Петр Сумароков. Кольцо и записка

     ... грустно думать, что напрасно
     Была нам молодость дана,
     Что изменяли ей всечасно,
     Что обманула нас она;
     Что наши лучшие желанья,
     Что наши свежие мечтанья
     Истлели быстрой чередой,
     Как листья осенью гнилой.
                                      А. Пушкин


- Не хочу верить, чтобы Москва была взята! - сказал старый, израненный полковник Леонский, сидя в вольтеровых креслах и раскуривая трубку свою. - Это пустые слухи, распускаемые вралями, которых я бы перевешал. Кутузов - Суворовский ученик и в душе русский. Я знаю его: он скорее умрет, нежели отдаст столицу неприятелям.
- Но если, в самом деле, папенька, французы в Москве, - спросила с беспокойством дочь полковника, шестнадцатилетняя девушка, хорошенькая как амур, которая сидела за работой возле отца своего, - тогда что будет с нами?
- Тогда легко может статься, что они пожалуют и к нам в гости. Впрочем, я старый солдат: знаю, чем пахнет порох, и не боюсь их. Только твое положение, Софья, беспокоит меня, - прибавил старик, задумавшись, и взглянул в окно, стараясь скрыть слезу, которая скатилась с его ресницы.
- Скоро ли могут они прийти сюда из Москвы? - продолжала девушка, еще больше встревоженная горестью своего отца.
- Наполеон следует суворовской методе, и потому перейти с небольшим сто верст ему очень недолго. Только я думаю, здесь на каждом шагу он будет встречать препятствие, и особенно переправа через Оку должна затруднить его. Хороший опытный полководец, как Кутузов, наверное, воспользуется этой преградой и укрепит берега Оки. А между тем свежие войска подходят, ополчение формируется, и мы скоро будем в состоянии отразить хищника, который врасплох налетел на добычу. Ты знаешь, Софья, что ворон, хотевший поднять барана, сам запутался в шерсти его и погиб. Как бы и с Наполеоном не случилось того же: Россия слишком велика, и не по силам ему... Впрочем, уверяю тебя, что не надо верить слухам: народ, обыкновенно любит преувеличивать опасности.
Пока полковник говорил таким образом, то увлекаясь чувством патриотизма и мужеством, не совсем еще остывшим в крови его, то соболезнуя о бедствиях отечества и невольно беспокоясь, при таких смутных обстоятельствах о судьбе милой, единственной дочери - дверь отворилась, в комнату вошел высокий, стройный молодой человек, на прекрасном лице которого изображалось сильное внутреннее волнение, заметное с первого взгляда. Он был одет в дорожное платье, покрытое пылью. При входе его, чистая невинная радость блеснула в больших, голубых глазах Софьи. Она поклонилась ему с приветливою улыбкой, а старик дружелюбно пожал его руку. - Это ты Ипполит! - сказал он, - когда ты приехал?
- Сию минуту. И так нетерпеливо хотел вас видеть, что даже не успел переодеться.
- Спасибо тебе. Скажи же нам, что новенького в Туле?
- Новости очень дурные! - отвечал молодой человек, усталость которого заставила броситься в кресла; Москва занята неприятелями!
- Итак, это правда! - сказал полковник, вздохнув и сложив руки; а я до сих пор считал эти слухи вздорными, и надеялся на Кутузова. Но что еще он делает? где войска наши?
- Говорят, что наши войска сдали Москву без выстрела и отступили на Калужскую дорогу: больше ничего не известно.
- Боже мой! - воскликнул опять полковник с горестью, не постигая планов главнокомандующего, в то время никому еще неизвестных, и вспоминая победы, в которых участвовал сам под начальством Суворова.
- Так ли должны сражаться русские! Где же слава нашего оружия, гремевшая столько лет на берегах Дуная и Рымника! Неужто все сердца охладели? неужто каждый из нас, кто только в силах владеть ружьем, или пикой, не полетит на спасение отечества? Нет, клянусь Георгиевским крестом моим, что если бы не эти проклятые раны, которые делают меня ни на что неспособным, я бы первый, несмотря на старость свою, подставил грудь под пулю неприятельскую!
- Я угадал ваши мысли, почтенный благодетель мой, - сказал молодой человек, видя энтузиазм полковника и желая воспользоваться этой минутой, чтобы вымолвить слово, по-видимому, тяготившее его душу. - Чувства, подобные вашим, увлекли и меня: я вступил в Тульский казачий полк, который формирует князь Щербатов.
При этих словах, Софья побледнела, и руки ее невольно оставили работу, а на лице старика показалось изумление, смешанное с каким-то нежным чувством.
- Ты так скоро решился на это, Ипполит, - сказал он поминутному молчанию, - что я, право не знаю: хвалить ли тебя, или осуждать поступок твой. Я всегда желал, чтобы ты, также как и другие, понес жизнь свою в жертву отечеству; но мне бы хотелось определить тебя в войска регулярные. Там служба виднее: с опытными солдатами и товарищами скорей можно отличиться. Для чего же ты не подождал ответа от приятеля моего, командира гусарской дивизии, к которому я писал о тебе? Он, верно, не отказал бы в моей просьбе и принял тебя.
- В этом я не сомневаюсь - отвечал Ипполит, заботливо посматривая на Софью, которая готова была плакать; - но теперь в армии такой беспорядок, что письмо легко могло затеряться; да и генералу, может быть, совсем не до того. Да и совесть упрекает меня, что я слишком долго оставался в бездействии.
- Ты судишь благородно, друг мой, и я не могу тебя оспаривать. Молодой человек, в твои лета, который, при теперешних обстоятельствах не услышит свисту пуль и не прокоптится в пороховом дыму, должен казаться всякому хуже мокрой курицы. Бог с тобой! Я не противлюсь твоему желанию. Сердце храброе и возвышенные чувства не потеряют своей цены от того, что будут завернуты в кафтан казака, а не в гусарский доломан. Ступай, куда тебя призывают честь и долг. Я дарю тебе моего Турченка, ты можешь быть уверен, этот конь вынесет тебя из огня.
- Вы так много сделали для меня в жизни, - сказал с чувством Ипполит, - что я не знаю, как и благодарить вас. Но принимая, с такой заботливостью, участие в моей безопасности, неужели вы не примете никаких мер для вашей собственной? Многие семейства выезжают из Тулы, боясь, чтобы неприятели не пришли сюда: может быть страх их основателен, и, мне кажется, в самом деле опасно оставаться так близко к театру войны.
- Если бы ты менее любил меня, то верно бы не посоветовал, чтобы я уехал отсюда. Разве ты забыл, что каждый из нас должен заботиться о благе общем и делать то, что по силам ему? Я не в состоянии сидеть на лошади и командовать полком, но могу, по крайней мере, поддерживать порядок в деревне моей; а теперь это нужнее, нежели когда-нибудь. Крестьяне в страхе, в унынии: и какой же пример я подам им, убежав в то время, когда, мне кажется, и старый и малый должны продавать дорогой ценой каждый шаг родной земли? Да и куда ехать с моим здоровьем? Впрочем, если опасность будет близка и очевидна, то я удалю отсюда Софью.
- Нет, я не оставлю вас! - возразила девушка, отирая крупные слезы с длинных ресниц своих. Я также сумею умереть, как и другие, и не хочу пережить всего для меня драгоценного.
- Ты еще так молода и неопытна, моя милая, что не можешь иметь и понятия обо всех бедствиях, каким подвергаются слабые существа твоего пола в военное время. Я стар, болен, и давно уже стою одной ногой в гробе; какая же разница в том, что ты потеряешь меня годом прежде, или после? Правда, - прибавил полковник вздохнув, - я надеялся оставить тебе состояние, а теперь не знаю, чем все это кончится, но Бог велик и милостив: Он в силах сделать для тебя гораздо больше, нежели дряхлый старик-отец.
- Он же может отвратить от нас и все несчастья, которых боимся мы прежде времени! - подхватила Софья, заметившая опять грусть отца своего и одушевленная каким-то возвышенным чувством. Вы сами же всегда говорите: что одни только трусы начинают бояться заранее. Последние слова были произнесены с такой живостью, что полковник невольно улыбнулся. - Не стыдно ли мне, старому солдату, и тебе, молодому рекруту, - сказал он, обращаясь к Ипполиту, который в задумчивости ходил по комнате, - что шестнадцатилетняя девочка ободряет нас?
- Нет! - отвечал Ипполит, - бояться за других простительно.
- С этим я согласен. Скажи: когда ты должен явиться в полк?
- Завтра.
- Боже мой, так скоро! - сказала Софья. Это восклицание вырвалось у нее невольно, и лицо ее,
оживленное на минуту, опять помрачилось.
- Полк должен сформироваться за две недели, и мне надо поспешить, чтобы узнать поскорей порядок службы, - продолжал Ипполит. Князь принял меня очень благосклонно; долго со мной разговаривал и обещал при первом же случае произвести меня в офицеры.
- А когда выступаете вы в поход, и куда идете? - спросил полковник.
- Этого я не знаю; но, наверное мы будем соображаться с движением главной армии.
- Странное движение! - повторил старик, которому все хотелось добраться: для чего главнокомандующий отступил на Калужскую дорогу. - Неужто Кутузов думает, что Наполеон пойдет назад, а не вперед? И как оставить Оку без защиты! Я доказал бы ему, что на такой переправе, с горстью войск можно удержать стотысячную армию. Конечно, Бонапарт искуснее в военной науке какого-нибудь трех-бунчужного паши, или визиря; но зато мы сражаемся в своей земле, где, не говоря уже о жителях, каждый куст, каждый ручей помогают своим соотечественникам.
Тут полковник вступил в длинное рассуждение о том, как должно укреплять берега рек и пользоваться известностью местоположения, ссылаясь беспрестанно на своего любимого генерала Суворова, потом начал делать военные наставления молодому своему другу, который с воспламененной душой слушал рассказы старого воина, и с чувством благодарности принимал его советы. Легко можно понять, что сцена, которую я описал, происходила в начале сентября 1812 года, в то самое время, когда Москва - могила славы гордого своего завоевателя - только что пала к стопам его; когда эхо о том понеслось во все концы России, а вслед за ним потянулись и целые караваны разоренных семейств, искать себе крова и пристанища. Но все эти события еще слишком памятны, и потому, не распространяясь о них, я хочу только познакомить читателей с действующими лицами моей повести.

Полковник Леонский давно уже оставил службу, за ранами, и поселился в небольшой, наследственной своей деревеньке, где тихо проходили последние дни его жизни, большей частью прошедшей в походах и сражениях. Наскучив шумом света, изнуренный летами и болезнями, он полюбил покой и уединение, и предметом забот его были только два существа, ему милые: дочь, и воспитанник, Ипполит Борский. Отец Борского, ближайший сосед полковника по деревне, и притом сослуживец его и друг, умер, оставив сына своего в таких еще летах, когда помощь и надзор человека опытного и благоразумного были ему необходимы. У постели умирающего друга полковник поклялся быть отцом его малютке, и сдержал свою клятву тем охотнее, что молодой человек в полной мере умел чувствовать признательность и во всех отношениях был достоин его привязанности.
Не знаю, мог ли Ипполит уважать родного отца более того, сколько уважал он полковника; не знаю также, мог ли он родную сестру свою любить нежнее дочери своего благодетеля. Вместе с ней он играл в детстве своем, вместе с ней учил первые уроки, и ему давно уже казалось, что в целом мире нет девушки прелестнее и добрее Софьи, которая называла его братом своим, горевала с ним вместе, когда бывало грустно ему, и привыкла считать его удовольствие своим собственным. Эта детская привязанность, с летами; казалось, еще больше усиливалась, и первым страшным горем для обоих было то время, когда Ипполит отправился в университет. Расставшись с подругой детских своих лет, молодой человек беспрестанно думал о ней, и дорогой, и, приехав в Москву; даже случалось иногда, что сидя в классе и слушая лекцию, чертил он перочинным ножичком на скамейке имя Софьи. Но все это не мешало, однако ему хорошо учиться, потому что он имел способности, и сверх того желал оправдать надежды полковника, который, назначая его в военную службу, прежде хотел дать ему хорошее образование, зная как нужно оно для каждого и особливо для воина.
С каким нетерпением ожидала всякий раз Софья июля месяца, и с какой радостью встречала она Ипполита, когда он, во время каникул, приезжал домой! Год разлуки исчезал для них, и им казалось иногда, что они как будто совсем не расставались. Правда, что молодой человек, год от году, делался почтительнее в обращении своем с девушкой, а Софья становилась скромнее и застенчивее в разговорах с ним; правда и то, что иногда, сидя вместе, они о чем-то вздыхали и начинали задумываться; но все это, казалось, привлекало их друг к другу еще больше прежней детской откровенности. Каждый день, когда только Ипполит жил в деревне, проводил он у полковника; а если уж что-нибудь задерживало его дома на несколько часов, то или ему, или Софье, непременно встречалась надобность послать, одному к другому, книгу, рисунок, или что-нибудь тому подобное. В книги часто вкладывались и записочки; и хотя они не заключали в себе ничего, кроме вопросов о здоровье и указаний на какое-нибудь примечательное место посылаемого автора, но со всем тем их читали, с обеих сторон, с большим любопытством, и хранили, будто какие-нибудь важные жалованные грамоты. Полковник не говорил никому, какие виды имеет он на счет своей дочери и воспитанника, но знал все, что происходило между ними, и, по-видимому, дружба их приносила ему удовольствие. Всякий раз, когда старец видел перед собой прекрасную парочку, в глазах его было заметно умиление; взор его обращался к небесам и, казалось, он произносил тогда какую-то тихую молитву.
Так шло время до той самой эпохи, с которой начинается мое повествование. Месяца за два до вторжения в Москву неприятельских войск, Ипполит оставил университет с тем, чтобы поспешить под отечественные знамена. Полковник ободрил его благородное намерение и тотчас написал о нем к одному знакомому генералу; но тогдашние смутные обстоятельства армии затянули это дело, а между тем сердце юноши рвалось от нетерпения, и каждая минута бездействия казалось ему минутой потерянной. Скучая своей праздностью, и желая узнать подробнее о действиях армии и взглянуть на формирующееся ополчение, он отправился в Тулу, отстоящую на день езды от деревни полковника. В то время вспомогательные войска отовсюду подходили к Москве. Борский с какой-то завистью глядел на каждый батальон пехоты, на каждый отряд казаков, на каждую толпу татар и башкирцев, которые попадались ему на большой дороге; с печальным видом провожал он их и сам готов был лететь вслед за ними. А когда, по приезде в Тулу, увидел он, с какой готовностью каждый спешил принять участие в общем деле; когда увидел составляющееся ополчение, груды оружия, раздаваемого ратникам, словом, все эти приготовления к ужасной, народной войне, тогда пылкая душа его уже не могла более сопротивляться чувству, которое так сильно увлекало ее. Молодой человек явился к князю Щербатову и, как мы уже видели, был принят им в полк. Борский знал, что полковник не будет сердиться на него за такую решительность, но предвидел, как огорчит это Софью. Не раскаиваясь в своем поступке, он начинал, однако страшиться и сам такой скорой, продолжительной, может быть даже вечной разлуки с ней, и при этой мысли грусть налегала камнем на его сердце.
С такими то противоположными чувствами вошел Ипполит к полковнику, и эти чувства волновали его во все продолжение разговора с ним. Софья и в самом деле не могла скрыть тоски, которая ее мучила, и при самом еще начале длинной речи отца своего оставила комнату. Борскому надобно было идти домой и собираться в дорогу: но он все медлил, все посматривал на дверь, дожидаясь, чтобы она отворилась. Наконец, на дворе почти совсем смерклось; молодой человек еще раз посмотрел на дверь, вздохнул, и, простившись с полковником, до завтрашнего утра, печально, тихими шагами пошел через сад. Не знаю, в задумчивости ли, или, может быть, по какому-нибудь предчувствию, вместо того, чтобы идти прямо к калитке сада, которая вела в поле, Ипполит сперва поворотил налево, потом направо и наконец, очутился под высоким дубом, где его собственными руками было сделано дерновое канапе. Вдруг послышался ему сладкий, приятный голос, который кликнул его. Сердце Борского затрепетало; он обернулся: это была Софья. Она сидела на дерновой скамье, слезы катились из глаз ее.
- Что вы сделали, Ипполит! - сказала девушка прерывающимся голосом, - зачем хотите оставить нас в такое грозное, ужасное время? - Неужели вы не одобряете моего поступка? - спросил с чувством молодой человек, тронутый этим нежным, невольным упреком. - Неужели хотите, чтобы в то время, когда каждый должен спешить на защиту отечества, собственности, семейства, я один оставался праздным и, как робкая женщина, убегал от опасности? Нет, Софья, я был бы тогда слишком жалок и достоин вашего презрения. Мне тяжело оставить вас; но вообразите себе ту минуту, когда каждый воин, каждый солдат, возвратившись на родину и обняв супругу, мать, сестру, скажет им: я сражался за вас... У меня нет родных, но есть люди, которых люблю я более жизни моей; не лишайте меня удовольствия пролить кровь мою за вас, или, возвратившись вместе с другими, сказать: я сражался за тебя, моя Софья! Говоря эти слова, Ипполит стоял на коленях перед плачущей девушкой. Он хотел ободрить ее, хотел переломить тоску свою, но было заметно, что каждая слеза Софьи падала в его сердце.
- Вы правы, совершенно правы! - сказала опять Софья, поминутном молчание, стараясь собраться с духом. - Но мне так грустно, как будто сердце хочет вырваться из груди. Не смотрите на мои слезы: это слабость непростительная. Мне хотелось бы скрыть их, но я чувствую какую-то отраду от того, что вы их видите. Ступайте с Богом, я не хочу и не могу вас удерживать. Возьмите от меня на память этот образ, который драгоценен для меня: это благословение моей матери; пусть он хранит вас и милует.
- Барышня! Папенька вас на что-то спрашивает, - закричал тоненький голосок из ближней аллеи.
- Сейчас иду, Маша. Прощайте, до завтра Ипполит! - прибавила Софья, надев на него маленький образок, который она сняла с шеи.
- Теперь до завтра, - подумал Борский, уныло посмотрев вслед ей, - а там, может быть, до будущей жизни...
Но, не смотря на эту мрачную мысль, промелькнувшую в голове Ипполита, сердце его было так полно, что он возвратился домой более весел, нежели печален. И слова, и слезы, и священный подарок Софьи, все волновало его душу, все наполняло ее каким-то неизъяснимым блаженством.
На другой день, рано поутру, в доме полковника отслужили молебен. Священник окропил святой водой молодого, отъезжающего в путь воина; Софья поцеловала его, полковник обнял, и вышел вместе с ним на крыльцо, возле которого стоял оседланный вороной конь.
- Вот и Турченок готов, - сказал полковник, - смотри, с каким нетерпением он тебя дожидается.
Вся порода этих лошадей отличная, - продолжал старый кавалерист, потрепав рукою коня, который грыз удила и бил копытом о землю. - Мать его служила мне целую кампанию и несколько раз спасала меня от смерти. Турченок также полезет в огонь и в воду, лишь бы всадник его не задерживал. Однако он застоялся: ты давно не ездил на нем, и теперь, я думаю, не скоро сладишь с ним.
- Походом он усмирится и привыкнет ко мне, - сказал Ипполит, - да и нынче, до самой Тулы я поеду верхом.
- Дело, дело! кавалерист не должен иметь другого экипажа, кроме верховой лошади. Молодой человек проворно вскочил на коня и тихим шагом выехал из деревни. Часто оглядывался он назад и долго видел белый платок, которым махали ему вслед.

