?» Длинный слуга смиренно доложил или таксу, или вольную цену, и стал собирать деньги.
- Как!- вскрикнул один молодой человек, который хотел отделаться от обеденных порций стаканом молока, - как! за стакан молока, в деревне, двухгривенный!
- А как же-с? - отвечал слуга-верзило. - Стакан продашь, а десять крынок проквасишь.
- Это ужас! Я стану жаловаться!.. Это грабеж! - повторял молодой человек.
- Как угодно-с! - повторял лакей.
 А между тем в дверях стоял какой-то бедняк и жалостным голосом, обращая глаза на всех присутствующих, издавал следующие звуки, на которые никто не обращал внимания:
- Mein bester Her, mum gnadiger Herr! Ihr Excelenz, Herr Graf! пожалуйте что-нибудь на дорогу, бедному человеку с семейством.
Только что Александр Фёдорович за двери, а у крыльца новые требования; его обступили бабы:
- Купи, барин, остальные яички всмяточку.
- И, полно, Карповна, барин лучше купит у меня парочку горяченьких пирожков.
- Купи, барин, чашечку землянички! - пищали девочки.
- У меня, сударь, возьми, у старой бабы - и купля и милостыня.
 Нельзя было не купить.
Протесняясь сквозь этот ягодный рынок, Александр Фёдорович думал, что лошади готовы. Не тут-то было; прочие дилижансы уехали, а около того, в котором он ехал с прекрасною спутницей-девой, один ямщик метал «орла и решку» а все прочие стояли вокруг, и как азартные игроки ждали, на чью долю падет жребий везти дилижанс, кому впрягать свою тройку, кому припрячь четвертую лошадь.
 Жребий выпал. Начался наем одной лошади, для дополнения тройки; потом завязались споры за раздел прогонов.
- Давай, дядя Иван, уж я и повезу, давай три гривенника.
- Посулил четвертак, гроша не прибавлю, - сам еду!
- Что ж ты обчел на пять копеек!
- Как обчел?..
- Да, так; давай! куда пошел?.. рубаху-то ситцевую надел! у нас посконная, да своя кровная!
После долгих споров, лошади, наконец, были запряжены, и Александр Фёдорович взобрался в карету. Минодора Памфиловна прислушивалась к разговору француза с женой.
- Скажите, пожалуйста, - спросила она, - на каком это языке они разговаривают? ничего не разберешь.
- Это французы.
- Французы? Полно, настоящие ли?.. сроду не случалось видеть... В Москве просила я, чтоб меня свозили на Кузнецкий мост посмотреть их, да все не удавалось. Да вот что хочется мне знать: теперь у французов тот же Наполеон, что был в Москве, или уже другой?
- Другой,- отвечал Александр Фёдорович, даже не улыбнувшись.
- А где ж тот?
- Умер, по обычаю.
- А говорили, что он антихрист, что ему жить триста лет... Какой, подумаешь, глупый народ! Да, еще говорят, что при антихристе и люди-то не будут умирать до самого преставления света.
- Страх какой! прожить триста лет! Что делать- то столько времени на земле?
- Правду сказать; вот примерно сказать, - у меня ни роду, ни племени, ни своих, ни чужих; одна забота полить еранку, да обобрать сухие листики. Избави Бог, как она у меня завянет, тогда уж я точно и не буду знать, что делать на белом свете!..
 При этих словах Минодора Памфиловна готова была уже прослезиться.
- Добудете другую еранку, и горе пройдет, - сказал Александр Фёдорович.
- Другую?.. нет уж! заживо лягу в гроб, прикинусь мертвой, чтоб зарыли, в землю!..
- Чудная ерань! Верно, заветная?
- Пусть хоть заветная.
- Верно, с ней соединены все ваши сладкие воспоминания?
- У меня и сладкого-то в жизни ничего не было, - сказала жалобным голосом Минодора Памфиловна.
- Что ж в ней особенного?
- Ах, Боже мой, ну просто моя, да и только; моя, да еще и собственная, хоть что-нибудь да свое!..
- Сделайте одолжение не сердитесь; я у вас готов просить извинения, что так дерзко подумал.
- Дерзко! То-то и есть, как у нас нет золотых гор, так и позволяют себе думать дерзко!..
- Худо вы поняли меня, - сказал Александр Фёдорович, и, желая утешить затронутое щекотливое самолюбие Минодоры Памфиловны, он продолжал:
- Вы, без сомнения, в свое время были прекрасны и очаровательны, имели тьму поклонников вашей красоты…
- Волокит! - вскричала девица Минодора Памфиловна. - Что это вы? Чтоб я позволила за собою волочиться! Чтоб какой-нибудь шематон осмелился говорить мне разные сладости! Он будет нежничать да мигать, а благородная девица раскиснет от радости, что нажила себе прихвостня!
- Каких вы строгих правил! - сказал Александр Фёдорович, - это хладнокровие однако ж делает вам честь.
- С чего вы взяли, что у меня рыбья кровь! Однако ж никогда не допущу себя до унижения пред мужчиною... Благородная девушка должна быть скромна, и ни под каким видом не должна показывать, что она кого-нибудь любит. Что это за срам! На-тко! Мочи нет, люблю, скрыть не могу!..
- Однако ж, во всяком случае вы любили, и без сомнения, были любимы взаимно?
- Хорош вопрос! Вы духовник что ли мой?
 Не обращая внимания на замечание Минодоры Памфиловны, Александр Фёдорович продолжал настойчиво допытывать тайны её сердца.
- А если любили и были любимы, то надо же какое-нибудь средство, чтоб высказать взаимную любовь, обожая вас, нельзя же было скрывать вечно чувства свои; иначе как бы вы узнали, что вас обожают?
- На все есть благородная манера...
Минодора Памфиловна, как будто спохватилась, что завела с незнакомым мужчиною нескромный разговор о любви, вдруг стала жаловаться на несносный жар, на мух, на комаров и на тряску дилижанса, который в это время ехал по новой насыпи битого камня. Но нужно было только обратить внимание на эти маленькие дорожные истязания, чтоб принять их за муку кромешную, особенно с горшком ерани в руках. Ропот Минодоры Памфиловны быстро возрастал, и наконец обратился на Александра Фёдоровича.
- Это ужасть! - роптала она, мотая головою, чтоб отогнать мух, - проклятые! и отмахнуться нельзя!.. Что это за жара! Фу!.. Ой! душу вытрясло!.. Господи!.. есть же такие закалённые... ни к кому жалости не имеют... лишь бы самим было хорошо... другие хоть пропадай!.. Пошлеть же Бог такое несчастье!.. поднять руки нельзя на комара.
За жалобами и ропотами последовало оханье. Александр Фёдорович понимал, к чему это все клонилось, но совсем не был расположен угождать Минодоре Памфиловне. Однако ж Минодора Памфиловна доохала-таки до того, что Александр Фёдорович не вынес и вскричал:
- Да дайте пожалуйста, я подержу вашу ерань, отмахивайтесь от мух и комаров, только не охайте!
- Покорнейше благодарю! Я не принимаю услуг, когда ими тяготятся!
 И Минодора Памфиловна еще больше заохала.
- Ах ты, несносная баба! - вскрикнул, про себя Александр Фёдорович. - Кто вам виноват, сами навязали на себя обузу, да на людей плачетесь!
- Благодарна за советы! Постарше вас, не нуждаюсь в них!
- И не думал советовать!.. Честь приложена, от убытка Бог избавил!
- Ах, Боже мой, извините! Какая я бесчувственная, не замечаю, что вы мне делаете честь. Я должна была принять ее с особенной признательностью!
Александр Фёдорович молчал, и, казалось бы, что все добрые отношения между ним и сопутной девой Минодорой Памфиловной кончились, - нисколько. Долго проклинала она вполголоса людей бесчувственных к страданиям других, людей безжалостных, с закаленным сердцем, с ледяною душой; жаловалась, что ей разломило голову, что у ней одеревенели руки, что всю ее избило, изломало. И все это шло crescendo; вдруг хлынули потоки слез; плач, всхлипыванье, вытье, оханье, кончились внезапным: «Ох! Боже мой, умираю! Подержите, сделайте Божеское милосердие на минутку!»
