Фаддей Булгарин. Первая любовь


: Рассказ старого воина в обществе молодых людей, столичных жителей


Вы спрашиваете меня, был ли я влюблен когда-нибудь. Что за вопрос? Я ведь не пушка! Только любил я не так, как вы, потому, что я создан из тела и крови, а вы - из облаток* (здесь: стикер (примечания ред.)). Хотите ли, я вам расскажу про мою первую любовь; но, чур, не прерывать и не гневаться!
Да! не гневаться; потому, что я должен начать рассказ обращением к вам, друзья мои. Вы считаете нас, стариков, дикарями. Мы кажемся вам смешными. А мне, несмотря на ваше чванство, ей, ей, не смешно, а жалко! Вы молоды, а что значит, жизнь ваша холостой заряд, - и только! Что это за молодость? - вялая, чахлая, бледная, которая питается по рецептам, дышит по барометру, и стремится храм славы в галошах! В наше время, счастливцы родились в сорочках, а вы, кажется, во фланелевых фуфайках, и оттого-то мы искали счастья в поле, а вы находите его за камином. Глядя на вас, мне право страшно, чтобы племя ваше, со временем, не переродилось в куропаток. И вы спрашиваете меня, любил ли я! Ну, право, когда вы говорите о любви и славе, это все равно, как курица поет петухом. Таковы ли были мы в ваши лета! Миллион бомб! Из моей первой раны пролилось более крови, нежели, сколько есть ее у всех вас вместе взятых, и я, на госпитальной моей кровати, был сильнее, нежели вы на паркете, в контрдансах. Вы живете, то есть, чувствуете и наслаждаетесь головой, а мы жили сердцем, жили жизнью полной, свежей, свободной; мало думали, но зато не выдумывали глупостей и нелепостей; более шалили, но менее пресмыкались; чаще обманывались, но менее обманывали; мечтали не так отвлеченно, но были счастливее в мечтах наших, этих метеорах души. Вы порочны без страстей, а нас только страсти увлекали в пороки. Лета и рассудок исправляли нас, а вас они глубже увлекают в бездну. Чтобы сравнить наши наслаждения с вашими, скажу: мы рвали плоды с дерева, а вы вкушаете яблоки печеные; мы ели ростбиф недожаренный, а вы пьете бульон. Но довольно и этой правды, на первый случай. Послушайте о моей любви. Она столько же походит на вашу любовь, как уланская пика на зубочистку.

