Уильям Генри Гаррисон. Записки английского медика

СТРАШНАЯ ГРОЗА

В конце лета 1824 года, страшная гроза разразилась над Лондоном. Никогда не забуду я этой грозы, связанной для меня с обстоятельствами и воспоминаниями исполненными горестной занимательности. Попытаюсь разделить с читателями болезненные впечатления, кои с тех пор живут в моей душе.

Около полудня я заметил, что в атмосфере произошла необыкновенная перемена. Природа покорилась какому-то безмолвию, оцепенению, ожиданию: облака опускались, электричество сосредоточивалось; небо желтело, оседало и стягивалось вокруг земли.

Беспокойство животных изобличало опасность, угадываемой их инстинктом. Небо грозило каким-то близким злосчастием. Зной ежеминутно увеличивался: собаки задыхались, выставляя сухой, раскаленный язык из открытой пасти. Но, не смотря на духоту, народ толпился на улицах. В умах господствовало особенное волнение. 

Многие, изумленные исступлёнными предвещаниями энтузиастов, ожидали в сей день светопреставления и страшного суда. Перемена температуры, вид неба, приближение грозы, воспламеняли воображение суеверных: ссылаюсь, на тех, кто жил тогда в Лондоне; они верно помнят, как и я, этот день; эту горячку ужаса, распространившуюся в народе, фанатизм одних и глубокое уныние других.

В Англии религия имеет большую силу; вот почему страхи сии овладели народом в высшей степени. Между особами, коих я посещал в утреннем объезде, едва заметил я двух или трех, принадлежавших к высшему свету, кои не подверглись их влиянию. В каждом семействе встречал я только страх и уныние. 

На перекрестках улиц, у столбов, проповедники, назидали толпы, внимавшие им с ужасом. Их жесты изобличали содержание их проповедей. Наконец и я поддался общему впечатлению; вернувшись усталый домой, ощутил невольный трепет, которого не мог преодолеть и который потряс все мои нервы.

В гостиной я нашел жену, детей и одну молодую девушку, вверенную нам своей матерью, которая была с нами в дружеской связи и должна была к нам сама скоро приехать. Мисс Эллен В., единственная дочь вдовы одного кавалерийского полковника, жила с матерью близ Виндзора. Эта девушка была вся воображение, вся поэзия, но вместе с тем, отличалась необыкновенной простотой. 

Она была воспитана весьма тщательно в совершенном уединении; и ничто не могло омрачить в ней той ясности взгляда, той чистоты, того пылкого энтузиазма, кои отличали ее характер. Мы считали ее своей дочерью, и наша привязанность к ней усиливалась ежедневно. Нельзя было узнать ее и не полюбить. Но покоряла она не столько своей красотой, сколько выражением внутренней прелести, коей ее душа была проникнута. 

Рост ее был невысокий, фигурка отлита в миниатюрные формы древней Гебы. Личико ее не показывало ни романической меланхолии, ни светской живости, но изобличала неистощимую роскошь чувства и мысли, сокровищ, кои так редко соединяются с внешней красотой. Полный звук ее голоса, звучный, чистый; удивительная легкость походки; глаза раскаленные мыслью: все согласовалось с характером ее лица. 

Она покоряла взглядом, вырывавшимся из ее черных, бархатных очей, ярко сверкавших под длинными, тонкими ресницами. Едва она появилась в моем доме, как посещения стеснили меня отовсюду. Молодые люди, коих я видал не более разу, искали случая представиться мне чрез своих друзей; а тех, кто посещал меня обыкновенно из месяца в месяц, нельзя было выжить. С удивительным вниманием и трогательной исправностью осведомлялись они о моем здоровье, о жене моей и детях.

Матушки и тетушки, между разговоров, закидывали, будто случайно вопрос: 
- Мисс В. очень мила, есть ли у нее состояние? Она у вас просто гостит, или вас просили найти ей здесь партию… 

Я легко понимал смысл сих вопросов и начинал привыкать к ним, как к необходимости моего положения. Сколько молодых людей, занятых собой, старались выискивать всякого рода предлоги, чтобы извинить необычайную назойливость своих посещений! Благодетель, рука которого изливает чины и богатства, не был ласкаем и уважаем, более чем я в то время.

Но Эллен уже сделала свой выбор. Из всех искателей, окружавших ее, она предпочла самого тихого, самого кроткого и, может быть, самого достойного: одного молодого священника, который скоро должен был принять сан и который ни в чем не походил на свою невесту. Он имел одну из тех мирных и чистых душ, добродетельных по темпераменту, способных к привязанности глубокой и непоколебимой, но всякий энтузиазм считают сумасшествием, каждый порыв воображения находят пагубным. 

Эллен и Фредерик Дальвер не сходились между собой ни в одном пункте и полюбили друг друга сердечно: оба они удивлялись друг в друге качествам, коих в самих себе не находили. Их нередко длинные споры всегда оканчивались высказываниями взаимного уважения и, сказать правду, сия противоположность поэзии и прозы, воображения и здравомыслия, одушевлённого энтузиазма и холодного рассудка, представляла любопытное зрелище. 

Эллен, пылкая душа коей была расположена ко всем идеям, отличавшимся величием и яркостью, натурально не могла не поддаться общему убеждению в близкий конец света, убеждению, которого английские богословы совсем не отвергали и которое подкреплялось журналами, духовными проповедями и даже учеными книгами. 

Фредерик же был весьма далек от таких убеждений. До своего отъезда в Оксфорд, куда призывали его обязанности, он имел с ней весьма продолжительный разговор: их идеи и чувства были различны; и, вследствие сего разногласия, прощание их было не так нежно, как бывало обыкновенно. Эллен поддерживала свою веру с красноречивым одушевлением, которому ее жених только улыбался, но которое весьма сильно подействовало на мою жену и детей.

Я остался в гостиной на несколько минут, затем пошел в свой кабинет, где мне надобно было записать кой-какие замечания. Когда я сел, небо было совершенно унылое, желтое с зеленоватыми и рыжеватыми оттенками. Нестерпимая духота атмосферы не переставала увеличиваться. 

Облокотясь на стол и устремив неподвижный взгляд на сию мрачную массу, как бы свесившуюся с тверди, я провел несколько минут, размышляя о столь необычайном успокоении природы: ни один древесный листок не шелохнулся в моем саду; ни одно малейшее дыхание ветерка не производило и слабейшего шороха. 

Я задыхался... отворив окно, развязал галстук и обмочил перо в чернила, как вдруг молния, поистине адская, рассекла облака и залила небо на шесть или на семь секунд, вскрыв предо мной настоящую преисподнюю бездну. Две или три крупные дождевые капли тяжело упали на перила балкона. Через минуту разразился гром.

И какой гром! Великий Боже! Если бы я покусился дать его описание, выражения мои показались бы гиперболическими. Если бы земной шар насильственно сорвался со своей оси; и его тело разлетелось бы на тысячи обломков в пространстве, это, думаю, не произвело бы треска ужаснее.

Дай Боже, чтобы слух мой никогда более не поражался подобным ревом! Я упал, опрокинув стул, на котором сидел, неспособный ни к какой мысли, зажав уши обеими руками и закрыв глаза, чтобы не видеть столь ослепительного блеска. Несколько времени я был словно обезумленный, словно окаменелый. 

Когда я пришел в себя, по первое мое движение было броситься стремглав из кабинета и бежать к жене и детям. Они еще были в гостиной: жена в обмороке, дети вокруг нее, испуская громкие вопли, ибо считали ее мертвой. Я поднял ее, сжал в своих объятиях... 

В эту минуту другой удар грома, другая молния, снова потрясли и осветили весь дом. Тысяча пушечных жерл, изринувших вдруг свое пламя, может быть, сравнились бы с сим вторым ударом. Все стекла в окнах разлетелись вдребезги: жена моя, на коленях, судорожно обвилась вкруг меня. 

Я зазвонил из всей мочи в колокольчик; и горничная, вся растрепанная, прибежала, наконец, в гостиную. Я велел ей найти спирта и расшнуровать мою жену. Ей стало получше; я положил ее на софу и пронзительный крик детей начал замолкать, как вдруг пришло мне на мысль, что Эллен не было во всей этой ужасной сцене. 

Один слуга проходил мимо отворенной двери, - Эдуард! - вскричал я. - Где Эллен? - Мисс Эллен, сударь. Я не знаю. А, да! - продолжал он, - минут пять назад, я видел, что она очень скоро шла по лестнице. С тех пор я не видел.

- Так ты видел ее в ту минуту, как в первый раз сверкнула молния?
- Именно, сударь!
- Останься здесь, пока меня не будет.

И я побежал по лестнице вверх, крича изо всех сил: - Эллен! Эллен! Где же вы?
Никто не отвечал. Добежав до верха лестницы, я постучал в двери комнаты, которая служила ей спальней. Двери были затворены, но ключ находился в замке. Нет ответа.

- Ради Бога! Эллен, отвечайте!
Удивленный, испуганный ее молчанием, я принужден был отворить... Трудно описать вам то, что я увидел; передать ужас, мною овладевший, и совсем невозможно. Напротив дверей, футах в трех от порога или еще ближе, Эллен стояла, недвижимая, протянув обе руки, с глазами открытыми и неподвижными; обыкновенную кротость ее черт исказила выражение угрозы.

Одетая в белое платье, она казалась бледнее бледного. Глаза ее, совершенно остановившиеся, сверкали каким-по сверхъестественным блеском, гробовое сияние коего доселе преследует меня в сновидениях и всегда будет присуще моему воображению. Эллен казалась окаменевшей; губы ее не шевелились; руки оставались распростертыми в воздух.... а между тем она на меня смотрела... она на меня смотрела!

Нога моя так и осталась прильнувшей к порогу; я не смел ни говорить, ни двинуться вперед; голова шла кругом; невольное беспамятство овладело мною; я потерял употребление чувств; пока новый удар грома не возвратил мне их снова. 

Я упрекнул себя за столь ребяческий страх и, подойдя к молодой девушке, схватил ее за руки; они были совершенно холодные!..
- Эллен! позвал я ее, - Эллен!

Она, не отвечала ни слова. Тело ее было закоченевшим, как труп; обе протянутые руки не сгибались, не переменяли положения. Я схватил ее в свои объятия, донес до постели, положил, закрыл ей ресницы, опустил, не без насилия суставам локтя и плеча, обе руки и смотрел с неизъяснимой горестью на сие необычайное зрелище.