Александр Фёдорович с испугом схватил горшок из рук изнеможённой сопутной девы, и она поверглась в угол кареты; глава её под чепцом опала, как увядшая лилия, руки повисли как плющ.
К счастью Александра Фёдоровича, дилижанс дотянулся уже до гостиницы.
- Вы вышли бы из кареты, отдохнули, напилась бы чаю, - сказал с участием Александр Фёдорович.
- С чего вы это взяли, чтоб я пошла в трактир! - отвечала Минодора Памфиловна, горделиво приподняв голову.
- Безумная баба! - подумал Александр Фёдорович, вылезая из дилижанса и отправляясь вслед за прочими в гостиницу "распивать чай".
В самое то время, когда лошади были готовы и все садились по местам, принеслась к гостинице тройка взмыленных коней.
- Что, догнал! - сказал кондуктор с трудом вылезавшему из телеги купцу.
- Догнал! - отвечал он, едва шевеля языком и моргая опухшими глазами.
Это был один из спутников Александра Фёдоровича, Илья Федосеевич, или Кузьма Тихонович, Бог его знает. На последней станции он куда-то запал, и, по постановлениям дилижанса, о нем не заботились и преблагополучно оставили там, где он есть. Это было, однако же, очень замечательное лицо.
Жирненький, ростом "два с небольшим", в сюртуке, борода с добрый локоть, волоса острижены в кружок. Только что дилижанс на станцию, кто налево к гостинице, а он вылезает из дилижанса без шапки, и правым путем в харчевенку и западёт там. Кондуктор провозгласит: готово! а Илья Тихоныч, или Кузьма Федосеич, Бог его знает - и не думает торопиться, идет себе грузен, на-готов, да подставляет под себя расшатавшиеся ноги, чтоб не свихнуться на бок.
- Что это за пьяненький дедушка?
- У этого пьяненького дедушки тысяч триста капиталу.
- Ого! - сказал Александр Фёдорович, садясь в карету на новую муку внимать стенаниям сопутной девы-души.
Уже совершенно смерклось; Александр Фёдорович нахлобучил шляпку на уши и прикорнув, в угол кареты на подушку, готовился заснуть, - и вдруг оханье.
- Да сделайте одолжение, перестаньте охать; кажется, теперь, нет ни жару, ни мух, ни особенной тряски.
- Радехонька бы не охать, да мочи нет! Ноги распухли, мозоли смертельно болят... верно, к перемене погоды, а проклятые башмаки узки!
- Кто вам мешает скинуть их?
- Как это можно! Что за страм! Ни за какие деньги не возьму на себя такого стыда!
- В чем же тушь стыд? Какой тут стыд? - повторил Александр Фёдорович с досадой.
- Чтоб при мужчине стала разуваться!..
- Чтоб ты провалилась со своей девственной скромностью, - подумал Александр Фёдорович, погружая голову в подушку. Напрасно старался он катить пред собою колесо, чтоб скорее забыться сном; пред ним вертелась, охая Минодора Памфиловна. Чем больше старался он не думать об этом несносном существе, тем хуже. Алхимия не помогала; надо было приняться за правило гомеопатии: «eimilta similibus curantur* (*подобное излечивается подобным)». Он стал думать Минодоре Панфиловне, и разгадывать: какая тайная связь может существовать между нею и горшком ерани? Неужели сердце может любить так страстно предмет неодушевленный, лелеять и нежить его как собственного младенца? Нет, невозможно; неодушевленный предмет должен иметь свой язык, который понятен только тому, кто с ним таинственно подружился, ласкает его, печется о нем. Да, ерань Минодоры Памфиловны, верно разговаривает с ней о ком-нибудь и о чем-нибудь, занимает, тешит ее рассказами о былом ручается ей за чье-нибудь сердце, как аманат* (*вверенное на хранение, надёжность)... иначе Минодора Памфиловна не любила бы ерани, разве на ней вместо листьев росли бы проценты с какого-нибудь капитала.
Рассуждая таким образом, Александр Фёдорович постепенно мирился со своею спутницей; им овладело сперва любопытство узнать повесть её жизни, а наконец овладел и сон.
Когда настало утро, дилижанс приехал в Тверь. Александр Фёдорович вошел в гостиницу и велел подать себе порцию чаю. Он заботливо подумал и о своей спутнице, которая, можно сказать, во всю дорогу ни пила, ни ела, и, налив стакан чаю, вынес к ней в дилижанс, почти уверенный, что она откажется от этого угощенья. Однако Александр Фёдорович ошибся: у неё засверкали глаза радостью, когда он сказал ей: - Не угодно ли вам выкушать чаю, - и губы её довременно вытянулись и смаковали благотворный декокт, лекарственный напиток, тонкий опиум, притупляющий душу и производящий во всем теле китаизм, или онемение чувств.
- Ну, уж как я вам благодарна! - сказала Минодора Памфиловна, - отвела душу! Никак не думала я, чтоб здесь был такой прекрасный чай.
- Прекрасный! - сказал Александра Фёдорович, - настоящий Копорский.
- Очень душист; верно, цветочный.
Александр Фёдорович, пользуясь добрым расположением духа сопутной девы, старался возбудить в ней болтливость. - Это по крайней будет сноснее оханья, - думал он. Простым слогом нельзя было успеть в этом. Александр Фёдорович начал говорить с ней возвышенным, книжным слогом:
- Я уверен, что этот цветок напоминает вам что-нибудь приятное в жизни? Симпатия к чему-нибудь есть признак сентиментальных душ.
- Ах, конечно! - отвечала со вздохом сопутная дева Минодора Памфиловна.
- И может ли чувствительная, прекрасная женщина не испытать, в пылкие лета, возвышенной, благородной страсти? - продолжал Александр Фёдорович.
Эти слова были по сердцу Минодоре Памфиловне. Она вытянула шею, нежно склонила голову, сделала маленький ротик, глубоко вздохнула, и сказала:
- Ах, это правда!
После этого вздоха, на очах Минодоры Памфиловны показались две слёзки.
- Ваши воспоминания однако ж грустны; может быть, вам изменил неблагодарный, не умевший ценить возвышенную, молчаливую любовь?
- Мне изменить! - произнесла вдруг она гордым тоном с улыбкой презрения, - мне изменить! Нет, не родился еще тот на свет, кто мне изменит.
- О, я уверен, что никто не был бы в состоянии дойти до такого положения, чтоб изменить вам...
Александр Фёдорович не знал что говорить, чтоб затронуть чувствительную струну Минодоры Памфиловны, и решился говорить без связи и смысла.
- Но... часто судьба нам изменяет, я сам испытал превратности сердца, любовь несчастную, безнадежную... жестокость рока.
- Ах, это ужасно! - сказала Минодора Памфиловна, - ужасно! Я знаю по себе! Представьте, мой покойный родитель имел хорошее состояние; мы жили полным домом; хоть не была я красавицей, да не была и в угол рожей, могла нравиться; были люди достойные, которые и во мне искали; я воспитана была в строгих правилах - за мной никто не смел волочиться.
- Но, согласитесь, что невозможно же противиться симпатии чувств, - сказал Александр Фёдорович.
- Сердце само находит предмет любви... один раз в жизни суждено любить...
- Всеконечно, симпатичная любовь позволительна; я не могу назвать себя такой неключимой* (*бесполезной), чтоб не испытать симпатичной любви.
- Разумеется, к человеку вполне достойному, прекрасному собой...
- Без всякого сомнения, я не какая-нибудь...
- О, возвышенная, благородная душа иначе и не может, - прервал Александр Фёдорович, боясь, чтоб привязчивое самолюбие Минодоры Памфиловны не расстроило откровенного разговора.
- Ах, если вы знали любовь, - продолжал он, - вам должны быть понятны мучения, которые я испытал, ужасно!
- Ужасно! - повторила Минодора Памфиловна. - Чаще всех навещал нас один молодой помещик, капитан в отставке, с кавалериями; мужчина, описать нельзя, какой прелестный собою; умный, благовоспитанный, скромный, словом манерный человек, и сверх того с хорошим состоянием. Мне бы и не в догадку его частые посещения, под видом будто играть с батюшкою в шахматы, или охотиться на нашей земле, да Ульяна Тихоновна, сестра соседа по именью, из ревности открыла мне глаза.