Это было раннею весною, 1807 года: я был тогда корнетом в уланском полку, молод, здоров, крепок, весел и беззаботен. Все мне было трын-трава. Я знал, что мне было нужно и имел, что  было надобно. Был сыт и одет, имел коня, саблю, пару пистолетов,- и довольно! Скажу мимоходом, не для хвастовства, а потому, что это нужно для дела, что на коне сидел я, как гвоздь в перекладине, вертел саблей, как вы вертите лорнетом, и на тридцати шагах попадал в цель восемь раз из двенадцати. Конную службу любил и знал хорошо, а к пешей не имел охоты. За это мне порядком доставалось, - и поделом! Нужно ли сказывать, что подраться у меня была смертная охота! ведь это врожденное чувство нашего славянского племени.
Полк наш поздно присоединился к действующей армии. Наполеон уже успел проглотить прусское войско, и принялся было за наше; но мы показались ему слишком жесткими на зубах: и так, поперхнувшись под Пултуском, и под Прейсиш-Эйлау он бросился в марши, в контрмарши, чтобы запутать нас в свои тенета, и, наконец, поподчивал нас даже перемирием. Между тем главные силы наши собирались в окрестностях Бартенштейна, и войско укреплялось вспомогательными отрядами, прибывавшими, один за другим из России. Полк наш расположился, в начале марта, на квартирах, для поправки лошадей, в тылу армии, на правом фланге операционной линии. Хотя занимаемые нами места не были разорены неприятелем, но голодные приятели так обглодали их, что на наш пай достались пустые кладовые, тощие немцы и печальные немочки, которых нам же надлежало утешать. Для добывания фуража и съестных припасов мы должны были высылать фуражиров, иногда весьма далеко, даже за черту наших пикетов. Мы не грабили - сохрани Бог! - наших союзников, а, брали добровольно, и выдавали им квитанции, которые впоследствии уплачивала покойная Мемельская ликвидационная комиссия, существовавшая так долго, что в угоду аккуратным Немцам, вероятно, успела сосчитать все взятое нами по зернышку и по соломинке. Слышал я, что в нашей армии были такие шалуны, которые, вместо квитанций, писали русские песни или ассигнации на сто палок подателю. Если это правда, то вот верно первый и последний случай, в котором немцы остались в накладе, имея дело с русскими! Впрочем, мне известно, что многие из нас давали квитанции на большее количество, нежели было взято, из сострадания, или ради прелестных глазок. Итак, из всего этого выходит плие* (*фр. plie, от гл. plier - сгибать), или одна за другую. В нашем полку не было таких шалунов. Правда, мы брали все дочиста, где находили, но зато рассчитывались сполна. И то сказать, легко быть щедрым и справедливым, когда это ничего не стоит, кроме подписи своего имени. Примеры перед глазами!
Вот, пришла и моя очередь отправляться на охоту, за фуражом и припасами. Мне дали взвод улан и словесный приказ, не возвращаться без продовольствия на целый эскадрон, по крайней мере, на семеро суток. Хоть не рад, да будь готов. На коня! По три налево заезжай, - и марш! Еду три мили: все голодно и пусто, хоть помелом помети. Еду другие три мили: одно и то же. На полях черно, картофель вырыт из земли; в амбарах двери настежь, а жители так и смотрят не постом и не молитвою. Спрашиваю: что за вами далее? Мне отвечают, что во всю длину от наших квартир до самой русской границы, все тянется одна нота, lamentabile* (*грустный, печальный), без вариаций. Что тут делать? Вперед не велено ездить, чтобы не наткнуться на французов, ибо я выслан был не на драку, а для укрепление сил коней и всадников для драки. Но мне так наскучило таскаться по этим пустопорожним местам, смотреть на тощие лица и слушать жалобы немцев, что я, перекрестившись, махнул вперед, в запрещенную сторону. Проехав мили с четыре, за черту наших кантонир-квартир* (*(воен.) - постоянные квартиры), я попал в рай, в котором пока еще не удалось побывать ни друзьям, ни врагам. Въехали в деревню, и озарочки наши разыгрались. О, какое миловидное зрелище представилось нашим хищно-нежным взорам! Петухи фанфаронят по улицам, и громким криком напрашиваются на вертел. Жирные гуси и утки, как глупые богачи, важничают в луже, не подозревая о близком соседстве кастрюли. Живые окорока хрюкают под забором, как недоросли в почетных собраниях, а вдали, на лугу, мычит и блеет чернь, то есть, домашний скот. А люди? Молодые бабенки и девушки бегут в лес, дети визжат, старухи охают и кряхтят, а безобразные девки и мужики стоят на пороге, поджав руки, повесив нос, в ожидании приказаний. Подъезжаю к толстому немцу, который, будто паштет, начинённый сосисками, сидел неподвижно на камне, и спрашиваю, чего они испугались. Тут я узнал, что нас приняли за Польских улан Наполеоновной армии, которые, дня за два перед тем, так порядочно похозяйничали в соседней деревне, что после них мухи и тараканы, избегая голодной смерти, вышли добровольно из домов на подножный корм. Громко и протяжно сказал я: Wir sind Russen! (т.е. мы русские!) Мои уланы повторили еще громче: - Русс, Русс! По всей деревне раздалось: - Руссен, Руссен!- и бежавшие в лес поворотили налево кругом, стоявшие неподвижно у порога зашевелились, бабы перестали охать, а ребятишки завопили другим голосом. Толстый немец, к которому я отнесся сначала, раскачался, привстал с размаху, поклонился, как подбитая мортира, и объявил, торжественно, что он шульц, то есть, староста. Его то мне и надобно было.
Я сказал ему, что, претерпевая крайний недостаток во всем, мы не можем полагаться на добровольную продажу, и потому староста должен дать нам подводы и нагрузить на них, как возможно более, фуража и съестного, взяв у каждого поселянина около половины его запаса. За все взятое я обещал заплатить щедро. При первой половине моей речи, лицо старосты раздулось, как кузнечный мех, глаза выкатились и губы отвисли. Он бы верно побледнел от ужаса, если бы в нем было хотя полуведром по менее крови. Но как крови его некуда было отступить от головы, то он вдвое раскраснелся, и в недоумении не мог промолвить ни слова. Зато вторая половина моей речи произвела спасительное действие. Он расширил рот до ушей, и так сильно кивнул своею огромною головою, что, если б в это время ко лбу его подставили сваю, он, верно, вколотил бы ее на сажень в землю. Так я понял, что староста доволен и согласен. Вы не можете себе представить, какое магическое действие имеет во всей Германии слово bezahlen (платить). Оно, как гальваническое прикосновение потрясает все нервы доброго, но расчетливого немца, приводит сердце его в движение, как вода жернова, и гасит в нем все страсти. Этим словцом можно бы, кажется, вызвать из гробов древних сподвижников Германна, победителя Варруса, которые после так усердно служили Римским Императорам, за любезное bezahlen. Итак, не мудрено, что полновесный староста двинулся с места, немедленно передал поселянам мое приказание, и вся деревня пришла в движение. Без слова bezahlen, пришлось бы расшевеливать их другим порядком.
В конце липовой аллеи, в версте от деревни, я увидел белые стены и красные крыши господского строения. Взяв с собой двух улан, я поскакал туда, в надежде на вкусный обед и на какой-нибудь сладкий гостинец для моих товарищей, голодавших, в это время, при эскадроне. Видно было, что на господском дворе уже знали о нашем появлении, но не знали еще, что мы друзья, ибо ворота были заперты, везде было глухо и пусто, на обширном дворе одна только живая душа. Это был прусский инвалид, времен Фридриха Великого. Он стоял неподвижно, в нескольких шагах от решетчатой калитки, опершись на длинную трость. На нем была синяя изношенная куртка с красными лацканами, лосинные штаны и длинные сапоги. Рыжая треугольная шляпа надета была набекрень. Седые волосы ниспадали на висках до воротника, а с тылу связаны были в косу. Седые усы, крепко намыленные, как бараньи рога торчали из под длинного красного носа. Старик приосанился и громко вскрикнул: - Wer da? Кто идет?
- Друзья, русские! - отвечал я.
- Неrein! - закричал инвалид еще громче, поднял палку, махнул ею над своей головой, и, по этому сигналу, отворились двери в доме, а в окнах показались чепчики. Прихрамывая, подошел инвалид к воротам, отпер их настежь, вытянулся в струнку, и, сняв шляпу, пропустил меня. Я поскакал к крыльцу.
В передней встретила меня почтенная дама, хозяйка, с двумя маленькими дочерями, прелестными, как херувимчики. С комплиментами и церемониями она ввела меня в зал, где уже был поставлен завтрак. Поблагодарив хозяйку за внимание, я принялся за завтрак, пожирая часть зубами, а остальное глазами! Давным-давно я так не лакомился! В одно мгновение я забыл всю прошлую нужду, и был счастлив, как волк в овчарне. До этого завтрака включительно, сознаюсь, я жил волком или, лучше сказать, волчонком на белом свете. Не знал других наслаждений, кроме удовлетворения первых потребностей жизни, и хотя заглядывал иногда в книги, но тогда только, когда не имел позыва ко сну и на обед. Об нравственных наслаждениях я имел какое-то сбивчивое понятие или предчувствие, но об нравственных горестях не знал ни аза, и хохотал во все горло, когда меня уверяли, что горе и печаль убийственнее горячки. Любил я всех молодых и пригожих женщин без исключения, и не понимал, что такое любовная мука. О женщине думал я до тех пор, пока был с нею, и никогда не выносил за порог воспоминаний. Сила физической жизни подавляла во мне все отвлеченности, все умственные и "душевные порывы. Моей душе тесно было в моем крепком теле, и ей надлежало вспыхнуть, чтоб разорвать оковы. Сбылось!
Дверь в боковую комнату отворилась, и в зал вошли две девицы.
- Это мои старшие дочери, - сказала хозяйка. Она еще говорила что-то, но я уже не слышал ее речей, и ничего более не видал, кроме младшей ее дочери. - Мне показалось, что я до сих пор вовсе не видывал женщин, а видел только их изображения, и что это первая и единственная женщина в мире, которую я теперь увидел в натуре. Не настолько поражен и удивлен был, вероятно, прародитель наш, Адам, когда проснувшись, увидел возле себя Еву, образец женской красоты и женской слабости, как был удивлен и поражен я, взглянув на эту прелестную девицу, нежную, воздушную, томную. Она предстала предо мною как видение, начертанное радужными красками на светлом, прелестном облаке. Мне не верилось, что это творение создано из персти! В голове у меня закружилось, взор покрылся флером, из сердца пролился жар по всем нервам. Я хотел что-то сказать, и не мог. Смотрел и молчал. Не помню, что сталось со мною! Я забыл поставить на стол опорожненную рюмку, стоял неподвижно и смотрел на красавицу, и хотя она не промолвила ни слова, мне казалось, что я слышу ее голос, сладкозвучный, трогательный, как тихая, отдаленная мелодия. Должно быть, я так страшно смотрел на нее, как людоед на тучного пленника, что она смешалась, покраснела и спряталась за сестру. В эту минуту, как она скрылась от моих взоров, я пришел в себя. Опамятовавшись, я заметил, что мое смущение не скрылось от внимания хозяйки и ее дочерей. Женщины так проницательны в подобных случаях! Собрав все мои силы, я старался завести и поддержать разговор о мелочах, но не мог. Мне все хотелось смотреть на красавицу, а глядя на нее, хотелось молчать - и мечтать. Я чувствовал, что был неловок, странен, но выйти из этого положение было не в моей силе.
По счастью, хозяйку позвали в другую комнату, а ко мне явился мой унтер-офицер, с вопросом, не покормить ли лошадей, и не припугнуть ли немцев, потому, что они лениво нагружают фуры и не дают всего, что нам было нужно. Пока я отдавал приказание, чтоб поставить пикеты и выслать в разъезд несколько человек с ефрейтором, для избегания нечаянного нападения французов, хозяйка моя возвратилась. На лице ее начертаны были неудовольствие и беспокойство. Уже староста домогался от унтер-офицера любезного bezahlen, и, получив в ответ лаконическое "никс", пришел объявить хозяйке, что жители деревни будут приведены в разорение, если такое огромное количество запаса будет взято безденежно.
- Господин офицер! - сказала хозяйка: мы рады помогать русским, всеми зависящими от нас средствами; но если вы лишите нас на весну всего нашего запаса, то бедные поселяне должны будут пойти по миру...
Известно, что наши солдаты объясняются за границей особым наречием, своего русского изобретения.
- Я только исполнитель приказаний начальства, сударыня, и я повинуюсь необходимости. Эскадрон наш в отчаянном положении, и я должен доставать фураж и провизию, во что бы ни стало. Правительство наше уплатит наши квитанции.
- Но здесь, на расстоянии двух миль, есть несколько богатых деревень, - отвечала хозяйка, и если бы вы взяли со всех поровну, то получили бы более не обижая поселян.
- Время мне дорого, но, если этим я смогу угодить вам, то я согласен на все, что вы, прикажете. Пошлите несколько человек своих людей, с моими уланами, по окрестным деревням с приказанием, доставить все нужное нам до завтра. Дадут ваши поселяне что-то, или вовсе ничего не дадут: мне все равно, только б я не возвратился в эскадрон с пустыми руками.
- Ручаюсь, что вы будете довольны! - сказала хозяйка весело. - Благодарю вас, тысячу раз благодарю, - примолвила она, и вышла распоряжаться. Я приказал унтер-офицеру выслать по одному улану с каждым посланцем хозяйки, а прочим всем расположиться на биваках, со стороны поля, рядом с садовым забором. Снисхождение мое снискало мне благосклонность всех. Девицы улыбнулись мне, и старшая сестра вызвалась показать мне сад, сказав:
- Вы вероятно пробудете с нами до завтра?
Хозяйка снова возвратилась, и в обращении со мною видно было более откровенности и снисхождения. Она предложила мне ночлег в своем доме, примолвив с улыбкой, что поручит дочерям своим заботам, чтобы мне было не скучно. Я взглянул на младшую сестру. Она покраснела. Я проклинал свою неловкость! Прежде я был болтлив, весел, и даже излишне смел в дамском обществе. Куда все это девалось! Тут я сделался робок, стыдлив, и не мог разжевать ни одного комплимента, не умел начать разговора. По счастью, старшая сестра стала расспрашивать меня о России, о нашем войске, а то б я принужден был бежать из комнаты. Я никак не мог справиться с собой. Мне все хотелось смотреть на младшую сестру.
Если вы спросите меня, друзья мои, какова была собой эта красавица, которая одним взглядом обезоружила меня, и в одно мгновение переменила направление всех моих чувствований, всех помышлений и ощущений, я не буду уметь отвечать вам. Те, которые описывают с подробностью своих дам сердца, никогда не любили. Я вам опишу приметы тысячи красавиц, с которыми я танцевал и за которыми волочился; но не смогу изобразить этой красавицы. Знаете ли, что? В истинной любви, в любви душевной, влюбленный не помнит отдельных черт своей возлюбленной. Он любит ее всю, с малейшими оттенками, незаметными для других и неизъяснимыми ни каким языком. Оттого-то именно, влюбленный и хочет смотреть беспрерывно на свою возлюбленную, от того он желает иметь ее портрет, что в отсутствии никак не может вспомнить всех ее прелестей, всех черт ее лица. Вы не будете иметь ни малейшего понятия об очаровавшей меня красавице, если я вам скажу, что у нее были тёмно-каштановые волосы, темно-голубые глаза, опушенные длинными ресницами, стан в обе руки, ножка... Ах, ножка, ножка.. Вся сила в том, как все эти прелести слиты были вместе, какую чудную гармонию составляли они в своем сочетании, какая игра и живость были в ее глазах, когда душа проглядывала в них на земное, какой прозрачный цвет имело ее бледное лицо, оживлявшееся румянцем тогда только, когда мысль ее пролетала сквозь сердце. Все это невыразимо ни словом, ни пером, ни кистью, как теплота солнечная, как аромат цветов, как вкус нежного плода, как все живительное и изящное в природе. Заметьте еще одну странность, друзья мои: я еще не видал при ней ни одного мужчины, еще не говорил с нею, - а уже ревновал! Я завидовал ее старшей сестре, завидовал матери, завидовал малюткам, сестрам ее, завидовал собачке, которая играла у ее ног. Я бы хотел унестись с нею в пустыни, на льдистые вершины гор, в дикие леса, чтоб никто не видел ее, никто не прикасался к ней, даже звуком. Вообразите же себе, что я должен был почувствовать, когда перед обедом вошел в комнату молодой человек, и, едва удостоив меня взглядом и легким поклоном, приблизился к сестрам.
- Это друг нашего дома, кандидат философии кенигсбергского университета, товарищ моего сына, который теперь в армии, - сказала хозяйка, недовольная холодным обращением ее гостя со мной. Я презрительно улыбнулся.
Между тем этот кандидат в философы вертелся возле девиц, и нашептывал им что-то, с фамильярностью и самодовольствием, часто заглядывая в зеркало, поправляя галстук, и поглаживая усы, а я рассматривал его с любопытством, мерил глазами как мишень, на которой вознамерился попробовать моих пистолетов.
Этот кандидат был человек лет двадцати пяти, высокого роста, сухощавый, бледный и черноволосый. Телячьи глаза его были навыкате, длинный нос уподоблялся табачному рожку, и его толстые губы не сходились между собой, как полости туго набитого чемодана. Он был в полувоенном наряде, сообразно духу времени, в светло-зелёном фраке мундирного покроя, в рейтузах, при шпорах. Господин представитель школьной мудрости и светского дурачества хотел казаться в одно время и важным и любезным, то улыбался, то поглядывал в потолок с притворной рассеянностью, то шептал девицам какие-то плоскости, хохоча сам во все горло, то принимался зевать, вертясь на каблуках и звуча шпорами. Это был подлинник провинциального франта и университетского трактирного хвата, ярко выраженная немецкая эпиграмма, смысл которой нужно объяснять комментариями, рыцарь латинской кукольной комедии!
Доложили, что стол накрыт. Я подал руку хозяйке, кандидат повел девиц, и поместился между ними, взглянув на меня торжествующе и значительно. Любовь укротила мою дикую вспыльчивость. Опасаясь оскорбить дам, я перенес этот вызов. В первый раз в жизни будучи здоров телом, я не имел позыва к пище, за хорошим обедом, я был грустен, скучен, едва отвечал хозяйке, старавшейся поддержать разговор. После обеда, под предлогом, что мне нужно осмотреть наши биваки, я вышел из комнаты. Мне хотелось отыскать инвалида, и расспросив его обо всем, касающегося семейства почтенной хозяйки, сделать его моим поверенным в делах.
Инвалида нашел я возле наших биваков. Он сидел на камне, курил трубку и смотрел такими глазами на моих улан, как вы, любезные друзья, смотрите на прелестных танцовщиц в балете. Истинное наслаждение видно было в его взорах. Увидев меня, он привстал, положил трубку на камень, вытянулся в струнку и снял шляпу. Я обласкал его и завел с ним разговор. Француз с первого слова рассказал бы мне всю подноготную этого семейства; но немца трудненько было заставить удовлетворить мое любопытство, которое он, вероятно, почитал пустым и излишним, и, из врожденного упрямства, мучил меня своим лаконизмом. Наконец два червонца разверзли уста его и сердце. От него я узнал, что муж хозяйки был военным, и умер за два года пред тем, оставив пятерых детей и долги за десятерых. Покойник был человек добрый, но легковерный и притом пристрастный к карточной игре. Спекуляции и карты расстроили его дела, которые вдова надеялась поправить хорошим хозяйством, пока война не разрушила ее надежд. Старшая дочь, Альбертина, была уже обещана прусскому офицеру, сослуживцу ее брата, а младшая, Леопольдина, только в последний праздник Пасхи приобщилась Святых Тайн, т. е., по обычаю немцев, вышла из детского возраста, и была еще свободна. Инвалид, распространяясь в похвалах этому семейству, особенно хвалил доброту души Леопольдины: - Нет больного в деревне, о котором бы она не пеклась, нет бедного, которому бы не помогла! это сущий ангел во плоти, как наша Королева! Вот уже седьмой год, как я не пью ни из чьих рук шнапсу, как только из беленьких ручек фройляйн Леопольдины. Она милостива ко мне, старику, и знает, что я готов за нее в огонь и в воду. Дай Бог мне дожить до ее счастья! Боюсь одного, чтоб к ней не просватался этот проклятый рекрут, которого вы верно видели в доме. Я терпеть его не могу!
- И я также, - отвечал я, ударив по плечу инвалида: - а кто он таков?
- А чёрт его знает! Отец его был итальянец, и, как говорят, зашел к нам с обезьянами, потом разбогател контрабандой и плутнями, женился на немке, дочери промотавшегося дворянина, и произвел на свет вот этого урода, который пуст и хвастлив, как барабан, труслив, как маркитант, а горд, как генеральский конь. Наша добрая барыня должна ему много денег, по векселям покойного мужа, не тем будь помянут, так он здесь и чванится, как ворона на разоренном орлином гнезде! Слышно, будто ему очень полюбилась фройляйн Леопольдина, да он уж верно ей не понравится! Ей бы надобно мужа военного, молодца.
- Послушай, старик! - сказал я, всунув ему в руку еще два червонца: - я хоть и не такой молодец, как тебе надобно, но я военный, и полюбил всей душой фройляйн Леопольдину. Пойди и скажи ей это! Узнай, согласится ли она выйти за меня замуж?
Инвалид отступил назад три шага, и пристально смотрел на меня, чтоб удостовериться, не шучу ли я. Но когда я повторил ему мою волю, в которой убеждали его и мои червонцы, то он, покачав головою, сказал:
- Неужели вы повезете барышню в Россию?
- Разумеется!
- Готс-таузенд! - воскликнул старик, стукнув ногой: она такая нежненькая, что право не вытерпит ваших морозов! Ведь у вас, сказывают, и дома ледяные.
- Не бойся, дружище, у нас ни одна жена не замерзла еще в объятиях молодого мужа. Впрочем, если она не согласится ехать со мною, то я останусь здесь.
- Ну, вот это другое дело! Но не сказать ли прежде ее матушке?
- Сохрани Бог! Матери я скажу сам. Я не смею открыться только фройлян Леопольдине.
- Швернот! - проворчал инвалид. - Русский улан боится девчонки! Да и то правда, когда мне приглянулась наша маркитантка, я, боясь оплеухи, не смел, открыться ей в любви, и поручил дело полковому коновалу! Гиммель-доннер-веттер! Никому я не признавался в этом, а теперь мне не стыдно когда и Русские, которые никого и ничего не боятся, также несмелы с бабами! Извольте, г. офицер - пойду и скажу фройлян Леопольдине, что вы полюбили ее, и спрошу, нравитесь ли вы ей?
- Десять червонцев за ответ! - сказал я. Инвалид отправился в посольство, а я сел на лошадь и поскакал в чисто поле, чтоб размыкать горе. Я разъезжал по опушке леса, поглядывая на дом, и не смел возвратиться. Раздумывал, мечтал, мучился предчувствиями, даже проливал слезы, первые после пролитых от учительских розог, не знал, что делать с собою, хотел бежать от этих волшебных мест, и страшился завтрашнего дня, в который мне надлежало отправиться в эскадрон. Наконец, когда солнце стало садиться, я почувствовал, что должен возвратиться в дом, и, въезжая в аллею, встретил все семейство, которое вышло мне навстречу. Кандидат шел рука с рукой с Леопольдиной.
Я соскочил с лошади, отдал ее лакею, извинился перед хозяйкой, что должен был осмотреть местоположение, чтоб уметь распорядиться в случае нападения французов, и осмелился взглянуть на Леопольдину. Она потупила глаза, приметно смешалась и покраснела. Я догадался, что инвалид исполнил мое поручение.
- Кажется, вы слишком много прилагаете труда, чтоб избегнуть встречи с французами! - сказал кандидат философии, обращаясь ко мне с насмешливой улыбкой.
- Я не люблю встречаться только с глупцами, - отвечал я, притворяясь хладнокровным: а французов остерегаюсь не из робости, а потому, что мне запрещено встречаться с ними. Притом же благоразумие велит ограждать себя от нечаянного нападения. От оплошности страдает честь офицера. Кажется мне, что шпоры и усы ваши не научили вас военной службе, и я берусь дать вам урок субординации.
Хозяйка испугалась слов моих, и старалась замять эту размолвку. Но этот первый шаг к истинному моему характеру возвратил мне мою смелость. Я приблизился к Леопольдине, взял ее за руку, и пошел вперед с двумя сестрами, посмотрев грозно на кандидата, который должен был уступить мне свою даму. Рука Леопольдины дрожала в моей руке. Альбертина заметила, что она лишняя, и что я держу ее под руку для того только, что не могу от нее отделаться. - Господин Кандидат! - сказала она шутливо, подавая ему свою руку: - не угодно ли послужить опорой моей старости? - и не дождавшись ответа, схватила его под руку, и потащила на другой край аллеи. Мать шла посередине с малолетними детьми. Я удвоил шаги, и очутился далеко впереди, наедине с Леопольдиной. Несколько времени мы прошли молча, и наконец, я решился объясниться.
- Жизнь или смерть? - сказал я, прижимая ее руку. - Ваш ответ решит мою участь. Говорил ли с вами инвалид?
- Вы так мало знаете меня, что я право не знаю, что вам ответить, - сказала Леопольдина тихим голосом, робко оглядываясь.
- Я знаю вас довольно, чтобы полюбить на всю жизнь. Душа ваша во взорах ваших, на ангельском вашем лице, и инвалид рассказал мне об вас.
- Мы только что увидели друг друга. Мы совсем незнакомы, - примолвила она.
- Я вам даю столько времени, сколько вам угодно, чтоб узнать меня, - возразил я. Начальники мои и товарищи скажут вам обо мне, и я готов ждать полжизни вашего согласия. Но скажите только, могу ли я надеяться.
- Это зависит от маменьки, - сказала она тихо.
- Но если она предоставит вам решить? Что вы скажете?
- Вы меня приводите в самое затруднительное положение. Я ничего не могу сказать вам без маменьки. Я не могу располагать собою.
- Помните, что от одного вашего слова зависит жизнь моя! Если я не буду иметь надежды снискать любовь вашу, если сердце ваше уже занято, сегодня же меня не будет на свете. Пуля кончит все с жизнью!
- Вы меня ужасаете!
- Хотите ли, чтоб я жил?
- Живите, ради Бога, живите, и не мучьте меня такими ужасными мыслями.
- Итак, жизнь и надежда!
- Все зависит от маменьки.
- А вы?
- Я не буду противиться ее воле.
- Леопольдина! Ангел мой, божество, жизнь, честь! клянусь посвятить твоему счастью все дни мои, все мысли, все чувствования! Я был вне себя.
- Тише, ради Бога, тише! Нас услышат.