***
По улице небольшого городка, лежащего в верстах 20 от деревни полковника Леонского, в полночь, шел уездный казначей со своим сыном. Оба они были на вечеринке у городничего, где собравшиеся городские чиновники с жаром трактовали о военных действиях, и сокрушаясь о тогдашних обстоятельствах России, не забывали, однако утешать себя пуншем и водкой. Казначей, по-видимому, также прибегал к этим утешительным средствам, потому что походка его была неправильна, и он часто вынужден был придерживаться за руку своего сына, мальчика лет семнадцати.
- А что, Ванюша, - сказал казначей, пошатываясь, - ведь городничий наш говорил правду: тебе точно надобно послужить в военной службе. Теперь это сделать легко и удобно: всякого принимают с радостью. Вступи-ка в батальон, который остановился у нас в городе.
- Охота вам слушать всякого, - отвечал Ванюша с неудовольствием. - И чего стану я подставлять лоб под пушку: разве жизнь мне надоела, или жить что ли мне нечем.
- Эх, братец! это все не то, - продолжал казначей. - Конечно я, с Божией помощью, накопил тебе порядочный достаток, да этого не довольно. В Губернском правлении ты поседеешь титулярным советником; а тут можешь выйти в чины, особливо в нынешнее время, заслужить почести и составить себе выгодную партию. Как бы мне, старику, было весело, кабы ты женился на какой-нибудь генеральской дочери, а? С Богом, друг мой, за веру православную и за Мать Пресвятую Богородицу! Вот тебе мое родительское благословение.
- Полноте, батюшка, толковать о пустом, - возразил опять сын, который, казалось, понимал, отчего честолюбивые мысли так разыгрались в голове его отца. - Завтра же вы будете говорить другое. Ну, можно ли поверить, чтобы вы согласились отпустить меня в армию, когда прежде не позволяли даже стрелять на озере дичь, боясь, чтобы не разорвало ружья и меня не убило? С французами управляться не так легко, как с куликами, или утками: тут и в самом деле как раз самого подстрелят. Но это что такое? - вскричал он, остановившись и всплесну руками. - Пожар!..
- Да, точно что-то горит, - сказал казначей, также остановившись и увидев на конце города пламя, которое прорывалось сквозь густой дым, и яркой полосой начинало отсвечиваться на темном небе. - Пойдем поскорей и посмотрим, что это значит.
- Господи, Боже мой, куда идти! - воскликнул с робостью молодой человек, не трогаясь с места и стараясь удержать отца своего, не французы ли это?
- Ты трус! - закричал с сердцем старик, которому в это время было море по колено. - Какие французы? где они! давай их сюда! У нас есть батальон храбрых русских солдат: всех положим на месте, уничтожим! Не робей, вперед! за мной!
Пока казначей, начитавшийся вечером реляций и вообразивший в эту минуту, что он сам командует каким-нибудь отрядом, оставил руку своего сына и медленно подавался вперед, выписывая ногами на песке известную русскую литеру, а тот все еще стоял на одном месте, им встретился человек в разодранной рубашке, с окровавленным лицом: он бежал что есть силы, беспрестанно повторяя слова: - Караул, грабят, режут!
- Что такое? что сделалось? - спросил казначей. - Неприятели, что ли?
- Какие неприятели?! - отвечал бегущий, едва переводя дух. - Нынче свои стали хуже неприятелей.
- Это ты, Герасим? - спросил казначейский сын, узнав в нем целовальника, у которого брали они вино и водку, и который часто приходил к ним в дом считаться. - Ты куда бежишь, и кто тебя грабит?
- В полицию, сударь: солдаты разбили кабак мой, избили меня до полусмерти и пьют теперь вино мое, как воду.
- А где пожар!
- На фабрике.
После этих слов, сказанных целовальником на всем бегу, ноги у казначея подкосились еще больше; но хмель, казалось, соскочил с него.
- Господи, сохрани нас! - вскричал он отчаянным голосом. Ведь ежели не отстоят кабака, то и наш дом не уцелеет. Скорее, Ванюша, скорее! помоги идти мне. - Ох! - продолжал казначей, тяжело вздохнув и стараясь прибавить шагу: - на фабрике горят мои же денежки!
- Как это? - спросил удивленный сын.
- Ведь ты знаешь, что полковник Леонский должен мне большую сумму, которую он занял для того, чтобы пуститься в обороты вместе с нашим фабрикантом. То-то и есть; захотел вдруг разбогатеть, да видно еще как Бог даст. Конечно, я не потеряю своего, потому что имею верные залоги и обязательства; но если дела его придут в расстройство, тогда это будет сопряжено с большими хлопотами и неприятностями. Э, посмотри-ка, посмотри, каким столбом вдруг взвилось пламя: верно, что-нибудь обрушилось.
Разговаривая таким образом, они пришли к месту пожара. Большое деревянное здание, в котором находилась суконная фабрика, было все охвачено огнем. Сухой сосновый лес с треском горел и валился, и небольшая пожарная команда, с плохими инструментами, практически ничем уже не могла помочь. Жители ближайших домов старались только о сохранении своей собственности, а из дальних концов городка никто не спешил на помощь. Многие думали, что в город, в самом деле, ворвались неприятели: крики, вопли и плач раздавались на улицах; все суетилось, все бегало, но никто не знал, куда бежать и что делать.
Это всеобщее смятение еще более увеличивалось буйной толпой солдат, из проходящего через городок батальона, который был составлен частью из рекрут, частью из всякой сволочи, не привыкшей к дисциплине и, по-видимому, находившейся под командой не слишком благоразумного начальника. Человек пять-десять таких сорванцов, прибежав на пожар, и видя общее смятение и ужас жителей, вместо того чтобы помогать им, выкатили несколько бочек с вином из близ стоявшего кабака, и не заботясь о том, что происходит вокруг них, шумно пировали при свете зарева.
- Боже мой, какой беспорядок! - вскричал с ужасом казначей. - Никто не хочет помогать, никто
ничего не делает! Если это продолжится, то дом мой сгорит непременно. Ребята! - прибавил он обращаясь к солдатам: - помогите, уберегите дом мой, дом уездного казначея; вот вам по полтине на брата.
Толпа пирующих отвечала на эти слова громким смехом. - Эк расшибся, - говорили одни. - Прибавит, когда придет плохо! - подхватили другие, - видать, он в жизнь свою много успел накрасть денег у Государя.
- Разбойники, мерзавцы! - закричал оскорбленный старик, задыхаясь от гнева и выходя из себя от страха потерять свое имущество. - Разве так должны поступать русские воины? Вместо того чтобы помогать нам, вы нас грабите и показываете храбрость свою не против неприятеля, а против. Тут слова оратора были прерваны гренадером вершков 12-ти, который схватил его за ворот.
- Прочь, приказная строка, с твоим вздором! - загремел он, - покамест я не воткнул тебя головой в бочку! В бочку! в бочку его! - подхватили со всех сторон, - как он смеет ругать нас! В миг толчки и кулачные удары градом посыпались на бедного казначея. Крики его становились слабее и тише; наконец он без памяти упал на землю. Это, однако ж, не остановило бы ожесточившихся и разгоряченных вином буйных поклонников бахуса, если бы не приехал батальонный командир, а с ним вместе и городничий. Полумертвый казначей был освобожден из рук пьяных солдат; но они все еще плохо повиновались своему начальнику и медлили оставить пирушку. Городничий начал упрекать батальонного командира за разбойнический поступок солдат его, горячился и говорил, что он бы всю эту шайку расстрелял тут же, на месте; но тот отвечал, пожимая плечами, что, к крайнему сожалению своему, сделать этого никак не может.