- Недаром, говорит, к вам учащает Петр Матвеевич. Верно, цели имеет; где ж ему найти лучше вас невесту. Точно слепоту с очей сняла. Стала я примечать, и в самом деле у Петра Матвеевича какая-то дума запала в душу; такой грустный иногда, что меня, бывало, жалость возьмет; так бы, кажется, рада душу отдать, чтоб утешить его, ей Богу!
- Это ужасно! - сказал Александр Фёдорович.
- Первая страстная любовь поражает сердце, как стрела.
- Первая! Да какая ж еще бывает? Не знаю, как, по-вашему, а по-нашему на первой и заговенье!
- Помилуйте, я и говорю про первую и последнюю любовь.
- А, это дело другое.
- Вы не поверите, сколько терзаний! Это ужасно! - Ах, это ужасно! - повторила и Минодора Памфиловна. - Бывало, как нет его, так и сидишь подле окна, да выжидаешь, скоро ли будет; ведь кажись бы, преглупо это, и скука смертная сидеть, сложа ручки, как портрет в раме, а просидишь хоть целый век. Поднимется пыль на дороге, думаешь: вот он едет! и бежишь принарядиться. Нарядишься, выйдешь... Что ж вы думаете? ждешь, ждешь, ан это вихрь крутил. С досады разденешься, а он, как назло, вдруг в двери. Тут уж хоть одевайся, хоть нет - засуетишься, все пойдет на тебе коробом. Возьмешь с досады, да и уткнешь голову в подушку - плачешь, плачешь! Ей Богу! Бывало, при нем совсем язык отнимется, а в глазах точно темная вода: то споткнешься, то вместо двери попадешь на косяк; а уж чай разливать при нем - избави Бог! Вместо чайника, бывало, положу чай в полоскательную чашку, поставлю на самовар, да и сижу дура дурой. Признаться, недаром любовь есть чувство; начувствовалась я!
- О, природа наделила вас чувствительным сердцем, - сказал Александр Фёдорович, - это видно даже по вашей попечительности об этом цветке. Истинная, симпатическая любовь дорожит не только целым растением, но даже одним листиком, напоминающим взаимность. Вот посмотрите, как я храню драгоценный листок, подаренный мне предметом обожания.
И Александр Федорович открыл свой бумажник, в котором, - как на гербариуме хранился весь исписанный листок розы.
Минодора Памфиловна взглянула, расчувствовалась, и глубоко вздохнула.
- Столь же драгоценна, может быть, и вам эта заветная ерань! - сказал Александр Фёдорович, также глубоко вздыхая.
Минодора Памфиловна склонила голову набок, взоры на сторону, сделала маленький ротик скромности, и старалась покраснеть румянцем стыдливости.
- Ах, как вы любопытны! - сказала она.
- Барин, барин, подай милостыньку! - раздался вдруг неумолкаемый крик подле дилижанса. Это были ребятишки деревни, через которую проезжал дилижанс. Рысью гнались они за ним с версту. Александру Фёдоровичу стало и досадно и жалко смотреть на них. Он вспомнил, что в кармане есть несколько грошей; достал один и выбросил на дорогу. Солнце ярко блеснуло на монете.
- Что это вы бросили? - спросил через окно сосед, купец из армян.
- Ошибкой четвертак вместо гроша.
- Ну, задали вы им теперь работу: они будут бегать за каждым дилижансом до уморы, в надежде на богатую милостыню.
- Да, - подумал Александр Федорович, - так-то и судьба бросит ошибкой на долю человеку счастье, и заставит век гоняться за собою напрасно: одного одарит изобилием, а соблазнит тысячи!
И Александр Фёдорович вздохнул еще глубже; ему все представлялся то мальчик, который прыгает с четвертаком в руках и дразнит им прочих, то дилижанс, за которым бегут ребятишки и кричат: «Барин, барин, подай милостыньку!»
- Извините, что ваш рассказ прервался,- сказал ом, обратясь к Минодоре Памфиловне.
- Я и позабыла, на чем остановилась...
- Кажется, вы остановились на том месте, когда два сердца, проникнутые взаимной любовью, поняли друг друга.
- Ах, да. Вот видите, я уже сказала, кажется, что помещик другой части деревни, Иван Тихонович почти каждый день, да таки каждый день, таскался к нам. Надоел мне хуже горькой редьки! Мозглявый, скверный, ни дать ни взять Адамова голова в парике; а тоже, бывало, лезет в дамские угодники, да просит погадать ему в карты. Приедет Петр Матвеевич, и этот как тут! Петр Матвеевич подсядет из учтивости слово сказать, и этот тут же; перебьет материю, и все дело спортит; а что еще досаднее: покойный родитель, в шутку или не шутку, прочил меня за него. - Что, Миночка, - говорит, бывало, - если б за тебя посватался Иван Тихонович, пошла бы ты за него? Чтоб я пошла за этого сморчка! Покойный родитель мой ужасно как любил меня; не бывало мне от него принуждений ни словом, ни делом. А хотелось ему этого союза: близкий сосед, именье в одном месте; оно бы и кстати соединить; у нас мало земли пахотной, а у него лесу - не на чем повеситься. Да я и слышать не хотела: хороша пара, чёрт с младенцем!
- Это ужасно!- примолвил Александр Фёдорович.
- Право, ужасть какая! преотвратительный! Бывало, как обедает у нас, есть ничего не могу; хорош муж!
- Притом же сердце ваше было уже посвящено обожаемому предмету.
- Ох, нет, не судьба, верно, была!.. Не осветился наш союз!..
- Неужели! - произнес с удивлением Александр Фёдорович, - неужели вы не объяснились, и не передали друг другу чувства пламенных сердец?
- Как это можно! По-нашему это можно только после сговора, когда благословит священник.
- Нет, я говорю про объяснение; неужели вы не передали друг другу ни одного нежного взора?
- Начали было передавать, да чёрт Иванович помешал. Дня за два до именин моих, Петр Матвеевич с охоты заехал к нам обедать; глядь, и Иван Тихонович явился. Перед обедом покойный родитель и говорит мне: «Нарви-ка, Миночка, капуцинов для салату», - я и пошла в цветник; Петр Матвеевич вызвался помогать мне; и Иван Тихонович, обезьяна проклятая, туда же: и я! Что делать? не сказать же: убирайся к чёрту! Вот и пошли: я, вся горю, без души иду. Петр Матвеевич вдруг спрашивает: - Какие вы цветы любите, Минодора Памфиловна? Я в конфуз и пришла; не знаю, что отвечать; ни одному цветку имени не припомню; а не оставаться же дурой безответной. Пришла на память ерань, я и брякни: ерань; а и запаху, её терпеть не могла. Любимые цветы мои были пионы...
 -Да, - подумал Александр Фёдорович, - бывает тоже и с людьми: ждешь помощи от родного богатого, а подает помощь чужой бедняк.
- Чудо, ей Богу, - продолжала Минодора Памфиловна, - теперь на пионы смотреть не могу.
- Что ж, - удивился Петр Матвеевич, - вы избрали такой скромный цветок?
- Нисколько.
- Это делает честь вашему вкусу, сударыня, - сказал он; а Ивану Тихоновичу нельзя было не приставить своего слова:
- Как же это, говорит, - нет у вас ни одного горшка ерани?
- Были да пересохли, говорю, - чтоб твое горло пересохло! Вот, нарвали капуцинов; мне и в голову не идёт, чтоб разговор Петра Матвеевича к чему-нибудь клонился; только сердце так и хочет выскочить. Что ж вы думаете?... Ох, сердце вещун! Только что я воротилась в день именин от обедни, смотрю, в цветнике стоит горшок ерани - я так и ахнула!
- Верно, этот самый? - спросил Александр Фёдорович.
- Именно. Оробела я, стою над ним истуканом, поджилки трясутся. Насилу вздохнула. Спрашиваю у всех в доме, кто принес ерань? Никто знать не знает... Тут уж я и подумала: кому же так деликатно поступить, кроме Петра Матвеевича... Недаром он спрашивал, какие цветы я люблю.
- Это явное объяснение в любви, - сказал Александр Фёдорович.
- Я не приняла иначе, и перенесла ерань в гостиную на окно.