Излишним почитаю описывать вам все подробности нашего первого объяснения и всей любовной моей болтовни. Довольно того, если я вам скажу, что прежде чем мы дошли до дома, мы уже понимали друг друга, и что я вступил на бесконечный путь надежды, по которому все люди, имеющие желания, стремятся догнать призрак, называемый счастьем. Во весь вечер я не отходил от Леопольдины. Мы разговаривали с нею о различных предметах; она играла на фортепиано, пела. Она казалась мне умнее Вольтера, искуснее всех итальянских певиц и всех в мире музыкантов! Я находил в ней все то, чего, по моему мнению, недоставало другим для совершенства. Была ли моя Леопольдина совершенство Природы во всех отношениях, или она только казалась мне совершенством, через призму моей любви, - этого я решить не умею. Только за ужином заметил я кандидата философии, который сидел надувшись, как мокрый петух. Тут-то я вспомнил, что мне надо непременно выпроводить его из дому или спровадить с белого света. После ужина, когда все разошлись по своим комнатам, я, без всякого предуведомления, вошел к нему. Он сидел за столом и рассматривал, в увеличительное стекло, узоры на своей пеньковой трубке, поглаживая ее рукавом. Он крайне изумился моему внезапному появлению. Придвинув стул, я сел возле него и сказал:
- Вы обошлись со мною невежливо, и даже имели намерение оскорбить меня, изъявив сомнение, при дамах, на счет моей храбрости. Я хочу доказать вам, что русский офицер не боится ни французов, ни немцев, ни самого чёрта! Завтра, в пять часов утра, не угодно ли со мною стреляться?
Лицо Кандидата ужасно вытянулось. Побледнеть он более не мог, но губы его тряслись и посинели. Он смотрел на меня неподвижными глазами, вертелся на стуле, и не отвечал ни слова.
- Внятно ли я объяснился? - спросил я.
Кандидат философии все молчал, все вертелся, все морщился, как будто собираясь с духом, и наконец сказал:
- Но со мной нет моих пистолетов и здесь нельзя найти секундантов.
- Мы пособим этому, - возразил я: - свидетелем нашим будет старый инвалид. Он зарядит один из моих пистолетов, прикроет их платком, и каждый из нас, отвернувшись, возьмет пистолет наудачу. Кому достанется заряженный, тот будет иметь право убить своего противника, приложив дуло к сердцу или ко лбу. Я вперед извещаю вас, что если заряженный пистолет достанется мне, то не ждите от меня пощады. Я размозжу вам голову непременно. Клянусь честью!
- Помилуйте, за что такая ненависть? Воскликнул кандидат: - что за отчаянные средства!
- Между мной и фройляйн Леопольдиной не должно быть третьего лица. Вам понятно?
- Понятно! - ответил важно кандидат философии, встал и отвесил мне поклон, примолвив: 
- итак до завтра!
- До свидания!
С этим словом я вышел и, придя в мою комнату, расположился отдыхать, измученный происшествиями этого дня. На столе увидел я букет цветов, которого прежде не было в комнате. Ординарец мой сказал мне, что цветы принесла служанка. Мог ли я сомневаться, от кого они! Я положил букет на грудь - и заснул крепким сном.