- Теперь военные люди дороже статских, - прибавил он, поглядывая на избитого казначея с какою-то язвительной улыбкой, которая не делала большой чести его доброте и чувствительности. Но в это время огонь, свирепствовавший с ужасной силой, требовал всей деятельности городничего, и ему некогда было спорить. Несколько отрядов солдат, прибежавших вместе со своими офицерами, заставили усмириться бунтовщиков. Жители городка, убедившись, наконец, что неприятелей нет, также сбегались со всех сторон, и порядок мало-помалу восстановился. Каждый принялся за дело; все окружные строение уцелели; только фабрику спасти уже было невозможно, и к утру на месте пожарища дымились одни обгорелые столбы и головешки. Происшествие, о котором рассказал я, напугало всех жителей городка и даже уезда. Причины пожара открыть не смогли, но подозревали, что фабрику зажгли солдаты, именно с тем намерением, чтобы, пользуясь общим смятением, чем-нибудь поживиться. Сверх того, беглые рекруты и мародеры врывались иногда по ночам в деревни, и также уносили и уводили с собою все что могли, и что им попадалось. Даже в одном селении офицер, с небольшим отрядом таких удальцов, разграбил господский дом, и его не прежде могли оттуда выгнать, как послав целую команду инвалидов, против которой он долго и упорно защищался.
Все это происходило в окрестностях деревни полковника Леонского. Небогатые помещики, оставшиеся там, богатых никого и не оставалось, имея при себе очень недостаточное число людей, до смерти боялись мародеров, и некоторые из них решились на это ужасное время собраться вместе; во-первых для того, что на людях как-то веселее, и во-вторых, чтобы, в случае надобности, составить из немногих челядинцев своих союзную армию, и защищаться общими силами. Полковник, как самый почтенный, и сверх того самый храбрый человек из всех оставшихся соседей своих, вздумал пригласить струсивших к себе, и, через несколько дней после отъезда Ипполита, к нему переселились три или четыре помещика со своими женами, дочерьми и даже со всеми пожитками. Старик был добр, и следственно рад гостям. Он думал также, что милой, грустной его Софье будет веселее вместе с подругами, сверх того находил и собственную выгоду в обществе соседей своих - выгоду рассказывать им всякий день о прежних сражениях и турецких походах. В самом деле, с каким удовольствием старики просиживали целые осенние вечера, слушая военные анекдоты полковника, которые становились для них еще интереснее при тогдашних обстоятельствах. Часто разговор переходил от прежних битв к настоящей кампании, и тогда полковник делался настоящим оракулом своих собеседников, которые разинув рты, дивились его познанием в тактике и стратегии.
Притом он так хорошо и живо умел описывать все подробности и ужасы войны, что часто и девушки, заслушиваясь его, забывали свою работу, трепетали от страха, и дальше отодвигались от темных окон комнаты, боясь увидеть за ними казака, или мародера, которые беспрестанно представлялись их воображению, особливо впотьмах. Рассказы полковника пугали также и Софью; но она боялась не за себя. Слушая описание всех трудов и опасностей, которым подвергаются воины, она погружалась в задумчивость; слезы навертывались на ее глазах, и невольно вздох вырывался из сердца; этот вздох летел всегда в одну сторону, и всегда за товарищем детских лет ее.
Между тем не проходило почти ни одной ночи без того, чтобы в округе не сгорело какое-нибудь селение, по милости бродяг и негодяев, везде рассеявшихся. Известие, приходившие из армии, были самые неверные и разногласные. В деревнях их получали только от странников, бежавших из Москвы и ее окрестностей, и рассыпавшихся по всем дорогам. Иные из них говорили, что Наполеон пошел по Троицкому тракту; другие, что по Владимирскому; третьи врали такую гниль, что и слушать было нечего. Не смотря на то, как были рады во всяком селении каждому из таких гостей! Как все окружали его, с каким любопытством расспрашивали! Но совсем тем, никак не могли узнать ни намерений Наполеона, ни распоряжений главнокомандующего, и каждый опять оставался в мучительной неизвестности о жизни своей, о собственности, и даже о времени, в которое наступит грозный час нашествие иноплеменников. Такая неизвестность, близость неприятеля, которого можно было ожидать всякую минуту, и наконец, беспрестанные пожары, заставили начальство принять меры предосторожности: в каждом селении велено было содержать строгий караул, как днем, так и ночью, поставив у въездов и выездов шатры для часовых и шесты для маяков, на случай опасности, а сверх того посылать всякий вечер несколько человек верховых дозором, для открытия людей подозрительных, шатающихся около деревни.
Все эти распоряжения очень понравились старому полковнику. Ему даже хотелось бы превратить деревню свою в настоящий лагерь и окопаться шанцами (временное полевое укрепление); но за неимением саперов и пионеров, он ограничился тем, что сделал со всех четырех сторон ее по одному шалашу, которые, однако ж, назвал передовыми укреплениями, потому что к ним подвинули чугунные пушки, стоявшие прежде в саду и всегда находившиеся в большой исправности. Человек 16 молодых крестьян, вооруженных пиками, составили гарнизон крепости и наряжались на часы. Наконец оставалось сформировать конный отряд для объездов. Полковник сам служил в кавалерии, что заставило его и теперь обратить особенное внимание на эту часть своего войска. Он назначил начальником отряда старого и верного своего слугу, который был с ним во всех походах, и вооружил его собственной саблей и огромными турецкими пистолетами; такое вооружение хотя и не очень шло к изорванному байковому сюртуку начальника, но все ж придавало ему в глазах подчиненных какую-то особенную важность.
Далее, за предводителем отряда должны были следовать карабинеры, т.е. два лакея с охотничьими ружьями, из которых, в мирное время, они стрелевали уток; а два конюха, с бородами и с пиками, заменяли казаков, и замыкали взвод, заключавший в себе всю тяжелую и легкую кавалерию полковника. Впрочем, все эти люди были посажены на добрых, хороших лошадей, и войско полковника, не смотря на всю свою малочисленность, составляло лучшую армию в целом околотке, так что он смело, мог бы тогда объявить войну любому из своих соседей. И устройство укреплений, и распределение людей, и чистка разного оружия, с давних лет покрытого ржавчиной, все занимало старого воина, все живо напоминало ему прошедшее. Впрочем, такое преобразование деревни в военное состояние доставляло занятие не одному полковнику, но и всем ее жителям. Каждый вечер приказано было стрелять из пушки, для того, чтобы приучить крестьян к гулу орудия, и через то придать им больше смелости, - и каждый вечер толпа мужиков, баб и ребятишек, собираясь к заревой пушке, с каким-то приятным ужасом ожидала выстрела. Конница, проезжая через деревню, также привлекала к себе множество любопытных; часто даже все общество, жившее в доме полковника, выходило полюбоваться конным отрядом, к которому присоединялись иногда и волонтеры, т. е. мальчишки и люди приезжих помещиков, с оружием разного сорта, и на клячах различного вида и роста, что в самом деле составляло картину довольно забавную. Но барышням больше всего нравились протяжные оклики часовых.
Всякий вечер Софья и подруги ее ходили на пригорок, отделяющий господский дом от деревни, и просиживали там до глубокой ночи, прислушиваясь к этим окликам. Им казалось тогда, что они в каком-нибудь осажденном замке; мечты о рыцарях-избавителях невольно закрадывались в сердца девушек и погружали их в томную, приятную думу.
В одну из таких прогулок, когда, дожидаясь сумерек и любуясь прекрасным осенним вечером, сидели они на пригорке, им послышался гром барабана. Это изумило и встревожило всю деревню; но страх еще больше увеличился, когда на одной из дорог, идущих к селению, показались штыки, потом стволы ружей, и наконец, и головы довольно большой массы людей. В то время воображение каждого было приготовлено к ужасам, и происшествие самое незначительное пугало всех, так что всякого мужика, едущего верхом, считали издали мародером, всякую телегу пушкой, и даже гуси казались иногда деревенским женщинам кирасирами.
После этого очень не мудрено, что гром барабана и вид штыков перепугали бедных жителей деревеньки: часовые хотели зажигать маяки и бросились заряжать пушки; бабы и ребятишки начали прятаться в овины, и крик: Французы! Французы! раздавался со всех сторон. В этом смятении один полковник не потерял головы. Он тотчас приказал конному отряду отправиться для рекогносцировки, и, уверив гостей своих, которые также немножко струсили, что неприятель не мог подойти так внезапно и тихо, пошел вместе с ними, опираясь на костыль свой и взяв с собой подзорную трубу, наблюдать за действиями отряда. Между тем люди с ружьями, наделавшие столько страху, подошли почти к самой деревне, и наконец можно было различить, что это рота, или две, солдат; но оставалось узнать главное: каких именно, своих, или неприятельских? Видно было, что этой задачи не мог еще разрешить и сам предводитель конного отряда, отправленный на встречу к предмету общих наблюдений, потому что он, доехав до околицы, не смел, казалось, идти далее, и выбрал для себя самую выгодную позицию, остановившись с войском своим под прикрытием орудия, наведенного прямо на дорогу.
- Что это значит? - сказал полковник, глядя в подзорную трубку. - Федор, мне кажется, трусит: этого с ним прежде не бывало...
- Помилуйте! - подхватил один из гостей, в глазах которого страх увеличивал все предметы: - разве можно пяти человекам идти на целый полк?
- Во-первых, я готов биться об заклад, - отвечал полковник очень хладнокровно, - что тут нет и четвертой доли полка; а во-вторых, готов клясться всеми святыми, что это не неприятели.
- Ну, вон скачут верховые! - закричали барышни. - Господи! Они изрубят всех нас! В самом деле, в эту минуту два человека, верхами, отделились от толпы и поскакали вперед; но увидев пушку, наведенную прямо на них, и зажженный фитиль в руках часового, верховые остановились, помахали платком; Федор подъехал к ним и они начали разговаривать с ним очень дружелюбно.
- Видите, - сказал полковник, обращаясь к дамам, - эти господа французы очень смирные и не хотят никого рубить. Объяснилось, как и предполагал полковник, что солдаты были русские, и именно того батальона, который за несколько дней перед тем наделал в городе таких беспорядков. Сам батальонный командир, толстый, краснощекий майор, подъехал к полковнику с просьбой: позволить ему переночевать, а если возможно, то даже и передневать в его деревне.
- Я сам солдат, - отвечал полковник, - и потому считаю за грех отказать в ночлеге товарищам. Но скажите, сделайте милость, отчего не уведомила нас о вашем прибытии земская полиция, или, по крайней мере, ваши квартирьеры?
- Это от того, - отвечал майор, - что я иду теперь по одному собственному распоряжению. Узнав, что наша столица в руках неприятеля, я должен был оставить прежний маршрут, и следовать, соображаясь с движением Главной армии, которая, как слышно, подвинулась к Калуге. Что же касается до моих квартирьеров, то они отвели было мне ночлег в маленькой деревеньке, версты за три отсюда. Но я, узнав, что недалеко живет заслуженный воин, решился засвидетельствовать ему мое почтение, и признаюсь, надеялся гораздо веселее провести время в здешнем обществе, в чем, кажется, и не ошибся, - прибавил он, потирая руки и посматривая на барышень.
- Позвольте же и нам, со своей стороны, надеяться, что ваши люди не будут в моей деревне буйными и невежливыми, как были они в городе.
- На этот счет будьте спокойны, - отвечал майор, несколько смешавшись: - мои солдаты буйны только с грубиянами, и очень вежливы с теми, кто хорошо принимает их. Особливо, - продолжал он, - где есть такие грации, как здесь, в этом случае они бывают смирными как овечки. Сказав девушкам этот комплимент, отзывающийся несколько армейскою лихостью, майор улыбнулся с довольным видом, и, сделав маленькую уклонку, выставил одно плечо вперед, как бы желая показать эполет свой.
Тон и все ухватки майора очень не нравились полковнику. В обращении его была заметна какая-то самонадеянность, очень близкая к наглости. Однако, за ужином он умел сделать старика несколько благосклоннее, усевшись подле него и разговаривая с ним в продолжение целого стола о службе. Между тем глаза майора почти беспрестанно устремлялись на Софью, которая, казалось, изумила его красотой своей; и каждый раз, когда он глядел на девушку, какое-то неприятное чувство волновало душу ее, хотя она и сама не понимала, отчего это происходит. На другое утро деревня полковника представляла собой что-то похожее на лагерь или на крепостцу: так, по крайней мере, казалось помещикам, жившим у него, их женам и дочерям. Вместо крестьян везде на часах стояли солдаты; офицеры из всех селений, в которых был расположен батальон, приезжали к майору с рапортом, и военные мундиры мелькали в глазах. Сверх того, майору вздумалось еще сделать ученье. Надобно было видеть, как гарцевал он на куцей своей лошади, как горячился, и с какой важностью разъезжал перед фронтом! Он кричал так, как будто командовал целым корпусом, хотя под ружьем стояла одна только рота, находившаяся при главной его квартире.
Этот шум, и это разнообразие очень нравились барышням, давая им новые предметы для разговоров. Мужчинам понравилось ученье, а девушкам было весело смотреть на офицеров, и перешептываться между собой: который из них лучше лицом и ловчее. Одна только Софья смотрела на все равнодушно и холодно, или, лучше сказать, она ни на что смотреть не хотела. Ее занимала одна мысль, одно чувство, и притом чувство грустное; а в таком случае многолюдство и шум бывают несносными и еще больше раздирают сердце. Софья получила в тот день письмо от Ипполита, в котором он уведомлял, что полк их, через два или три дня, выступит в поход, и что он не будет даже иметь времени приехать проститься с ней. Сколько раз это письмо, в продолжение утра, было свернуто, развернуто, перечитано и положено к сердцу! Сколько слез, горячих, крупных как жемчуг, упало на него!
За столом, к которому, кроме майора, были приглашены и прочие офицеры, Софья сидела как в пытке, потому что должна была скрывать свою тоску, и без памяти была рада, когда после обеда удалось ей уйти в сад. Там, по крайней мере, могла она на свободе опять перечитывать письмо и думать... Только что могла она выдумать? Ипполит писал, что ему нет никакой возможности отлучиться из полка, даже и на самое короткое время; полковник, по нездоровью своему, также не имел возможности приехать проводить его; Софья одна не могла ехать и подавно. И так все ее размышления оканчивались опять той же горестной мыслью: я его не увижу!
Но как ни было грустно Софье в продолжение дня, вечером сделалось ей еще грустнее, даже грустнее чем за обедом. Майор, который поутру занимался ученьем, а за столом разговором со стариками о построениях, выправке людей, и тому подобном, решился провести вечер в обществе более приятном; и когда барышни пошли гулять, он вызвался быть их кавалером. До сих пор не удавалось ему сказать ни одной из них почти ни слова; но тут уж он имел полную свободу разразиться вдруг всеми своими комплиментами, заготовленными в течение суток. И, увы! все эти комплименты летели прямо в Софью. Разве только десятый из них доставался на долю подруг ее, которые, как заметил майор, были перед ней не что иное, как звезды перед солнцем. Правда, что и всякий бы на месте майора заметил превосходство Софьи перед ее подругами, только, может быть, не всякий бы выразил мысль свою таким старинным сравнением, и еще менее осмелился бы шептать это на ухо девушке, которую в первый раз видит. Но майор любил в таких случаях поступать решительно, и, желая показать ловкость свою и начитанность, - которая, однако, не простиралась далее нескольких романов и детской мифологии, - душил без пощады Софью всеми лестными уподоблениями, какие только приходили ему в голову. Он сравнивал ее и с Венерой, и с Амуром, и с тремя грациями, и наконец, со всеми девятью музами вместе. Бедняжка не знала, что отвечать на такие нежности, не знала, как от них отделаться, мучилась, и легла в постель с ужаснейшей головной болью. Но при всем том она не могла, иногда и не улыбнуться, глядя на уверенность майора в уме своем, и на самодовольный вид, который он принимал на себя после каждого сказанного им слова.
Так прошел день, так прошел другой, так прошел и третий. Всякой вечер майор собирался в поход, всякое утро опять откладывал его под каким-нибудь предлогом, и всегда находил случай надоедать Софье своей беседой и своими вечными, неуместными похвалами. Надо знать, что батальон, который вел майор, остававшийся в резерве и укомплектованный в дальних губерниях, составлял отдельную команду, каких в 1812 году проходило множество. Некоторые начальники таких отрядов, не быв ревностными любителями отечества, совсем не спешили продвигаться к армии, и пользуясь тогдашним хаосом, на минуту распространившимся в государстве, шатались из места в место, отыскивая или выгод, или удовольствий. К этому-то сорту людей принадлежал, и майор Звеницкий, о котором теперь идет речь. Отыскав в доме полковника хороший стол и приятное общество, он не хотел скоро расстаться с ними, и променять их на дымные биваки и труды военные. Впрочем, догадливые подруги Софьи подозревали еще, что кроме всех, вышеозначенных выгод, его удерживает тут и другая причина. Софья напротив ничего не подозревала, и очень удивилась, когда в один вечер услышала от своей горничной, что майор живет у них именно от любви к ней.
- Кто тебе сказал это? - спросила Софья, засмеявшись от такого неожиданного известия.
- Денщик майора, сударыня. Он говорил, что ему жалко даже смотреть на своего барина, как он мучится, когда он остается один. Майор боится, что его расстреляют в армии, если он еще дольше пробудет здесь: а между тем все никак не может удалиться от вас: точно, будто вы его обворожили.
- Пожалуйста, Маша, не верь этому. Я готова поклясться, что майор не способен к таким нежным чувствам; и мне кажется, он хотел только узнать, как будут приняты мной эти глупости, которых сказать себе в глаза я ему никогда не позволю.
- О, это я знаю, сударыня. Господин майор совсем не так ловок и хорош, чтобы годился в женихи вам. Ах, барышня! как можно сравнить с ним нашего Ипполита Вла...
- Полно, Маша; пора спать, - перебила Софья. - Никогда не слушай таких вздоров, и не говори мне о них.
Это было накануне 17-го сентября, дня именин Софьи. Поутру майор поздравил именинницу в самых пышных и отборных выражениях.
- Я и так довольно долго промедлил здесь, - прибавил он в заключение своего панегирика; но не от того, чтобы боялся пуль неприятельских: нет, стрелы, которые вылетают из прекрасных глаз ваших, гораздо опаснее, и они-то именно заставили меня пренебречь своим долгом и пожертвовать еще и нынешним днем дорогой именинницы. - Желал бы только я знать, - продолжал майор, бросив проницательный взгляд на Софью, - принесет ли эта жертва какую-нибудь пользу мне?
Софья довольно хорошо постигала майора; она знала также, что если бы он вздумал за нее свататься, то полковник верно бы, в таком случае, посоветовал ему лучше идти бить неприятелей, нежели думать о невестах, и потому известие, полученное ею от горничной, не сделало на нее почти никакого впечатления; но смелая выходка майора, повторившего ей в глаза то, что она слышала накануне, и этот проницательный, наглый взор, которым он, казалось, хотел вычитать, как приняты его чувства, - заставили ее смешаться. Она сказала несколько несвязных слов о том, что жертвовать своим долгом ни в каком случае не годится; взглянула на дам и девиц, сидевших на другой стороне комнаты; заметила, с какой лукавой насмешкой посматривают они на нее, и, сама не зная отчего, смешалась еще больше: щеки ее покрылись румянцем, большие, светлые глаза опустились под длинные ресницы.
- Прекрасно! - думал майор, отойдя от нее и не вникнув в смысл ее неоконченной речи. - Она покраснела, потупила взор: явные признаки любви! Он с торжествующим видом посмотрел на собрание, как бы давая знать о своей победе, и поправив перед зеркалом свой черный, высокий галстух, полюбовавшись своим новым мундиром и эполетами, почти совершенно уверился, что ему недостает только удобного случая, чтобы исторгнуть признание из уст прелестной девушки. Майор решился как можно скорее сыскать этот случай.
Полковник всякий год, в день именин своей дочери, имел обыкновение делать праздник для крестьян своих. После обеда все общество отправилось смотреть на этот праздник, и майор до смерти обрадовался этой прогулке, надеясь, что ему, по крайней мере, хоть тут удастся поговорить с Софьей, которая целое утро была занята гостями.
Между тем крестьяне и крестьянки, собравшиеся на лугу, перед домом полковника, казалось, не думали о веселье. Правда, они, также как и в прежние годы, выпили за здоровье доброго своего господина, и также сытно поели; но совсем тем громкие, веселые клики не оживляли их хороводов. Мужчины, окружив несколько человек старых солдат батальона, с любопытством прислушивались к их военным рассказам, и с ужасом толковали о пожаре Москвы, зарево которого всякий вечер разливалось по темному небу, длинной, огненной полосой. Только одна молодежь, на минуту забыв общее горе, бегала и резвилась; да кое-где раздавались чистые звонкие голоса молодых крестьянок, в протяжных, заунывных песнях.
Эти унылые напевы невольно заставили Софью задуматься. Она незаметно отстала от общества, и вздрогнула, увидев перед собой майора. И одиночество, и задумчивость, и сам испуг Софьи, все обращал майор в свою пользу; даже мечтая, что она и отстала с намерением, он в восхищении подлетел к ней. Но в самую ту минуту, когда он только что улыбнулся, желая тем придать более нежности своей физиономии, и хотел начать говорить, вдруг послышался топот скачущей лошади. Все обернулись в ту сторону, и увидели всадника в казачьем мундире. "Казаки! мародеры!" закричали несколько голосов. В минуту песни умолкли; испуганный народ готов был бежать с улицы, и сам майор невольно занес руку к левому бедру, желая вынуть шпагу; но заметив, что ее нет при нем, пришел еще в большее замешательство. Между тем всадник подъехал ближе. Софья находит в нем что-то знакомое; далее показалось ей, что она и лошадь его где-то видела. Изумленная, обрадованная девушка всматривается пристальнее, вскрикивает и бежит прямо к балкону, где полковник уже обнимал молодого своего друга.
После первой радости, после первых объятий, узнали, что Ипполит заехал с похода, и что он выпросился только на один день. А Софье казалось, что она и в целый век не успеет высказать ему всего, что лежало на душе у нее. Ипполиту также казалось, что в такое короткое время он не успеет и взглянуть хорошенько на милую свою Софью. Однако надо было пользоваться и тем временем, которое оставалось, и вот, улучив свободную минуту, рука с рукой пошли они по всем любимым местам своим. Ни скамья, на которой прощались в последний раз, ни ручей, из которого вместе поливали цветы, ни дуб, под которым так часто играли и твердили уроки - ничто не было ими забыто. И скучное общество, собравшееся в доме полковника и мешавшее говорить им свободно, и несносный майор, с вечными своими комплиментами, совершенно вылетели на ту пору из памяти Софьи, точно их не было и на свете. Да и время ли было думать ей о майоре? Время ли было рассказами о его глупостях возмущать счастье Ипполита?
Но майор беспрестанно думал о Софье, и следил глазами каждым шагом ее. Каково было видеть ему, что в самую ту минуту, когда он надеялся торжествовать победу свою, вдруг явился человек, Бог знает откуда, и как будто невидимой, таинственной силой увлек за собой предмет его исканий? Каково было видеть ему это дружеское обращение Софьи с Борским, эту чистую радость, которая сияла в глазах девушки при взгляде не на него, а на другого? Уже майор начинал раскаиваться, что так явно предпочитал Софью всем подругам ее, и боялся, что попал в дураки. Перед вечером, когда Борский и Софья возвратились с прогулки, ему казалось, что он читает ужасный приговор в насмешливых взорах всех дам и девиц, которые тут были. Как хотелось раздраженному майору распечь, в ту минуту, этого смелого, ловкого урядника по-солдатски, вытянуть его во фронт, и отправить на гауптвахту: но, к сожалению, ни один из этих подвигов не мог свершиться без нарушения всех приличий, и потому он должен был ограничиться только тем, что сидел, нахохлившись, как индийский петух, со всей своей штаб-офицерской важностью, и оставил общество в самом дурном расположение духа.
Бог знает какие виды имел майор на Софью. Надо думать, что он принадлежал к числу тех людей, которые считают женщин игрушками, и при виде каждого хорошенького личика пускаются в волокитство, совсем не задумываясь о последствиях. Впрочем, может быть, что ему понравилась и красивая усадебка полковника, и что он, заводя интрижку с единственной и законной наследницей этой усадебки, надеялся обеспечить себя тем на будущее время. Но как бы то ни было, только всего вероятнее, что майор был совсем неспособен к той глубокой, истинной страсти, которая проникает в души возвышенные; и потому то чувство, мучившее его в продолжение вечера, скорее можно было назвать завистью, минутной досадой оскорбленного самолюбия, нежели ревностью.
Но вот странность: когда майор остался один, и начал рассуждать хладнокровнее, все то, что за час бесило его, стало представляться ему совсем в другом виде. В самом деле, мудрено ли было, что Софья так обрадовалась человеку, с которым вместе воспитывалась! Мудрено ли было, что она так дружески обращалась с ним? Майор начал думать, что она любила Борского как брата, по одной только привычке, и что следственно такой соперник ему совсем не опасен. Все эти размышления вселили опять в душу майора сладкую надежду на благосклонность девушки, в которой он находил столько прелестей; обыкновенная самонадеянность его возвратилась, и через несколько минут, когда он как-то нечаянно взглянул в зеркало, ему уже решительно показалось, что все урядники в мире - в глазах женщины, которая хотя мало-мальски видит - перед ним ровно ничего не значат. С этой утешительной мыслью заснул майор, и пробудился с твердым намерением узнать, как можно скорее, настоящие чувства Софьи.
Наступило прекрасное осеннее утро. Борский рано уехал, и короткое, нечаянное свидание с ним казалось Софье сладким, минутным сновидением. Еще упоенная этим свиданием, с полными слез глазами, Софья, проводив его, тихо шла по аллее сада, потупив взор и задумавшись.
- Одни, так рано, и так задумчивы! - раздался голос в двух шагах от нее. Софья подняла глаза: это был майор. Он еще издали увидел ее; случай для объяснения показался ему прекрасным, и он, видно придерживаясь военной методы нападать врасплох - подкрался к ней так, что она его не заметила.- Позволите ли мне быть товарищем в вашей прогулке? - продолжал майор, пока изумленная девушка не знала, что отвечать ему.
- Благодарю вас за честь, - сказала она, наконец; но прогулка моя будет очень не продолжительна: я сейчас же иду обратно.
- О, нет! - возразил майор; - при стольких прелестях невозможно иметь жестокое сердце! Вы верно не решитесь оставить меня так скоро.
- Почему же? Мне кажется в этом не будет для вас большого несчастья.
- Нет, вы судите обо мне слишком несправедливо, слишком равнодушно. Невозможно, чтобы вам были неизвестны причины, которые меня здесь удерживают, и которые я почти объяснил вам. Скажите же, неужели царица красоты, в самом деле, с презрением отвергнет своего пленника?
- Право я не понимаю вас, - отвечала Софья, стараясь прекратить этот разговор, и между тем продолжая идти вперед, чтобы поскорее освободиться от надоедливого своего товарища.
- Хорошо, я буду говорить яснее, - сказал майор, остановившись и почти заслонив ей дорогу. - Узнайте же, прекрасная Софья, - продолжал он, став на колени, - узнайте же, что я обожаю вас! Скажите мне роковое слово, решите участь мою, или я умру у ног ваших! Майор стоял на одном колене, сложив руки, и проговорил монолог этот, вероятно взятый им из какого-нибудь романа, тоном настоящего театрального любовника. Все это вместе было так ему не шло, делало его таким забавным, что Софья, не смотря на свою грусть и негодование, в первую минуту не могла удержаться от смеха. Но чувство приличия скоро взяло верх над живостью ее характера.
- Оставьте эту комедию, - сказала она; - что за странная мысль пришла вам играть ее?
- Клянусь, что это совсем не шутка, совсем не комедия! Я люблю вас так, как Малек-Адель никогда не любил Матильды, как Грандисон...
- Боже мой! это уж несносно! Оставьте меня, г. майор, оставьте эти глупости, которые меня оскорбляют!
- Глупости! гм! - повторил майор, приподнимаясь на ноги и стараясь удержать Софью, которая хотела от него удалиться. - Нет, богиня моя! - продолжал он, перейдя из страстного тона в насмешливый, - я не так глуп, как вы думаете! Что за беда, если я хотел испытать, будете ли вы также благосклонны ко мне, как были вчера к этому господину уряднику, с которым вы так дружески прогуливались и так ласково разговаривали.
- Что это значит? - спросила Софья. - Кто дал вам право говорить со мной таким тоном? и что вам угодно от меня?
- О, я бы желал многого! Но если вы так непреклонны, моя красавица, то я буду доволен одним поцелуем прекрасных, аленьких ваших губок.
Говоря эти слова, майор схватил руку Софьи; но испуганный ее криком и отчаянным усилием вырваться, должен был оставить добычу свою, и с громким, адским смехом смотрел в след испуганной девушки, которая в слезах, в каком-то беспамятстве, прибежала в свою комнату.