Она лежала, лишенная чувства, но не жизни, потеряв способность двигаться и действовать, но сохраняя дыхание. Тонкой неприметный пар выходил из ее посиневших губ: биение, хотя и самое слабое, служило доказательством, что кровь продолжала обращаться. Тряской я насильно пытался вернуть ее к жизни. Гром все еще продолжал реветь; кровавая молния обагряла небо. Эллен ничего не слышала, ничего не видела. 

Напрасно силился я найти на ней какой-нибудь след, какой молния оставляет на своих жертвах. Огонь небесный не поразил ее! Что ж такое с ней случилось? Неужели это смерть? Но она дышала! Стало быть, она еще жива? Но что значила эта жизнь без чувства и движения, эта жизнь, приличная трупу?

Жена моя, удивляясь, что меня так долго не видит, прибежала в сопровождении служанки и своими расспросами увеличила мое смущение.

- Неужели она умерла? Неужели гром убил ее? - спрашивала она, прижимаясь ко мне с ужасом. Присутствие ее только связывало меня. Посему, вырвавшись из объятий, в коих она меня сжимала, я вывел ее в соседнюю комнату, где велел служанке быть при ней безотлучно. Потом воротился к постели, на которой лежало распростертое тело Эллен. 

Что делать? Как приняться за припадок, причин которого я не знал? Мои знания, моя ученость, моя практика, мои долголетние опыты, не представляли мне никакого пособия, не давали никакого ответа. Я тер себе лоб обеими руками, допрашивал все свои воспоминания, чтобы сыскать какой-нибудь подобный пример, или случай, лечение коего могло бы руководствовать меня в столь затруднительном обстоятельстве. 

Это не была ни эпилепсия, ни истерика, ни обыкновенный обморок. Я, например, двигал ее руку: она повиновалась моему давлению, потом медленно, постепенно возвращалась обратно назад. Я поднял ее и посадил: она осталась на одном месте, с дикими, неподвижными взорами. 

Я закрыл ей ресницу: она поднялась опять. Ужасно было видеть это существо, одушевлённое, но без воли; эти глаза, лишённые смысла и чувства; это тело, в коем кровь обращалась, но душа казалась отлетевшей.

- Ах, сударь! закричала испуганная служанка, увидев ее. - В нее вселился сатана! Это сам сатана!
Наконец, одна мысль поразила меня. Этот странный припадок мог быть каталепсией, болезнью редкой, таинственной, ужасной, которая в жизни носит все признаки смерти, а в смерти сопровождается признаками жизни. Никогда подобный случай не представлялся моему наблюдению. 

Я понял, что это пылкое, стремительное воображение, уже предубеждённое всеми ужасами наступающей кончины света, распространившиеся не только в народе, но и в высших классах общества, не могло воспротивиться потрясению, произведенному ударом грома, который и меня оглушил так ужасно. Она бросилась к дверям комнаты: вдруг кровь свернулась в ее венах, мозг поразился параличом; и она окаменела в своем порыве к побегу, в том виде, что я нашел ее, отворив двери.

Но не произвел ли гром в ней какого-нибудь органического повреждения? Не ослепла ли она? Мучимый сими сомнениями, кои открывали мне слишком ясно пределы моих знаний, я не знал, к какому способу лечения прибегнуть. Между тем нельзя было терять ни минуты; долго ходил я взад и вперед по комнате Эллен; и наконец, решился. 

Обильное кровопускание, нарывные пластыри, горчичная каша для ног, не произвели никакого действия; небольшой прием опиума и эфира, который я принудил проглотить несчастную больную, имели не никакого успеха. 

Ее ноги, почти обваренные горячей водой с горчицей, оставались холодными. Стремление крови к ее голове было так сильно и упорно, что все сии средства, употребленные вместе, не могли восторжествовать над этим стремлением. Я решился поставить ей рожки между лопаток.

В ту минуту, как я писал коротенькую записочку к моему фармацевту, жена моя, которая, как я сказал, находилась в соседней комнате, начала громко хохотать. Я побежал к ней; ужасные нервические конвульсии причинили сей спазматический хохот. Я пустил ей кровь, послал своего камердинера к фармацевту и воротился к постели, где Эллен по-прежнему находилась без движения.

Там я продолжил бороться за ее подвижность, как сильный стук раздался у ворот. Слуга вошел и доложил мне, что в одном из ближайших соседних домов, больной находится при последнем издыхании, и что им требуется моя помощь. Я доверил Эллен искусству фармацевта, который должен был поставить ей рожки, и пошел за человеком, который был за мной прислан. Дождь лил ливмя: гроза продолжала свирепствовать. 

Через три двери от дома, где я жил, курьер мой остановился и попросил меня взойти на третий этаж, где нашел я отворенные двери.
 
Я оставил молодую девушку, столь интересную, столь прекрасную, пораженную смертной летаргией. Зрелище новое, совершенно отличное от того, которое наполняло душу мою самыми скорбными ощущениями, ожидало меня у больного, к которому я был приглашен. Это был кулачный боец, которого звали Билли; знаменитейший между своими собратьями и весьма часто выигрывавший призы в кровавых битвах, коих был героем. 

В то же самое утро, он присутствовал в качестве судьи на одном из поединков, увенчанном по обыкновению большой пирушкой. Охмелев и потеряв способность судить, он сел в свое тильбюри и доехал кое-как до Лондона: но здесь лошадь его, испуганная молнией, взбесилась и опрокинула утлую колесницу, которая, увлекла бойца за собой в своем падении, вывихнула и раздробила ему в подъёме левую ногу. Прохожие, найдя его в таком состоянии на улице, перенесли его к нему в дом, нижний этаж которого был таверной.
 
С самых первых ступеней лестницы я услышал его стоны или лучше вой, смешанный с ужасными проклятиями. В глубине комнаты, которая вся была в беспорядке, хотя меблировка ее показывала претензии на роскошь дурного вкуса, боец лежал, растянувшись на постели с красными занавесками. 

Обнаженная нога его висела до полу. Впрочем, он был совершенно одет; его синий фрак с золотыми пуговицами, короткое нижнее платье из серого косматого бархата, были испачканы грязью и разорваны во многих местах. Раскрасневшись от вина и ярости, эта грубая, раздутая фигура скрежетала зубами и изрыгала ужасные хулы, раздираемая лютыми муками. 

Вы бы содрогнулись, увидев это отвратительно обезображенное лицо; этот лоб и щеки, словно вылитые из раскаленной меди; эти мускулы, надувающиеся подобно ссученным канатам; эти зубы, которые яростно стучали друг об друга: надобно было слышать его проклятия, изрыгаемые на грозу, на время, на пирушку, на вино, на жену, которая стояла возле, на самого себя, на свое сумасшествие, на лошадь, на гром, который ревел, даже на Бога, который гремел им.

Невозможно вообразить ничего гнуснее, отвратительнее. Я отступил на пару шагов.
- Но, милая моя! - сказал я жене Билли, которая трепетала всеми членами: - я вам надобно послать не за мною, а за хирургом!

- Он убьет нас всех! Помогите ему, помогите, сударь, ради Бога! Сделайте что-нибудь! - кричала бедная женщина, вся в слезах, ломая руки.

Тогда неистовый обернулся ко мне и приподнялся до половины на локтях:
- Гей, доктор! - сказал он мне. - Ну, делай же что-нибудь, как говорит эта негодница. И пусть чёрт возьмет твою душу! Я же страдаю! Посмотри-ка эту ногу... эту ногу! Проклятая лошадь! Я ее изломаю, исковеркаю, изомну, проглочу это сатанинское животное, как скоро эта собачья дочь нога опять будет на своем месте.

Говоря сии слова, он тряс своею несчастной ногой, которая висела вся окровавленная; на ней держался еще остаток голубого чулка, приклеенный запёкшейся кровью. Сия зверская физическая сила, препирающаяся с смертною мукой и борющаяся с отчаянием, сей атлет, чуждый всякого нравственного чувства и преданный одной ярости, человек без Бога, добыча лютейшей пытки, озаряемый время от времени огненными бороздами, кои высекались в небе, представлял мне живой образ падшего Архангела, неистовствующего в глубине бездны, его поглотившей. 

Рев грома продолжался: жена упала на колени подле его постели.
- Билли, любезный мой Билли! - умоляла она его. - Доктор уйдет, если ты будешь так говорить. О Господи! Прошу тебя, успокойся! Или доктор откажется помочь тебе!

- Пусть он попробует, пусть попробует! - закричал боец, сжимая кулаки. - Пусть он уйдет, если смеет! Я теперь хром, конечно! Но, как я ни хром, я тебя поймаю, доктор. Я тебя научу быть вежливым. Вот моя нога, господин медик, что с ней делать. Отвечайте скорее, господин доктор! Ведь вы, кажется, так себя называете!

Мое первое движение было удалиться и предоставить судьбе этого грубияна, который ругался мной. Но я бросил взор на его жену: она была достойна всякого сожаления. Не отвечая ни слова, даже не смотря на больного, я стал на колени и начал отдирать чулок, прилипший к ране. Какую осторожность ни употреблял я при сей операции, она была очень мучительна; по мере того как чулок уступал моим усилиям, тело больного коробилось, брови яростно морщились, бешенство овладевало им, пена била у рта; наконец терпение его лопнуло.

- Доктор! доктор! глупец! мерзавец! Ты не знаешь своего дела! Ребенок, ой! Ребенок лучше бы сделал! Оставь меня, оставь меня, брось меня, пойди к чёрту. Я не хочу, не хочу тебя...

И он встал, сжав кулаки, готовый приплюснуть меня на месте. Я собрал все свое хладнокровие и сказал жене, чтоб она позвала кого-нибудь. Между тем написал несколько слов карандашом одному хирургу, моему приятелю, который жил по соседству. Я хотел было идти вон; но жена Билли бросилась к дверям, умоляя меня остаться.

- Муж мой пьян, - говорила она. - Простите ему! Он так страдает. Завтра он будет благодарить вас за ваши попечения. Сжальтесь, над ним, сжальтесь, - кричала она. - Вы видите, что он пьян!
- Поди-ка сюда! - заревел боец жене своей громовым голосом.