Что вы думаете о снах, друзья мои? Мне кажется, что сновидение есть эхо души. Как душа настроена, так она повторяется и в сновидении, иногда глухо и невнятно, иногда сильно и выразительно. Верить ли снам? Разрешение этого вопроса сопряжено с разрешением вопроса: должно ли верить предчувствиям, ибо одно происходит и зависит от другого. Скажите, что значит эта тоска, это трепетание сердца, эти мрачные мысли при ожидании исполнения надежд или желаний в решительную минуту нашей жизни? Что значат ужасные сновидения, представляющие нам будущее, как будто в фантасмагорической картине? Тогда только мы разрешим эти вопросы, когда разгадаем законы той силы в природе, которую мы ощущаем. При всей нашей философической гордости, мы едва узнали несколько букв из той азбуки, которою написана великая книга Природы. Мы о многом догадываемся, но ничего не знаем положительно, и, в непостижимой дерзости, беремся судить о душе, не понимая до сих пор законов пищеварения, а между тем определяем пищеварением действие души! Бедная наша мудрость!
Сновидение первой ночи моей любви разделялось на две части. В первой половине я был счастлив, вторая половина наполнена была какими-то ужасами. Я проснулся в трепете. Ударило ровно пять часов. Одевшись наскоро, я поспешил в комнату кандидата философии; сердце мое сильно билось. Двери были растворены. Старая служанка, сметавшая пыль с мебели, сказала мне, что мой противник уехал ночью, неизвестно куда. Я посмеялся над моим предчувствием и над ужасами сновидения!
К полудню фураж и съестные припасы были собраны. Я отправил фуры в эскадрон, с письмом к ротмистру, прося у него отпуска на неделю, и остался. Неделя прошла как миг. В это время я успел переговорить с матерью Леопольдины. Узнав от дочери, что она расположена любить меня, мать не противилась моей любви, но объявила мне решительно, что согласится благословить нас, только как по окончании войны и по удостоверении, что любовь моя есть не вспышка темперамента, но привязанность души, привязанность постоянная, воля твердая. Она призналась мне, что не понимает, как я мог так скоро влюбиться, и решиться на столь важное дело, как брак. Леопольдина понимала меня! Расцеловав руки матери, я сказал весело, что мы, уланы, все дела наши делаем в галоп, и что весна в России так коротка, что мы привыкли срывать цветы при первом их цветении. Почтенная эта маменька только качала головою и удивлялась. Что до меня, то я ни сколько не огорчился этою отсрочкой. Я был так счастлив одной надеждой на счастье, что вовсе не помышлял о самом счастье.
Блаженствовал я ровно восемь дней. На девятый день явился посланец от ротмистра с повелением, ехать немедленно в эскадрон, и с известием, что через трое суток полк выступает в поход, и начинаются военные действия. Мы поплакали с Леопольдиной, обменялись незабудками, поклялись в вечной любви и верности, поцеловались, - и адьё! Вскочив на коня, я помчался во весь опор. Оглянулся один только раз. Она стояла на крыльце! Сердце мое сжалось, я стиснул шпорами лошадь, и вскоре все исчезло из глаз моих. Посланец и ординарец мой отстали от меня. По приезде в эскадрон, лошадь моя пала на другой день. Товарищи удивились моей перемене. Ни выговор ротмистра, ни шутки товарищей, ни дружеское их участие не тронули меня. Я был как камень до первого выстрела. Я воскрес душой! О молодость, молодость! Поэзия жизни - молодость! Все прочее макулатура, бумага и чернила без души, без чувств. О, как скучна, как гнусна эта поздняя жизнь, исполненная расчетов, спекуляций, хлопот, искательств! Вы, любезные друзья мои, стараясь состариться прежде времени, заменяете этим мусором перлы жизни, ее поэзию! Вы ищете места для чина, чина для места, ордена для денег, жены для связей, связей для жены, а всего вместе для чванства, для кощунства, мишурной важности! Прах и тление под позлащенной свинцовой доской!
Я нес на жертву юную жизнь, проливал пламенную кровь мою для поэзии молодости, для любви! Я жаждал гор золота, чтоб позолотить листки моей идиллии! Исполненный мечтами, надеждами, я устремился в кровавые сечи. Бедный Корнет, я грезил во сне и наяву о славе, о богатстве, о почестях, желал их для того только, чтоб сложить все величие мое у ног моей Леопольдины, и сказать ей: я тебя достоин! Я мечтал взять в плен Наполеона, захватить его сокровища, открыть средства к разбитию всей его армии, и с каждым днем ожидал случая к великим подвигам, а между тем сражался, как Корнет, перед моим взводом, и после окончание кампании остался тем же Корнетом, не распространив славы моей далее полкового обоза. Так исчезают мечты, сны и сама существенность!
У нас до сих пор есть еще люди, которые почитают грехом сказать, что мы претерпели неудачи под Аустерлицем и под Фридландом (Сражение между французской армией под командованием Наполеона и русской армией под командованием генерала Л.Л. Беннигсена, происшедшее 2 (14) июня 1807 года под Фридландом, примерно в 43 км к юго-востоку от Кёнигсберга. Битва завершилась поражением русской армии и привела к скорому подписанию Тильзитского мира). Жалкие патриоты, которые согреваются газом лжи! В свое время, может быть, нужно было умолчать о том, что и без объявлений всем было известно. Все хорошо в свое время и в своем месте. Но теперь, по истечении четверти столетия, после Бородина и Лейпцига, после Москвы и Парижа, Русский с гордостью должен говорить, что мы были разбиты первым полководцем в мире, Наполеоном, побежденным в свою очередь Русскими. Война есть игра в вист. Какая нужда, кто, сколько робберов выиграл и сколько сделал шлемов в партии? Дело в расчете. Кто, встав из за стола, покажет выигрыш, тому честь и слава... Недаром римляне говорили: конец венчает дело.
Итак, под Фридландом мы не кончили еще игры с Наполеоном, а были только на втором проигранном роббере. Сказывают, будто нам заглядывали в карты, будто тасовка была не совсем чиста, но чего я, наверное, не знаю, про то и не говорю. Как бы то ни было, но мы должны были ретироваться; а некоторые полки не могли даже соблюсти того порядка, которому французы удивлялись в 1812 году. Все приходит постепенно. Полк наш, переправившись вплавь через реку Алле, в сумерки, не мог в ту же ночь собраться. Некоторые не могли попасть на сборное место: и я был в их числе. К реке Алле, по ту сторону Фридланда, примыкал лес. Большая дорога в Веллау была загромождена пушками и фургонами. Я поехал по тропинке, среди огней, при которых грелись и отдыхали толпы пеших и конных солдат разных полков. К полуночи я добрался до деревушки, в которой распоряжались уже наши солдаты. Здесь я нашел несколько улан нашего полка. Поужинав из солдатского котла, я лег спать на соломе, в сарае, и поручил лошадь мою попечению улан. Со светом, меня разбудили. Я осмотрелся и расспросил поселян о дороге в Веллау. От деревушки, лежавшей при опушке леса, надлежало идти полем несколько миль. Предоставив солдатам опасность от беспорядочного марша, я собрал всех их в один отряд, построил в три шеренги, и, с моими уланами, несколькими казаками и гусарами, составив авангард, двинулся вперед. Едва мы прошли верст пять, как увидели с левой стороны коляску, запряженную в четыре лошади цугом, скачущую к нам во всю прыть, по проселочной дороге. Через несколько минут показались французские всадники, гнавшиеся за коляской.
- Верно в этой коляске какой-нибудь раненый генерал. Братцы! - сказал я, обращаясь к моему авангарду: - спасем его! - Как прикажете, ваше благородие, рады стараться! - отвечали мои солдаты. - Ура! вперед! - и мы помчались по полю. Несколько пистолетных выстрелов раздалось возле коляски, и передняя лошадь грянулась о землю. Коляска остановилась, но мы уже были тут. С криком и гиканьем ударили мы французов, и они, видя мою пехоту в резерве, поскакали назад. Я остановил мой отряд, и поспешил к коляске. В ней лежала женщина, без чувств. Взглянул: это Леопольдина!
Боже мой, что я ощутил в эту минуту! Радость, горесть, страх, надежда, чуть не разорвали на части моего сердца. Я вынес ее из коляски, разостлал шинель на траве, и почерпнув шапкой воды из рва, стал приводить ее в чувство, то прыская водою, то согревая моими поцелуями. Она открыла глаза и первое слово было: - Где муж мой?
- Муж твой, Леопольдина! Ты замужем! - воскликнул я, чуть переведя дух и чувствуя смерть в сердце. Я дрожал всем телом, и едва держался. Узнав меня, она вскрикнула, и снова впала в беспамятство. Мне самому нужна была помощь, но я забыл о себе, помышлял только о спасении Леопольдины. На этот раз стоило много труда привести ее в чувство. Расслабленную, почти без дыхания, мы положили ее в коляску. Кучер уже исправил упряжку. Я перешел на другую сторону коляски, чтобы поместиться возле Леопольдины, и вижу, что возле заднего колеса стоит неподвижно кандидат философии!!!
- Ты муж ее? - спросил я, устремив на него грозный взгляд.
Он кивнул головою и молчал.
- Будь ты проклят! - воскликнул я. Счастье твое, что ты так подл и гнусен, что недостоин мести моей, ни даже презренья. Ты не стоишь пули! Сказав это, я сел в коляску и велел кучеру погонять лошадей. Уланы поскакали за мной.
- Где муж мой? - спросила снова Леопольдина, придя в себя.
- Здесь, возле тебя! - сказал я.
Она залилась слезами, взглянув на меня.
- Друг мой, меня обманули! - примолвила она. Мне сказали, что ты убит. Я не могла сомневаться в истине, когда мне возвратили кораллы, которые я всегда носила на шее, и подарила тебе на память, в день нашей разлуки. Я была уверена, что ты не расстался бы с ними, если бы был жив!
Тут мне открылась подлая измена, которой я никак не подозревал. Перед Гейльсбергом, какой-то немец доставил мне письмо от Леопольдины, и напросился ко мне на службу. На третий день он исчез, украв у меня некоторые вещи, и, между прочим кораллы Леопольдины, которые я носил всегда на груди, но на тот раз как то оставил на ночь на столике. Я думал тогда, что кораллы украдены у меня просто как дорогая вещь, а не как орудие к разрушению моего счастья. Я рассказал это Леопольдине. Она горько плакала. Я был в бешенстве.
- Подлого мужа твоего я оставил на дороге, - сказал я. - Пропадай он на веки веков! Я увезу тебя с собою в Россию; ты переменишь веру, и мы обвенчаемся: не правда ли, моя Леопольдина? Один Бог и одна истина! Перемена веры не должна пугать тебя. Я готов в ад из любви к тебе, а тебе предлагаю спасение в недрах нашей Церкви, и рай на земле в моих объятиях! Решись!
- Милый друг мой! - сказала Леопольдина сквозь слезы. Я не могу исполнить твоего желания и должна отказаться от нашего с тобой счастья. Я продала себя и не принадлежу более себе. Отец мой должен был значительную сумму, почти равную цене нашего именья, отцу моего мужа. Подлец объявил моей матери, что если я соглашусь выйти за него, то он сочтет долг приданым, и изорвет вексель. Я считала тебя убитым, и я согласилась! Вексель изорван, - я собственность гнусного торговца! Может быть, я погрешила против нежности и чувств, но не погрешила против совести! Я спасла тем свое семейство от разорения.
- Леопольдина! одно прикосновение к устам твоим стоит миллионов, и если этот злодей думал купить тебя, как рабу на базаре Востока, то он слишком дешево заплатил за несколько месяцев райского блаженства! Союз ваш прерван с той минуты, как открылся его обман. Я жив - и ты моя!
- Но если под сердцем моим уже лежит невинная жертва его подлости и моего малодушия! - возразила Леопольдина, закрывая лицо руками.
- Я усыновлю кровь твою, все твое мне драгоценно!
- Чувствую всю нежность твою, все твое великодушие, но не могу согласиться! Мой поступок убьет мою мать! Я презираю подлого обманщика, но не изменю своему слову. Бог избавит меня от него и даст мне смерть!
В это время мы выехали на большую дорогу. За обозами, артиллерией и густыми толпами солдат невозможно было подвинуться вперед. Я велел ездовому остановиться на площадке, возле пустой корчмы, перед которою стояло уже несколько экипажей. Я не терял надежды уговорить Леопольдину, и хотел только выиграть время, чтоб она свыклась с моим предложением.
Когда я хотел отворить дверцы, вдруг что-то стукнуло в окошко, находившееся в тыльной части верха коляски. Мы оглянулись. Я приподнял подушку, закрывавшую окошечко, и мы увидели мужа Леопольдины. Он сидел на запятках и, приложив ухо к окошечку, подслушивал наш разговор. Леопольдина затрепетала всем телом, испустила тяжкий стон, и, ослабев, склонилась на грудь мою. Глаза ее закатились, губы посинели, жестокие судороги не давали груди дышать. Я внес ее на руках моих в корчму, и, по счастью, нашел там доктора, который перевязывал раненых. Доктор истощил все средства, но не мог прекратить судорог, которые только усиливались. Через полчаса, в моих объятиях был холодный труп! Борьба страстей, страх и безнадежность убили ее!