- Ну, после этого оставалось ему только упасть к ногам вашим и сказать:

     Мой друг, хранитель-ангел мой!
     О ты, с которой нет сравненья!
     Люблю тебя, дышу тобой;
     Но где для страсти выраженья…

- Неужели! Я так и думала; да этот чёрт Иван Тихонович, как бельмо на глазу, так и ходить за мной хвостом; как нарочно сиднем сидит у нас безвыходно! А Петр Матвеевич знает манеры и скромный человек, - не при посторонних же открываться в любви! - не какой-нибудь сорванец куры строить, хоть будь тысячи. Я уж видела, что Иван Тихонович ему не по сердцу; да и я, как будто предчувствовала, так бы и разорвала его на части! Представьте себе, только что собрались гости в мои именины, а Иван Тихонович подошел к ерани, понюхал, да и говорит: «Какая прекрасная ерань у вас, Минодора Памфиловна». Я так и сгорела. А тут еще, подлей масла в огонь Ульяна Тихоновна, предерзкая! бесстыдно ухаживала за Петром Матвеевичем. «Это, верно, подарок?» - говорит, - не ваш ли, Петр Матвеевич? Тут, все так и уставили глаза на меня и на Петра Матвеевича. Обмерла я со стыда! Да не преминула ж и я сказать ей, как пошли все в сад: - С чего это вы взяли, Ульяна Тихоновна, что Петр Матвеевич подарил мне ерань? - Да с того и взяла, говорит, что он в вас без памяти влюблен. - Да как вы смеете говорить такие вещи, так порочить меня? А она: - Да так вот говорю, говорю, и буду говорить! - Ветошка скверная! Тут уж я вышла из себя, начала ее честить. Что ж вы думаете, она, войдя в гостиную, сорвет листок, помнёт, помнёт, да к носу. - Ах, как славно пахнет! Где это вы добыли такую ерань, Петр Матвеевич? Своего, верно, саду? Петр Матвеевич то бледнеет, то краснеет…
Сон одолел Александра Фёдоровича, потому что уже смерклось, и он ничего не слыхал, что Минодора Памфиловна рассказывала далее. Проспанные две станции, однако же, вознаградили эту потерю, тем более что Александру Фёдоровичу снилось, будто он попал на именины к Минодоре Памфиловне и был свидетелем, как она подралась с Ульяною Тихоновной за Петра Матвеевича, и прибила ее очень больно.
Так как и во сне, как на яву, строго наблюдается иногда, чтоб никто самовольно и собственноручно не делал расправы, то Минодору Памфиловну потребовали в суд, а равно и свидетеля бесчинства её, Александра Фёдоровича. И вот, их везут вместе; дорога дальняя и ужасно тряская. Александр Фёдорович в отчаянии упрекает Минодору Памфиловну, зачем она звала его на свои именины?
- Да и к чему вам, было, - говорит он ей, - драться? Не лучше ли вы сделали, если б просто ее прибили.
- Правда, правда ваша, - отвечает она, обливаясь слезами: - лучше бы просто сорвать с нее голову, без церемоний, не нарушая благочиния.
- И конечно, тогда и я имел бы право присягнуть в суд, что вы не голову сорвали, а что-то в роде огородного растения - тыкву или дыню, потому что голова Ульяны Тихоновны совершенно похожа и наружностью и цветом на спелую тыкву или дыню, а следовательно, по наружности я мог ошибиться...
- Будете здесь чай пить?
- Помилуйте, до чаю ли мне! - вскричал Александр Фёдорович; но очнувшись, он осмотрелся вокруг себя, зевнул и сказал:
- Уж утро, надо напиться чаю!
Выскочив из дилижанса, он спросил название станции. Это было село Зимогорье, близ Валдая.
- Ага! чай, с Валдайскими баранками!
Не успел Александр Фёдорович сделать шагу от дилижанса, как его осыпали зимогорские девки, со связками баранков.
- Изволь, сударь, баранчиков! Кушай, золотой мой, на здоровье!
- Сколько связочек прикажешь?
- Эх, золотой мой, вот свежие!
- Что ж, золотой мой, берешь у неё? Ведь я первая тебя встретила.
 Александр Фёдорович взял одну связку, а десять связок насильно навязали ему на руки, приговаривая:
- Скушай на здоровье, золотой мой!
 Но этим не кончилось; толпа девок преследовала Александра Фёдоровича в комнату заездного дома, где он расположился пить чай.
- Нет, золотой мой, как хочешь, а возьми, - продолжала называвшая себя первою встречной; - мне обидно; вот изволь, золотой мой.
- Куда мне деваться с твоими баранками? Не нужно! - вскричал Александр Фёдорович.
- Кушай на здоровье, золотой мой! Мне и денег не надо. И положив все свои баранки на столе перед Александром Фёдоровичем, она ушла.
Обложенный огромными связками баранков, Александр Фёдорович пил чай, и смотрел, как девки атаковали двух купцов, которые сидели за другим столиком и также распивали чай, оперев одну руку фертом об колено, а другою придерживая блюдечко между усами и бородой.
Но они любили пить, а не кушать чай; а потому напрасно торговки баранками обступили их и повторяли:
- Возьми, тысяцкий, хоть связочку баранчиков!
- Ступай, ступай, с Богом, голубушка!- повторял один купец сердитым голосом.
Когда Александр Фёдорович стал сбираться, красная девица, которая навязала ему насильно свои баранки, стояла уже подле дверей, сложа ручки.
- Возьми свои баранки, - сказал он ей.
- Нет, золотой мой, изволь кушать на здоровье.
- Ну, золотая моя, вот тебе гривенник, только отвяжись со своими баранками, - сказал Александр Фёдорович, торопясь в дилижанс, ибо лошади давно уже были готовы.
Не зная как бы заставить Минодору Памфиловну пересказать снова все что проспал, Александр Фёдорович начал бранить Ульяну Тихоновну.
- Это ужас, что за женщина! - сказал он; - я бы эту Ульяну Тихоновну в три дуги согнул!
- Да, батюшка, каково мне, было: распустила слухи, что я в связи с Петром Матвеевичем! Поневоле человек оставил дом. Да вдруг два горя мне: лишилась благополучия, а потом родитель Богу душу отдал; да еще на придачу, именье все описали, дом опечатали, пустили по миру!.. Вот только достоянье и уцелело…
Тут Минодора Памфиловна горько зарыдала!.. «Как стали приказные печатать... я и бросилась без памяти к горшку: батюшки, ведь ерань-то засохнет, без поливанья! да и схватила ее... схватила, да и бежать!.. К счастью, верно, никто не заметил, а то бы прицепились... Уж тут бы я легла да и сказала бы: зарывайте, не отдам!.. Чего-то у нас не было!.. Все описали!.. Целый шкап хрусталю и фарфору!. Два сундука платья... а хозяйство-то какое! Все свое: три коровы, курятник полнехонек, птицы, в погребе, по чуланам запасу на целый год - все в прок: и огурцы соленые, и варенье разное, моченые яблоки, капусты кадки три.... Квасу и пива сколько бочек - мартовские!.. Теперь бы и стаканчиком полакомилась... пробовала я в квасном ряду в Москве - куда! и за деньги не достанешь; а у нас бывало пей - не хочу!.. А вот... Бог привел....»
Минодора Памфиловна собиралась уже плакать; Александр Фёдорович старался рассеять дождливую тучу отводами.
- Давно это было?- спросил он.
- Вот уж лет восемь, или уже целых десять.
- Где же вы жили все это время?
- По разным домам: то там погощу, то в другом месте; хорошо в гостях, дома лучше! Сначала приласкают, а потом, смотри, и в тягость;
хуже всего негодяи холопы! Выживут хоть откуда. Бралась я и в экономки, не учиться стать хозяйству, да такие грубости перенесла от людей, что Боже упаси! Куда! помешай им только лапу запускать в господский карман - так они такую экономию дадут тебе!.. Назло всю посуду перебьют, из под ключей все пожрут, а ты отвечай. Чести нет, а совести и подавно!..
- Зачем же вы едете теперь в Петербург?