Софья долго не могла успокоиться, и не знала, что ей делать. Наконец, собравшись с мыслями, решилась она идти к полковнику, и рассказать ему все; но в самую ту минуту, когда огорченная девушка хотела исполнить свое намерение, к ней вошла одна из подруг ее.
- Что с тобою, моя милая?- спросила она, взглянув на Софью. - Ты бледна, встревожена. Да, я и забыла, что тебе нынче должно быть, в самом деле, очень грустно.
- Нет, Серафина, ты совсем не то думаешь! - отвечала Софья, щеки которой вспыхнули, как роза. - Я оскорблена, унижена. Научи меня, что делать. Тут она рассказала о своей встрече с майором и его наглости.
Подруга, вошедшая к Софье, была девушка не в первом цвете лет, живая, умная, но чрезвычайно веселого, даже несколько ветреного, характера, к которому примешивалась еще и маленькая страсть к кокетству. - Только-то! - сказала она, засмеявшись, когда Софья кончила рассказ свой. - Есть о чем кручиниться. Боже мой, как жаль, что это случилось не со мной! Я бы постаралась сыграть с Господином Майором бесподобную комедию.
- А я хочу просто идти к папеньке и рассказать ему все.
- Как не стыдно! Подумала ли ты, какая история может выйти из таких пустяков? Я знаю характер твоего папа: он примет это слишком горячо и у него достанет еще сил выстрелить из пистолета. Советую рассудить хорошенько: чем тогда кончится пьеса.
- Что же мне делать? - спросила Софья, содрогнувшись от мысли, которая прежде не пришла ей в голову. Серафина на минуту задумалась. - Послушай, - сказала она, наконец, - майору надобно отомстить непременно за наглость его, но отомстить совсем другим образом. Напиши к нему письмо, которое я тебе продиктую, и в котором ты назначишь господину волоките rendez-vous нынче в 10 часов вечера.
- Ты, верно, шутишь? - спросила удивленная Софья с горькой улыбкой.
- Я хочу смеяться, и даже теперь смеюсь от превосходной, вдохновенной мысли моей, - но только не над тобой, а над майором. Садись, пиши, и все остальное предоставь мне. Ты будешь отмщена как нельзя лучше.
- Но как писать, как назначать свидание! это невозможно.
- Какие ребяческие мысли! Мы не имеем никакого оружия для защиты, кроме хитрости, и, следовательно, в нашем случае все простительно. Таких наглецов, как майор, надобно учить шуткам и; другого наказания они не стоят. Пиши же, милая; я приглашу на спектакль всех наших девиц, живущих в доме, расскажу им все, и честь твоя от этого ни сколько не пострадает.
Софья сначала никак не хотела согласиться с подругой своей; но красноречие последней было сильно и убедительно, может быть от того, что кроме желания посмеяться над майором, у нее было еще и другое: отмстить ему также и со своей стороны за равнодушие к собственным прелестям. Как бы то ни было, только она так хорошо и забавно умела рассказать план своей выдумки, так искусно доказала Софье необходимость этого поступка, что та наконец решилась взяться за перо, и со слов Серафины написала следующее:
М. Г.!
Нечаянная встреча с вами и признание ваше так смешали меня, что сразу я не могла отвечать вам. Если вы хотите знать мои настоящие чувства, приходите, в 10 часов после ужина, на то самое место, где мы встретились ранее.
Письмо было написано, сложено, оставалось запечатать: тут только Софья заметила, что у нее не было на руке кольца, которое она носила. Ей пришло в голову, что оно должно быть потеряно в то время, когда она старалась освободиться от майора. Побежали в сад; ходили, искали: кольцо не нашлось.
- Боже мой! - воскликнула Софья с огорчением; - верно, оно осталось в руках этого несносного человека. Нет, теперь я непременно должна сказать обо всем папеньке.
- Прекрасно задумано! - подхватила Серафина. - Подвергать жизнь отца опасности за дрянное кольцо, которого может быть еще и нет у майора! Помилуй, Софья, образумься. Даже если оно и у него, так что за беда? Свидание, которое ты назначаешь ему, отучит его от таких похищений. Сверх того, если наш замысел удастся, то он, верно, не захочет долго оставаться здесь, а уходя, уж конечно не решится взять с собой вещь, ему не принадлежащую, и возвратит тебе кольцо. Я даже думаю, что он тогда и записку твою изорвет с досады на тысячу клочков. Что было делать бедной, неопытной девушке? она знала горячий нрав отца; знала, что даже самая неприятность этой истории, без всяких дальнейших последствий, может расстроить и так уже слабое здоровье его. Но в то же время не хотелось ей и оставить без наказания майора. Подумав с минуту, она разочла опять, что Серафина судит справедливо, - и предоставила ей полную волю действовать.
Между тем майор, обманутый в своем ожидании и жестоко взбешенный неудачей, рассуждал о том, как трудно понравиться девушке, которая влюблена в другого, и утешал себя мыслью, что, по крайней мере, он поступил в этом случае смело и лихо. Боясь однако же, чтобы эта лихость не кончилась какою-нибудь неприятностью, он не смел показаться на глаза старому полковнику, и хотел уже отдавать приказ к походу, как вдруг Маша, горничная Софьи, потихоньку отворила дверь его комнаты, бросила на пол записочку, сделала знак, чтобы он молчал, и удалилась. Майор остолбенел от удивления; поднял письмо, прочитал - и остолбенел еще больше. Он знал руку Софьи, когда она подписывала письма отца своего; сомнение никакого не было. "Прошу после этого верить женщинам!" - вскричал он. "Вчера не хотела слушать меня - теперь сама назначает свидание. Что за дьявольщина! С чего бы это?" Майор тотчас расчел, что всему причиной была застенчивость Софьи; что он, в самом деле, слишком напал на нее, и что в таких случаях, натурально, можно гораздо свободнее изъясниться через письмо, нежели на словах. А свидание, которое Софья сама назначала? "Ну, будет вечер - темно". Тут лицо мнимого счастливца прояснилось, самодовольный вид его возвратился; плечи майора поднялись выше обыкновенного, грудь выдалась вперед, как у правого флангового гренадера.
В этот день он был еще несноснее, нежели когда-нибудь. За столом полковник не сказал ему ни слова об утреннем происшествии, даже не показал вида: явное доказательство, что все скрыто. Это еще более увеличило радость майора. Он говорил громче обыкновенного, хохотал во все горло и беспрестанно посматривал на часы, с торжествующим видом. Девушки знали причину его веселости, и с трудом могли удерживаться от смеха. Но Софья не могла его видеть, она не выходила из комнаты, сказавшись больной. На самом деле, какое то неприятное чувство томило ее. "Я один знаю причину ее болезни", думал майор, улыбаясь; "бедняжка боится изменить себе, боится открыть тайну своего сердца!" Время шло для него слишком медленно; день казался ему целым годом. Наконец минута, которой ждал он с таким нетерпением, наступила.
Ночь была темной. Ни одной звездочки не светилось на небе. Не смотря на эту темноту, майор занялся своим туалетом, вылил на себя целую скляночку духов, и с самыми восхитительными мыслями отправился в сад. На цыпочках, не слыша ног под собою, озираясь во все стороны прокрался он к назначенному месту. Там, казалось, никого еще не было; но через минуту кто-то в белом платье мелькнул из-за кустов. "Ступайте за мной, сказал тихий голос: здесь нас могут заметить". Говоря эти слова, белое платьице, с лёгкостью Сильфиды, полетело по аллее, и восхищенный, очарованный майор пустился вслед за ним. Боясь потерять из вида девушку, которая шла очень скоро и, то поворачивая, то скрываясь за кустами, то снова показывалась в нескольких шагах впереди, он бежал почти рысью, бился лбом о деревья и царапал лицо сучьями. Но что значили все эти маленькие неприятности, в сравнении с тем блаженством, которое ожидало его! Пробежав однако ж таким образом несколько аллей, сделав множество поворотов, майор до того утомился, что по неволе должен был остановиться и перевести дух. Тут же остановилась и проводница. "Ради Бога, ступайте скорее!" сказала она тем же тихим голосом.
"Время дорого, а вы так не проворны!" Тронутый таким упреком, досадуя сам на свою медленность, запыхавшийся майор собрал последние силы, и пустился бежать еще скорее прежнего за своей путеводительницей, белое платье, которой как маяк, мелькало перед ним в темноте. И вот, кажется, близок конец желаний его: девушка остановилась в пяти шагах перед ним, и нейдет далее. Она зовет его... Воспламененный майор ничего не видит, кроме Софьи: он простирает руки, хочет одним махом перескочить пространство, которое отделяет его от девушки; еще одна секунда и Софья в его объятиях; но, увы! в самую эту роковую секунду ноги его скользят, он обрывается, летит и стремглав падает в глубокую яму.
Изумленный такою нечаянностью, оглушенный падением, майор сначала не понял, что это такое с ним сделалось, не знал где он, и думал, что попал в преисподнюю; но звонкий смех нескольких тоненьких голосков, раздавшийся вскоре за тем со всех сторон, дал ему, наконец, почувствовать весь ужас его положения: бедняга лучше бы согласился в эту минуту провалиться сквозь землю, нежели видеть, что он сделался жертвой такой злой шутки, и слышать этот смех, который раздирал его душу. Бешенство овладело им; но стыдясь показать себя еще больше смешным, он не смел ни кричать, ни требовать помощи, и, притаив дыхание, смиренно сидел в углу ямы. Насмешницы нарочно прохаживались около западни, в которую он угодил. Долго слышались ему шаги и голоса их: - Какая прекрасная ночь! - говорили одни; - прелесть! - говорили другие; - как должен быть счастлив тот, кому в этот час назначено тайное свидание! Майор слышал это, и проклинал себя и приходил в отчаяние. Он думал, что злодейки станут караулить его до утра, и что тогда он должен будет по необходимости явиться перед ними во всей славе своей. Однако страх его был напрасный; через час все утихло. Он прислушивался, приподнимался, и наконец решительно заключил, что над ним сжалились и предоставили ему полную свободу выбираться из скучного его убежища.
Яма, в которую попал майор или, лучше сказать, в которую завели его, была не иное что, как старый, оставленный садовой погреб, куда прежде складывали яблоки. Этот погреб был не глубже четырех аршин: стены его, местами осыпавшиеся, сделались довольно отлоги, но были чрезвычайно сыры и скользки от прошедшего накануне дождя, отчего также и на дне погреба стояла грязь, в которую пленник был погружен по колени, но которая впрочем, спасла его от ушиба. Сидя там, он имел время заметить все эти прекрасные подробности; но все еще не знал, можно ли ему, по крайней мере, выйти из этой проклятой ямы без помощи другого, и, между страхом и надеждой, он пошел бродить ощупью вокруг стен. К счастью, в одной стене осталось еще несколько больших, выдавшихся камней. Цепляясь за них, падая несколько раз и выпачкавшись еще больше, майор выкарабкался, наконец, с большим трудом на свет Божий, и предавая проклятию всех женщин в мире, возвратился в свою комнату.
Серафина не ошиблась в расчете: стыдясь показаться девушкам, которые так его одурачили, стыдясь самого себя, и боясь, чтобы это происшествие не дошло до его товарищей, он в ту же ночь оставил деревню полковника. Но своего кольца Софья не получила. Она все еще не знала, где оно, и это тревожило несколько дней робкую, чувствительную девушку. Впрочем, чувство собственной невинности, и мысль, что она избавилась, наконец, от несносного человека, скоро ее успокоили. Скоро майор был забыт совершенно, и одна только всегдашняя, привычная дума об отсутствующем друге, заняла опять все мысли Софьи.
Между тем, долгое пребывание Наполеона в Москве начинало ободрять жителей полковничьей деревеньки. Всякий день приходили слухи о небольших, удачных сшибках с французами, и голоде, который терпели они в русской столице. Старый воин, забывая собственные горести и заботы, с жаром толковал обо всем этом и выводил из того худые последствия для врагов России. Наконец получили весть, что неприятель оставил Москву и пошел по Калужской дороге, навстречу нашей армии.