Я не мог плакать, не мог предаваться отчаянной грусти, потому, что был в онемении чувств. Я стоял над трупом неподвижно, и ничего не помнил, ничего не видел, ничего не слышал. Мне что-то грезилось, что-то виделось, как будто в тумане. Один из однокашников моих, артиллерийский офицер, зашедший в это время в корчму, увидев меня в таком положении, вывел из этого несчастного места, посадил на пушку, и увез с собой, за армией. Молча, повиновался я, как младенец.
Я уже сказал вам, друзья мои, что молодость моя была железная. Запах пороха привел меня в чувство, лучше чем все ароматические одеколоны. Конский топот, звуки воинской трубы и командные возгласы возвратили мне память. Я сел на моего коня, отыскал полк, и, сосредоточив грусть в сердце, явился пред взводом и в кругу товарищей, как мраморный гость в Дон-Жуане. Твердо решился я искать смерти в первом сражении; но Фридландское сражение было последнее в эту войну, и мы, без боя, возвратились в отечество. Вихрь светской жизни вывеял грусть из моего сердца. Тысяча новых впечатлений затмили в памяти моей образ Леопольдины. Но воспоминание о ней осталось навеки в душе, как рубец после исцеленной раны, и в ненастные дни жизни, душевная рана эта ноет. Когда иногда луч радости скользнет по моему сердцу, первая любовь издает какой-то невнятный звук, сладостный и трогательный, производящий такое впечатление, как голос родной песни на чужбине, в изгнании из Отечества. Вы смеетесь, что я люблю усы мои! Я потому не могу решиться сбрить их, что они прикасались к устам той, которая унесла в могилу первую любовь мою. Я кончил мой рассказ, друзья мои!
Вы думаете, что я рассказал вам сказку? На этот вопрос я вам дам положительный ответ, из которого вы можете извлечь непреложное и полезное правило. Итак, знайте, что всегда, когда люди рассказывают про себя, выходит сказка, а когда они говорят про других, то рождается история. Для равновесия, к сказке прибавляется правда, а к истории ложь, и составление этой примеси есть привилегированная собственность силы, хитрости - и безвинного авторства.

Доброй ночи!
15 октября, 1833

Без указания авторства
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПЕТЕРБУРГСКОГО ЖИТЕЛЯ В ПРОВИНЦИИ

Я военный. Мой дед, отец и я, родились все на одной из петербургских набережных, хотя род наш происходит собственно из лесов К-ой губернии, где, несмотря на успехи трех поколений наших в изящной жизни столицы, мы сохранили еще довольно значительное имение, которого одна половина давно уже заложена в Заемном Банке, а другую я скоро заложу, потому что хочу жениться, и меблировать весь мой дом а lа Rеnaissanсe. Следственно, я настоящий петербургский житель, коренной петербургский, как нельзя более петербургский. Род мой глубоко пустил свои корни в основания величественного града Петрова: в каждой из главных улиц столицы есть у меня одна или две тетушки и от трех до семи кузин, не говоря уже о том, что всегда один или два из наших дядей составляли главное украшение Английского Клуба с самого основания этого знаменитого общества. Казалось бы, что вся моя родня должна заключаться в стенах Петербурга, но на деле выходит противное: в провинции у меня еще более тетушек и кузин чем в самом Петербурге! Как это случилось, я, право, не понимаю, С тех пор как я, за дурные успехи в науках, из Артиллерийского училища перешел на армейскую службу, батарея наша перебывала почти во всех губернских городах России, и во всяком городе, где только мы стояли, я не мог заговорить с любопытными старушками о своем семействе, чтобы тут же на месте не отыскались по крайней мере одна тетушка и, средним числом, две кузины, от третьего до десятого колена включительно! Правда, что дед мой, который был женат три раза, и отец, которому только дважды удалось наслаждаться супружеским счастьем, следуя суеверию коренных петербургских жителей, воображающих, что Москва есть музей хороших приданных, ездили всегда в Москву выбирать невест; но я никогда не думал, чтобы их потомок был через это сродни целому государству. Между тем, по последнему моему исчислению с помощью карты России, изданной капитаном Медниковым, и статистики г. Арсеньева, оказывается, что мои тетушки и кузины занимают собою пространство 39586 квадратных географических миль в Европе и Азии. Провидение явно благословляет изящное колено петербургских жителей: целый свет им сродни!
Таким образом, как сказано выше, в каждой губернии, где я квартировал, у меня теперь есть тетушка, а в иных и две. Как у тетушек всегда есть дочери, которые, естественно, должны приводиться мне кузинами, то я никогда не отказывался от роли племянника, всякой раз как губернские барышни требовали от меня невинного удовольствия быть моими родными. Кузен имеет право целовать прямо в розовую щечку, а иногда и в алебастровое плечико, свою кузину. Это очень занимательно! Притом же, их маменьки, у себя в доме, совсем иначе принимают племянника нежели других офицеров, что в военной жизни, исполненной тревог и лишений, бывает весьма приятно. Все эти выгоды и преимущества делают многих петербургских уроженцев очень неспесивыми на родство в губерниях; но это только одна сторона медали: оборотите ее, и вы найдете на другой стороне все хлопоты, бедствия и злоключения, которые испытал я лично от столь обширных родственных связей. Не говоря уже о комиссиях, которые надавали мне тетушки мои разных губерний, на исполнение которых потребовалось бы пяти жизней человеческих, поцелуи моих бесчисленных провинциальных кузин часто обходились мне очень дорого. Я намерен описать в десяти томах все мои приключения в этом роде, и смею льстить себя мыслью, что это чтение будет очень интересно. Пять томов уже готовы, и скоро поступят в печать. Из шестого я сообщаю одно только событие, чтобы заранее познакомить будущих моих читателей с важностью подарка, который я им приготовляю.
Приступая к делу, я должен предупредить почтеннейшую публику, что здесь будет история тетушки №59 и кузины №135, потому что я принужден был, по многочисленности моих тетушек и кузин, присвоить им нумера. Небесполезно также знать наперед моим будущим читателям, что наружность моя с первого взгляду внушает к себе удивительную доверчивость; старушки, с которыми я охотно нюхаю табак и браню нынешнюю молодежь, не могут нахвалиться моей любезностью, рассудительностью и прекрасным воспитанием, а степенный нрав мой, который в училище принимали за тупость ума, заслужил мне, и очень справедливо, когда я еще был подпоручиком, имя первого философа во всей батарее. Все мои губернские тетушки говорили моим губернским кузинам: "Вот если б тебе-то, Настенька, или Олинька, или Катенька, дал Бог такого жениха как Данила Иванович! Какой прекрасный молодой человек! какой милый! да какой почтительный! Ну, да это петербургское воспитание; у нас таких людей не найдешь". На основании этих качеств, я был любимым гостем и главным советником всех почтенных старушек, которые делали мне честь называться моими тетушками, и, по их рекомендация, поверенным моих кузин. Каждое биение сердца прекрасных сестриц моих было мне известно: и как скоро они достаточно убеждались, что я вовсе не думаю ни на одной из них жениться, тотчас делали из меня кладовую для своих мыслей и надежд.