Бедняжка подошла. Он схватил ее за плечо своей геркулесовской рукой и, тряхнув, бросил от себя из всех сил:
- Вон, негодница, вон! А! я пьян! Ты думаешь, что я пьян! Вон отсюда! Вон сию же минуту, или я тебя… 

Несчастная бросилась по лестнице опрометью, и я остался один, лицом к лицу, с беснующимся извергом, и признаюсь, единственное побуждение, удержавшее меня, был страх, чтобы он не вскочил со своей постели и, в исступлении, не разразил надо мной своей ужасной силы, которую ярость увеличивала еще больше. 

Я перевязал его рану; она должна была причинять ему нестерпимую боль; я обмыл ее теплой водой и дожидался прибытия хирурга, который не замедлил явиться. Тогда я вздохнул свободнее и наконец, собрался идти к ангельскому созданию, которое настоятельно требовало моих попечений.

- Ради Бога, останьтесь, - сказал мне в полголоса хирург. Он чувствовал тот же страх, что и я.
Большого труда стоило нам окончить перевязку. Никогда уста человека не изрыгали против подобных себя столь грубых, столь скаредных ругательств. Буря не переставала; но дождь поутих; молнии, удары грома звучали чаще, сильнее. Я подумал, что сей яркий и ослепительный блеск может беспокоить больного, и опустил одну из штор.

- Подыми эту штору! - закричал Билли. Поднимешь или нет, чёрт возьми! Эй, проворнее! Слышишь ли? Ты думаешь, что я как лошадь, испугаюсь молнии? - продолжал он, изрыгая ругательства. Я хочу видеть эту молнию, которая переломила мне ногу. Хочу видеть ее, да! Я хочу клясть ее, клясть сколько душе угодно, ее и Бога, который создал ее!

Сжав кулаки, с пеной у рта, он поднял голову; новый поток багрового света облил его; он продолжал богохульствовать, хирург, который был весьма благочестив, обнаружил движение ужаса и отвращения, угрожая бросить его, если он не замолчит.
- Знай свое дело! не мешайся в чужие! - кричал боец.

Я закрыл обеими руками свои глаза, чтобы защитить их от яркого блеска новой молнии. Когда разразился удар грома и я осмотрелся вокруг себя, то увидел бойца, сидящего на постели, с протянутыми вперед руками и опрокинутой назад головой: глаза его словно выскочили из глазниц; все лицо покрылось смертною бледностью; зрачки были неподвижны; он напомнил мне волхва Элиму на одной из картин Рафаэля. 

Его стиснутые губы не шевелились; он не говорил ничего; он ослеп! Молния, извившаяся вкруг нас без всякого вреда, выжгла глаза богохульнику. Хирург и я осмотрели их: они были неподвижны. Мы начали расспрашивать его: он не отвечал ни слова и повалился навзничь, как кукла. По временам глухой стон вырывался из его тяжко воздымавшейся груди: стон ужасный, хрип смертной муки, ярости или, может быть, раскаяния. 

Наконец он повернулся на постели и положил руку на оба глаза. После сего судорожного движения, он не воротился более. Хирург мог делать с его ногой, что хотел. Из неистового зверя несчастный превратился в существо бессмысленное, нечувствительное к самым лютейшим страданиям. Легко угадать, с какою поспешностью оставил я его комнату, где остался хирург, чтобы бежать к Эллен, положение которой тревожило мою душу.

Эллен находилась в том же состоянии, как я оставил ее: это был дышащий труп. Синапизмы сожгли ее кожу; нарывные пластыри содрали эпидерму; но чувствительность больной не пробуждалась, оцепенение не проходило. Глаза ее были закрыты, щеки чрезвычайно бледны, рот полуоткрыт, как будто сбираясь заговорить. 

Жена моя, сидя у изголовья больной, была безмолвна от изумления; служанка не могла прийти в себя от ужаса, который делал ее присутствие и услуги бесполезными. 

Пробило десять часов. Какой день! Пророчества энтузиастов; действия электричества, коего скопившаяся масса наконец прорвала тучи, ее носившиеся гроза, превосходящая свирепостью самые тропические грозы; каталепсия, поразившая это ангельское создание, бывшее предметом нежнейшей привязанности всего нашего семейства; зрелище неистового нечестивца, ослеплённого на глазах моих блеском молнии, как в месть за изрыгаемое богохульство: сие стечение обстоятельств, сие смятение всех ужасов, ниспровергло бы самую могущественную душу. 

Я чувствовал, что твердость моя колебалась; мне едва оставалось хладнокровия, для утешения моей, жены, которая разливалась в слезах.

Я потребовал огня; два или три раза подносил зажженную свечу к глазам Эллен: ее ресницы не шелохнулись; зрачки не показали ни малейшего движения. Я отложил перочинный ножичек и сделал жест, будто хочу вонзить острее в правой глаз больной; она не шевелилась. Я взял ее руку; рука была влажной и холодной. 

Вонзал спицы под ногти, где находится, может быть, самая чувствительнейшая часть тела; производил над ухом самые нестройные, самые пронзительные, самые резкие звуки. Ни один из сих опытов не имел ни малейшей удачи. Утомленный столь бесполезными усилиями, потеряв бодрость, я доверил больную сиделке, которую велел позвать и которой наказал немедленно известить меня, если она обнаружит малейшее движение. 

Потом ушел в свой кабинет. Тотчас написал я к матери Эллен и к молодому Фридерику, прося их, не теряя ни минуты, приехать. Медицинские книги, к коим я прибег для совещания, весьма мало бросили света на сей неизъяснимый случай: я искал средств и находил фантастические теории, бесполезные классификации, зыбучие гипотезы. Усталость давила меня; я вошел опять к больной; она сохраняла тоже положение. Я присел к ней на минутку.

- Бедное дитя! - сказал я сам себе, целуя ее в бледный, холодный лоб. - Бедное дитя! какая сила поразила тебя, какой враждебный дух овладел тобой. Холодна, как могила, и прекрасна, как жизнь! Юная и умершая без потери дыхания! Живет ли твой разум под саваном, который тебя покрывает? Или душа уже покинула земную оболочку? 

Где ты? Что ты? Долго ли я буду видеть тебя на границе сих двух миров, кои оба тебя призывают, коим обоим вместе принадлежишь ты? Ах, бедное создание! Да просветит меня Господь! Да внушит мне, человеку слабому и лишенному всех средств, как помочь тебе!
 
Я не мог долее оставаться в комнате и, со слезами на глазах, пошел искать покоя, которого нигде не нашел. Беспокойная ночь следовала за ужасными беспокойствами минувшего дня. То виделся мне Билли-боец, сидевший на своей постели, изрыгающий богохульства и весь облитый небесным пламенем его ослепившим; то несчастная молодая девушка, в своем гробу, с открытыми глазами и распростертыми руками. 

Предметы сливались и их адское смятение заставляло меня вскакивать с ужасом. Таким образом проведя ночь, встал я очень рано. Эллен, которую я пошел навестить, нисколько не изменила положения, только бледность ее лица сильнее бросалась в глаза. С прискорбием также заметил я, что синапизмы совершенно были бесполезны, и что ледяная холодность в оконечностях нисколько не уменьшилась. 

Между тем показалось мне, что судорога, едва приметная стиснула ей ноздри. Я вложил в них кисточку, напоенную нашатырем, разведенным в воде: сие возбуждающее средство, коего сила так действенна, осталось безответным. Я не знал более, что делать, к какому еще средству прибегнуть. Оставалось только одно: прижечь позвонки. 

Может быть, думал я, это насильственное возбуждение всей нервной системы наконец восторжествует над летаргией. Однако, прежде чем употребил сие средство, я решил посоветоваться с одним из наших знаменитых врачей, доктором А., моим другом, который особенно занимался изучением каталепсии. В восемь часов утра, я был уже у него.

- Как? - спросил он у меня, выслушав мой рассказ. - Это та молодая девушка, которую я видел в церкви возле вас?
- Она самая!
- Ее лицо поразило меня. Во время пения, ее глаза сверкали необычайным воодушевлением, бедное дитя! Как вы ее лечили?
 
Я дал все требуемые им сведения. Он одобрил способ лечения, которому я следовал и рассказал мне многие примеры каталепсии, за которыми по большой части следовала смерть. Я изложу здесь некоторые любопытные сведения, которые почерпнул я из его разговора и большой опытности. 

Они тем более драгоценны, что имеют отношение к болезни, еще мало известной, мало изученной, коей фанатики завладели для своих выгод и которую многие врачи исключили из носологии (носология - отдел медицины, посвященный распределению болезней. Отсюда слово носологические таблицы, т. е. таблицы с перечнем болезней, распределенных по известным группам), как болезнь мнимую и ложную, порождение обмана и легковерия.

- Эта болезнь - неправильная, - говорил мне доктор. - Это патологическая аномалия. Доктор Кюллен не хочет признавать отдельного существования каталепсии; он сравнивает ее с параличом и считает ложными и поддельными все примеры каталепсии, приводимые другими. 

Я не разделяю его мнения; но думаю вместе с Ван-Свитеном, что эта окаменелость подобно "восковой фигуре", приводящая в оцепенение все мышцы, останавливающая движения, оковывающая волю, без остановки кровообращения и без утраты жизни, как ни случается редко, есть болезнь истинная, достойная наблюдений. Ван-Свитен сравнивает, и весьма верно, лицо каталептиков с головой Медузы, которая приводит в оцепенение всех на нее глядевших.

   . . . Меdusaе
   Sахifici vultus!

как говорит Клавдиан!
- Но вы сами никогда не лечили каталептиков?
- Лечил, только не излечивал. 

Вот особенный пример сей болезни, из всех в продолжение практики. Лет пять тому назад, меня позвали к молодой девушке, пораженной каталепсией. Когда я пришел, она сидела, занимаясь вышиванием, совершенно прямо, только слегка наклонив голову, держа в одной руке канву, а в другой иголку, которую продевала в петлю. 

Трогательное и прелестное зрелище представляла эта живая статуя, в положении самом простом и естественном, с челом светлым и покойным, с лицом бледным и дыханием почти неприметным. Искусство и воображение никогда не произведут ничего подобного. Если вы заставляли двигаться какой-нибудь сустав: все тело уступало данному направлению, как автомат на пружинах. 