- А вот какая вещь: там живет должник покойного родителя; год за год все водил: уплачу да уплачу; да уплачивал по двадцати пяти рублей; а сумма не шуточная - пятьсот рублей, а теперь, другой год, и того не платит. Еще и другое дело есть в Питере, поважнее: видела я из нашего города судью; он сказал мне, что у Ивана Тихоновича хотят оттягать землю, которую продал ему покойный родитель. Дело поступило в Сенат; а Иван Тихонович так славно повел дела, что обличил в неправильном завладении имением покойного родителя. Вот я и еду, сама подам просьбу Министру; может быть, Бог даст, все воротится....
- Дай Бог,- сказал Александра Фёдорович, - чего доброго, может быть воротится и старая любовь, и Петр Матвеевич будет снова искать вашей руки.
- Признаться, что верность до гроба! - сказала Минодора Памфиловна, глубоко вздохнув, по сю пору живёт холостяком!
- Возможно ли забыть вас!
- Где ж помнить! Прошло столько времени; куда уж мне нравиться!
- И, полноте! Симпатия не смотрит на время лета.
- Дай-то Бог!
Подобный разговор, с некоторыми подробностями о счастливых временах продолжался до самого Петербурга, куда благодаря жаре, долгим спорам ямщиков, кому запрягать, запряжке тройки вместо шести лошадей и наконец, обычаю ямщиков и самих лошадей не торопиться, по пословице «Тише едешь, дальше будешь», дилижанс приехал на четвертые сутки в ночь. Нечего было делать! Александр Фёдорович решился занять нумер в гостинице в том же доме, где была контора дилижансов.
- Вы где ж остановитесь? - спросил он свою сопутницу.
- А сама еще не знаю, где Бог приведет.
- Имеете знакомых, или наймете квартиру?
- Где ж мне нанимать: мне бы только отыскать Ивана Тихоновича; от него узнаю я, где живет Прохор Захарович, должник покойного родителя; я прямо к нему на двор, пусть что хочет, то и делает: или деньги подай, или пой да корми.
- Но где ж искать теперь по ночи Ивана Тихоновича? А здесь в конторе оставаться нельзя.
- Право, не знаю, что делать; я здесь человек новый; другое дело в Москве, там таки есть знакомые.
 Александру Фёдоровичу жалко стало безропотное положение Минодоры Памфиловны. Он предложил ей занять одну комнату нумера, который он нанял.
- Нет-с, покорно благодарю! - отвечала она ему довольно гневным тоном.
- От чего же?
- С чего вы это взяли, что я буду жить с вами?
- А, понимаю, - сказал Александр Фёдорович, - в самом деле, надо опасаться навета злых языков; я сам пришел бы в ужас, если б кто-нибудь даже подумал, что я живу с вами; но я вам предлагаю особенный нумер.
- Это дело другое, в таком случае согласна.
По приказание Александра Фёдоровича, Минодоре Памфиловне показали маленький нумер в два с полтиной, и она велела продовольствовать ее на свой счет чаем и обедом.
Пожелав покойной ночи Минодоре Памфиловне, Александр Фёдорович отправился в свой пятирублевый нумер, украшенный закоптившею живописью, огромным футляром стенных часов, двумя, огромными в четыре аршина квадратных, картинами, на которых какой-то петербургский Теньер произвел на одной: на первом фасе дерево, на втором рыбу, плавающую в воде, на третьем рыбака вооружённого удою, на четвертом гору с заходящим солнцем. На другой, сюжет тот же, только с восходящим солнцем. Мебель была выкрашена под дуб, как московские ворота, двери и ставни, и покрыта полуштофом.
Александр Фёдорович потребовал чаю.
Принесли чаю, похожего на настоенный кнастер* (*крепкий курительный табак).
- A, сливок?
- Сливок прикажете?
- Да, сливок прикажу.
- Сливок нет, скислись.
- Где хочешь достань!
Пошел, воротился; принес сливок - молока с наболтанною мукой.
- А сухарей?
- Сухарей прикажете?
- Да, сухарей прикажу.
Пошел - пришел; принес сухарей.
- Помилуй, любезный, да это древние сухари! Где ты достал?
- У булочника-с.
- Неправда; верно, из Египетского музеума; они, верно, хранились под стеклом, с надписью: «Сии, огромные, ситные сухари заготовлены за три тысячи лет до Р. X. Для похода Египетского Царя Сезостриса в Азию.
- Никак нет-с, во всем Петербурге лучше нет.
- Есть, любезный.
- Никак нет-с!
- На нет и слова нет!

Приказав убирать и чай фамильный, и сливки Охтенские, и сухари Египетские, Александр Фёдорович лег в постель, и, как истомленный после пару в бане, уснул богатырским сном. Грек Фантаст, брат Морфея, немедленно же явился перед ним в виде угодливого чичероне и предложил, не угодно ли ему осмотреть Петербург и все редкости его? И вот, он повел его по чудным улицам великолепного города, которого ни в сказке сказать, ни пером описать. Александр Фёдорович не верит своим глазам. - Неужели, - спрашивает он у Фантаста, - весь Петербург высечен из одного камня? – А вы думали из скольких? Ведь он не какой-нибудь складной бург, который можно увезти на одной подводе. – Как много народу! - Извините, это снуют по улицам ненастоящие люди. - Как! - Настоящих людей и все одушевлённые вещи показывает мой брат Морфей. - А это что ж такое? - Это все простой механизм. - Помилуй, да этот господин говорит. - Говорит? Полноте, для того чтоб говорить, надо думать; прислушайтесь сами. - Я не люблю прислушиваться к словам, которые не ко мне относятся.- Прислушайтесь, не бойтесь, вы ничего не разберете. А вот еще мнимый человек, который живет в пространстве, а не во времени. А вот одно нежнейшее superfine, сделанное для механической любви; посмотрите, какая отделка, non-pareille. - Довольно, - сказал Александр Федорович, - покажи мне картину «Последний день Помпеи». - Вот она. - Тут ничего не видно, кроме ночи; где же Фигуры? - Их не мое дело показывать, они одушевлены. – Что ж толку мне в таком чичероне, как ты? - Странно, как будто то только и хорошо, что одушевлено? А, например, все, состоящие по моему отдалению, которые без души от любви к чему-нибудь? Думаю, вы и сами поступите со временем в мое отделение, по части любви к детям. - Не приведи Бог! Ступай, пошли мне своего брата Морфея. - Очень сожалею, - сказал Фантаст, кланяясь, - что вы не осмотрели еще всего моего заведения.
Фантаст исчез, а Александр Фёдорович очутился в каком-то Хаотическом переулке; по обе стороны воздымались чудные здания и создании гриб при шпаге вел под ручку башню в шляпке; молодой человек, обтянутый полусертуком, в полубороде, метался во все стороны, полуговорил со всеми, и полусмотрел в лорнет. Девушка с барабанными палками вместо рук, била на рояле поход; четыре журавля в очках, с четырьмя раскрашенными Фигурами Парижских мод шаркали Французскую кадриль; полный месяц в шапо-ба* (*шляпа с низкой тульей) преследовал бледную, сентиментальную луну в облачной одежде; ветер с крученым вихрем насвистывал общее место из всех новейших опер; гений с растрепанными волосами носился над неземной, и смотрел на нее в перламутровую луну.
- Что вам угодно? - раздался голос подле Александра Федоровича. Я - Морфей.
- Покажи мне «Последний день Помпеи».
- В природе или на картинке? Но в природе я боюсь вам показать, потому что и вас должно непременно залить лавой, и вы со страху очнетесь на том свете, в гостинице. Лучше посмотрите на картине, не принимая большого участия в том, что вся главная улица Помпеи в искусственном смятения и ужасе. Смотрите, Фигуры так одушевлены, что того и гляди уйдут с холста; один сын уносит от смерти престарелого отца на плечах, другой сын влечет от погибели хилую мать, жених тащит из этого ада свою невесту, и так далее; но куда им бежать отсюда, не знаю; лучше оставаться на месте в своей эффектной позиции, до последнего дня Петербурга. Вся картина освещена не светом, а блеском.
- Это все прекрасно, любезный Морфей; но эта картина не по твоей части.
- Как?
- Да, так; все Фигуры на этой картине должны быть без души от ужаса.