После этого искреннего объяснения, я, кажется, могу смело начать мою историю. Но еще одно замечание, совершенно необходимо для правильного уразумения дела. По моему наблюдению, во всех губернских городах, где стояла наша батарея, кроме установленных властей, существуют еще две власти, и очень важные, о которых не говорится ни в одной русской статистике: это губернская обер-сплетница и губернская обер-сваха. Каждая из них независимо управляет своею частью, и обе всегда находятся во вражде между собою. В городе, о котором я теперь буду говорить, должность обер-сплетницы давно уже со славою занимали Наталия Николаевна, а место обер-свахи временно поручено было баронессе Юлии Ивановне. Если вы когда-нибудь жили в губернском городе, то верно знаете, как рождаются там городские новости, откуда ведут начало все интриги, как сплетни, этот бич репутаций, вырастают из ничего подобно грибам, как увеличиваются с каждою минутой подобно снежным комкам, и как, наконец, сделавшись огромными глыбами соблазна, обрываются с вершин общества и давят цветки, едва распустившиеся на долине от первых лучей весеннего солнца.
Тайной пружиною всего этого всегда бывает какая-нибудь старуха, которая, от нечего делать, чернит все окружающее, пускает в ход новости, а потом выслушивает их с притворным удивлением, когда простачки пересказывают их доверчиво. При мысли о подобной жрице интриги, воображение ваше рисует сейчас что-то худенькое, сгорбленное; желтые щеки этого существа, сведены морщинами; глаза его блестят злостью; узенький лоб оканчивается сединою, внушающею отвращение, а все прикрыто, старомодным чепчиком, с розовыми бантами и лентами. Подобная Пифия говорит в нос и нараспев, нюхает табак и играет во все возможные игры.
Такова, точь-в-точь была и Наталия Николаевна, чума и страшилище небольшого губернского города, в котором стояла наша батарея. Со времени Батыя и Тамерлана никто еще не наводил такого ужаса на православных его жителей, как Наталия Николаевна. Она имела удовольствие быть супругою трех мужей, с которыми жила всегда врознь, и теперь была вдовою заслуженного генерала, имевшего довольно храбрости, чтобы прожить со своей половиной целые три месяца; после столь продолжительного срока, он, по примеру своих предшественников, уехал от нее ночью, а Наталья Николаевна поселилась в этом городе, где величали ее не иначе, как "генеральшей". Проводя свое время между сплетнями и картами: она знала все малейшие происшествия в городе, знала, сколько у кого наличных денег, сколько у кого долгу, кто в кого влюблен, кто за кем волочится. Она всегда так метко и колко подшучивала над неосторожным, осмелившимся не сказать "ваше превосходительство" или забыть ее в своих визитах, что в городе все наперерыв старались угождать ей. Генеральша имела впрочем, и достоинства: она была очень остра и прекрасно играла в вист. Да и в один ли вист? Вы пришли бы в восторг, если бы увидели ее, когда она записывала и отписывала мелом: тогда-то Пифия была в совершенном забытье; чепчик ее сворачивался на сторону, на щеках белые пятна представляли отпечаток ее обмеленных пальцев; руки дрожали, загибая смелый угол. И горе счастливцу, который бил подобную карту! На другой день имя его непременно повторялось в какой-нибудь гадкой истории.
В один из майских вечеров, я вышел подышать свежим воздухом, бродил взад и вперед по большой улице, и наконец, от нечего делать, завернул к Наталии Николаевне.
- Как? вы сегодня не в саду? - спросила меня Наталья Николаевна, когда я вошел к ней на балкон, с которого, как с обсерватории, она делала свои наблюдения.
- Это столько же удивительно, сколько и то, что вы теперь не за вистом, - возразил я. - Скажите однако же, что значит ваше особенное ударение на сегодня?
- Боже мой! как же вы не знаете? Сейчас проехала в сад баронесса Юлия Ивановна с своим пансионом; вероятно, с нею и Наденька, а в городе говорят, что вы не пропускаете случая посмотреть в ее черные глазки.
- То есть, это говорите вы, и вы правы, потому что глазки моей кузины точно прелестны; но я буду у баронессы нынешний же вечер.
- Да; я слышала, что она задает всякий день балы да банкеты. А меня старуху и забыла! Видно, боится, чтобы я ей не высказала правды. Сесть ей на мель, голубушке! Вишь, какая княгиня: поодевала людей в ливреи с золотым галуном, да и заважничалась; а я ведь пожила на свете довольно и знаю, что у кого ливреи с золотым галуном, то в кармане ветер.
- Это может быть и так; но для нас очень с руки, что баронесса живет открыто.
- Живет открыто! Она жить не умеет; неуч, грубианка! Я никогда не забуду ей афрона, который она сделала мне у губернаторши: поклонилась всем превежливо, а меня не удостоила и того чтоб кивнуть головою. Что я, девчонка что ли?
- Вероятно, баронесса сделала это в рассеянности. Но согласитесь, генеральша, что она достойная женщина: она делает столько добра.
- Не тем ли, что набрала в дом целую стаю невест, да и сует их встречному и поперечному? Немного тут добра будет! Я удивляюсь вашей тетушке; мы были с детства друзьями, и я знала ее всегда женщиною умною: удивляюсь, как она позволяла своей дочери ездить к баронессе, и зачем теперь оставила у ней Наденьку!
- У моей тетушки такое большое семейство. Притом Наденька привыкла к баронессе и будет скучать без неё.
- Как кажется, она больше привыкла к вашим артиллеристам, - произнесла Наталья Николаевна протяжнее обыкновенного.
- Вы забываете, генеральша, что Наденька мне кузина.
- Ах, да! ваша кузина! - подхватила Наталья Николаевна. - А Аграфена Никитишна, поэтому, приводится вам тетушкой? Забыла, забыла, отец родной! Аграфена Никитишна тетушка всем молодым людям, приезжающим из столицы, а ваша кузина... Извините меня, я говорю то, что слышала; мне сказывали, что какой-то Буриков... Бурикевич... что ли, строит вашей кузине большие куры. Вы извините меня, а говорят, что и она ему делает глазки.
- Послушайте, Наталья Николаевна, - сказал я, - как добрый племянник, вне себя от негодования: я вас прошу покорнейше оставить мою кузину, в покое. Если Наденька вздумает делать глазки, то верно выберет кого-нибудь другого, а не Бурикевича; притом она не обыгрывает вас в банк, и потому вам не за что повторять на ее счет подобные вздоры.
Обер-сплетница, пришла в бешенство, но я уже не слышал, чем она разразилась; пока она кусала себе губы от злости, я отыскал фуражку и очутился на улице.

В девять часов вечера дом баронессы Юлии Ивановны блистал яркими огнями. Когда я вошел в довольно большую залу, освещенную кенкетами, домашний оркестр баронессы играл Штрауса, и вальс был в полном развале. Прежде всех подбежала ко мне Наденька.
- Здравствуйте, братец? - сказала она, дружески пожимая мне руку. - Как вы поздно! Я боялась уже, что вы не придёте. И едва успел я подать ей руку, как она исчезла в общем кружении.
Кузине Наденьке (№135) было тогда шестнадцать лет. Она едва только оставила пансион, еще не дышала заразительным воздухом света, и с пансионскими манерами, сохранила детскую неопытность и милую наивность. Черты лица ее не были правильны, но зато выражение их было так добродушно, так открыто; они соединялись в такую оживленную физиономию, что невольно привлекали к себе взоры; светло-голубые глаза, ее всегда дышали радостью и, казалось, говорили каждому: "Как прелестна жизнь! Хотите ли, я поделюсь с вами счастьем". И подлинно, она тогда была счастлива; в полном цвете юности, она чувствовала залог блаженства в груди своей, начинала понимать удовольствия жизни, но сердце ее было еще свободно; подобная красивому мотыльку, она порхала с одного цветка на другой, но нигде не останавливалась, и заставляла только своим прикосновением самые цветки благоухать роскошнее. "Милое, невинное создание!" подумал я, ища взором скрывшуюся от меня Наденьку: "твое одно явление уничтожает клевету; тебя довольно видеть, чтобы все опасения разрушились!"
В это время глаза мои встретили мою кузину: она кружилась в общем вихре. Бурикевич, страстно обхватив стан ее, шептал ей что-то на ухо, и, не знаю, было ли это следствием слов Натальи Николаевны, или обманом собственного моего воображения, мне показалось, будто она ему внимала, будто взор ее был особенно нежен.
О, вальс, вальс! Было время, что я любил тебя в губернии, где ты пылок, зноен, неистов и чрезвычайно увлекателен. Было время, что я по пальцам рассчитывал, сколько часов остается до той минуты, когда, страстно сжимая гибкую талию, я закружусь до безумия и, подобно турецким дервишам, придя в восторг, стану созерцать блаженство рая. Да, было время! Но теперь, теперь, возвратясь в столицу, я ненавижу тебя, вихрь северного полюса! от тебя веет вьюгой; ты дышишь холодом; в твоих недрах кроется коварство и рассчитанное обольщение!
Я вздрогнул, увидев Наденьку. Слова обер-сплетницы снова пришли мне на память, и мне стало грустно. Я знал Бурикевича как самого дурного человека и боялся за мою невинную кузину. Но боязнь моя рассеялась, когда, после нескольких туров, Наденька подбежала ко мне, веселенькая по-прежнему, и милым лепетом своим стала рассказывать о своей вечерней прогулке в саду.
- Вы устали, идите, отдохните немного, - сказал я, увлекая ее в гостиную. - Весело ли вам сегодня? - спросил я, когда мы уселись.
- Ах, как весело, братец, это прелесть! Бурикевич так хорошо вальсирует; он мне сказал, что со мной ловчее всех танцевать.
- И вы ему верите?
- Как же! Он говорит, что теперь ни с кем не будет вальсировать, кроме меня.
- Что ж, вам это нравится?
- Он такой милашка!
В это время вошел Бурикевич и просил Наденьку еще на тур вальса.
- Надежда Павловна устала, - заметил я.
- Ах, какой вздор, братец! я никогда не устаю, - подхватила резвушка, и они умчались в залу.