Даже мускулы ее покорялись тому же закону: можно было поднять, опустить, обернуть ей голову, как угодно; она повиновалась всякому движению и сохраняла данное ей положение! Я осторожно приподнял ей ресницу; раек зрачка дрогнул; но затем ресница стала опускаться и опять закрылась. Я повторил сей опыт и поднес к глазам горящую лампу. 

Рaек сильно сжался и ресница опустилась со спазматическим движением. Полчаса, в моем присутствии, она не изменила нисколько положения; как вдруг, не трогаясь и почти не открывая губ, запела. Шотландская заунывная мелодия, что она напевала одни звуки, не произнося слов, была первой ее песнею. Потом она пропела, и уже весьма раздельно, произнося слова и музыку, романс из Отелло: Аssisа аl рie d'un salice! 

Наконец весьма томную арию, неизвестного сочинителя. Сильная страсть, глубокая меланхолия, дышали в сих печальных напевах. Я не удивился, когда узнал, что обманутая любовь была причиной сей нервной болезни, коей последний пароксизм имел симптомы столь необыкновенные. 

Минут через пять продолжительный вздох вырвался из ее груди; она положила руки на глаза, жалуясь, что не может их открыть; все тело ее насильственно содрогнулось; она пробовала встать, но не могла. Между тем память и способность действовать возвратились к ней. Она могла подробно перечислить все симптомы своей болезни; рассказала нам, что терпела, что чувствовала. 

Тогда общий спазм, опять возобновился, но уже в другой форме. Лицо ее приняло выражение страстное. Время от времени, она произносила невнятные слова и испускала пронзительные крики. Страшно было видеть ее стиснутые руки, обвисшие брови, сморщенный лоб, мускулы грозно напрягшиеся. Апоплексический удар окончил ее жизнь.

Или вот еще пример: один из моих собратий, давнишний хирург в одном из полков нашей Испанской армии, рассказывал мне сюда же относящееся приключение, весьма странное и любопытное.
 
Один францисканский монах, путешествуя пешком по Астурии (Северная Испания), был оглушен молнией, упавшей в двух шагах от него, так что остался без всякого чувства. Другие путешественники подняли его и перенесли в ближайший монастырь. По испанскому обычаю, его положили в открытом гробе, среди церкви. 

Погребальные свечи озаряли мрачный свод храма звучали унылые звуки де Рrofundis: как вдруг монах, пробудившись из своей летаргии, взмахнул руками, сбросил с себя саван и встал из гроба, который готов был навсегда над ним сомкнуться.
 
Вообще женщины, более чем мужчины, подвержены сему роду истерики. Отвлекающие средства наиполезнейшие в подобных случаях. Если ваша больная подвергнется в нынешний вечер такому же спазму, я советую вам прибегнуть к гальванизму (сокращение мышц при помощи электричества). Любит ли она музыку?

- Страстно.
- Так надобно и это употребить в дело. У вас есть превосходный орган с отличными басами: он послужит нам на пользу.
 
Мы условились, что доктор будет у меня в тот же вечер, что гальванический снаряд будет готов, и мы испытаем сей способ лечения, который, сказать правду, внушал мне боязнь. Я вспомнил тогда одно из обстоятельств моей жизни, которое напугало меня тогда чрезвычайно!

В конце сентября, 1808 года, я учился анатомии в Лондоне. Некто, по имени Кастер, был утром повешен и тело его было препровождено в амфитеатр для опытов. Отрезав веревку, привязывавшую его к виселице, с него сняли колпак, надвигаемый обыкновенно на глаза осужденных, увидели, что его лицо, все в конвульсиях, было ужасно. 

На нем еще оставался бумазейный камзол, старое исподнее платье из голубого бархата и черный жилет. Он был казнен за душегубство; и в физиономии его можно было читать отличительные приметы убийства и преступления. Когда первый гальванический удар поразил его, труп быстро вскочил, разинул рот, выставил два ряда белых зубов, размахнул руками, сбил с ног кулаком одного из близь стоявших, грозно засверкал открытыми глазами и, казалось, готов был ринуться на нас. 

Мы все отскочили в изумлении, предполагая, что он воскрес из мертвых. Один молодой студент упал в обморок; мы сами, прежде, чем могли образумиться и возвратить спокойствие, необходимое для продолжения опытов, остались на несколько минут словно уничтоженные. Труп потом сам собой опрокинулся опять на стол.

И сим-то ужасным действием надлежало поразить это нежное, прелестное создание, не имея верной надежды спасения! Я нашел ее гораздо бледнее, чем накануне; невозможно было заставить ее проглотить ни одной ложки арроурута. Сиделка сложила ей руки крестом на груди и положила голову вверх подбородком: покорное тело сохраняло нерушимо сие положение.

- Бедное дитя! - говорила добрая женщина, - мне тяжко было видеть ее, подобно трупу, с повисшими руками. Мне хотелось, чтоб она казалась спящей.

Бесполезность всех употребленных мною средств; невозможность кормления; беспрестанно усиливающаяся бледность щек; боязнь, чтобы внезапная смерть не поразила ее среди каталепсии, может быть до приезда матери и жениха; все эти мысли, соединенные с отчаянием, которое возбуждало во мне чувство моего бессилия, душили меня. 

Я не переставал ее рассматривать, трогать, звать, но напрасно. Наконец пришел вечер; и доктор А. явился. Я посадил больную: она сидела, все еще прекрасная. Я открыл ей ресницы; глаза стояли неподвижно и сверкали; какое-то ужасное выражение, замечаемое во взорах каталептиков, делало их вид зловещим и невыносимым. 

Руки, которые мы подняли, медленно опустились. Не умею описать вам пустоты, отсутствия, мраморной холодности ее лица. Я велел сиделке принести гальванический снаряд. Скоро опыт был произведен, кровь прилила ей в щеки, потом отхлынула ко лбу; ресницы быстро встрепенулись, рот открылся; казалось, она глядела вокруг себя и хотела вскочить с постели. Мне почудилось, что она наклонилась ко мне, что начинает говорить, что узнала меня.

- Эллен! Эллен! - вскричал я, сжимая ее в объятиях. - Любезная моя Эллен! Скажите мне хоть словечко, лишь одно словечко: скажите, что вы еще живы!
 
Увы! она не могла ни услышать меня, ни узнать, ни говорить со мною! Она упала снова, добычей ужасных конвульсий, кои производит гальванизм. Я должен был винить себя за жестокий опыт. Что, если сие хрупкое создание разрушится под столь ужасным ударом, если остатки бытия, разлетятся вдребезги под вольтовым столбом! Я посмотрел печально на моего приятеля, который, с безутешным видом, положил гальванический прут и сел, опершись лбом на руку.

- Не знаю, что более делать! - сказал он. - Я ожидал многого от нашего опыта. Теперь я в тупике. Была она подвержена эпилепсии?
- Нет, сколько я знаю!
- Боялась ли грозы?
- Напротив, любила.
- Не думаете ли вы, что молния ее ослепила?

- Нет ничего похожего на это. Но, может быть, действительно, неподвижимость ее зрачков отсюда происходит.
- Какое положение! Едет ли ее мать?

- Да! И молодой Фридрих Дальвер, ее жених, также скоро должен приехать. Я жду их.
- Ах! Боже мой! - вскричал Доктор, сложив руки, - сколько несчастий вдруг! Какой хаос страданий! Вы не вынесете сих ужасных потрясений! Но бодрость, друг мой, бодрость! Я должен вас сейчас оставить. Мои пациенты меня ожидают. Мне должно ехать. До свидания! Если случится что-нибудь новое, пришлите за мной!

Утомлять ли мне читателей однообразным описанием состояния, которое нисколько не изменялось! 

Один из моих детей пришел с матерью в спальню, влез на постель, начал ласкаться к ней, думая, что она спит, тряс ее руки, открывал глаза своими пальчиками, приговаривая:
- Сестрица, миленькая сестрица моя, проснись! Папа говорит, что пора вставать. Зачем ты спишь с открытыми глазами?

Наконец, тяжесть неподвижного взора новой Медузы, сбросила испуганное дитя с постели. В этот момент мне принесли письмо: я узнал почерк Фридерика. На нем был штемпель из Линкольна, а не из Оксфорда, что меня крайне удивило. 

Я с отчаянием прочел, что (оно было написано в легком, веселом шутливом тоне) Фридерик, вместо Оксфорда, отправился в графство Линкольн, где жила одна из его двоюродных сестер, которая выходила замуж:

"Любезная Эллен! я надеюсь, что труба Страшного Суда оставила невредимой вашу жизнь, ваши прелести, все очарования, вас украшающие. Я, которому, все в вас так дорого, клянусь, был бы в отчаянии, если бы ангел Божий унес на своих крылах хотя бы малейшую частичку от вас. 

И, однако, тяжкий грех, лежит на вашей совести. Вы простились со мной так холодно; вы заслуживаете всю месть небесного гнева; и если небо справедливо, я вскоре возьму на себя обязанность отмстить вам и проч.". Жена моя, при чтении сего письма, разлилась в слезах. 

Я поспешил немедленно написать к Фридерику, на имя сестры его, умоляя как можно скорее вернуться в Лондон. К довершению нашей скорби, положение Эллен, обезображенное разными прибавками стало известно в обществе; журналы, овладев, сей новостью, исказили ее по обыкновению и распространили всякими нелепыми выдумками. 

Бедная Эллен! Сделаться предметом всенародной жалости и, кто знает, может быть даже осмеяния! Эта мысль меня сильно терзала. Я не мог глядеть на нее, не смел ходить к ней в комнату.

Винчестерский декан, отец одной из моих пациенток, заметил мою грусть, мои страдания, и спросил меня об их причине. Я рассказал ему все, что случилось. Он выслушал меня; и, когда я кончил рассказ, глаза достопочтенного старца оросились слезами.

- Но почему вы не испытали действия музыки? - спросил он меня наконец.
- Признаюсь, я был так поражен и расстроен ужасными последствиями гальванического удара! Боясь, чтобы несчастная девушка не умерла на моих глазах, я удержался от сего последнего средства, которое, однако, имею в виду.
 
- Надобно его испытать, любезный доктор! И простите старому служителю алтаря, - прибавил он, положив руку мне на плечо, - простите, если я к вашим заботам и попечениям присоединю мысль, внушаемую мне верой: почему бы эту гармонию, на которою вы основываете некоторые надежды, не соединить с молитвою? Призовите благословение Божие на ваши усилия; это не повредит никогда!