- Это софизм, просто софизм; может быть, в природе, но в искусстве другое дело. Не угодно ли посмотреть на современное одушевление? Вот, например, бесполезный предмет, но он одушевлен, бросается в глаза, соблазняет, увлекает вас наружностью, игрою цветов и блеска, своею тонкостью, или толстотой, своим названием, или заглавием, так увлекает, что вы совершенно ненужную вещь покупаете для того, что она в ходу. Это значит одушевлять, давать всему жизнь. Например, посмотрите на одушевление литературное: как трудно было прежде сделаться литератором... От чего? От того, что все считалось важным делом, имеющим последствия, составляющим славу или стыд; а теперь из самого стыда извлекается честь: один умный учтиво скажет, что вы дурак, а десять дураков прокричат назло ему, что вы гений, и вы воспользуетесь славою гения, получите ход у девяноста девяти, а сотый поневоле замолчит. И прекрасно! потому, что жизнь есть сон, и чем больше разнообразия....
- Но после сна следует пробуждение, а за пробуждением существенность. Какова же должна быть существенность после сна, подобного жизни?
- Что касается до существенности, то это не мое дело; да и ни один из тысячи братьев моих не служит по существенной части.
- Стало быть, и я сплю и вижу все это во сне? Ты, пожалуй, покажешь мне Вавилон, вместо Петербурга.
- Что ж такое? Лишь бы впечатления были одинаковы.
- Какое мошенничество! - вскричал Александр Фёдорович. - Куда идти обратно в гостиницу?
- Пути сообщения не по моей части, - отвечал Морфей, - не угодно ли спросить у кого-нибудь из этих существ.
- Ей, извозчик, вези меня в гостиницу к Обухову мосту.
- Садитесь, барин.
Александр Фёдорович сёл на дрожки и, как водится, поехал. Ехал, ехал, нет конца улице; чем дальше, тем темнее; наконец мрак кругом
стал темнее полуночи во время затмения луны. Вдруг от тряски экипаж остановился и раздался голос:
- Господа, приехали; не угодно ли выходить?

Александр Фёдорович вздрогнул, оглянулся подле него сидит Минодора Памфиловна, а у открытых дверей дилижанса кондуктор откидывает подножки.
- Что это значит? - спросил удивленный Александр Фёдорович.
- Приехали в Петербург, - отвечал кондуктор.
- Как? В гостиницу.
- Да, здесь есть и гостиница.
- Вы крепко уснули, - сказала Минодора Памфиловна.
Александр Фёдорович не верил глазам своим, но сон был в руку: все то, что случилось с ним во сне до тех пор, покуда он лег в постель в пятирублевом нумере, повторилось и наяву, только в другой гостинице, по соседству. Минодоре Памфиловне в самом деле негде было остановиться и не на что нанять квартиры, и он предложил ей маленький нумер в два с полтиною в сутки. Александру Фёдоровичу казалось даже, что в занятом пятирублевом нумер он уже не в первый раз. Точно так же, как и во сне, подали ему плохой Ван-чу-со-цзи, вместо сливок - сыворотку, а вместо сахарных сухарей - ситные сухари из запасных магазинов Рамессейюна.

Стараясь разгадать, что явственнее, сон или действительность, Александр Фёдорович заснул опять богатырским сном; но ни Фантаст, ни Морфей не предлагали уже ему своих фокус-покусов.
На другой день, проснувшись довольно поздно, он послал нанять коляску, и, в ожидании её, посетил Минодору Памфиловну. Она преспокойно обрезывала увядшие во время дороги листики.
- Как же вы располагаетесь? - спросил Александр Фёдорович, пожелав ей доброго утра.
- И сама не знаю как. Надо бы узнать от Ивана Тихоновича, где живет Прохор Захарович; но я лично ни за что не пойду к Ивану Тихоновичу - он холостой человек.
- Если хотите, я съезжу к Ивану Тихоновичу; есть ли у вас адрес его?
- Есть записочка, - сказала Минодора Памфиловна, вынув из ридикюля платок, в котором завязан был клочок бумажки.
- Если б побывал у меня Иван Тихонович, я бы лучше сама у него все расспросила.
- Пожалуй, я привезу его к вам; верно, он с особенным удовольствием посетит вас.
Человек, посланный за коляской, воротился и донес Александру Фёдоровичу, что просят двадцать рублей на день, и то с тем, чтоб не ездить на дачи. Александру Фёдоровичу показалась эта цена безбожною, и он отправился пешком, в надежде нанять дешевле.

Церковь Спаса-на-Сенной
Spasa-na-Sennoy Church and the Hay Market in 1841
Проходя Сенную площадь, он остановился посмотреть на толстейшую купчиху и подслушать, как она бранит извозчика. Она бранила его просто мошенником и разбойником.
- Что ты сделал ей? - спросил Александра Фёдорович.
- Да, вот, барин, нанимает к Полицейскому мосту; я запросил два четвертака, кажись дешево - не придется и по гривне с пуда; а она сулить пятак серебра. Что я, ломовой что ли?
- Мошенник, разбойник! - повторяла купчиха, удаляясь.
- Ты прав, - сказал Александр Фёдорович.
- Да, как же, барин, того и гляди, лесора лопнет; а лесора-то стоит подороже её самой, вот что!
- А с меня что возьмешь к Полицейскому мосту?
- С вас можно взять два двухгривенничка.
- За что ж с меня дороже? По гривне с пуда, так и быть, дам.
- Не приходится, барин, мало потянет!
- Свезти, что ль, барин? - крикнули со всех сторон набежавшие извозчики; но Александр Фёдорович сел уже на дрожки и отправлялся к Полицейскому мосту. Прибыв туда благополучно, он встретил наемную коляску, нанял за пятнадцать рублей, с тем, чтоб не ездить на дачу, и поехал по адресу к Ивану Тихоновичу.
Подле ворот огромного, семиэтажного дома он выскочил из коляски, вошел на маленький двор и ему показалось, что он на дне семиэтажного каре, из которого едва-едва видно небо; нижний этаж фронт дверей, шесть верхних шеренг окон, мало-мало меньше.
По узенькой лестнице, которая шла от этажа в этаж зигзагом, Александр Фёдорович поднимался в поднебесье, рассматривая нумера и надписи квартир на медных дощечках, прибитых к дверям. На седьмом небе, Александр Фёдорович постучал в двери вправо, кажется, под сотым нумером. Ключ внутри повернулся, двери приотворились и плотная дева спросила: кого вам угодно?
- Ивана Тихоновича, такого-то.
- Он здесь живет, да его дома нет.
- Когда же можно застать его?
- Он уходит очень рано утром, приходит домой часу в одиннадцатом ночи.
- Так мне удобнее будет видеть его в одиннадцатом часу вечера.
- А как об вас сказать?
- Не нужно сказывать.
Александр Фёдорович возвратился в гостиницу, переоделся, уведомил Минодору Памфиловну, что Ивана Тихоновича он увидит не прежде поздней ночи, и потом отправился отыскивать своих знакомых.
Убив день по-столичному, около половины одиннадцатого он вторично постучался в двери сотого нумера. Та же два встретила его.
- Дома Иван Тихонович?
- Ах, это вы; а я думала, что кто-нибудь из наших; правда, наш только что в двери, и кричит; - Анна! Войдите, я сейчас зажгу свечу.
Александр Фёдорович вошел в крошечную темную переднюю и ждал, покуда толстая Анхен высечет огня. Вскоре она появилась из своей миниатюрной кухоньки со свечкой.
Александр Фёдорович окинул взором крохотную переднюю; кроме входа и кроме двери влево в кухоньку, перед ним были еще три двери; здесь не рассердился бы пьяный Ванька «что в свете так мало дверей*» (*отсылка к роману А. Ф. Вельтмана «Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского»).
- Пожалуйте сюда, - сказала Анхен, вводя Александра Фёдоровича в левую дверь, из двух лежащих прямо. Он вошел в довольно пустенькую комнатку, из которой был ход в другую, - Иван Тихоновича должен скоро воротиться, - сказала Анхен, поставив свечу на стол. - Который час?
- Ну, мои часы остановились; верно, забыл их завести, - сказал Александр Фёдорович, смотря на часы и садясь подле столика.