Я встал, чтобы сообщить свои опасения баронессе, и нашел ее в небольшой соседней комнате, где она собрала не танцующих гостей, и рассыпала перед ними сокровища своей любезности. Баронесса Юлия Ивановна принадлежала к числу тех женщин, у которых самолюбие доходит до безумия и затмевает все хорошие качества. Получив хорошее образование, обладая быстрым и гибким умом, душою нежной и чувствительной, она могла бы быть украшением своего пола на три губернии, если бы желание блистать, заставлять говорить о себе, не дало ложного направления ее понятиям и действиям. Это желание было причиною ее страданий с самых ранних лет. Природа не одарила ее красотою, а ей хотелось блистать наружностью; видя всегда себя незамеченною, она сердилась, мучилась, и это испортило ее характер, превратило ум в сатиру, чувствительность в нервное раздражение. Потом, как водится, она стала находить, что не рождена для света, что ей надобно идти в монастырь; говорила, что никогда не выйдет замуж, и бросилась в объятия первого, кто великодушно предложил жениться на ее душах. Барон Р., кирасирский поручик, ничего больше не искал в женитьбе как возможности служить спустя рукава, а Юлия Ивановна искала в замужестве только титула и звания дамы. Оба они были, следовательно, удовлетворены, и, разными путями, оба пошли к одной цели, к разорению имения. Барон ремонтировал; но, зная более толку в шампанском, он с приятелями ежегодно выпивал шампанского ровно на такую сумму, какую ему приходилось, также ежегодно, приплачивать за ремонт. Баронесса поселилась в городе, близ которого находилось ее имение, и, желая блистать, превратила свой дом в увеселительный дворец; вечные обеды, музыка, танцы; она не могла нахвастаться отборностью своего общества, и не терпела всего, что могло равняться с нею. Однако ж, общество ее далеко не было отборное. Юлии Ивановне нужно было безотчетное удивление ее талантам, благоговейное поклонение ее добродетелям, и потому все те, кто или действительно был очарован ее сладкими речами и лицемерием, или имел выгоду казаться очарованным, были допускаемы в святилище. Не имея детей, она всегда держала при себе двух трех девушек-невест, которые постоянно пели ей домашние гимны. В награду за это она приискивала им женихов и, наконец, так полюбила ремесло, что сделалась в нем мастерицею. Все маменьки прибегали к ее покровительству. У нее расхватывали невест скорее, чем устриц на петербургской бирже. Желая только казаться доброю и благотворительною, она мало заботилась о будущем счастье бедных девушек, сбывала их как товар, данный в комиссию, и, щедрая, когда дело шло об огласке, снабжала их иногда очень хорошеньким приданым, если они были бедные; но оставалась потом равнодушною, когда эти несчастные жертвы ее славолюбия, стоная, осыпали ее упреками.
С таким образом жизни баронесса очень скоро расстроила свое имение, и в эпоху, с которой начался рассказ мой, была уже в самом затруднительном положении. Мужа ее никогда не было дома, потому что он ездил во все концы света, чтобы достать денег. Предвидя беду, баронесса не имела однако характера, чтобы переменять образ своей жизни, и жила, очертя голову. Не привыкшая к лишениям, она более и более раздражалась ими и сделалась наконец совершенно несносною для своих домашних: в продолжение дня она десять раз переходила от здорового состояния к больному, от веселого к грустному; если муж приезжал не достав денег, через час ей непременно ставили пиявки, и муж опять уезжал, а она, как будто ни в чем не бывало, в тот же вечер являлась в своей зале, где ее ждали вечные поклонники. Здесь, увлеченная своей природной любезностью, она совершенно забывала свое положение, и только здесь была счастлива. Общество сделалось для неё необходимостью; в нем она превращалась в молоденькую девушку, танцевала, резвилась, бегала, а между тем интриговала, высматривала женихов своим и другим невестам, потому что они были для неё единственною надеждой: одни только счастливые женихи еще давали ей в займы денег.
В этот вечер Юлия Ивановна была так любезна, что целые два часа я не мог найти случая поговорить с нею. Слушатели ее были в восторге; она рассказывала им то веселые анекдоты, так, что они помирали со смеху, то чувствительные эпизоды своей жизни, после которых дамы с нежностью целовали ее в плечо, приговаривая: "Что за ангел доброты эта Юлия Ивановна!"
- Баронесса, сказал я ей, наконец, улучив минуту между двумя анекдотами, веселым и чувствительным: - мне надобно поговорить с вами серьёзно.
- Вы вечно с вашими серьёзностями, - заметила она едко, потому что я, как первый философ батареи, вечный противник брака, не имел намерения жениться и не принадлежал к числу ее поклонников.
- Я хотел вам передать мои опасения насчет Наденьки. Она так много танцует с Бурикевичем.
- Что же тут опасного?
- Наденька еще так молода, а вы сами недавно говорили мне ваше мнение о Бурикевиче.
- Я могла ошибаться. Впрочем, я не в состоянии запретить ему танцевать.
- Но, баронесса, нужно же, по крайней мере, предупредить Наденьку.
- Полноте, - сказала она с заметною сухостью: - предоставьте в этом случае распоряжаться нам, женщинам.
- Однако ж вы, вероятно, не думаете, что Бурикевич может быть мужем моей кузины.
- Почему же нет! Отец его имеет полторы тысячи душ.
- Это ничего не значит. У него, зато пятьсот тысяч долгу, а сыночек игрок, мот, человек без всяких правил, готовый на все.
- Так ли это? Впрочем, еще нет ничего решительного; еще увидим, сказала она, вставая и отправляясь в залу.
Это "увидим" значило - увидим, можно ли здесь достать денег, и я видел в нем приговор бедной Наденьке; приговор, тем более опасный, что Бурикевич имел очень приятную наружность, был ловок, умел болтать те пустяки, которые так смешат дам и так им нравятся. Пустой, вздорный хвастунишка, он был нелюбим товарищами, но мастерски подделывался к женщинам, потому что легко обманывал их рассказами о своем молодечестве и храбрости. Он был смел, а это первое оружие с женщинами. Я не без основания боялся за мою кузину №135, и видел, что для ее спасения мне остается только написать к ее матери, моей тетушке №59, которая тогда была в деревне, и решился употребить это средство.
Я перешел в залу, где только что начали мазурку. Боже мой! Бурикевич танцует и мазурку с Наденькой! Он, кажется, истощает перед нею всю свою любезность! Как он умел занять ее, с каким жаром говорит ей! А она? Она простодушно впивает яд его рассказов, и премило наклонила к нему свою головку; ее прелестное личико выражает совершенную доверчивость. Она похожа теперь на Невинность, встретившуюся с Искусителем.
Где же баронесса в эту минуту? Думает ли она, хоть сколько-нибудь о бедной девушке, которую взяла на свое попечение? Заботливый глаз ее следит ли за движениями этой чистой и неопытной души? Ничего не бывало; она опять собрала около себя слушателей и, со слезами на глазах, рассказывала им, как сладка для ее сердца благотворительность, сколько она находит утешения в составлении счастья молодых особ, сколько она рыдала при виде семейного блаженства двух юных супругов, которым она помогла соединиться браком. Комедиантка!
Я решился идти домой и сейчас же написать обо всем этом моей тетушке №59.
- Прощай, Наденька, - сказал я, проходя сзади ее стула: - я уж ухожу.
- Прощайте, братец, - отвечала она не оглянувшись и позабыв, что прежде, при людях, она давала мне всегда свою руку на прощание, а без людей - братский поцелуй. Сердце мое было наполнено горестными предчувствиями.

Месяц спустя после этого вечера, один, в своей комнате, я не замечал часов, перечитывая восхитительные строфы бессмертного Пушкина, как ко мне вошел человек в изношенном сюртуке из крашеной холстины, и подал записку.
- Так, Аграфена Никитишна в городе? - спросил я, пробежав строки глазами.
- Часа два, как приехали.
- Пойдем же отсюда вместе; ты проводишь меня на их квартиру.
Когда мы вошли на обширный двор трактира, в котором остановились приезжие, глазам моим представился допотопный дормез, с связанными рессорами и с разбитыми стеклами; под кузовом этого достояния антиквариев спал, на разостланной попоне, усталый кучер, а четыре клячи, худые как щепки, стояли повесив голову над связкой сена, прицепленной к дышлу. Старая няня, влезши в дормез, рылась там, и выставляла сквозь отворенные дверцы свои грациозные ноги. Взойдя на крыльцо, оттуда в переднюю, и отворив потихоньку дверь в первую комнату, я увидел там одну только Наденьку. Бедная девушка сидела в задумчивости. Облокотясь на ручку кресел, она склонила на одну руку голову, а в другой держала книгу. Легкий румянец, признак сильного внутреннего волнения, то исчезал, то снова показывался на щеках ее; глаза, полные слез, были устремлены в небо и, казалось, созерцали там видение. Я несколько минут смотрел на нее. Можно ли было в этой мечтательной девушке узнать ту резвую, беззаботную Наденьку, которая восхищала нас своей веселостью, ту Наденьку, которой счастливому характеру все завидовали так недавно? Бедная девушка! так ты рассталась уже со своей детской беспечностью! ты вкусила уже земной нектар из той обманчивой чаши, на дне которой скрывается так много горечи!
Когда я вошел, Наденька испугалась, как шалун школьник, которого сосед поймал в своем саду с палкой под яблоней, готового сбить запрещенный плод. В ту же минуту Аграфена Никитишна отворила дверь из гостиной.
Тетушка моя №59 была из числа тех провинциалок, которые воображают, что они имеют хорошие манеры и принадлежат к дамам лучшего тона. Оттого она старалась казаться всегда спокойной, говорила свысока, прищуривала глаза, ничему слишком не радовалась, и имела даже над собой столько власти, что никогда не сердилась при посторонних свидетелях. Живя в губернии, где муж ее был председателем уголовной палаты, она мечтала, что общество их города есть лучшее общество в империи, гордилась тем, что занимала в нем столь высокую степень, и повторяла часто: "У нас в К...". В домашнем быту, она была хорошей хозяйкой поневоле, потому что деловой и рассудительный муж не давал ей лишних денег. Когда она иногда журила старика за скупость, он отвечал ей стоически: "У нас еще четыре дочери на руках: нужно подумать о приданом". Тетушка моя, обремененная многочисленным семейством, надо признаться, имела сердце чрезвычайно нежное; но эта нежность распространялась только на тех дочерей, которые уже вышли замуж: к ним то любовь ее светилась, как пламенник. Аграфена Никитишна беспрестанно рассказывала о милых дочерях своих и выставляла их какими-то гениями.
В дочерях-девушках находила она множество недостатков; и, имея всегда для них скрытые, отдаленные планы, не любила много говорить об их будущности.
- А, здравствуйте, Данила Иванович, сказала она, увидев меня. - Благодарю, что наведались к нам. После первых приветствий, она утащила меня в другую комнату, и, не дав опомниться, начала преподробные рассказы о замужних дочерях своих; повторяла каждое их слово, перечитывала каждое письмо тех, которые жили от нее далеко.
- Если б ты знал, друг мой, мою Олиньку: чудо как похорошела! Теперь, правда, у нее немножко испортилась уже талия: ну, да это идет к ней! А уж, какая нравственная! Страх, как сердится, когда мы делаем ей намеки на ее талию. Машенька также удивительно переменилась в свою пользу: эта женщина идет вперед большими шагами; из нее выйдет что-то необыкновенное.
Потом она принималась опять за письма.
- Это уж вы читали, тетушка.
- Нужды нет; такое письмо можно перечитать десять раз. Как вам нравится слог моей Наташи?
- Хорош.
- Чудо! Посмотрите, какими прелестными красками она описывает херсонские степи. У нас, в К., этим письмом восхищаются. Я советую Наташеньке писать повести. Ведь нынче в Петербурге все дамы пишут повести, не правда ли?
- Совершенная правда.
- То-то и есть! Это теперь в моде. Ей и самой хочется приняться за перо; только она не знает, с чего начать.
- Со своего мужа.
- Ах, да; это, правда, хороший сюжет для повести: у неё муж такой чудак, совсем ее не понимает. Я хотел было завести разговор о Наденьке, но она перебила меня: - Из Машеньки выйдет самая образованная особа: вообразите, учится теперь немецкому языку и уже проходит историю. А как говорит по-французски! У нас, в К., все хорошо говорят, но она иногда отпускает им такие фразы, что никто не понимает, да и только!
Во весь вечер я не мог завести разговора о предмете, который так сильно интересовал меня. До поздней ночи должен был я слушать пустую болтовню моей местной тетушки, и наконец, потеряв всю свою философию и рассердившись, ушел домой спать.