Я молчал.
- Вы знаете, что я человек рассудительный, с воображением довольно холодным; я всегда был недоверчив к энтузиазму. Но когда средства человеческие оказываются недостаточными, когда наши силы истощены, скажите, что остается нам, как не прибегнуть к Богу? 

Согласитесь на мои просьбы. Нынче же вечером я приду к вам и прочту над больной молитвы: звуки органа пусть будут следовать или предшествовать молитвам! Если вы будете иметь несчастие потерять ее, то, по крайней мере, вы не станете упрекать себя за сей опыт совершенно невинный и безвредный. 

Друг мой! Повторяю вам, мысль о Боге никогда не может повредить!
Я уступил. Слова старого декана растрогали меня. Сия торжественная и необыкновенная в наши времена, церемония, которую в других обстоятельствах я, может быть, и счел бы напрасной, была назначена в восемь часов вечера.
 
Между тем мать Эллен приехала. Какая сцена! Исступленная от горести мать, вне себя, сжимающая в объятиях свою единственную дочь, неподвижную, безмолвную, не дающую никакого ответа; ужасные вопли одной, каменная бесчувственность и молчание другой; смертная тоска престарелой женщины и охладевшая жизнь молодой девушки! 

И когда несчастная Эллен, приподнятая матерью, осталась, сидя на постели, с рукой распростертой в воздухе и головой обращенною к нам, как будто желая возвестить какое-то великое таинство, какое-то грозное откровение свыше... какое сердце не содрогнулось бы! Я удалил мать Эллен, которая, придя в себя, уведомила меня, что в семействе их случалось много подобных происшествий и что прабабка Эллен целые восемь дней была в летаргической бесчувственности.

Слуга был отправлен мной пригласить доктора А. и музыкального учителя к восьми часам вечера. Я велел перенести орган поближе к Эллен, и коего величественная гармония имела для ней особенную прелесть. Последняя слабая надежда! Если средство сие останется безуспешным, то для прекрасной девушки, должна была отвориться неумолимая могила! 

Сердце мое обливалось кровью. Может быть, говорил я сам себе, может быть, какая-нибудь сокровенная игра, потрясенная звуком любимой гармонии, отзовётся в ее сердце: может быть промысл не захочет, чтобы сие невинное, чистое создание похищено было в другой мир, не простившись даже с матерью и женихом.
 
Назначенный час настал. Я услышал звук кареты декана, остановившейся у моих дверей, и поспешил к нему на встречу.

- Мир дому вашему! Мир и всем живущих в нем! - сказал преподобный старик. Я ввел его в залу. Органист следовал за ним. Через несколько минут, доложили о приезде доктора. Декан сел возле стола, на котором положили библию и молитвенник. Три служителя и я внесли больную.
 
Бледность, превращавшаяся в синеву, царствовала на ее лице; она похудела; нельзя было без смертной тоски видеть ее впалые щеки. Закутанная в большую белую кашемировую шаль и покрытая белым палевым чепцом, со сложенными руками, закрытыми глазами, она казалась похожею на труп, одетый саваном, чем на живое создание. 

Я положил ее в старые длинные кресла, которые стояли перед органом. Доктор сел по правую сторону, я по левую. Декан дал знак органисту, чтобы он начал.

Все безмолвствовало. Величественный гимн Мартина Лютера раздался среди глубокого молчания. Глаза мои были устремлены на Эллен. Торжественная мелодия, полные и сладкозвучные аккорды, падали на нее, как звуки церковного пения на неподвижные столбы, подпирающие своды древних храмов. 

Я отчаялся в успехе! Если это средство не удастся, что делать? Все присутствующие преклонили колена. Декан встал и торжественным, но дрожащим голосом, прочел сначала семьдесят второй псалом: Благ мне закон уст Твоих, паче тысящ злата и сребра; потом, схватив холодную руку больной и сам пав на колена, начал произносить следующие стихи из восьмой главы Св. Евангелиста Луки:

Еще как Он говорил сие, приходит некто из дому начальника синагоги и говорит, ему: дочь твоя умерла; не утруждай Учителя! Но Иисус, услыша, сказал ему: не бойся, только веруй, и будет жива.
 
Пришедши же в дом, не позволил войти никому, кроме Петра, Иоанна и Иакова, и отца девицы и матери. Все плакали и рыдали о ней; но Он сказал: не плачьте; она не умерла, но спит!
И стали смеяться над Ним, зная, что она умерла. Он же, выслав всех вон и взял ее за руку, возгласил, говоря: девица! встань! И возвратился дух ее...
 

Мне показалось, что Эллен действительно вздрогнула! Вдруг чтение декана было прервано ужасным стуком у дверей дома.

- Кто там? - спросила жена моя прерывающимся и дрожащим голосом. И прежде, чем слуга успел исполнить ее приказание посмотреть у дверей, Фридерик ворвался в залу, весь растрепанный, покрытый пылью, с помутившимися глазами.
- Эллен! Эллен!
 
При виде трупа, покрытого смертною бледностью, он упал без памяти на пол; потом, очувствовавшись, потащился к ней и сжал ее в своих объятиях. Беспрестанно представлять картины, требующие одних и тех же красок; выжимать, по капле смертную, невыразимую тоску сих дней, было бы дело слитком тяжкое для меня и слишком изнурительное для моих читателей.

- Ты не хочешь говорить со мной, Эллен! Ты не хочешь? - и, произнося сии слова, он предавался выражениям совершенного безумия. Я отнес в спальню несчастную девушку, которая, среди душераздирающей сцены, оставалась спокойной, как смерть!
К чему продолжать описание сих дней скорби и ужаса?

Поспешим к развязке жестокой драмы. Фридерик, после обильного кровопускания, возвратил употребление разума. Мать, пораженная горячкой, слегла в постель. На другой день, поутру, старый декан снова прибыл ко мне; мы оба пошли в спальню Эллен. 

Все предвещало, что смерть скоро сменит сие привидение смерти.
- Итак, друг мой! - сказал мне декан, садясь возле ее постели: она теперь в руках Божиих. Мы сделали все, что могли. Теперь остается только одно скорбное прибежище: покориться неисповедимым судьбам Промысла.

- Ах, теперь не остается более надежды, как на Его милосердие!
- Сколько времени, думаете вы, может продолжиться это состояние?
- Весьма недолго. С самого начала припадка, она не принимала никакой пищи. И крепкий организм не может выносить долее.
 
- Милосердый Боже! А если летаргия продолжится больше, чем вы думаете... если мы будем считать ее умершей и обманемся... Ах! я надеюсь, я уверен, что вы, любезный доктор, не предадите остатков ее земле, прежде чем получите самое непререкаемое удостоверение в ее смерти.
 
Я не отвечал ничего. Горесть, которую я чувствовал, была ужасна.

- Знаете ли вы, - продолжал декан, начав говорить несколько тише и почти с робостью, - знаете ли вы, какая странная мысль пришла мне в голову сегодня утром? Предположим, что среди сего оцепенения физических способностей, душа и ум сохраняют свою энергию, деятельность, силу!

Я невольно содрогнулся. В самом деле, в большей части примеров каталепсии, упоминаемых медиками, больные, кои были вылечены, рассказывали, что слышали все говоренное вокруг них.
- Бедная Эллен! - отвечал я. - В самом деле, если она слышит нас!

У дверей раздался какой-то шорох; я пошел посмотреть, от чего он происходил; отворил и затворял опять двери, как голос декана поразил мой слух.
- Великий Боже! - вскричал он.

Я увидел, что он отскочил от постели, бледный, и упал на близ стоявший стул. Эллен, которая, за несколько секунд, оставалась недвижима, в своем обыкновенном положении, с закрытыми глазами, покрытая бледной синевой, теперь смотрела во все глаза, кои сверкали каким-то зловещим блеском. Кровь хлынула ручьями из ее рта и ноздрей. 

Никогда не видывал я ужаснее зрелища. Я не мог двинуться ни в зад, ни вперед, ни даже сесть. Итак, оцепенение прервалось! Спазм прекратился!

Я позвал служителей, велел им взят декана под руки, отвести в соседнюю комнату и пустить ему кровь. Сиделка, дрожа всем телом, прибежала с губками, салфетками и теплой водой. Промыв ноздри и рот больной, мы помогли излиянию крови и воспрепятствовали ей свернуться. 

Первый звук, вырвавшийся из ее груди, был продолжительный вздох: как будто ее давила какая-то ужасная тяжесть, от коей освободившись, она в первый раз вздохнула свободно. Мало-помалу ее ресницы опустились; она повернула голову и положила себе на лицо трепещущие руки. 

Потом испустила другой вздох и открыла глаза, выражение которых, к удовольствию моему, было гораздо естественнее и живее. Она обвела ими вокруг себя, как будто рассматривая занавески постели, и закрыла их снова. С трудом мог я заставил ее проглотить чайную ложечку водки. Потом велел сделать ванну для ног, дабы уравнять обращение крови. 

После чего, наклонясь на ее постели, поцеловал ее в лоб и сказал самым тихим голосом:
- Эллен, как вы себя чувствуете!
Она обернулась ко мне, взглянула печальными взорами, слабо пошевелила головой и не отвечала ни слова.
- Вы страдаете?

Полуулыбка обрисовалась на ее устах: но опять ни одного звука. Я понял, что ее изнеможение требовало покоя; приказал давать ей успокаивающее питье по капле и возвратился в свой кабинет, проводив до дверей старика декана, которого неожиданное воскресение поразило так, что ему сделалось очень дурно. До первого часа утра оставался я, запершись, более размышляя, чем читая учебник, погруженный в глубочайшую задумчивость.

В час вошел я к Эллен. Хотя я и ступал очень тихо, мое приближение пробудило ее тотчас: она спала все время, после моего удаления. Обернувшись, она взглянула на меня: это был ее кроткий, нежный, пламенный взор, которым я так часто любовался и коего выражение принадлежало только ей! 

Я снова обрел ее! Сердце мое едва не выскочило от радости. Посмотрев на меня внимательно, она казалось, узнала меня. Губы ее едва двигались; она прошептала так тихо, что я не столько расслышал, сколько угадал ее слова:
- Обнимите меня!
 
Запечатлев родительский поцелуй на челе сего небесного создания, я залился слезами.
- Не плачьте! - сказала она также слабо, как и прежде.