Вечером, накануне Тарутинской битвы, Борский был послан на главную квартиру. Поздно возвращался он оттуда, в сопровождении одного казака. Темнота осенней ночи увеличивалась и вскоре, всадники перестали видеть дорогу, по которой ехали. Боясь, не сбиться с настоящего пути и не попасть в цепь неприятельскую, Борский остановил на минуту свою лошадь. "Тут ли мы едем?" сказал он, всматриваясь в огни, пылавшие вдали на биваках, и прислушиваясь к глухому стуку колес артиллерии, тихо пробиравшейся к назначенному месту.
- Кажется тут, - отвечал казак. "Впереди кто-то разговаривает, - продолжал Борский. Надобно узнать, что это за народ". Он тронул рысью своего Турченка, и, проехав несколько шагов, в самом деле услышал голоса разговаривающих. - Так и занес тебя чёрт в канаву! - сказал один; - экий дурак! - Эх, господин служивый! - отвечал другой, - разве я рад этому. - Вишь, какая тЕмнеть: хоть глаз выколи; уж я ли не знаю здесь дороги, да никак не потрафишь. "Что за люди?" спросил Борский. - Денщик, ваше благородие, - отвечал тот, который бранил другого, не видя в темноте мундира Борского и полагая, что с ним говорит офицер. "А что ты тут делаешь?" - Вот свалилась телега, да никак не подымешь. Ну, помогай же, старик: не ночевать же нам здесь!
Борский сжалился над бедолагами и приказал своему казаку пособить им. А пока, от нечего делать, продолжал разговаривать с денщиком. "Ты кому же служишь, любезный?" - Майору Звеницкому, ваше благородие. При этих словах сердце Ипполита забилось от радости. "Боже мой! это должен быть тот самый, которого видел я в деревне полковника!" подумал он; спросил еще денщика, в каком полку служит его майор, и уверился в своей догадке. "Ради Бога, скажи мне, друг мой, продолжал Борский с нетерпением, давно ли прибыл к армии ваш батальон и где могу я отыскать майора? Мне бы очень хотелось с ним повидаться.
- Батальон пришел вчерашний день, - отвечал денщик, - а я остался сзади и теперь его догоняю. Мне сказали, что он стоит недалеко отсюда, в деревне, как бишь ее, все позабываю. Да вот подводчик знает.
- Коли в той, - подхватил подводчик, - что давеча называли, так она вот тут и есть, близехонько; вон это в ней светится огонек, и лают собаки. Не теряя более времени в расспросах, Борский дал шпоры Турченку и помчался стрелой, прямо на огонь, надеясь узнать от майора что-нибудь о Софье, а может быть и получить письмо от нее. В полуразрушенной крестьянской избе, с выбитыми окнами, сидел майор Звеницкий, окруженный офицерами своего полка и некоторых других команд, расположенных в том же селении. Перед ними стояла чаша с пуншем; густые облака табачного дыму наполняли избу, и шумная радость царствовала в полупьяной их беседе. Далеко разносились отголоски их громкого смеха и веселых разговоров.
- Да, - говорил майор, раскрасневшийся от горячего напитка еще более обыкновенного, и, по-видимому по той же причине расположенный к дружеской откровенности, - сдача Москвы точно задержала меня в походе. Если бы вы видели, господа, какой беспорядок сделался в то время во всех губерниях, даже и не занятых неприятелем. Я просто не знал, куда мне идти и что делать. Но всего забавнее, - прибавил он, засмеявшись, - было видеть наших русских барышень: они боятся французов, как чертей. И между тем заметьте, что женщины все-таки женщины: не смотря на этот страх, местами встречались мне такие миленькие, такие забавные интрижки, что, ей Богу, грех было бы ими не воспользоваться. Это надобно признаться, несколько меня останавливало; но я знал, что заключено перемирие и все еще, кажется, поспел вовремя.
"Разумеется! подхватила толпа. - За здоровье красавиц, которые устилают цветами трудный путь жизни военной! И глуп тот, кто не рвет этих цветов! - прибавили другие. - За здоровье благосклонных красавиц!"
Между тем как пили эти тосты, дверь, сбитая с крючьев и кое-как приставленная, от неосторожного толчка полетела на пол, и Борский явился среди пирующих. - Ура!- закричали они, - тому, кто вошел с таким громом. Сначала майор, в густом дыму, казалось, не узнал Борского; но затем он увидел его, узнал и неприятное чувство потрясло его, дрожь пробежала по нем. Однако он скрыл свое смущение, или лучше сказать, проглотил его вместе с остатками своего пунша.
- Что тебе надобно, друг мой? - спросил он, так хладнокровно, как только мог, обращаясь к молодому человеку. "Я имел честь видеть вас, господин майор, в доме моего благодетеля, полковника Леонского, - отвечал Ипполит. Вы оставили его после меня, и я очень хочу узнать, здоров ли он?"
- Так это вы, любезный урядник? - вскричал майор; - извините, я совсем не узнал вас. Очень рад, очень рад; вы приехали кстати. Прошу садиться и принять участие в нашей дружеской пирушке.
"Благодарю вас за честь, - сказал Борский. К сожалению, я не имею времени ею воспользоваться, и потому попросил бы вас сделать одолжение удовлетворить поскорее моему любопытству".
- Так значит, вы хотите узнать о ваших родных, или Бог знает, что они вам такое. Они все здоровы; я недавно оставил их. Но скажите, получали ли вы от них какое-нибудь известие, с тех пор, как мы с вами виделись? "Решительно никакого". При этих словах радость блеснула в глазах майора. - В самом деле? - сказал он, едва скрывая свое восхищение. - Так сделайте милость, садитесь и выпейте стакан этого пунша, который право очень хорош; а я между тем расскажу вам кое-что о ваших знакомых.
Борскому очень не хотелось оставаться в таком обществе, но желание поговорить о людях, столько ему любезных, преодолело это отвращение, и он поместился в конце стола.
- Надобно вам знать, господа, - продолжал майор, подумав с минуту и как бы собравшись с мыслями, что молодой человек, которого вы видите, интересуется больше всего узнать об одной миленькой, хорошенькой девушке, и это любопытство очень простительно. Признаюсь, я сам чуть-чуть не сошел с ума от нее, потому что красавица сначала была слишком горда и непреклонна; но под конец... гм!.. мне удалось преодолеть все трудности... "О ком вы говорите?" спросил с удивлением Борский.
- Разумеется о дочери полковника, у которого мы с вами виделись, - отвечал майор с язвительной усмешкой. "Но, по крайней мере, вы понимаете то, что говорите?" - Как нельзя лучше. Да и что мудреного получить благосклонность девушки? "Только не той, господин майор, о которой идет теперь речь, - сказал Борский, вскочив с места. - Честь этой девушки дороже для меня собственной жизни! - прибавил он, взявшись за саблю. Признайтесь же сейчас, что вы хвастун и лжец самый бесстыдный, или я раскрою вашу голову!" И сабля сверкнула из ножен. Удивленные такой сценой офицеры встали, желая предупредить драку; а майор отодвинулся в угол, боясь, чтобы раздраженный молодой человек и в самом деле не задел его саблей.
- Вы напрасно так горячитесь, - сказал он, загораживаясь столом. - Верю, что честь дочери вашего благодетеля дорога вам; но что, если я покажу письмо, которым она приглашала меня на свидание?.. Письмо!.. Вот это забавно! Нет, господин клеветник, вы не отделаетесь выдумками; я вас вытащу из вашей засады и заставлю со мною расплатиться.
- Постоите, постойте! - кричал оробевший майор, видя, что Борский хочет схватить его за воротник. - Письмо, ей Богу, у меня, - продолжал он, опустив руку в карман; - я сейчас покажу вам его... Вот оно, читайте. Борский взглянул, пробежал глазами роковую бумагу, - и сабля выпала из рук его. Он не верил своим глазам; но этот почерк так знакомый ему, что нельзя ошибиться. Изумление, ужас, смертная тоска стеснили сердце бедного молодого человека.
- Ну, что теперь скажете? - спросил майор с торжествующим видом, заметив, что хитрость его удалась совершенно.
"Итак, это правда! - прошептал Ипполит в отчаянии. Боже мой! чем все это кончилось?" - А вот чем, - отвечал майор, взяв его за руку и отводя в дальний угол избы. - Вы сейчас увидите. Он отпер маленькую шкатулку и выдвинул ящичек, в котором было целое собрание перстеньков, сердечек-сувениров: золотых, серебряных и даже медных. Майор хранил их, как залог побед своих, - впрочем, Бог его знает, как и от кого приобретенных, - и в это-то несчастное собрание попало кольцо Софьи! Борский взглянул на него, содрогнулся, и долго стоял, как безумный: кольцо было знакомо ему, как и почерк. Ни одного слова, ни одного вздоха не вырвалось из груди его; шатаясь, вышел он, бросился на коня и с какими-то бурными, безотчетными чувствами помчался вон из деревни.

***
- Барышни, барышни! - позвала горничная Маша, вбегая в комнату Софьи, - извольте идти слушать, как стреляют из пушек: вон там, за деревней, у реки все как пролито. Мать Пресвятая Богородица, какой ужас! Любопытные девушки накинули на себя салопы и побежали за Машей. - Слышите? - сказала она, вышед из деревни и остановившись. - Приложите-ка ухо к земле: так и стонет. В самом деле, громы Тарутинского сражения, разносясь далеко и раскатываясь по Оке, отдавались в окрестностях каким-то глухим, подземным гулом. Полковник также вышел послушать этой потехи.
- Ну, славно же катают! - сказал он, вслушавшись в несколько ударов. - Отсюда до места действия, по прямой линии, я думаю верст сто, и канонада должна быть ужаснейшая. Черт меня возьми, если этакой пальбой не перебьют ста тысяч в один час. Тут, право, действует артиллерия целого света! Сердце Софьи облилось кровью. При каждом новом ударе она содрогалась, при каждом новом ударе думала: не в него ли это!
Пальба была слышна несколько дней. И наконец, смолкла. Театр войны быстро начал отодвигаться дальше и дальше; а вместе удалялась и опасность, грозившая России. Скоро дом полковника опустел: все соседи, жившие у него, разъехались по домам, и Софья осталась одна со своим дряхлым отцом. Эта тишина, наступившая после такого шума и хаоса, и даже удаление армии, еще больше увеличивали задумчивость грустной девушки. Да и какое скучное время года наступило тогда: октябрь приходил к концу; деревья были обнажены, поля пусты. Ни одна птичка, во время уединенных прогулок Софьи не веселила ее песней своей; только изредка запоздалые станицы журавлей тянулись с северо-запада, по туманному поднебесью. Софья печальным взором встречала их, смотрела в ту сторону, откуда летели они, ждала вести: но вести не было.
Вдруг, однажды вечером, приехал в деревню полковника какой-то разоренный из Боровска, или из Малого Ярославца. Он спрашивал барышню и говорил, что есть к ней письмо. "От кого письмо?" спросила, выбежав к нему, обрадованная Софья. - Из армии - отвечал разоренный. - Мне дал его какой-то казачий офицер, и растолковал, где отыскать вас. Господи, как просил он меня, чтобы не затерять письма! Пожаловал мне денег на дорогу, и обещал, что вами я еще больше буду доволен. Не оставьте, сударыня: все начисто сгорело! Сказав эти слова, пришедший с низким поклоном, подал пакет.
"Что это значит?" подумала Софья, увидев, что пакет был надписан незнакомой рукой. С нетерпением сорвала она печать; там были два письма: одно к ней - от Ипполита, другое - но Софья ничего больше уже не видела, кроме письма Ипполита. В нетерпении прибежала она в свою комнату, разорвала бумагу, пробежала глазами несколько строк, вскрикнула и - упала без чувств. Маша, привлеченная криком Софьи, закричала еще громче, увидев барышню свою в таком положении, бросилась помогать ей; но бедная девушка лежала, как мертвая. Вслед за Машей пришел и полковник. Испуганный старик долго не мог понять, что такое случилось. Наконец увидел он роковую бумагу, которая выпала из рук Софьи, поднял и прочитал следующее: 
"Я знаю все. Предатель, которому вы отдали себя так скоро, так неосторожно, сам обличил вас. Я читал вашу записку, видел ваше кольцо - залог любви, непостижимой для меня! Что же еще оставалось узнать мне? Софья! Мог ли я ожидать, что доживу до такой ужасной минуты! это страшный, тяжелый сон, от которого я не могу пробудиться. Как могли вы? нет, не хочу упрекать вас: это и поздно и бесполезно. Завтра сражение. Я рад этому; я стану искать смерти, и, наверное найду ее. Только одна эта мысль утешает меня, и делает сносным то мучение, которое терплю я. Боже, Боже мой! Что если бы целую жизнь был осужден я влачить в этой смертной тоске, в этом страшном отчаянии? Что если бы должен был видеть беспрестанно перед собой эту ужасную, пустынную будущность?
Софья! это последний наш разговор. Мне хотелось бы говорить с вами больше, хотелось бы вам посоветовать, но голова моя так слаба, мысли так спутаны, сердце так стиснуто, я все еще люблю вас. Для чего я пишу к вам? Когда я брался за перо, бешенство кипело в груди моей, но сейчас оно утихло. Я хотел мстить вам холодным презрением, хотел насмешками растравить сердце ваше, также как вы растравили мое, - но ярость моя превратилась в слезы... Пусть же, по крайней мере, это письмо напомнит вам обо мне после моей смерти. Прощайте! когда вы получите его, меня уже не будет в свете".
- Черт меня возьми, - сказал полковник, бросив бумагу, - если я из всей этой галиматьи понял хоть слово! - Ипполит просто сошел с ума и порет горячку. Но это что еще? - прибавил он, взглянув на другое письмо, лежавшее на столе. Оно было адресовано на его имя. Полковник опять начал читать. Голова его опустилась, и горячие слезы покатились из глаз старика. В этом письме полковника извещали, что Борский был убит, что он сам выпросился в охотники, бросился на батарею, и что после не нашли ни его самого, ни его лошади. Это писал приятель и сослуживец несчастного. Он прибавлял еще, что бедный юноша накануне был в страшном отчаянии, предчувствовал смерть свою, и возложил на него печальную обязанность уведомить его благодетеля.
- Итак, он, в самом деле, искал смерти и нашел ее! - прошептал полковник с горестью. - Но, Боже мой, отчего же было ему прийти в такое отчаяние? О какой записке, о каком кольце говорит он? Старик в недоумении смотрел то на письма, лежавшие перед ним, то на бедную дочь свою, только пришедшую в чувство. Она открыла глаза, но, казалось, все еще не могла хорошенько припомнить, что такое случилось с ней. Взор ее был мрачен и дик...
Вдруг ужасная мысль на минуту проблеснула в ее голове: слезы выступили на глазах несчастной девушки, грудь ее стеснилась рыданиями: - Я убила его! Я во всем виновата! - вскрикнула она в отчаянии, и опять впала в беспамятство. Полковник не мог ничего узнать от нее. Он видел только, что все надежды его разрушились. - Боже милосердный! - говорил несчастный старик: - не дай мне совершенно осиротеть на старости! И в самом деле, было чего опасаться бедному старому полковнику. Софья уже две недели страдала в жестокой горячке. Ужасные грезы не давали ни минуты покоя. Однако перелом болезни кончился счастливо: мысли ее прояснились, силы начали возвращаться. Наконец она могла говорить с отцом своим, и объяснить ему то, что казалось для него непонятным в письме Ипполита.
- Безумцы, безумцы!- повторял полковник, слушая с удивлением рассказ ее. - Мог ли я этого ожидать от вас! Для чего послушалась ты этой ветреницы, Серафины, которая вечно лезет не в свои дела и всегда что-нибудь напроказничает? Для чего не сказала мне обо всем? Да, тысяча бомб! Я бы показал подлецу, каково снимать кольца с рук благородных девушек и оскорблять дочь мою! Старик грыз с досады седые усы свои и клялся всеми клятвами, что он отыщет майора и застрелит его, как куропатку. - Но - прибавил он, когда гнев его несколько поутих, - не стыдно ли Ипполиту, что он так мало знал тебя!.. Безумцы, безумцы!
Софья медленно поправлялась; буря, свирепствовавшая в душе ее, утихала, отчаяние превращалось в тихую скорбь. Ей казалось, что за гробом тень Ипполита должна примириться с ней, что там перед ним откроется истина. Целую жизнь, хотела она оплакивать своего друга, целую жизнь, клялась не принадлежать никому другому, и эта мысль доставляла отраду ей. Но бедная мечтательница не знала, что судьба готовится отнять у нее и эту последнюю отраду, готовясь нанести ей новый удар.

Холодная, бурная зима 1812 года миновалась. Вьюги и метели утихли, и поля, и цветы, и деревья готовились к новой жизни, и перелетные, вольные гостьи полей начали возвращаться. Вот оделся и лес, вот запел и соловей свою песню. Вместе с природой, казалось, оживала и Россия: громы войны перенеслись за пределы ее, и люди, недавно думавшие о спасении одной жизни или последних крох собственности, закипели вновь надеждами, желаниями, алчностью к богатству. Только те, которые оплакали все, что дорого сердцу, не возвратили опять ни надежд, ни желаний. Софья не любовалась весной: печальная, одинокая, как поблекший цветок, убитый безвременным холодом, уныло смотрела она на жизнь, и на радость всего ее окружающего; уныло прислушивалась к песне соловья, которая наводила столько дум и воспоминаний на больную, осиротевшую ее душу. Старый полковник также был задумчив и пасмурен. Грусть милой дочери терзала сердце его; но к этому присоединялись еще и другие заботы: состояние полковника было очень невелико. Желая устроить счастье двух существ, столь милых ему, он решился пуститься в обороты, и пошел в долю к купцу, который в ближайшем городке завел суконную фабрику. У полковника не было наличных денег, и он заложил имение в партикулярные руки, для того, чтобы получить большую сумму. Предприятие его обещало верный успех; но несчастный случай, который мы уже описали в начале нашей повести, расстроил все замыслы старика: фабрика сгорела, алчное пламя пощадило ни капитала его, ни доброго намерения. Сверх того, в тогдашнее смутное время, он потерпел еще и другие потери, что все вместе доводило его до совершенного разорения. Срок закладной приближался; надобно было платить проценты. Полковник думал, и не находил никаких средств поправить дела свои, и день ото дня становился печальнее.
Однажды, когда он сидел в больших своих креслах, и в задумчивости держал в зубах трубку, которая давно уж была выкурена, Софья занималась подле него вышивкой, послышался стук подъехавшего к крыльцу экипажа. Вошел гость, - и этот гость был тот самый уездный казначей, с которым, в ночь пожара, поступили так невежливо солдаты майора Звеницкого. Сердце полковника забилось в дурном предчувствии: он понял, что это значит.
"Ну, любезнейший сосед, - сказал казначей, взяв дружески руку полковника, здоров ли? Как поживаете?" - Худо! - отвечал со вздохом старик, - как нельзя хуже. "И не мудрено. После такого страха и передряги не скоро можно опомниться. Однако, слышали ли вы, как славно идут дела в армии? Наши уж за Эльбой!" Тут, поговорив немного о политике и военных действиях, рассказав о том и другом несколько анекдотов, частью справедливых, а частью и ложных, как обыкновенно водится, казначей, без дальнейшего предисловия, поспешил перейти к предмету, который, казалось, занимал его столько же, как Наполеона тогдашняя кампания. "Пора поправиться, - сказал он, - пора, как-нибудь устраивать и собственные делишки. И к вам, полковник, приехал я теперь потолковать о деле: вы, я думаю, знаете, что срок закладной вашей прошел".
- Очень знаю и помню, - отвечал полковник, взглянув на Софью, которая хотя и знала, что дела отца ее расстроены, но все еще не думала, что решительная минута так близка, и содрогнулась от слов казначея; - да я же писал к вам, - продолжал старик, - что у меня нет теперь денег, и просил вас об отсрочке. Ведь вам известно обстоятельство, которое меня расстроило. "О, как же: - эта проклятая ночь слишком для меня памятна! Но я вхожу в ваше положение, любезнейший сосед, как истинный приятель, и хочу предложить полюбовную сделку, которая будет гораздо для вас выгоднее всякой отсрочки. Тут казначей улыбнулся, надеясь, что слова его обрадуют полковника.
- Какой благодетельный человек! - подумала Софья. Она оставила работу, с нетерпением ожидая, что скажет этот благодетельный человек. "Вот, видите ли, - продолжал казначей с той же улыбкой, я природный дворянин; у меня есть именьице, которое сходится почти рубеж к рубежу с вашим.
- Так что же, - перебил его полковник, - вы хотите купить мою деревню?
- Совсем не то. Это было бы невыгодно, потому что деревня ваша не стоит таких денег, которые вы должны мне. Совсем не то: имейте терпение меня выслушать: почему бы, например, нам не сделаться родственниками?
- Что вы хотите сказать? - спросил полковник с удивлением. "То, что у меня есть сын, в таких летах, в которых имеют обыкновение жениться: у вас есть невеста. Чего же нам лучше: по рукам, да и дело с концом. И вместо свадебного подарка, ваша закладная полетит в печку".
Пораженная таким предложением, Софья не могла долее оставаться в комнате, и в каком-то оцепенении вышла вон, а полковник с удивлением глядел в глаза своему гостю.
"Что вы на меня смотрите?" спросил казначей. - Так. Мне что-то это никогда не приходило в голову. "Да что же тут странного: разве сын мой не пара вашей дочери? - Нет, этого я никак не думаю; но он так еще молод, так неопытен; да и притом нигде не служил. "Как, помилуйте! Кроме того, что он числится в Губернском правлении, в прошлом году Дворянство выбирало его в Комиссары: вы знаете, что он возил сухари в Калугу.
- И те утопил в Оке, - проворчал полковник, поглядывая в окно и кусая себе ногти.
"Ну, да это могло случиться и со всяким! - сказал казначей, обиженный несколько таким замечанием. Впрочем, полковник, скажу вам короче: на таких условиях, какие я предлагаю, и при теперешних обстоятельствах, всякий жених должен казаться для вашей дочери выгодной партией, а мой сын и подавно. Ванюша мой не глуп, не дурен собой. Правда, что он молод, но тем лучше; я даю вам полное право располагать им: вы можете пристроить его к хорошему месту, и верьте мне, любезный сосед, что с вашей протекцией и с моими деньгами нам не трудно будет вывести его в люди".
- Все это так, - отвечал полковник, задумавшись; - но Софья не согласится.
"Вот хорошо! Разве вы не может ее уговорить?"
- Нет.
"Ну, так принудить; этого, мне кажется, требует собственная польза ее".
- Нет, чёрт возьми! Пусть завтра же расстреляют меня, если я решусь на такой поступок. Благодарю вас за честь; но я не могу воспользоваться вашим предложением.
"Так и вы меня извините, - сказал казначей, оскорбленный таким решительным отказом, - я должен буду представить закладную ко взысканию".
- Как вам угодно, - отвечал равнодушно полковник: - я даже не хочу больше просить вас об отсрочке. Рано ли, поздно ли, все будет один конец; а нам чем скорее, тем лучше.