На другой день, с учебного плаца, я вместе с товарищами, зашел к Бурикевичу, который уже несколько дней сказывался больным. У него ожидала меня странная картина, которую можно видеть только у игроков. В комнате царствовал совершенный беспорядок: раскиданное платье, разбросанная постель, несколько стульев посереди комнаты, несколько пустых бутылок, на столе разбитое зеркало. Бурикевич в шелковом халате, с колодой карт в левой руке, сидел за ломберным столиком, и так был погружен в трудные выкладки царя Фараона, что не заметил нашего прихода. Перед ним на столе стояла серебряная мыльница, на его дорожной шкатулке; волосы его были в беспорядке, лицо горело, глаза блистали. На противоположном конце столика сидели, каждый с картами и с куском мелу в руках, Савва Петрович Штапневский, разорившийся откупщик, и Иван Иванович, изгнанный из службы исправник одного уезда, оба записные игроки. Около первого лежала дюжина серебряных ложек и золотая цепочка от часов; около другого, пеньковая трубка.
- А, кстати пришли, господа, - сказал Штапневский, увидев нас. - Приставьте карточку, Данила Иванович; мыльница: вам пригодится, у вас борода растет на славу.
- Очень благодарен.
- Так-то вы больны, Бурикевич! - заметил один из нашего общества.
- Его болезнь неизлечима, - примолвил другой.
- Однако ж, рецепты господина Штапневского очень удачны, - сказал наш адъютант, поглядывая на его выигрыш.
- Господа, приставьте, пожалуйста, - сказал Бурикевич; - только два понтера; мне невыгодно.

Я убежал из этой душной атмосферы разврата, и пошел снова к тетушке №59. Там я застал уже Наталью Николаевну. Она и Аграфена Никитишна сидели вдвоем в задней комнате, и, кажется, только что кончилась аудиенция. Обер-сплетница сделала мне самую ласковую гримасу.
- А, мое почтение, Данила Иванович. Давно не имела чести вас видеть. Ну, уж, Аграфена Никитишна, у вас - золото не племянник: как любит вашу Наденьку! - сказала она, поглядывая на меня. Однажды чуть не разбранил за нее меня, старуху. А ведь я тогда пророчила ей счастье!
- Да, друг мой, порадуйтесь за свою кузину; у нее есть жених.
- Жених! - сказал я в испуге.
- Сейчас была здесь баронесса Юлия Ивановна и объявила мне, что Бурикевич сделал формальное предложение.
- Что же вы отвечали?
- Что очень рада! Какого же еще жениха Наденьке? Молод, военный, и будет иметь сейчас пятьсот душ и двадцать тысяч десятин земли.
- Откуда вы это знаете?
- Откуда! отец пишет ему; он даст ему свое благословение на женитьбу, и говорит, что сейчас же отделит его.
- Все это ложь. Ради Бога, тетушка, откажите Бурикевичу; я уверен, что отец не даст ему ничего.
- Как же, когда он пишет?
- Письмо его подложное, я в том уверен. Бурикевич - человек готовый на все подлости, я его знаю. Он игрок; сейчас я оставил его с картами в руках; он проиграл уже все свои вещи.
- Женится, - остепенится.
- Ах, Боже мой, да! я теперь вспомнил, что Бурикевич показывал мне три обручальных кольца и хвастал, что уже обручен три раза. Может быть это и правда; повторяю, что он готов на самые низкие вещи.
Две старухи взглянули друг на друга, и обменялись недоверчивой улыбкой.
- Вы мне не верите, тетушка, продолжал я. - Скажите, зачем же мне вас обманывать? Если вы дорожите счастьем вашей дочери, прогоните Бурикевича. Не допускайте его к Наденьке и на двадцать шагов - это чума! Я столько же, как и вы желаю, счастья Наденьке и люблю ее искренно, хотя недавно знаю.
Две старухи опять переглянулись с улыбкой.
- Я очень благодарна вам за это, Данила Иванович; но, право, вы ошибаетесь насчет Бурикевича. - Вот генеральша, женщина опытная, им не нахвалится.
Никакие доводы, никакие убеждения, не могли склонить тетушки №59 от намерения. Тогда я не мог понять, отчего она так мало ценила слова своего племянника, которого прежде так уважала. В негодовании, я оставил этих двух сумасшедших женщин. В первой комнате меня встретила встревоженная Наденька.
- Безжалостный! - сказала она, бросив мне взгляд укора.
- Бедное существо! - сказал я ей с искренностью. - Со временем вы узнаете, прав ли я; но теперь с вами рассуждать бесполезно. Вы увлекаетесь, судьбой.

Через неделю батарея наша выступила в поход. Мы были переведены в другой город. Так как я был уверен, что спустя месяц, много два, у меня там будет новая тетушка и новые кузины, то и не слишком заботился о тех, которые здесь оставались. В тот же день назначена была помолвка Наденьки с Бурикевичем. Я радовался, что, по крайней мере, не присутствовал на ней. Беспечная мать, в восторге, что сбывает еще одну дочь, позволяла молодым людям быть часто вместе, даже на один, и присутствие любимого человека более и более ослепляло бедную Наденьку. По неопытности своей, она приняла первый жар сердца за указание судьбы, и предалась возлюбленному со всею пылкостью юной души своей. Тогда все вещи представлялись ей в таком прелестном свете, что в женихе своем сна видела все достоинства, все возможные добродетели; она лелеяла его в сладких мечтах своих, и многие-многие поцелуи были сорваны извергом с горячих уст шестнадцатилетней девушки. Блаженство любви так заманчиво: во всех других случаях жизни мы не знаем, когда мы счастливы, замечаем это после, и говорим с сожалением: "тогда было лучше!" Но в любви мы слышим, как участие бьется в нашем сердце, чувствуем рай в груди, и говорим в упоении: "как я счастлив!" Наденьке весь мир казался прелестным; все люди казались добрыми; она пламенно благодарила Создателя и видела в настоящем счастье только зарю будущего постоянного блаженства. Не удивительно, что при бессовестности Бурикевича и невинности этой девушки, за которою мать не слишком присматривала, дело между помолвленными зашло далее нежели как я намерен рассказывать. Мерзавец!

В сентябре месяце мне случилось проезжать через их город, и я полюбопытствовал узнать судьбу моей кузины №135. Мне сказали, что сама Аграфена Никитишна в городе, и что Наденька больна, при смерти. Я побежал к ним. Вхожу: мертвая тишина царствует в их комнатах; в первой нет никого; дверь во вторую заперта. Прошло четверть часа в тягостном ожидании. Наконец, из другой комнаты вышла старая няня; она плакала.
- Ах, батюшка Данила Иванович! - сказала она, принимаясь рыдать: - хорошо, что хоть вы приехали; вы лучше пожалеете о моей бедной барышне!
- Что же с ней?
- Погубили ее, сердечную! Вот уже десять дней как лежит без языка и без памяти. Запоем мы ей вечную память вместо свадебных песен! А как была добра, как ангел небесный!
- Не убивайся так заранее, нянюшка! Бог не без милости: помилует, и выздоровеет твоя барышня. Расскажи же, отчего она заболела?
- Много рассказывать, родимый. Уж чего тут без вас не было! Жених-то оказался мошенником!
Отец его написал письмо к нашей барыне, что, дескать, этот сын у него бездельничает, что он ему не дает благословения, а об имении пусть и не думает. Жених с тех пор и не показывался. Вот, бедная невеста и ударилась в слезы. А что заговорили в городе, господи. Клеветали и вас, батюшка! рассказывали, что будто бы вы были влюблены в Наденьку, да и то ли еще! говорили, безбожники, что будто бы, и она ни в чем вам не отказывала, что оттого и жених кинул ее. Как дошли эти вести до Надежды Павловны, она пуще запечалилась; плакала, плакала, кручинилась, да и слегла, вот уж три недели. Да и скрутила же ее горячка, сердечную; я только теплю лампаду перед Пречистою, да молюсь Создателю.
Слезы доброй Татьяны текли ручьями. В это время вышла Аграфена Никитишна; она сохраняла свое хладнокровие высшего тона.
- Вы были правы, мой друг, сказала она. - Бурикевич обманул нас.
- Вы поздно поверили мне, тетушка.
- Что же делать, когда и баронесса и генеральша ручались за него. - Да и Наденька хороша, - прибавила она, прищуривая глаза: - влюбилась, Бог знает в кого!
Я не мог вынести этого обвинения. Несчастная жертва беспечности матери, она здесь же, почти в нашем присутствии, страдала на волосок от смерти, и мать обвиняла ее в ветрености!
- Богу известно, кто виноват здесь, тетушка, - сказал я ей сухо: - возвратитесь лучше к больной; может быть, ей нужна ваша помощь.

Через два года я получил здесь, в Петербурге, следующее письмо от почтенной генеральши:
"Милостивый государь, Данила Иванович!
Извините, что я обращаюсь к вам не в своем деле, но дружба, которую вы мне оказывали во время пребывания вашего в нашем городе и привязанность моя к почтеннейшей Аграфене Никитишне, вашей тетушке, внушают мне смелость принять участие в ее горестном положении и говорить с вами откровенно, как с честным и благородным человеком. Вам должно быть известно несчастье прелестной кузины вашей, Надежды Павловны. У нас в городе все говорят, что вы ее погубили. Будьте уверены, что я вас защищаю всеми силами, но между тем совесть ваша не может не делать вам упреков: вы лучше моего знаете то участие, какое имели вы в бедствии, постигшем вашу кузину, и я твердо убеждена в том, что достаточно поставить вам его на вид, чтобы вы поспешили честным образом загладить свой поступок и соединиться законным браком с девушкой, которую вы так любили, и которая совершенно достойна всей любви вашей.
Еще раз прошу у вас извинения в том, что, по доброте своего сердца, я вмешиваюсь в столь нежные дела, но и баронесса Юлия Ивановна совершенно того мнения, что долг чести обязывает вас жениться на Наденьке, чтобы вознаградить ей своим именем тот вред, который могли вы причинить ее репутации слишком вольным обращением с прелестною кузиной.
С истинным уважением имею честь быть, и прочая.
Наталья Р-а".
Очень благодарен!
Наверх