Тихо протянула она с постели дрожащую руку, положила ее в мою; я сжал ослабевшие, исхудавшие пальцы, с чувством, которого не умею выразить. Она заметила мою растроганность; глаза ее омочились слезами; уста как будто хотели говорить. 

Я умолял ее ни произносит ни слова, и решился покинуть ее комнату, дабы она осталась в безмолвии и покое. Я еще раз простился с ней, поцеловал ее, сжал опять эту нежную руку, которая отвечала мне слабым пожатием, и пошел отдохнуть. Какая тяжесть свалилась с моего сердца! С каким восторгом принес я эту весть моей жене! 

Сиделке дано было приказание немедленно уведомить меня о малейшей перемене, которая произошла бы в состоянии больной. Она спала глубоким сном до девяти часов. Ей дали немного арроурут; и я нашёл ее гораздо крепче, чем надеялся.

- Как вы, в вашем здоровье? - спросила она меня твердым голосом, который меня изумил.
Я ответил и сел возле нее.
- Гроза прошла уже?
- О, давно, очень давно, моя добрая Эллен!

Она не знала ничего ни своей летаргии, ни опасности, которой подвергалась; даже не подозревала о времени, которое протекло.
- Никто из наших не болен? - продолжала она. - Ваша супруга?

- Вы сейчас ее увидите.
- И никто не ранен?
- Никто.
- Ах, Боже милосердый! Как я перепугалась! Как я перепугалась!
 
- Полноте, Эллен, не говорите об этом!
- И преставление света еще. Ничего не случилось? Все по-прежнему?
 
Взор ее допрашивал меня с жадным любопытством.
- Вы меня спрашиваете, кончился ли свет?
- Да да!
- О, нет! Гроза была ужасная!
- Так она прошла!
- Совершенно!

Я старался, но напрасно, отвратить ее внимание от предмета, который волновал ее: спросил, не хочется ли ей поесть. Она отвечала не на мои слова, а на собственные свои мысли.
- Видели ли вы когда-нибудь подобную молнию?
- Она была ужасна!

- Да, да! очень ужасна... Я видела, сквозь блеск ее, фигуры... такие ужасные.
- Вы говорите, как ребенок... Молчите, прошу вас!

- О! я видела их, точно видела... Они приближались ко мне, приближались.
 
Она то бледнела, то краснела: голос ее дрожал, я принял строгий вид и приказал ей прекратить разговор.
- Скажите Фридерику, чтобы он пришел сегодня вечером. Я должна его видеть Мне надобно кое-что сообщить ему.
Порыв и сила, с коими они произнесла последние слова, смутили меня. Ей пока не сказали, что Фридерик уже был в Лондоне. Как же она это угадала? 

Неужели сумасшествие начало овладевать ею? Я пошел одеваться и пришел снова взглянуть на нее до начала визитов. Она была очень хороша; я сказал ей несколько слов. Но в ту минуту, когда хотел уйти, она сделала мне знак рукой и опять повторила торжественным голосом:
- Я хочу видеть Фридерика сегодня вечером.
 
Потом отвернулась, как будто вся ее воля, все, что заключалось в ее душе, выражалось сим требованием. Я уступил ее желанию и поспешил зайти к молодому человеку, который был весьма слаб, но уже мог вставать. Он безмолвно выслушал, что я ему сказал. 

Радость, причиненная ему столь счастливою, столь неожиданной вестью, не обнаружилась ни слезами, ни криком: восторг его был немой. Крайне изумленный приглашением, которое я ему передал, он сказал:
- Как, никто не говорил ей, что я здесь?
- Никто!

- Признайтесь, доктор, что это странно! Что вы думаете? Идти ли мне?
- Я думаю, идти. Отказ может иметь гораздо худшие последствия, чем ваше появление. Впрочем до вечера мы еще увидимся; я предуведомлю вас, если что случится.
 
Он обещал мне дожидаться. Я воротился. Эллен было гораздо лучше: ее выздоровление казалось мне несомненным: пульс бился правильно, бледность уменьшилась. Она узнала меня и говорила с чувством; но, когда я взялся за дверь, привстала и сказала опять с необычайною силой:
- Не забудьте же! Он должен быть здесь сегодня вечером!

Это упорство, торжественность, с коей были произнесены сии слова, почти трагическое выражение голоса, снова поразили меня. Я пошел уведомить Фридерика, что он может прийти. Вечер был прекрасный: июльский вечер, прозрачный, великолепный! Ни малейшего дыхания ветерка, ни одного облачка на небе! несколько красных и голубых теней, сливавшихся между собой, рисовались в небе. 

Остальная часть небесного свода облита была глубокою лазурью, где гуще, где бледнее. Жена моя сидела у постели выздоравливающей; я стоял подле. Эллен была спокойна и какая-то ангельская беспечность царствовала на ее лице. Белизна чела отливалась ярко из под черных волос, небрежно разбросанных; глаза сияли необыкновенным блеском; румянец по временам то играл на щеках, то снова сменялся совершенной бледностью. 

Сие последнее обстоятельство казалось мне странным и беспокоило меня.
- Эллен! - сказала ей моя жена. - Как прекрасно это заходящее солнце!
- Ах, дайте мне увидеть его! Дайте увидеть! - вскричала она.

И, приподнявшись немного, она несколько минут рассматривала великолепное зрелище. Потом вдруг спросила:
- Он придет, не правда ли?
- Я ожидаю его: он не замедлит долго. Но, любезная Эллен, почему вы так неистово хотите видеть его?

Я наказал молодому человеку следить за собой: воздерживаться и показывать меньше волнения. Наконец послышались его шаги: он входил на лестницу с доктором А., которого я просил сопровождать его. Сердце мое сильно билось; я страшился этого свидания и с трепетом ожидал последствий.
 
- Фридерик идет! - сказал я весьма тихо, и внимательно посмотрел на выздоравливающую. Она нисколько не смутилась.
- Хотите, чтобы он вошел, Эллен?
- Нет еще! - отвечала необыкновенная девушка. - Через несколько секунд.
 
Она закрыла глаза и, казалось, с минуту собиралась с мыслями.
- Теперь, впустите его!
Я взял ее руку, чтобы узнать ее пульс: он был ровен и не ускорился ни на мгновение. Доктор А., на которого опирался молодой человек, вошел медленными шагами. 

Как скоро Эллен увидела Фридерика, какая-то тихая, небесная улыбка просияла на ее лице; это была улыбка ангела, невыразимой прелести! Она протянула ему свою правую руку, которую молодой человек прижал к сердцу, не произнося ни слова.

Глаза мои не отрывались от Эллен. Не знаю, был ли по обман глаз: но мне показалось, что с ней происходит странная перемена; словно туманом подернулись ее черты, щеки бледнели и синели, губы смыкались. Я встал. Доктор приблизился. Ее сияющий взор оставался прикованным к Фридерику, черты которого обнаруживали совершенное расстройство. 

Потом она тихо подняла к нему обе руки. Фридерик наклонился к ней.
- Приготовься!
Она произнесла одно это слово голосом выразительным, но слабым. Ее бледность увеличилась, руки опустились. То было ее последнее слово, то был последний ее вздох!

Пусть романисты оканчивают, по своим прихотям или способностям, создаваемые ими драмы! Я рассказываю истинные события, драму действительной жизни; и потому не имею нужды давать ни объяснений, ни толкований читателям. 

Молодой Фридерик через год кончил жизнь, с сердцем исполненным воспоминания сей неизъяснимой сцены; повторяя несколько раз последнее слово, столь торжественно произнесенное Эллен.

ДУЭЛЬ

 
Один высокопоставленный вельможа пригласил меня провести время, посвящаемое охоте, в его небольшом замке в Сомерсетшире. Известно, что эти временные резиденции английских вельмож, называемые shooting-boxes (охотничьи ложи), бывают местами сборища людей хорошего тона, однообразная жизнь коих, влачимая в готических башнях дедов, и блестящая рассеянность лондонской жизни, утомила в продолжение летнего и зимнего времени. 

Здесь вкусы английской благородной молодежи развертываются с наибольшей энергией. Лорд Байрон, в Ньюстедском аббатстве, представлял собой замечательный пример подобного рода существования, посвященного кулачным боям, охоте, распутству, попойкам, существования противоположного утонченной нежности нравов, но зато веселого, живого, буйного, упоительного, где аристократическая спесь, сбрасывая свои привилегии и причуды, бросается в дикий разгул, и от простого люда отличается только непомерной крайностью буйства, коему предается.

Лорд Ф., который назначался для военного поприща, обнаружил себя в Сомерсетшире, окруженным толпой молодых офицеров, коих бурная веселость и живой, разгульный ум, сообщали шумное движение великолепному сельскому ландшафту, где я был только зрителем.

Дурачества всякого рода поглощали все наше время; беспрестанные мистификации, вечные шутки, отличный стол, прекрасное вино, превосходные лошади, на которых скакали сломя голову туда и сюда; соседи, коих спокойствию и полям оказываемо было уважение, но дочери и жены которых преследуемы были без всякого милосердия; импровизированные комедии; ужины, затягивавшиеся далёко за полночь; безумные заклады; прогулки на охоту, никогда нескончаемые; рыбная ловля; игра; стрельба из пистолета; все эти забавы, следовавшие одна за другою с ослепительной быстротой, наконец, сделались скучными в продолжение пятнадцати дней беспрерывного сумасшествия.

Лорд Ф, предложил нам разнообразить наши увеселения. Маленький городок Т. находился недалеко от замка, нами обитаемого. И вот объявляется в газетах бал по подписке, который мы вознамерились дать в этом городке, зная, что вся местная знать не замедлят нахлынуть туда со своими семьями. 

В самом деле, имя лорда Ф., подкрепляемое именами его друзей, привлекло многочисленное общество: поднялась вся округа на десять миль вокруг.
 
Надобно было видеть, как этот маленькой городишко, слишком тесный для толпы танцовщиков, прибывших туда со всех сторон, превратился вдруг вроде лагеря, предающегося самой веселой вакханалии. Звук инструментов, отражаемый высокими холмами, разбросанными вокруг, не давал спать соседним арендаторам. 

Горожане, возбужденные сим необыкновенным для них зрелищем, со своей стороны импровизировали праздник, почти такой же шумный. Можно было подумать, что это Абдер со своими Абдеритами!