- Я посмотрю, который час,- сказала Анхен, входя во вторую комнату. - Нет, Григорий Иванович взял с собой часы; да все равно, в комната у Петра Сергеевича есть столовые.
И Анхен пошла в другое отделение квартиры.
- Скоро одиннадцать, - сказала она воротясь.
- Ты Немка, или Чухонка, Анхен?
- Я из Ревеля.
- Давно служишь у Ивана Тихоновича?
- Я не у Ивана Тихоновича служу, - отвечала Анхен, - он здесь живет у своего племянника, Григория Ивановича.
- Так ты нанимаешься у его племянника?
- Э, нет, Григорию Ивановичу я только мою белье, вычищу сапоги и платье, изготовлю чай, да постелю постелю, а Петру Сергеевичу я и кушанье готовлю.
- Эге! так ты слуга двух господ; сколько же ты получаешь жалованья в месяц?
- Со всех трех рублей пятнадцать.
- Хорошо тебе жить?
- Какое хорошо; такая скука, что с ума сойдешь; все уйдут с утра: целый день и сиди одна одинехонька, не с кем слова сказать. Григорий Иванович и Петр Сергеевич такие молчаливые; только разве когда воротятся домой сердитые, так умолку нет - бранят за все. Вот Яков Матвеевич добрый и шутник; когда ни придет, всегда весел, говорит, говорит, покуда разденется, да уснет.
- Так еще и Яков Матвеевич твой господин?
- А как же?
- А Ивану Тихоновичу кто служит?
- Я ему только сапоги чищу, да подам умыться; а чай пьет он с Григорьем Ивановичем... да такой...
Вдруг раздался стук в двери, и громкий голос: - Эй, Анна!
- Ах, Петр Сергеевич пришел! - вскричала Анхен, и бросилась отворять двери.
- Что ж свечу?
И с этим словом, кто-то прошел в среднее отделение квартиры.
- Что это, стеклянный Футляр разбит! - вскричал грозно тот же голос.
- Это кошка разбила, Петр Сергеевич, - отвечала Анхен печальным голосом.
- А ты что смотрела? Зачем впустила сюда кошку?
- А чёрт ее впустил! Она в открытое окно вскочила.
- Я этого знать не хочу! На твой счет купится новое стекло.
- Я хотела купить сама, чтоб вы не знали; думала, что недорого стоит: ан двадцать рублей!.. Я в целый месяц не выслужу этих денег...
- Дура!.. Хорошо, я заплачу за тебя половину, а вперед…
Раздался новый стук.
- Проклятая кошка! Из-за неё мне придется даром служить! - говорила сердито Анхен, отворяя двери.
- Сними шинель, Анна! Что ж огня?.. Что за скверный огарок? Ах, какая ты!
- Да где ж взять; ведь я вам говорила, Яков Матвеевич, что свечи все вышли; а вы сказали, что сами восковых купите; вот и сидите впотьмах, когда сгорит огарок.
- Какая ты глупая, Анна! Чтобы догадаться купить сальную свечу.
- Да на какие ж деньги я куплю? Петр Сергеевич дал на обед, только что достало, а потребует счет; не говорить же ему, что купила для
вас сальную свечку.
- Анна! - раздался голос Петра Сергеевича, - что ж ты счет?
- Вот видите.
Новый стук в двери. Анхен побежала отворять.
- Не Иван ли Тихонович, наконец, явился, - подумал Александр Фёдорович.
Кто-то, в мундирном фраке, нахлобучив шляпу на глаза, прошел молча мимо Александра Фёдоровича, не обращая на него внимания, взял свечу со стола и скрылся в другой комнате, захлопнув за собою дверь, и Александр Фёдорович остался в темноте.
- Анна! - раздалось за дверьми.
Анхен пробежала на зов.
- Тебя не докличешься! Поди купи бутылку кислых щей.
Анхен опрометью побежала за кислыми щами; а между тем, кто-то тихо вошел в двери, и потом в комнату, где сидел Александр Фёдорович в темноте, и рассуждал о неудобстве иметь одному господину трех русских слуг, и об удобстве иметь трем господам одну служанку-немку.
Покряхтывая, тихим голосом произнес, вошедши также: - Анна!
Но Анна не отвечала.
- Это должен быть, наконец, Иван Тихонович, - подумал Александр Фёдорович,- более некому быть.
Ощупью положил Иван Тихонович шляпу на стол; потом скинул фрак, или сюртук и прямо развесил было на лицо Александра Фёдоровича. Не желая быть вешалкой, Александр Фёдорович вскочил с места.
- Это ты, Аннушка? - прошептал Иван Тихонович, шаря рукой по темноте.
- Нет, это я, - отвечал Александр Фёдорович.
- Ах, это ты, Григорий Иванович? Рано ты сегодня воротился; я думал, что тебя еще нет.
- Что вы там говорите, дядюшка? - раздался сердитый голос из другой комнаты.
- То-то я говорю, что ты рано воротился.
- Что ж из этого?
- Ничего.
- Иван Тихонович, вас давно уже ждет вот этот господин, - сказала Анхен, входя в комнату со свечей.
- Ах, Боже мой, извините! - вскричал Иван Тихонович, маленький человечек, лет за пятьдесят, схватив со стула фрак.
- Я имею поручение к вам. Здесь одна ваша знакомая, и именно Минодора Памфиловна...
- Ах, Боже мой, Минодора Памфиловна! Она здесь! Позвольте узнать, не с супругом ли её я имею честь говорить?
- Совсем нет; я познакомился с ней во время пути, в дилижансе.
- Покорнейше прошу садиться. Что, как здоровье Минодоры Памфиловны?..
- Слава Богу... Она просит вас посетить ее; она живет в гостинице за Обуховым мостом, нумера я не помню....
- Непременно, непременно!.. А позвольте ваш собственный адрес.
- Я стою в той же самой гостинице, - сказал Александр Фёдорович, подавая Ивану Тихоновичу свой визитный билет, и прощаясь с ним.
- Ну, - подумал Александр Фёдорович, выходя из сотого нумера квартиры, - здесь не матушка Москва!
На другой день, часу в восьмом утра, вдруг явился Иван Тихонович.
- Извините, - сказал он, - что я вас беспокою. Я спрашивал здесь про Минодору Памфиловну, и ни от кого не мог узнать об ней.
- Позвольте же мне самому быть вашим проводником, - сказал Александр Фёдорович, любопытствуя видеть встречу Ивана Тихоновича с Минодорой Памфиловной. - Минодора Памфиловна, Иван Тихонович к вашим услугам.
- Минодора Памфиловна, вас ли я вижу! - вскричал Иван Тихонович, подходя к ручке обожаемого своего во время оно предмета.
- Где ж узнать меня теперь, Иван Тихонович! Прошу покорно садиться...
- Какая у вас прекраснейшая квартирка... и как нарочно любимейший ваш цветок - ерань, на окошке... Помните, Минодора Памфиловна, я имел удовольствие угодить вам в день ваших именин, еранью...
- Нет, не помню, Иван Тихонович, - проговорила вспыхнув Минодора Памфиловна. - Да кто это вам сказал, что я люблю ерань?..
- Сами вы изволили говорить, Минодора Памфиловна, - сказал значительно Иван Тихонович, заметив её смущение, - сами... да уж что говорить о старом... Мало ли что прежде было... В десять лет, Минодора Памфиловна, можно перемениться....хэ, хэ, хэ! и за мной водились грешки!
- Я вас просила, Иван Тихонович, пожаловать ко мне, чтоб узнать от вас, где живет Прохор Захарович, - сказала сухо Минодора Памфиловна.
«Бедная Минодора Памфиловна!» - подумал Александр Фёдорович, поклонясь и выходя из комнаты. - Какое разочарование! Лучше бы не ездить тебе в Петербурга, и во веки веков не встречать Ивана Тихоновича...

Музыкальный вокзал в Павловске
Музыкальный вокзал в Павловске. Литография 1845 года
Дальнейшие грустные размышления Александра Фёдоровича были прерваны встречей в коридоре знакомого. А потом Александр Фёдорович поехал с визитами, а потом на железную дорогу, в Павловск, за новыми впечатлениями. Вот он взял уже медный билет, вот засел с трепетом сердца в линейку... Ух! Богатырь пыхтит, свистит, из ноздрей дым столбом, из ушей полымя. Мчится, влечет за собой летом, по железным полосам, целую прихвостню карет и линеек. В каждой по тридцати по два человека, а всего человек четыреста. Двинулся поезд с места - застучали, загрохотали десятков пять тяжких железных колес, словно как земля захромала, затряслась, растопилась и поплыла.