Казначей уехал. - Нет - повторил старик, глядя вслед за ним, - даже если бы ты предлагал мне целую турецкую империю, так и ту бы не захотел я купить за одну новую слезу моей бедняжки. Так думал Полковник; но Софья думала совсем иначе. Предложение казначея отняло у нее последнее спокойствие и растерзало еще больше ее сердце. Она знала, что добрый отец никогда не решится принудить ее к ненавистному замужеству, но она не могла помыслить без содрогания о том, что этот дряхлый, немощный старик - ее отец, - скоро будет изгнан из собственного своего дома, будет повергнут во все бедствия нищеты, и это при последних днях своей жизни. А Софье стоило сказать одно только слово, и он был бы спокоен. Но как произнести это роковое слово? Как отдать себя навсегда человеку, к которому она не могла чувствовать никакой привязанности, как заставить сердце любить поневоле? Бедная девушка видела, что она стоит между двумя безднами, равно страшными, равно неизбежными, и не знала, в которую из них броситься. Иногда готова была она пожертвовать собой для спокойствия отца своего, но через минуту совесть начинала мучить ее, как преступницу. Ей казалось, что прах Ипполита содрогнется, когда она отдаст себя другому. - Нет, никогда, никогда я не решусь на это! - говорила себе Софья, и опять оставалась в мучительной борьбе сама с собою.
Между тем время шло. Казначей не щадил ни хлопот, ни издержек, и скоро приказные, как хищные птицы, налетели к полковнику. Старик был тверд, как камень. Но когда стали описывать имение, когда крестьяне, собранные на господский двор, узнали, что они должны будут расстаться со своим добрым помещиком, и печально опустили головы, тогда твердость полковника на минуту исчезла, и горячая слеза покатилась на седые его усы. Софья заметила эту слезу и... могла ли она долее колебаться! - Безумная! Для чего я так долго медлила! - прошептала девушка. - Неужели я хотела быть и убийцей отца своего! Холодный трепет пробежал по ней; высокая, чистая мысль самоотвержения загорелась в душе ее, и рассеяла слабую нерешительность.
Казначей сам был при описи. Софья прибежала к нему. Бледные щеки ее вспыхнули румянцем: - Я согласна на все, - сказала она твердым голосом, - согласна исполнить ваше желание, о котором вы говорили батюшке. Только ради Бога, пощадите его! Распустите людей, оставьте все по-прежнему. Казначей смотрел на нее, разинув рот. "Как? - спросил он, - Вы в самом деле выйдете за моего Ванюшу?"
- Да.
"Прекрасно! прекрасно! - повторял обрадованный казначей. Ваша решительность очень благоразумна, и очень мне нравится. Впрочем, почему бы и нет? - прибавил он. - Я сам природный дворянин. Но зачем было доводить меня до пустых хлопот и убытков?" Однако желание казначея, вступить в родство с хорошей фамилией и дать через то ход своему сыну, превозмогало и самую любовь его к деньгам. В минуту опись была остановлена; члены суда были одарены, и отпущены, и в доме полковника водворилось опять прежнее спокойствие.
Только старик был все еще не совсем спокоен.
- Софья! - сказал он, когда они остались одни. - Обдумала ли ты хорошенько то, что сделала? Не станешь ли после раскаиваться в поступке своем? - Никогда, - отвечала девушка, решительность которой, в самом деле, казалась непоколебимой.
Старик замолчал и задумался. Он ни за чтобы не согласился принести жертву собственному спокойствию дочь свою, и заботился только о ней одной. Он знал, что недолго ему остается жить, и предвидел, какие опасности могли встретиться Софье, оставшейся без подпоры, без состояния. Она была молода, а путь жизни так скользок... и кто мог поручиться, что горе ее будет вечным, что в этом сердце, умерщвленном на время тоской, не вспыхнут опять новые чувства, новые желания? Сверх того жених, которого, казалось, сама судьба, вопреки всех предположений полковника, так упрямо назначала ей, имел в самом деле привлекательную наружность, и, по-видимому, доброе сердце; только был немножко испорчен воспитанием. Но его еще можно было преобразовать; можно было надеяться, что со временем он сделается достойным Софьи. Так думал полковник, и все эти размышления заставили его в тайне одобрить решение своей дочери. - Делай, как знаешь, - сказал он, наконец: - я не принуждаю тебя. Софья желала одного: не спешить со свадьбой. Казначей согласился и на это, но с условием: чтобы, несмотря на отсрочку свадьбы, тотчас начали готовить приданое. "Это будет надежнее, - говорил он; да и жениху веселее". Невеста смотрела на все эти приготовления с каким-то мертвым равнодушием; но всякий раз очень ласково принимала жениха своего, и даже весело с ним разговаривала. Единственно просила не спешить с окончанием дела; и никто не мог понять двух таких противоположностей вместе. Многие думали, что Софья точно начала забывать потерю свою. Самому Полковнику казалось, что она ожидает только того, чтобы прошел год после смерти Ипполита. Но те, которые хорошо умеют читать на темном дне человеческого сердца, могли бы заметить, что при всем видимом спокойствии Софьи, в душе ее свирепствовала ужасная буря, тем более гибельная, что она не обнаруживалась ни одной слезой, ни одним вздохом несчастной. Тайное страдание выражалось во всех чертах лица ее; щеки девушки с каждым днем становились бледнее; огонь прекрасных глаз померк, как отблеск лампады, угасающей тихо и постепенно. Все это говорю я, чтобы заставить подозревать, какая мрачная надежда закралась в душу Софьи, чтобы заставить догадываться, для чего откладывала она свою свадьбу.

Так прошло почти целое лето. Наконец эти вечные отсрочки наскучили казначею; он начал требовать, чтобы, по крайней мере, сделали помолвку - и Софья не могла больше отговариваться. Утром, в день церемонии, она была печальнее обыкновенного, и с трудом скрывала слезы, которые беспрестанно навертывались на глазах ее. Ей принесли одеваться. Софья уныло взглянула на богатый убор, приготовленный для нее, и сказала с горькой улыбкой: - к чему все эти наряды! Скоро мне ничего не будет нужно, кроме одного простого, белого платья. Через минуту она опять казалась совершенно спокойной; но это был последний перелом, который бедная девушка могла себе сделать. Во время обряда, когда подали обручальные кольца, ей сделалось дурно. Казначей и некоторые из дам не придали этому значения, думая, что это ничего не значит, что это случается с девушками, в подобных обстоятельствах, и очень скоро проходит. Но они ошибались: слабость Софьи увеличивалась; ее должны были вывести из комнаты и положить в постель. Тут уж заметил и казначей, что невеста, в самом деле, не очень здорова. Старый полковник был в отчаянье, он послал за доктором. Доктор приехал на другой день. Долго глядел на больную, долго разговаривал с полковником, желая узнать причину болезни, и наконец заключил тем, что ей должно дать совершенное спокойствие и решительно не напоминать ни о чем, что могло бы потрясти вновь слабые ее нервы. "При всех этих предосторожностях, - прибавил доктор, - при всех укрепительных, горьких лекарствах, которые я буду ей прописывать, она едва ли возвратит когда-нибудь свое прежнее здоровье".
Такое заключение очень не понравилось казначею. Он говорил, что доктор дурак, что он желает продлить болезнь для собственного своего интереса, и что можно сыскать другого, который в три дня поставит Софью на ноги. Но ему еще больше не понравилось, когда полковник, постигнувший наконец, отчего так страдала бедная дочь его, попросил просто, без околичностей, и нареченного зятя и нареченного сватушку, не посещать больной впредь до ее выздоровления.
"Это ж ни с чем не сообразно! - вскричал казначей; да и почему же… Он хотел говорить еще что-то, но тут полковник взглянул на нареченного сватушку такими глазами, что у того язык пристал к небу. Казначей понял, - спорить было не время. Он все еще думал, что дело опять может поправиться, и уехал, не теряя надежды.

Через несколько времени после этого происшествия, однажды ночью, в маленькой деревеньке, отстоящей часа на два езды, от усадьбы полковника, остановилась ямская телега. Лошади, которые везли эту телегу, были измучены и не могли бежать дальше. "Нельзя ли переночевать в этой деревне? - спросил человек, сидевший в телеге, своему ямщику. Найду ли здесь свежих лошадей?" - Как не сыскать, ваше благородие, - отвечал тот; - за свои деньги чего не найдешь. Да вот, - прибавил ямщик, указывая на избу, против которой они остановились, - у здешнего хозяина есть две тройки: он не откажется от работы. Ямщик соскочил, постучался; в окне мелькнул огонек, ворота отворились, и проезжий, которого ямщик величал: ваше благородие, вошел в избу. Это был молодой офицер, высокий, стройный, с прекрасным лицом, только несколько бледный, и очень уставший с дороги. Глаза его были красными от продолжительной бессонницы, а левая рука, подвязанная черным платком, доказывала, что он едет из армии.
- Далеко ли отсюда до деревни полковника Леонского? - спросил он у хозяина.
- Не больно далеко: верст 15.
- Отвези меня туда, друг мой.
- Пожалуй - отвечал хозяин, почесывая голову. - Да лучше бы, барин, ночевали: тут такие-то горы, что и Господи...
"Нет, нет, невозможно! - сказал офицер; я итак слишком долго пробыл в дороге. Мне сейчас же надобно ехать". - Уж вы, батюшка, не на свадьбу ли так спешите? - подхватила хозяйка. Офицер посмотрел на нее с удивлением. - На какую свадьбу?- спросил он. - Как же? Ведь полковник-то хотел выдать замуж дочку свою. При этих словах сильное внутреннее движение изобразилось на лице молодого человека. Он сел и продолжал расспрашивать хозяйку. "За кого же полковник отдает дочь, и когда будет эта свадьба"? - За сынка какого-то барина, как бишь его прозвание? Вот еще он служит в городе и всегда принимает подушные, - отвечала словоохотливая женщина. - И свадьбу хотели играть скоро, только барышне вдруг что-то подеялось: на самый сговор ей сделалось тошно, а с тех пор все хуже, и хуже. Иные толкуют, что лихие люди ее испортили; другие говорят, будто она все думала о прежнем женихе, которого убили в армии, и занемогла с тоски. Теперь сохнет, да чахнет, так что жалко глядеть. То скорбь, то надежда, попеременно волновали душу незнакомца во время этого рассказа.
"Нет, - прошептал он, наконец в задумчивости, я был раз обманут, и теперь, если бы весь свет обвинял ее в глазах моих, я не должен ничему верить. Ради Бога, поскорее лошадей!" - прибавил молодой человек, встав со своего места и бросив на стол горсть серебряных денег. Пока хозяин, побужденный к деятельности такой щедрой платой, побежал запрягать лошадей, офицер с нетерпением и беспокойством прохаживался взад и вперед. А когда лошади были готовы, то он так заспешил ехать, что, наверное, забыл бы и шинель свою, и даже фуражку, если бы ему о том не напомнили.
Рано утром полковник и доктор, который лечил Софью, и с некоторых пор не оставлял ни на минуту своей больной, сошлись вместе в зале, где обыкновенно пили они чай. Старик был пасмурен, доктор погружен в размышления. Оба они говорили мало, о вещах ничего незначащих, посторонних и, казалось, боялись коснуться предмета, который занимал их больше всего. Этот разговор, сухой и отрывистый, скоро прекратился, и доктор принялся за какую-то книгу, желая почерпнуть из нее новые сведения, касающиеся до его науки, полковник отворил окно в сад. Свежий утренний воздух, вид ясного, безоблачного неба, влили на минуту какое-то тихое спокойствие в его душу. Но перед самыми окнами был цветник Софьи. Время роз и нарциссов давно уже прошло; они поблекли и облетели. Только одни осенние цветы, астры, кое-где цвели и пестрелись. - Скоро придет и ваша пора! - подумал старик, поглядев на них, - скоро завянете и вы, и может быть вместе с той, которая вас лелеяла и любила! Тут ему опять стало грустно, и он опять устремил взор вдаль, на синее небо. Вдруг показалось Полковнику, что по одной из аллей сада кто-то идет к его дому. Он смотрит... смотрит пристальнее, и не верит глазам своим. На лице его изобразилась радость, смешанная с каким-то ужасом. Он не может произнести ни одного слова, ждет чего-то чрезвычайного и не сводит глаз с дверей комнаты. Наконец они отворяются и полковник видит, что ему показалась не мечта и не призрак: перед ним воспитанник его, Ипполит Борский!
- Господи! - сказал старик, всплеснув руками, - неужели мертвые могут вставать из гробов, и возвращаться с того света!
Но пока полковник произносил эти слова, а доктор, вытаращив глаза, смотрел на него, крепкое объятие и горячие слезы юноши доказали его благодетелю, что он прижимает к сердцу не бестелесное существо, не холодного мертвеца, но человека, полного чувств и жизни.
- Итак, ты жив, Ипполит? - восклицал полковник, не помня себя от радости, - ты, в самом деле, жив! Но что это: рука у тебя подвязана; ты ранен. Расскажи мне, как это случилось, какими судьбами воротился ты?
- Все узнаете! - отвечал растроганный юноша. Я был глуп, легковерен, виноват перед вами! Но прежде скажите, что Софья? - Друг мой! без тебя многое переменилось у нас, много случилось такого, чего ты верно не ожидал никак. "Знаю. Я заезжал домой; там для меня объяснилось все. Но я не успел предупредить вас о приезде своем: я без памяти спешил видеть Софью. Так ли слаба она, как сказали мне?" Полковник вздохнул: доктор пожал плечами. "Ради Бога! - вскричал Ипполит в отчаянии: дайте же мне видеть ее хоть одну минуту; дайте сказать ей то, что так тяготит мою душу!" - Какое действие произведет на больную сильная, внезапная радость? - спросил полковник у доктора. " Прежде, - отвечал доктор, - можно было бы ручаться за успех такого средства; но теперь я не знаю... Впрочем, - прибавил он, подумав с минуту, - в таких случаях надо говорить откровенно: положение больной не может быть хуже того, в каком она теперь находится; зачем же лишать ее последней радости?"
Если бы Ипполиту прочитали приговор Военного суда, поставили его на колени и прицелились бы из 12 ружей в его голову, то и тогда верно он не почувствовал бы такого ужаса, какой произвели в нем слова доктора. Он стоял как окаменелый; точно, как будто все способности ума его были уничтожены, все чувства сердца убиты.
Доктор взялся приготовить Софью к свиданию с ним. Осторожно и постепенно объявил он ей, что весть о смерти Ипполита была ложная и что он жив. Сначала больная слушала его равнодушно: ей казалось, что ее обманывают и пустой надеждой хотят подкрепить силы ее. Но когда доктор прибавил, что Ипполит сам уведомляет о скором своем возвращении, когда показал письмо, нарочно написанное Борским, тогда она не могла более сомневаться, и радость, давно забытая бедной девушкой, блеснула в глазах ее. "Теперь я умру спокойно! - сказала Софья, прочитав это письмо. Он знает мою невинность, и совесть не мучит меня. Но мне грустно, что я его не увижу". Мысль, что она не доживет до возвращения Ипполита, сильно ее расстроила. Она заплакала, и доктор, который знал, как вредны для нее слезы, решился, наконец открыть все. Он боялся, что больная при этом открытии может впасть в глубокий, продолжительный обморок; но обморока не было. Софья сделалась опять весела и спокойна, и нетерпеливо желала видеть Ипполита. С каким трепетом страха и надежды вошел Борский к ней в комнату. С какими различными, смешанными чувствами, стоя на коленях у постели бледной, изнеможенной девушки, осыпал он руку ее пламенными поцелуями. Казалось, он хотел вдохнуть в нее всю жизнь, все силы бытия своего. И в самом деле, лицо больной оживилось легким румянцем, когда она увидела того, который стоил ей стольких слез и страданий; взор засветился удовольствием, и она приподнялась на постели. Но оставшаяся искра жизни для того только вспыхнула ярче, чтобы скорее угаснуть: через минуту голова Софьи склонилась опять на подушку, недосказанное слово замерло на устах, и одно слабое безмолвное пожатие руки было последним приветом умирающей отчаянному ее другу.