Местные красавицы, разумеется, ответили на наш призыв. Никогда взоры их не встречали такого отборного общества, кавалеров таких образованных и нарядных! Как дрожали их юные сердца! Как могущественно было обольщение! Кто бы мог нам воспротивиться!

Большая часть друзей лорда Ф. отличалась благородством физиономий и в особенности прелестью обращения. Почти все знали искусство проникать в сердце женщины посредством пустого лепета, составленного из глупостей, хитрых ласкательств, от которых кружится голова.
Один я не разделял с моими товарищами выгод нашего положения. 

Мои ученые занятия, прежние несчастья, сердечная привязанность к жене и мирное наслаждение семейной жизнью, сделали меня неспособным к ремеслу скорого и легкого обольщения, имеющему такое важное влияние в гостиных. 

Итак, я довольствовался тем, что сделал два или три контрданса с одной заброшенной молодой девушкой, одним из тех бедных созданий, на которые не обращают внимания, потому что они некрасивы, робки, неловки, и более потому, что чувство их одиночества отнимает у них присутствие духа, притягательную живость разговора, которые нередко восполняют внешние недостатки.

В толпе танцующих, одна молодая особа отличалась пред всеми красотой и скромностью. Будучи прозвана фиалкой, из-за робкой прелести ее характера и очаровательности манер, она была окружена обожателями, кои добивались счастья быть ее кавалерами. Все наши молодые люди, за исключением лорда Ф., очарованные прелестями сей девицы, соперничали пред ней в услужливости и волокитстве. 

Среди них был один молодой капитан гвардии, денди, наследник огромного состояния, замечательный по своему атлетическому росту и красоте, с наибольшей горячностью добивался чести понравиться юной Марии. Второй молодой человек, также знатной фамилии, готовил себя для дипломатического поприща. 

Улыбалась она одному - другой морщил брови. Слушала внимательнее речи капитана - выражение неудовольствия омрачало лицо соперника, которого я назову Тревором, дабы скрыть его настоящее имя, связанное узами родства со многими почетными фамилиями, ныне существующими.

Пустяковое обстоятельство, подало повод к началу войны между двумя соперниками, снедаемыми с самого начала вечера жестокой ревностью. Капитан овладевает рукой Марии, с которой хотел начать первый контрданс. 

Тревор останавливает его, говоря: 
- Капитан! мне дано уже слово; надеюсь, что вы уступите мне мою даму. 
- Сударыня! - сказал он, потом обращаясь к Марии: - я надеюсь быть с вами. 

Щеки Марии вспыхнули ярким огнем: она уже предвидела все последствия этой ссоры.
- Мне помнится, - промолвила она, - что я обещала танец Тревору; но, если можно, я буду танцевать с обоими. Капитан! вы не рассердитесь на меня, не правда ли?

Умоляющий взор девушки, просил пощады у ревнивого соперника. Капитан удалился от них, бросив на Тревора убийственный взгляд. Спустя какое-то время, я увидел, что он оставил и танцевальную залу. Тайное убеждение говорило мне, что это ничтожное обстоятельство разразится бедствием: я знал высокомерие и того и другого. 

Тревор, продолжая танцевать с Марией, искал глазами Капитана, угадав его тайную мысль и враждебные намерения. Заботливость к Марии боролась в нем с откровенной бурей гнева, с трудом сдерживаемого в кипящей душе.

Спустя восемь дней, лорд Ф. давал великолепный обед, на который были приглашены часть гостей, кои присутствовали на том балу. Тревор и Капитан были, в числе гостей; и я наблюдал их обоих. Капитан приехал первым и стоял у окна. 

Он заметил Тревора, когда тот слезал с лошади у наружных ворот: бледность покрыла его лицо; губы судорожно стиснулись; он сошел со своего места с видом спокойного равнодушия, которое, обмануло всех, кроме меня. Капитан встал в конце залы, напротив самой двери, не сводя с нее глаз. Соперники поклонились друг другу, с довольно заметной холодностью, но без всякой грубости.

Двадцать человек сидело за столом, покрытом самыми роскошными яствами; превосходные вина, все было чудесно; веселость царствовала; шутки ходили по кругу; Капитан и Тревор, сидевшие очень далеко друг от друга, казалось, забыли свое соперничество. В восемь с четвертью подали десерт; и несметное множество бутылок шампанского, мадеры, порто явилось пред нами. Когда слуги вышли вон, общество молодых людей совершенно раскрепостилось. Пир шел своим чередом. 

Вдруг наш любезный лорд поднялся с места, поставив себе на голову стакан, края коего сверкали шипучей пеной шампанского.

- Друзья и товарищи, - вскричал он, - я предлагаю тост, который вам всем будет приятен. Мы пьем здоровье прекрасной Марии, Гизельдонской Фиалки. Приглашаю всех! Наливайте!
 
Единогласные восклицания засвидетельствовали общее благоговение к Гизельдонской красавице. Капитан и Тревор первыми выкрикнули имя молодой девушки. Рука первого дрогнула, когда он поднес стакан к своим губам.

- А кто поблагодарит собрание от имени Гизельдонской красавицы? - вскричал в ответ один ветреник.
- Разумеется, ее фаворит прошлого вечера, Тревор! - подхватил другой.
- Ну, Тревор, вставай, вставай же! К чему теперь такая скромность! Нам вчера нельзя было и думать танцевать с ней; так теперь скажи слово-другое.

- А я думаю, что и Капитан может предъявить на это свои права. Мне удалось перехватить не одну улыбку прекрасной Марии; милость конечно, невеликая, но значительная, и которая адресовалась прямо к Капитану, - прервал их лорд Ф.

Тревор и его соперник, в замешательстве хранили молчание. Капитан, судорожно сжимал стакан в своей руке. Уже угорелые в чаду вина, собеседники приняли сторону, одни офицера, другие дипломата: но те упорно молчали, тогда, как вокруг них все спорило с таким жаром, ревностью и шумом, как будто спасение отечества зависело от решения этого смешного спора. 

Все это время Капитан бросал на Тревора яростные взгляды, которые от меня не ускользали. Один молодой баронет из Корнуоллиса, удивленный физиономией обоих соперников и начинавший предчувствовать следствия сей сцены, попытался восстановить тишину:

- Я требую слова, - вскричал он: - двадцать против одного, что сердце прелестной Марии остается в нерешительности между ее двумя обожателями. Что ж нам делать? Прибегнем к жребию! Решётка или копье! Пусть Тревор и Капитан на этот раз прибегнут к случаю: кто выиграет, тот и будет кавалером красавицы!

Это произвело общий смех; чело соперников не разгладилось: наоборот, они сделались еще мрачнее. Капитан был бледен, как полотно; он старался казаться равнодушным и спокойным, погрузив взор в стакан с вином, из которого он прихлебывал понемногу, но его волнение выказывалось против воли. 

Будучи старше летами, и потому лучше умея владеть собой, Тревор оставался неподвижен; его замешательство и волнение были едва заметны. Все, что есть самого неистового в душе человеческой, было пробуждено, раздражено, взорвано этим неожиданным обстоятельством. Для невнимательного наблюдателя, такая важность, приданная спору столь ничтожному, показалась бы невероятной и смешной: я же так не думал, ибо слишком хорошо знал человеческое сердце.

- Капитан, - сказал я тихонько моему соседу; - я думаю, в самом деле, что эта честь, так горячо оспариваемая, принадлежит вам, вспоминая, как краснела Мария, принимая первые знаки вашего внимания.
Он пытался улыбнуться.

- Вы правы, - сказал он мне: - Тревор не имеет никакого права на титул, который ему предлагают!
Мрачный вид собеседников охладил веселость присутствующих.

- Друзья! - сказал вдруг Тревор довольно свободно: - мне кажется, мы шумим из-за пустяков; но так как дело уже зашло слишком далеко, я вынужден высказаться о том, что никто не имеет права оспаривать у меня преимущество, мною завоеванное. Мой соперник, - и он сделал на сих словах значительное ударение; - сам признается, что прекрасная Мария сама предоставила мне эти титул и обязанности, на которые теперь я изъявляю законное право. 

Правда, Капитан имеет такой гордый взгляд, такую гордую мину, такой обольстительный тон...
- Тревор! - вскричал Капитан, вспыхнув весь от гнева: - без наглостей!
- Наглостей, чёрт возьми! Что значит это слово? Не хотите ли вы ко мне придираться, Капитан? Разве вырвалось у меня что-нибудь такое, что могло вас оскорбить? Мне жаль: я совсем не имел подобных намерений. По чести, это бы меня крайне огорчило. 

Что касается Нимфы, о которой идет речь, то позвольте мне, господа, потребовать снова удовольствие и право быть здесь ее представителем. Да, Капитан, не смотря на ваш мрачный взгляд и грозный вид, я беру смелость говорить здесь именем моей прекрасной Сильфиды и отблагодарить за нее почтенное собрание, предложившее тост за ее здоровье!

В этой небольшой речи Тревор умел соединить довольно искусно ловкость, шутку, веселость и даже некоторую ласковость. Я надеялся, что Капитан успокоится; но вместо того, чтобы следовать примеру, поданному его соперником, он вскричал голосом, дрожащим от ярости:
- Вы ошибаетесь, Тревор; клянусь честью, вы ошибаетесь! 

Знаете ли вы, что вместо удовольствия, которое вы думали доставить ей вашими услугами, она испытывала от них, может быть, смертельную скуку, коей должна была подвергаться из крайности?
- Это было бы очень смешно! Я видел Марию на другой день утром и могу вас уверить!..
- На другой день утром? Вы видели ее на другой день? Какие могли быть у вас причины?
- Я не обязан давать вам отчета в моих поступках... Я сам себе господин, - продолжал он, осушив стакан вина, который, присоединив к прежним многочисленным возлияниям, довершил его опьянение до того, что он не помнил, что говорил и делал.

- Я имею полное право предлагать Марии мою любовь. Тем хуже для тех, кому это не нравится!
Лицо его покрылось пламенной краской; тщетно друзья старались удержать его. Он встал, качаясь под действием винных паров.

- Мария приемлет мою любовь и сама открылась мне в любви: объявляю это, Капитан, для того, дабы вы окончили сей спор. Итак, говорю...
Все стали роптать на Тревора, коего извиняло только состояние, в котором он находился.