Поезд Богатырь

В тридцать минут долетел Богатырь до Царского Села. Честная публика вышла в галерею для перемены билетов, и потом все уселись в новые вагоны, и паровоз Стрела домчал до Павловска минут в шесть. Валом повалили приезжие в галерею и в сад, где уже было довольно народу. Кто к буфетам выпить шнапсу и закусить холодным пирожком, кто за стол обедать, пить чай, или прохлаждаться разными закусками и напитками, кто в толпу к беседке слушать рестоврационные вальсы нервического оркестра Германа* (*отсылка к «Пиковой даме» А. С. Пушкина).
Вдруг дождик. Вся публика стеснилась в галерее. Прошел час, другой посреди монотонного разнообразия, и толпы бросились в контору брать билеты на обратный путь. Александр Фёдорович, обаянный страхом, чтоб не опоздать взять билет на десятый час, также пробился с трудом до истока билетной продажи, насильно всунул одному из вендиторов 2 р. 60 к., и получил медную бляху с означением часа отъезда, нумера и отделения линейки.
Вскоре паровоз «Огнь жупел дух бурен» закипел подле поезда, колокол ударил раз, путешественники затолпились около выхода; всё заняло места, а запоздалые бежали к линейкам; колокол ударил третий - двери линеек захлопнулись; кондукторы, усаживающие на места и собирающие билеты, протяжно и резко засвистели в свистки коршунами. Прибежавшие отсталые заохали, и вся процессия пещи огненной медленно затутукала с места; шибче, шибче, и - помчалась, осыпая дорогу адскими угольями. Англичанин, продавший душу свою демону скорой езды, управлял паровозом. В закопченной белой куртке, и шароварах, он казался раскаленным добела. Встречные православные, небывалые, крестились по обе стороны дороги, смотря с ужасом на сороконожку змея-Горыныча, который быстро бежал по рельсам, как кольчатый ногожелудочный Polynoe fulgurans, и с сожалением на бедных людей, которыми наполнены были желудки чудовища.

В галерее Царского Села надобно было пересесть в другие линейки. Александр Фёдорович, чтоб подкрепить силы свои, истощившиеся от множества новых впечатлений, спросил себе глоток горькой водки; ему подали настоянную, без всякого сомнения, ипекакуаной* (*рвотный корень); съел пирожок, слоенный как должно полагать на клещевинном масле, и прострадал целую дорогу; впрочем, может быть, это была паровозная болезнь, подобная морской. Однако же, к счастью, от нового сильного впечатления ему стало легче: вдруг сидевшая в том же отделении линейки женщина застонала необычайным образом, и вскоре оказался, против положения, девятый пассажир, без билета.
Между тем паровоз вошел в пристань. Александр Фёдорович торопливо выскочил из линейки, и, боясь новых впечатлений, сел на извозчика домой.
- Барыня, что приехала с вами в дилижансе, - сказал слуга ресторации, раздевая Александра Фёдоровича, - приказала вам кланяться; она куда-то переехала.
- Неужели?
- Такая чудная!
- А что?
- Да у неё, кажется, только и было за душой, что горшок ерани.
- Что ж делать? Если другого состояния нет, хорошо и это.
- Вчера целый день возилась с ним - надоела! то подай ей ножницы обрезать сухие листья; то десять раз воды - поливать. Сидит да обдувает пыль с листов. - Да что вам далась, сударыня, эта ерань? спросил я. - А за эту ерань я никаких сокровищ не возьму, - говорит. А сегодня как поехала и забыла о ней. - Горшок-то, ерань то свою забыла. - Возьми себе, - говорит. А что мне в ней, хлопоты только поливать. - Ну, так выбрось вон, - говорит, чёрт с ней! Я и выбросил.
- Эге! повесть кончена!- подумал Александр Фёдорович, - бедная Минодора Памфиловна! Какое разочарование для пламенной, постоянной любви твоей!.. В продолжение десяти лет поливала ты слезами драгоценный цветок, который напоминал тебе время сердечных надежд... и вдруг несколько слов Ивана Тихоновича, бессмысленных для каждого другого, обличают десятилетний обман чувств твоих! Столько лет целовала ты каждый листочек, как завет любви, и представляла в мечтах своих, как Петр Матвеевич в ночь перед днем Минодоры, Митродоры и Нимфодоры, тайком с горшком ерани в руках, перелезает через плетень сада, ставит её посреди твоего цветника, вздыхает глубоко и исчезает... Как сладостны были эти мечты, эти благодетельные завесы бедной жизни! И вдруг является Иван Тихонович, и говорит: - Это я, Минодора Памфиловна, я тот, который... Тьфу! какая картина! Иван Тихонович, скверненький Иван Тихонович лезет с горшком ерани в руках через забор, крадется с боязнью, чтоб не закашляться; ставит его посреди цветника, вздыхает глубоко, говорить шепотом: - Это тебе в день именин, моя дражайшая Миночка, - и исчезает. Какая разница между одною и той же еранью! 
Так рассуждал Александр Фёдорович засыпая; но едва заснул, сцена переменилась - и к лучшему. Откуда ни возьмись высокий мужчина, с рыжими усами.
- Позвольте узнать, - говорит, - куда девалась Минодора Памфиловна?
- С кем имею честь говорить! - спросил Александр Фёдорович.
- Я Пётр Матвеевич.
- Неужели? Откуда вы?
- В продолжение десяти лет я заключен был злым волшебником Иваном Тихоновичем в горшке ерани. Минодора Памфиловна десять лет носилась с горшком, не зная, как меня из него освободить, между тем как вся премудрость состояла только в том, чтоб грохнуть горшок об пол; но она в десять лет не догадалась этого сделать. Вдруг вчера злой волшебник Иван Тихонович внезапно явился перед Минодорой Памфиловной, похитил ее и безжалостно заключил ее в сердце, так неожиданно, что она не успела захватить горшок ерани с собой. К счастью моему, какой-то благодетельный гений грохнул горшок о землю и - я свободен; иначе, простоял бы на окне целый век, или в цвете лет увял бы без призрения. Вы знаете, где живет злой волшебник Иван Тихонович - будьте моим секундантом, пойдемте к нему; я его вызываю за похищение Минодоры Памфиловны на дуэль, притом же и собственная моя честь обижена.
Александру Фёдоровичу нельзя было отказываться от такого предложения, и вот он отправился с Петром Матвеевичем прямо на квартиру Ивана Тихоновича. Постучались. Анхен отперла двери. Мы вошли и слышим голос Ивана Тихоновича; он что-то пел.
- Прикажете доложить? - спросила Анхен.
- Тс! не нужно.
Мы подкрались к двери. Иван Тихонович пел: Тебя я в сердце заключаю…
- Иван Тихонович! - грянул Петр Матвеевич, войдя внезапно в комнату, - извольте освободить из заключения Минодору Памфиловну, или на дуэль!
Иван Тихонович оробел, оторопел, испугался, и вдруг обратился в мышку, а Петр Матвеевич перекинулся в кота и начал метаться во все стороны.
- Ах, проклятая кошка! - вскрикнула Анхен, - опять разобьет стеклянный колпак! Прысь! прысь!
Кот не унимается; истомился Иван Тихоновичу кот прижал его лапой,- вдруг пискнул Иван Тихонович, и был догадлив, обратился в мошку, прыг из-под лапы прямо на шею Анхен. Пётр Матвеевич протянул было два пальца... а Анхен как крикнет:
- Что это вы вздумали?
- Ивана Тихоновича ловлю, моя милая; сделай одолжение, позволь...
- Отстаньте от меня! - крикнула опять Анхен, и бросилась в двери; Петр Матвеевич за ней, она от него, он за ней, она от него... бегут, народ следом... Держи! держи!.. исчезли из глаз...
Только их и видел Александр Федорович и на яву, и во сне.

из "Сына Отечества" №04, 1840
Наверх