***
Я познакомился с Борским в 1813 году, за границей. Под Тарутиным он был тяжело ранен, и в полку его сочли убитым. Но судьба, против воли, спасла его от смерти; только оставшись сзади, в резервном гошпитале, он долго и отчаянно был болен, и прибыл к армии уже весной. Благородная, приятная наружность Борского понравилась мне с первого взгляда, а его дерзкое мужество, его тихий характер и какой-то отпечаток глубокой горести, которая выражалась во всех чертах лица его, привлекли меня к нему еще больше. Мы часто виделись, часто вместе бывали в деле. Видя непоколебимое равнодушие, с каким он бросался в огонь, видя совершенное охлаждение его к жизни, я понял, что он несчастлив; жалел о нем, но не смел, проникать в тайну, которую он не открывал никому и, казалось, хранил в душе своей, как святыню. Не смотря на то, что Борский презирал все опасности и, по-видимому сам искал смерти, неприятельские пули и ядра долго щадили его. Наконец, под Дрезденом, раздробили ему руку. После сражения мне удалось отыскать его в больнице, отведенной для раненных. Рана Борского была неопасна. Он даже очень терпеливо переносил боль, которую она ему причиняла, но жалел о том, что поврежденная рука навсегда лишила его возможности продолжать службу, лишила, как он сам говорил, последней отрады: умереть со славой.
Я пробыл у него с час. Пока мы разговаривали, привели еще одного тяжелораненого офицера с обезображенным лицом, с разрубленной головой, укрученной перевязками. Взглянув на него, Борский содрогнулся и отворотил голову. Я подумал, что это от сострадания, однако скоро заметил, что на лице его изобразилось какое-то другое, неприятное чувство: точно как будто в эту минуту оживилось в нем воспоминание чего-то ужасного. Раненного поместили очень близко к нам. Сначала лежал он неподвижно, не обращая на нас никакого внимания; но через несколько минут, вслушавшись в голос Борского, приподнял голову, пристально посмотрел на него и, застонав, с каким-то судорожным движением упал опять на шинель, лежавшую в головах у него. Казалось, он силился что-то сказать, но разбитая его челюсть не позволяла ему произнести ничего, кроме одних невнятных, глухих стонов. Вообразив, что несчастный умирает, я бросился к нему на помощь; но он снова приподнялся, сыскал портфель свой, и, слабой дрожащей рукой начертив несколько слов карандашом, сделал знак, чтобы я показал их Борскому. Вот что было написано на листочке, который он подал мне. "Сам Бог хотел, чтобы я здесь встретился с вами. Тяжело умирать, не очистив своей совести! Софья невинна: я оклеветал ее".
Легко можно представить, с каким удивлением смотрел я на эту странную и безмолвную сцену. Я понял, что Борский и офицер с разрубленной головой встретились не в первый раз, и хорошо знали друг друга; видел, что слова, написанные незнакомцем, сильно поразили Борского, что на глазах его навернулись слезы и, как мне казалось, слезы радости; но больше ничего от него я узнать не мог. Ни время, ни место не позволяли мне расспрашивать моего приятеля о подробностях этого происшествия. Я простился с ним, надеясь опять навестить его на другой день, но в ту же ночь корпус наш переменил позицию, и мы больше не видались.
Года через два после того, когда я возвратился из Франции, мне пришлось, но делам моим, сделать путешествие в южную часть России. Это было летом. На одной станции у меня сломалась коляска. Пока как ее дочинивали, я, от скуки, начал расспрашивать смотрителя о помещиках, живущих в окружности, и случайно узнал, что от этой станции очень недалеко деревня Борского. Обрадованный таким открытием, я решился заехать к нему. Старого полковника давно уже не было. Молодой человек продал всю свою собственность для того, чтобы выкупить его имение, и поселился в месте, которое доставляло ему столько сладких воспоминаний: и цветник Софьи, и дерновая скамья, на которой так часто сиживали они, сохранили прежний вид свой. Ни одна вещь в ее комнате не была тронута с места. Мы увиделись с Ипполитом, как старые друзья, и я прожил у него несколько дней. Заметив, что мне очень хотелось узнать историю его жизни и развязку странной сцены, которой я был свидетелем, он решился удовлетворить моему любопытству. В один вечер, прогуливаясь вместе, мы зашли далее обыкновенного, и очутились подле церкви, стоящей на холме, в версте от деревни. Там, на могиле Софьи, у подножия гробового камня, скрывшего все радости несчастного моего друга, услышал я от него повесть, которую рассказал теперь.

М. Сблв
СТЕПУШКА
(Истинное происшествие)

В одной из губерний средней полосы, далеко от уездного города, в небольшой деревеньке - родился и вырос Стёпушка, ненаглядный сынок Филиппа Филипповича Пузырева и Степаниды Кирилловны Пузыревой. Все, кому только случалось быть, хотя несколько знакомым со Стёпушкой, когда уже он, будучи лет 18-ти, служил в армейском полку подпоручиком - все, судя по его прекрасной наружности, живому, пылкому характеру, и по редкой способности перенимать и тотчас делать все, что только ему отменно нравилось: все согласно думали и говорили, что природа произвела его на свет в часы лучшего своего расположения, и что если бы он получил хорошее образование, или бы, по-крайней мере, не был до чрезвычайности избалован своею маменькой, то, наверное, был бы, наконец, человеком и счастливым, и известным в свете. - Но взглянем на его родителей.
Филипп Филиппович имел около 50-ти лет от роду, и со всеми признаками крепкого сложения, высокий рост; был человек не слишком простой, не слишком добрый, покорный муж, плохой отец, зажиточный помещик и крепок на ухо, когда кто-либо из соседей иногда, при нужде, просил его о денежном пособии. Всех детей своих, - их было семеро - любил он одинаково; но если Стёпушку и называл он иногда ненаглядным, и ласкал его более чем прочих своих детей, то это не потому, чтоб он чувствовал к нему особенную нежность; а потому, что так угодно было его супруге Степаниде Кирилловне.
Степанида Кирилловна была женщина то же немолодая - лет под сорок и тоже высокого роста, но не крепкого сложения, сухая. В цветущие свои лета, имея приятную наружность и будучи до ослепления любима своими достаточными родителями, она, под руководством своей чувствительной маменьки, жила и наслаждалась жизнью в губернском городе, убивая время счастливой молодости в вихре светских удовольствий. Любила заниматься собою, нарядами; любила и всячески старалась, для увеличения в подругах своих зависти, иметь около себя толпу нежных воздыхателей. Но потом, когда уже она с летами начала приметно увядать, когда уже из толпы ее нежных прислужников оказалось много дезертиров, а оставшиеся, - в том числе был и Филипп Филиппович - вздыхали, угождали и домогались ее руки из интереса - (Степанида Кирилловна была богатая невеста) тогда и она, в свою очередь, сделалась недовольной собою, капризной, злоречивой и, следовательно, нетерпимой в обществах. Напоследок, в досаде, она вышла за неотвязного и терпеливого Филиппа Филипповича, уехала с ним в свою деревню, проклиная город и всех своих знакомых. Но мирная, уединенная деревенская тишина, могла ли нравиться такой женщине, которая, можно сказать, была вскормлена утонченной негой праздности и взлелеяна удовольствиями и лестью модного света? Разумеется, что деревня показалась ей тюрьмою, муж - тюремщиком, а однообразная сельская жизнь - наказанием. Не умея чем заняться, не слыша ни от кого похвал, ни себе, ни своим нарядам, она день ото дня становилась своенравнее, грубее. Так прошло несколько лет, в течении коих Степанида Кирилловна успела прибрать к рукам своим Филиппа Филипповича до такой степени, что он, не смея при ней кашлянуть, уходил в другую комнату; и не смотря на то, что Бог благословил супружество их четырьмя сыновьями и тремя дочерями - она ничуть не сделалась благоразумнее, добрее сердцем. За малейшие, неумышленные упущения по домашнему обиходу, она любила задеть по уху и ветреную горничную девку, и добрую мамку, и пьянчужку повара и старого, честного дворецкого. Редкий день проходил, чтоб она на кого-нибудь из домашних, начиная от мужа до конюха, и от последней коровницы до старшей своей дочери, не нашумела, не накричала и не замахнулась бы, чем попало. Один лишь ненаглядный Стёпушка не боялся своей сердитой маменьки и смело делал все, что только ему входило в голову.
Напрасно почтенный, умный деревенский священник, отец Михаил, обучавший в доме Пузыревых детей их чтению, чистописанию, арифметике и Закону Божию, напрасно по праздничным и воскресным дням, обедая у своего помещика, проповедовал ему при жене его, что родители, для счастья своих детей и для собственного своего благополучия, никогда не должны обнаруживать пред ними того нежнейшего чувства родительской любви, которое к одному из них с самого рождения, по непостижимому таинству природы, влечет сердца их более нежели к прочим детям; что в противном случае в братьях и сестрах любимца, прорастают худые плевелы: зависть, лукавство и нелюбовь к родителям; а в любимце-ребенке, мало-помалу растут и укореняются: своеволие, себялюбие, гордость и своенравие, не говоря уже о том, что все детские шалости любимца, на которые родители не обращают внимания, или лучше сказать, не видят их, отвлекают его от первоначального учения, поселяют в нем отвращение от наук, и, потом, неприметно с летами, дойдя до дурных поступков, делают его совершенным невеждою и вредным членом общества.
Напрасно отец Михаил, для сильнейшего убеждения Пузыревых, иногда приносил с собою какую-то печатную книгу и пальцем показывал им страницу, где, между прочим, было сказано: "Давно из множества примеров известно, что дети, к какому бы они не принадлежали состоянию, даже к крестьянскому , слишком любимые своими родителями, в особенности же матерями, вступают в свет слабыми и в физическом и в нравственном отношениях. Привыкнув с нежных лет своих жить под теплым крылышком слишком чувствительной маменьки и не встречать препятствий малейшим своим прихотям, они, вступив в свет, делаются неспособными к перенесению легких трудов и самых легких препятствий своим прихотливым желаниям"! Все это говорено и читано было напрасно! Филипп Филиппович, развалившись в своих вольтеровских креслах, дремал от спасительных поучений и печатных доказательств священника. Степанида Кирилловна то же, разряженная по-праздничному, сидела на софе, против большого 5-аршинного зеркала, и, любуясь собою, или новым своим чепчиком, не слушала отца Михаила; а Стёпушка, набрав в большой деревянный насос помоев, подкрадывался к гуляющим по деревне в нарядных сарафанах девушкам, к молодым женщинам, и, метя прямо в глаза, обрызгивал им лицо и нарядные сарафаны; и ни одна из них никогда не смела пожаловаться на него Уже Стёпушке исполнилось 17 лет, а он все еще не переставал забавляться и забавлять своих родителей разными шалостями, простиравшимися от разорения вороньих гнезд, до подсматривания тайных свиданий горничных девок и молодых дворовых женщин, с лакеями и деревенскими парнями, до неуважения своего почтенного учителя, доброго и умного деревенского священника, который слишком четыре года с редким терпением вдалбливал в его ленивую голову русскую грамоту и первую часть арифметики; и между тем, при каждой шалости, с ангельскою кротостью, делал ему спасительные увещания, призывая его к благонравию. Напрасно: Стёпушка, выпучив глаза, смотрел на священника, и, казалось, слушал его со вниманием, но, в самом деле, в его голове формировались новые планы для новых шалостей, которые тотчас, по окончании увещаний, и приводились в исполнение.
Таким образом, почтенный отец Михаил терпел и бился с ним до арифметической прогрессии; потом видя, что все его увещания отскакивают от Стёпушки, как от стены горох, и что его шалости растут в прогрессии геометрической: оставил его на волю Божию и решительно отказался не только от преподавания арифметики, но и от 15 рублей, следуемых ему за последние шесть месяцев учения. Сперва - было эта неожиданная новость встревожила отца и мать до такой степени, что они, когда священник, поблагодарив их за хлеб и соль, ушел домой, приказали позвать к себе Стёпушку и тоном неудовольствия спросили у него о причине негодования отца Михаила; но тотчас успокоились: Стёпушка уверил их, что он гораздо больше знает священника, и что сам, без его утомительных толкований, может окончить всю арифметику в три дня - Филипп Филиппович радовался сему оправданию потому, что уже не станет даром платить за сына своего денег, а Степанида Кирилловна была страх как довольна потому, что сынок ее гораздо больше знает священника и что уже, по ее мнению, брюзгливый отец Михаил, не будет надоедать ей беспрестанными своими доносами на милого, ненаглядного Стёпушку.
Спустя после сего год, в продолжение коего Стёпушка в отношении роста и познаний, сделался болван болваном, а в отношении нравственности, порядочным негодяем, случился рекрутский набор. С небольшой деревеньки Филиппа Филипповича следовало поставить двух рекрут. Назначенных пришло время сдавать. При сей верной оказии, Филипп Филиппович, имея небольшое дельце в губернском городе, поехал туда сам и взял с собою для экипировки Стёпушку. Во время пребывания в губернском городе, случилось Филиппу Филипповичу быть в одной приятельской компании и встретиться там с молодым, веселым и, судя по орденам, храбрым армейским полковником. И вот слово за слово, разговорясь, узнает он, что полковник - сын Благоразумова, того самого, с которым Филипп Филиппович лет 15 служил в одном полку, пил и ел из одной чаши и, всем, чем мог, делился пополам. При сем радостном открытии, восхищение Филиппа Филипповича было невыразимо: он едва не раздавил молодого полковника в сильных своих объятиях и чуть не задушил его поцелуями. Полковник со своей стороны тоже, чувствуя всю цену, хотя и простых, и неупотребительных в губернских городах, но искренних, простосердечных ласк человека почтенного и притом друга своего отца, старался как мог, проще показать ему свою радость и уверить, что эта нечаянная встреча и ласки друга отца его, делают ему столько же удовольствия сколько и чести. На другой день полковник, после военного визита, сделанного им губернатору во всей форме, заехал на квартиру Филиппа Филипповича и должен был пробеседовать с ним до позднего вечера.
Во время этого беседования, Стёпушка, неугомонный в деревне, но как теленок смирный и неловкий в городе, пленился воинским нарядом полковника. То тихо, на цыпочках, подкрадывался он к столу, на коем лежали шар, кивер, и с удовольствием дотрагиваясь до всего, особенно до блестящей чешуи, улыбался, посматривая украдкой на полковника; то на цыпочках же, подходил к стоявшей в углу золотой шпаге и пошевеливал ее, сперва на месте, а потом осмеливался брать ее в руки и даже примерять к правому своему боку; то стоя у печки, и тихо вздыхая, смотрел он с завистью на серебряные шпоры, золотые эполеты и бриллиантовый на шее крест. Внимание, с которым Стёпушка рассматривал военную одежду, начиная от шпор до верхней красной выпушки мундирного воротника, было замечено полковником. - Конечно, вам наш мундир нравится? - ласково спросил его полковник. От сего неожиданного вопроса Стёпушка покраснел первый раз в жизни и не знал, куда девать глаза и руки. - Да-с, славный мундир, - отвечал он с трудом полковнику, потупив глаза в землю. - Не хотите ли и вы иметь такой же? - продолжал полковник, - это очень легко; стоит только вам определиться в полк и лет пятнадцать, со всевозможным усердием и пользою, послужить Царю и Отечеству, не жалея ни трудов своих, ни здоровья, ни крови и, даже, если нужно будет, и самой жизни. Стёпушка еще более покраснел, смешался, и, не зная, что отвечать, смотрел на своего батюшку. - В самом деле, почему вы, почтеннейший Филипп Филиппович, - говорил полковник, оборотясь к отцу, - до сих пор держите вашего сына дома, в деревне? Почему вы эдакого рослого, красивого и статного молодца не определите в службу? Он уже в таких летах, что без труда мог бы привыкнуть к военной жизни... - Конечно, - отвечал отец; - да я не знаю, есть ли у него охота. - Хоть сейчас, хоть сию минуту, только бы меня сделали поскорее офицером! - вскричал Стёпушка, прервав с живостью речь своего батюшки, твердым голосом. И не удивительно; еще при первом его прикосновении к блестящей чешуе, родилась в нем охота быть офицером, и потом, по мере, как он дотрагивался до шарфа, до золотой шпаги, увеличивалась, и, наконец, от шуточного предложения вступить в службу, превратилась в пламенное желание видеть себя в военном мундире. - Полно врать! - сказал отец, ударив сына по плечу, где тебе служить! Да если бы не шутя дело, дошло до этого, так ты бы такой поднял, плачь и рев, что хоть из дому беги вон! Да и матушка-то твоя, расставшись с тобою, утонула бы в своих слезах.
- Пустое! - отвечал сын с неудовольствием, я бы и не поглядел бы на матушкины слезы, поплакала бы себе, да и перестала бы. - Дело! бесподобно! - сказал полковник, смеясь; - знаете ли, что, почтеннейший Филипп Филиппович? Я могу и готов сделать для вас такую услугу, которая принесет вам выгоду, сыну вашему счастье, а мне и моему батюшке, как искреннему вашему другу, большое удовольствие: отдайте вашего сына на мои руки? Вот вам честное слово, что я буду заботиться о нем, как о родном своем брате. Филипп Филиппович молчал и с улыбкою, означавшею невозможность, покачивал головою. - Чего тут думать, - продолжал полковник, - решайтесь! И я бы завтра же повез его с собою в полк, и тотчас сделал бы его юнкером; а там, года через два, или еще и прежде, смотря потому, как он будет прилежать к наукам и службе, он уже прикатил бы к вам в отпуск офицером и таким молодцом, что вы бы с вашею супругою не нарадовались, не налюбовались бы им. Кроме сего вы бы избавились от тех затруднений, хлопот и издержек, которые вам предстоят и необходимы, для определения его в волонтерный корпус. Филипп Филиппович все молчал, но уже не улыбался и не покачивал головою. - Право решайтесь, - продолжал полковник, - чего тут думать. Завтра, вот так, в чем он теперь есть, я уложил бы его в покойную кибитку, окутал бы всего шубами, и, не требуя от вас ни на дорогу, ни на обмундировку двух копеек, преблагополучно бы довез его до своего полка, Я вас уверяю и в последствии докажу вам, что он, находясь в моем полку, под особенным моим надзором, не будет ни в чем нуждаться и никогда не станет беспокоить вас просьбами о денежном пособии; я все это беру на себя.
С начала сего предложения родительская нежность расстаться с сынком и страх явиться без него к жене, обожавшей Стёпушку до безумия, долго боролись с карманными выгодами отца; но, наконец, интерес одолел, Филипп Филиппович согласился, Стёпушка тоже. На другой день, после слезного расставанья, ненаглядный сынок с новым своим покровителем, покатил в полк, в Волынскую губернию, в местечко Неизвестное. Почтенный Филипп Филиппович, не смотря на трескучий мороз, стоял у ворот и сквозь слезы провожал глазами кибитку, мчавшуюся по длинной городской улице и заключавшую в себе любимое его детище. Кибитка скрылась; но он все еще стоял и провожал сына ушами: был слышен звон колокольчика. Когда звон колокольчика перестал доходить до его слуха: родитель тяжко вздохнул, залился слезами, тихо поворотился направо кругом, вошел в комнату и стал по ней шагать, облегчая вздохами сердце, стесненное горестью.
Мало-помалу утешительная мысль, что ему удалось так счастливо, даром, сбыть с рук Стёпушку, и притом такому человеку, у которого он всегда будет сыт, обут, одет и никогда не потребует от своих родителей денег успокаивала тоску его и развеселяла его сердце. Наконец он совершенно успокоился, стряхнул последние висевшие на его ресницах две крупные слезинки, кликнул Ваньку и приказал ему, чего, никогда, не бывало, дать по чарке водки всем находившимся при нем людям.
За четыре дня перед отъездом в деревню, Филипп Филиппович вспомнил, что возвратясь домой без Стёпушки, он никак не минует жаркого нападения своей жены; вспомнил - и закручинился! Ходил, думал, передумывал - худо! Пробовал садиться, ложиться на спину, и опять думать, передумывать - и все выходило худо! Опять начинал ходить и думать, думать ... и напоследок выдумал, чтоб тотчас написать и тотчас же отослать к Степаниде Кирилловне письмо, в коем между прочим, уведомить ее слегка, что Стёпушка без его родительской воли и благословения, записался в военную службу прямо офицером, и с каким-то полковником ускакал прямо на Турецкую границу. - Худо! - говорил Филипп Филиппович запечатывая письмо. - Худо! - сказал он, вздохнувши, отдавая письмо Ваньке, чтоб тот отнес его на почту. - Но все-таки лучше, - продолжал он, оставшись один в комнате, - чем если бы я не догадался сыграть с женой эту штуку: трудно выдержать первый огонь; после тоже, да не то: гораздо легче.
В воскресенье, в 8 часов вечера, в трескучий январский мороз, при свете полной луны, в теплых сапогах, в бараньей с длинными ушами шапке и в медвежьей шубе - сидел Филипп Филиппович в роскошной кибитке и, сильною, легкою четверкой коней, по гладко-укатанной дороге, как по маслу, катился в свою деревню последние 15 верст. И каждая верста, уменьшая расстояние, уменьшала его душевное спокойствие! Напоследок, сильный кучер одним разом останавливает несущуюся четверку лошадей у ворот своего господина. С поднявшими вверх хвостами и с громким лаем бросились было на приехавших злые дворовые собаки; но одно цыц! произнесенное знакомым голосом кучера, всех злых собак обкатило как водой: они, разогнув хвосты и опустив головы, тихо разбрелись опять по своим конурам. Эта была первая встреча Филиппу Филипповичу; вторая была сделана ему в собственном его зале и собственной его женой. Роковое письмо, посланное к ней из губернского города, получила она за три часа до прибытия домой мужа.
В глубокую полночь, сильный пожар не произвел бы в доме такой суматохи, какая поднялась при появлении мужа в зале. Бледная, с распухшими от слез глазами, с длинною растрепанною косою, обессиленная отчаянием и злостью лежала на софе Степанида Кирилловна и тихо стонала, когда муж ее вошел в зал. Увидев его, она пронзительно вскрикнула, соскочила с софы и как бешеная, кинулась было на Филиппа Филипповича; но будучи еще до сего расслаблена сильными порывами гнева и отчаяния, она, против своего намерения, упала к ногам своего трепещущего мужа и продолжала бесноваться ... Довольно!