- Тревор! - возразил его противник: - ваш поступок низок, не достоин честного человека. Потом он продолжал голосом болезненным и сосредоточенным.
- Я не могу удержаться; не могу... Вы, хотите обесславить это невинное, слабое существо; я слушал вас с негодованием и объявляю в свою очередь пред друзьями моими, что вы... вы подлец!
 
Сие последнее слово произнес он медленно, выразительно. В зале царствовало глубокое молчание.
- Я подлец! - воскликнул голосом грозным, побледневший Тревор. - Вы обвиняете меня в низости и называете... подлецом! 

Со стаканом в руке, он встал, и стоя пред Капитаном, повторил: - Подлец!..
- Да, - отвечал Капитан твердым голосом, - я сказал это.
- Знаете ли, какого рода извинение должны вы принести передо мною?

Капитан прислонился к спинке своих кресел и бесстрашно взглянув на Тревора, сказал:
- Я никогда н говорю ничего такого, чего мог бы стыдиться, в чем бы должен был извиняться. Не ожидайте от меня никаких извинений.
 
- Так не жди же от меня, - закричал Тревор, пустив Капитану в лицо наполненный вином стакан; - не жди же от меня извинения в этом оскорблении!

Стекла, разбившегося стакана, изрезали и окровавили лицо Капитана; большая часть вина вылилась на меня. Все присутствовавшие с шумом, беспорядочно встали; отовсюду раздавались восклицания; все сходились, расходились, взаимно друг друга толкали. Оба противника пребывали спокойными среди сей сцены беспорядка. Капитан равнодушно обтирал свой галстук и жилет; Тревор, сложив руки, оставался неподвижен в прежнем положении. 

Вскоре Капитан, подойдя к хозяину, тихо сказал ему:
- Любезный Ф., у вас есть пистолеты: окончим сию же минуту эту пустую ссору. Друг мой, Капитан В., распорядится дуэлью.
- Успокойтесь, друг мой! - отвечал встревоженный лорд Ф. 

- Это вздор! Неужели вы хотите превратить мой дом, из-за ничтожной размолвки, в место убийства. Какое безрассудство! Помиритесь, будьте опять друзьями. Для людей с честью, как вы, нет нужды в поединках. Оставьте, забудьте все.
- Вы не хуже меня знаете, отвечал Капитан, - что просьбы вашей невозможно исполнить. Капитан В., сделайте мне одолжение, принесите пистолеты; они в оружейной лорда. Да, кстати, - продолжал он, - не лучше ли нам идти в оружейную самим? Это было бы, мне кажется, приличнее.

Капитан, который в течение своей жизни присутствовал при многих такого рода случаях, говорил обо всем этом с удивительным равнодушием. Многие из молодых ветреников, находившихся в зале, и которые очень много пили вина, закричали:
- Пусть кончат! Это должно сейчас же решить. Пистолеты! пистолеты!

Крики одного родственника Лорда Ф., молодого, весьма буйного человека, заглушали общий говор: - Они должны драться! Тут не о чем думать!
- Да будь проклята эта девица, за которую два храбрых человека убьют друг друга у меня в доме! - воскликнул Лорд Ф. - Да будет проклята минута, в которую начался этот безрассудной спор!

Любезный Тревор (подходя к толпе, окружавшей Тревора) прощу вас, умоляю об одной милости, выйдите из моего дома. Чтобы не было сказано, что обед, данный мною друзьям, кончился убийством. Неужели эта ссора непременно должна кончиться кровопролитием! Пойдите сюда, Тревор. 

Он схватил Тревора за руку и тащил его к Капитану.
- Благодарю вас, - отвечал Тревор; - но все усилия ваши бесполезны. Этого нельзя иначе кончить, как дуэлью, и чем скорее мы разочтемся, тем будет лучше. Я беру в свидетели со своей стороны лорда П.; он возьмёт на себя все нужные распоряжения. - Ну, - сказал он лорду П., - время! Капитан В. дожидается вас; прошу вас, идите к нему.

Один из присутствовавших, подойдя к Тревору, сказал ему, что Капитан стреляет наверняка, что он в десяти саженях попадает в шиллинг, стоящий ребром.
- Неужели! - воскликнул хладнокровно Тревор. - Так мне остается только писать завещание: у меня кротовое зрение: я погиб!

Затем, оставив своих друзей, он подошел к Капитану, который разговаривал в отдаленном углу комнаты с кем-то из офицеров. Капитан равнодушно обернулся к нему, нахмурил брови и молчал.
- Капитан! - сказал ему Тревор, - говорят, что тот погибает, в кого вы целитесь?

- Так что же?..
- Вы знаете, что я близорук, не имею привычки действовать пистолетом, и сверх того от природы довольно неловок.
Все общество возроптало.
- Как! - сказал мой сосед, - Тревор отказывается?.. Это удивительно!
Капитан, на лице коего изображалось удивление, смешанное с презрением, сказал после минутного молчания:
- Что же вы намерены делать?

- Сейчас узнаете. Несправедливо было бы сражаться неравным оружием. Не думаете ли вы, что я соглашусь спокойно встретить пулю, не имея возможности заплатить вам тем же? Не беспокойтесь, этого не будет. Вы пожелали дуэли; это ужасное и смешное дело - и я соглашаюсь; но вините в исходе ее сами себя. 

Итак, мы будем драться, приставив друг к другу пистолеты через стол. Да, милостивые государи! (в исступлении он возвысил свой голос), мы вместе падем, вместе погибнем, вместе отправимся к... Вы понимаете меня?
 
- Это ужасно! постыдно! Какая адская мысль! Слова сии раздавались, повторяясь как эхо. - Мы не будем свидетелями такой позорной дуэли! Не хотим даже слышать! Это не дуэль, а бойня! Семь или восемь человек устремились вон из залы. Капитан не отвечал ни слова. Он советовался со своими друзьями, ожидая их решения.
- Теперь, - воскликнул Тревор, - кто подлец?

- Вы узнаете об этом сейчас же. Предложение ваше бесчеловечно. Вы хотите убийства, двойного убийства - желание ваше исполнится. Да падет же на вас проклятие, как на убийцу. Два семейства из-за вас лишатся единственных сыновей. Я принимаю ваши условия.
Лицо Капитана было бледно, но в речах его не замечалось ни малейшей нерешительности.

- Готовы ли пистолеты? - спросил Тревор, не обращая внимания на слова Капитана. Ему отвечали, что секунданты вышли за тем, чтобы все приготовить. Сошлись, что дуэль произойдет в галерее, назначенной для цельной стрельбы в конце парка, вдали от самого замка. Тщетно присутствующие старались вразумить противников, сколько ужасна дуэль их. 

Двое сели на лошадей и отправились уведомить полицию. Лорд Ф. бросился к месту дуэли, и предуведомил секундантов об ужасном намерении Тревора и Капитана. Оба свидетеля бросили с негодованием пистолеты и воскликнули, что они не вмешаются в дело, столь недостойное людей с честью; что они считают сей поединок двойственным, преднамеренным убийством. 

Однако Лорд Ф. предложил им прожект, который они с облегчением приняли. Зарядив пистолеты холостыми зарядами, они условились отдать их противникам. На столе поставили две свечи. Тревор и Капитан пришли; они, казалось, пылали нетерпением обменяться смертью.

- Есть ли у вас все нужное? - спросил меня один из присутствовавших.
- Если только пистолеты хорошо сделают свое дело, - перервал нас Тревор, - то мы оба не будем иметь надобности в перевязках.

Так как со мной не было ничего для такого случая, то пришлось послать слугу к лекарю, жившему неподалеку за инструментами. Надобно было видеть, с каким боязливым вниманием и бледностью на лице все присутствовавшие теснились у стола.
- Готовы, ли вы, Тревор? - спросил его один из друзей Капитана.
- Готов!

Соперники стали друг против друга. Я трепетал, ожидая, какой успех принесет наша хитрость. Я не мог отвести глаз от обоих противников. С мучительным нетерпением следовал я за всеми их движениями. 

Их напрягшиеся мускулы, бледные, неподвижные взоры, лица, запечатленные выражением торжественной мрачной решительности, спокойное чело и нахмуренные брови, все придавало им ужасающий, но высокой характер.

- Кто подаст знак? - спросил Капитан тихим голосом.
- В этом поединке, тот, кто выстрелит секундою прежде другого, есть убийца.
В эту минуту вошел лекарь, к которому посылали слугу.
- Вы подадите знак, - сказали ему. Он закрыл рукою глаза.

- Пора! - закричал Тревор. - Вы слишком медлите!
Капитан и Тревор пожали руки своих друзей; горестная улыбка блуждала на их устах. 

Лекарь подошел с закрытыми глазами и дрожащим голосом сказал:
- Пистолеты наизготовку! 
Противники приставили пистолеты друг к другу. 
- Когда сочту три, стреляйте! Один... два... три!.. 
К каждому бросились друзья. - Что это значит? - воскликнули вдруг оба. - Кто смеет шутить над нами? Какой наглец обманывает нас, в этих пистолетах нет пуль! 

Лорд Ф. пытался раскрыть противникам истинные причины такого поступка. Тревор, скрипя в исступлении гнева зубами, кричал: - Нет, этого не будет!

- На это есть другой способ, - сказал Капитан. Вот на стене два кинжала; они равной длины. Выбирайте! Тревор с жадностью схватил один из них, крича, - Больше вам нас не обмануть. Защищайтесь! Адская жажда мщения и крови билась в их взорах. Мы смотрели на них, исполненные ужаса. 

Сверкнули кинжалы; глаз едва мог следовать за быстрыми движениями. Трудно было решить, кто из них казался более ловок; ярость, одушевляла обоих. Наконец один упал: это был Капитан. Сердце его было пронзено насквозь. Он ухватился за рану, воскликнул: "О! Боже!" и глаза его навсегда закрылись. Тревор свалился на колени пред своим противником; лицо его было искажено в судорогах, обезображенные черты дышали ужасом; в отчаянии, он ломал себе руки...

- Не сон ли это? - закричал он, наконец, в отчаянии.

Тревор не вернулся к юной Марии. Он долго путешествовал, оставался всю жизнь холостым и умер далеко от своей родины. Я еще живо помню ту сцену свирепой храбрости, помню не как действительный случай, но как ужасный кровавый сон, как привидение.
Наверх