***

По прибытии Стёпушки со своим покровителем на место, в первый месяц он был записан в полк юнкером, был с ног до головы одет в егерский мундир, и был введен в экзерциргауз, для первоначальной строевой выправки; потом в следующие два месяца он уже, к удивлению всех, и маршировал и всю экзерцицию проделывал ружьем лучше лучшего солдата. После сего необыкновенного успеха, в свободные часы от службы, полковник приказал ему с прочими юнкерами ходить в класс, для продолжения наук и ждал от него чрезвычайных успехов; но не тут-то было! Арифметическая прогрессия была для Стёпушки непреодолимою засекою к просвещению! И вот уже он в досаде начинал бить аспидные доски, ломать грифели и раскаиваться, что пошел в военную службу. Вдруг открывается грозная и славная для России война 1812 года! Все взволновалось, закипело и повалило к Неману! Стёпушка с радостью сжег все свои арифметические тетрадки, истолок в порошок доску и грифели, развеял все по полю, схватил ружье, перекрестился и стал на правом фланге гренадерского взвода.
В продолжение сей блестящей компании, Стёпушка личной своею храбростью успел заслужить Георгия 5-го класса, прапорщицкий, подпоручный чины и Анненскую шпагу. По окончании войны, в цветущем здравии и увенчанный лаврами, возвратился он, с тем же полком, в Россию, на мирные квартиры в Каменец-Подольскую губернию и уже не Стёпушкой, а Степаном Филипповичем, господином храбрым подпоручиком, кавалером и командиром взвода отличных стрелков. Взводу стрелков, коим командовал молодой, храбрый Пузырев, досталось квартировать в богатой деревне Кохановке, принадлежавшей к большому имению помещика N.; сам помещик жил в другой деревне, а в Кохановке, кроме огромной каменной винокурни и близ ее небольшого красивого с крылечком домика, не было никаких других помещичьих строений. В небольшом, красивом с крылечком домике, жил пан Плутович, полномочный писарь винокурни, с небольшим своим семейством, состоявшим из пожилой жены и очень хорошенькой дочери, панны Аркадии. Лучшая изба во всей деревне была отведена для постоя начальника стрелкового взвода, и так случилось близехонько от домика пана Плутовича.
Прошло несколько дней, как храбрый взвод стрелков, под командой подпоручика Пузырева, после двухлетней бурной, убийственной компании, после чрезвычайных походов и неимоверных трудов, понесенных им на пространстве от Москвы до Парижа, покоился в зажиточной деревне Кохановке, и ни одна шалость не нарушила тишины сельской, и ни одно грубое слово не огорчило ребенка; казалось, что солдаты появились в деревне мимоходом. Привыкнув во время продолжительной компании, и летом, и зимой жить под открытым небом, ни один солдат не любил и не мог быть в хате. Ночью все они спали или в сараях, или на току, завернувшись в шипели, подослав под себя по снопу соломы; а с восхождением солнца каждый из них, сделав осмотр своему ружью, сумке и прочей амуниции, спешил увидеться с товарищами, с коими два года и в походах и в боях маршировал и сражался в одной шеренге, в одном ряду, и привык быть неразлучным; и потом целый день с коротенькими в зубах трубками, они ходили, стояли, или сидели кучками на зелененьком лужку за деревней, и с удовольствием, припоминая себе о недавно минувших трудах и опасностях, рассказывали друг другу разные походные анекдоты, всегда сопровождаемые общим громким смехом; или же иногда по привычке, находили удовольствие бродить, врассыпную, по опушке леса, отделенного от деревни глубоким яром; и наконец перед вечером быстро взбежав на противолежащую высоту глубокого яра, все расходились по своим квартирам - нехотя, нога за ногу. Между всем этим, вообще было приметно, что солдаты, после трудов и беспрерывно деятельной военной жизни, скучали деревенской тишиной, спокойствием.
Командир их тоже, первые дни после походов, проводил время не лучше своих подчиненных. Уведомив родителей о своем здоровье, о наградах, полученных им во время компании, и между прочим объяснив им надобность в 250 рублях, он не знал что ему делать, чем заняться, и скучал. Закинув назад руки и склоня наперед голову, без всяких мыслей и цели, ходил он или по деревне, или по ее окрестностям, без всякого внимания. Ни восходящее, ни заходящее солнце в прекрасное время года, ни пленительное местоположение Кохановки, ни тенистая близ деревни рощица, в коей два светлых, хрустальных ручейка, журча по камешкам, вились излучинами и резво бежали в Кохановскую винокурню, ничто не останавливало его взоров, не обращало на себя внимания и не веселило сердца.
В один праздничный, прекрасный день, после обеда, Степан Филиппович, по обыкновению своему, склоня голову и закинув за себя, под сюртук, руки, шел без внимания по деревенской улице; шел ... и вдруг, поравнявшись с большим каменным строением винокурни, в огромных печах коей, в честь Вакха, день и ночь, с треском пылали дрова столетних дубов, - останавливается и немного погодя, входит во внутренность строения; черный, густой дым, клубившийся из труб винокурни и расстилавшийся над дорогою, был причиною, что унылый Степан Филиппович вдруг остановился и потом, из любопытства, вошел во внутренность строения.
Десять длинных рядов больших кадок, поднимавшийся из оных от запаривания хлеба, и плававший облаками по всей винокурне пар, да несколько полуодетых, грязных работников, бродивших между кадками как тени, представились любопытным взорам молодого Пузырева. Кроме сего, влево был слышан треск пылающих в печах дров, шум падающей в большие чаны и вытекающей из оных воды, и наконец тихое журчание водки, текущей ниточкою из больших шести кубов; все это вместе забавляло Пузырева и наводило на уста его легкую улыбку. Напоследок он улыбнулся и вышел вон.
На дороге повстречался с ним пан писарж (писарь) Плутович. В праздничном своем кунтуше, опоясанный широким, полушелковым с золотыми цветочками кушаком, гордо шел он на винокурню. Высокий, статный рост, прекрасная наружность молодого, опрятно одетого офицера и важная мина его, невольно заставили гордого писаря снять свою фигурную шапку, поклониться, отрекомендоваться и завести с ним разговор, который кончился тем, что пап Плутович, с новым своим знакомцем возвратился к себе в дом.
Несколько мужчин, женщин и взрослых девушек, одного сословия с паном Плутовичем, сидели чинно в светлой, опрятной комнатке и слушали панну Аркадию, игравшую на 30-тирублевом фортепьяно, наизусть мазурку, когда молодой Пузырев с хозяином вошел в компатку. Вся компания, особенно женщины, одним разом, как будто их шеи были на одной пружине, двинули свои головы на вошедшего офицера. Пан Плутович, отрекомендовав Степану Филипповичу свою жену, дочь и некоторых из гостей, просил его садиться. Жена Плутовича, по обязанности хозяйки занимать компанию, завела с новым гостем речь о прекрасной погоде; во время сего разговора, сильно поддерживаемого самим хозяином, вся компания приметно волновалась: один, увидев на щеголе офицере новый, ловко повязанный шейный шелковый платок, старался скрыть свой весьма поношенный, вытягивая выше воротник своего кунтуша или фрака; другой, приметив, что у офицера сапоги блестящие, как зеркало, заботился о том, как бы свои, намазанные салом, спрятать под длинный кунтуш, или задвинуть их под стул соседа, и прочее. Дамы также: те, у коих на этот раз были надеты опойковые башмачки, старались скрыть их под длинные свои платья, другие оправляли шейные платочки, косыночки и головные уборы, и все, подавая назад плечи, старались держать себя прямо, беспрестанно поглядывая на молодого, пригожего офицера. Панна Аркадия, желая обратить на себя особенное внимание прекрасного гостя, беспрерывно, не сводя с него глаз, пробовала фортепьяно, и на первый раз довольно удачно: глаза ее встретились с глазами Степана Филипповича трижды. После этого, когда уже дело обошлось, гости заговорили свое, и никто не думал скрывать свои наружные недостатки; тогда и Степан Филиппович стал, охорашиваясь, пошевеливаться и поглядывать на панну Аркадию без всякого с ее стороны усилия. Перед вечером все гости разъехались по своим домикам, каждый к своей должности, остался лишь один Степан Филиппович: его не пустили, удержали на легонькой ужин.
Во время приятного вечера, при закате солнышка, пан Плутович, беседовал с молодым Пузыревым на крылечке своего красивого домика, занимая его разными рассказами, между коими, по общей привычке всех польских официалистов, для важности своего звания, умел ловко уведомить его о себе, что он древней, важной польской фамилии, что предки его играли не маловажную ролю во время разбора Польши; что он сам, служа в народовой кавалерии ротмистром, командовал эскадроном, что храбро дрался с русскими казаками, был два года в плену; и что наконец, возвратясь на родину, нашел одни развалины того огромного имения, коим обладали его важные предки и коего он был единственным, прямым наследником. - Трудно мне было, вельможный пан Поручник, - продолжал Плутович, - перенести это жестокое несчастие, очень трудно! Но, - сказал он подбоченясь, - благодаря Бога, я не потерял духа: принялся трудиться, работать головою, и в скором времени поправился так, что теперь могу купить две порядочные деревни! Одну из них думаю отдать в приданое за моею Аркадией, а в другой буду жить сам, с женой. И я бы уже давно все это сделал, давно бы мог иметь своих экономов, рахмистров; но ясно-вельможный пан-добродзей И.Ч., которому я теперь служу более из приязни, нежели из нужды, неотступными, убедительнейшими своими просьбами, уговорил меня пробыть у него до Нового года. После сего пан Плутович, то же по привычке хвастать, для важности своего ничтожного звания, рассказал Степану Филипповичу, что все русские офицеры, как-то: поручики, капитаны, майоры и полковники, квартировавшие в его время в Кохановке, всегда с ним жили в тесной дружбе и с удовольствием проводили время в его доме; и наконец пан Плутович заметил молодому Пузыреву, что он поздно с ним познакомился и что это не водится между воспитанными людьми.
Во время сего хвастовского рассказа жена Плутовича заботилась об устройстве лёгонького ужина. Велела вместо обыкновенно употребляемого ими сала, выдать кухарке полфунта коровьего масла, приказала сделать молочный суп, прибавить вареников и зажарить поросенка. Потом вытащила все свое лучшее серебро, состоявшее из пяти столовых и одной разливательной ложек, из двух пар с вилками ножей, солонки и одного подсвечника. Все это тщательно, для парадов, хранилось между бельём в большом сундуке. Во время сего действия панна Аркадия то же была не без дела: беспрестанно выскакивала на крылечко, и повертевшись, делала несколько фигурных шагов по двору, и опять убегала в комнату, где побренчав на фортепьяно, опять выскакивала на крылечко, и всегда с новыми грациями, с новым румянцем и с новыми плутовскими глазками.
- Что с тобою сделалось Аркадия? - спросил раз у нее с удивлением хитрый отец, - отчего ты так сегодня весела, и не посидишь на месте двух минут? Странно! Прежде бывало тебя не оторвешь от фортепьяно, или от тамбурной иголки, а сегодня! я не понимаю! - сказал Плутович, поглядев значительно на молодого Пузырева.
От сих умышленных слов, панна Аркадия мастерски смешалась, покраснела, мило взглянула на Степана Филипповича и убежала в комнату. Молодой Пузырев не мог этого не заметить: он был не слеп; не мог не подумать, что он нравится Аркадии: он был самолюбив; не мог не радоваться: он был в сем деле неопытен, был молод и имел сердце.
На другой день неопытный Пузырев, уже не грустный и не после обеда, а веселый и поутру рано, шел не в сюртуке, и не на винокурню, а в щегольском мундире и прямо в дом Плутовича. И те же ласки, те же сказки, угощения и новые угождения встретили его в комнате, прибранной и чище и красивее вчерашнего. Легонькое и лучшее изо всего гардероба платьице, обтянутое вокруг заманчивой Аркадиной талии, прозрачная на ее высокой груди косыночка и прелестно-вьющиеся вокруг ее чела локоны развлекали осторожность молодого воина, до позднего вечера; а между тем, тихие вздохи, и изредка страстные взгляды атаковывали его со всех сторон неприметно. На следующий день атака усилилась. Хорошенькая, но бессмысленная Аркадия, со всеми орудиями молодости, приятной наружности и нескромным желанием нравиться, оставляемая несколько раз своими полу- невеждами родителями наедине с молодым, пылким Пузыревым, успела пленить Степана Филипповича, и сама плениться им совершенно. Уже ввечеру серебряный знак отличия сделался игрушкою любви: несколько раз он был резвыми ручками Аркадии снимаем с неустрашимой груди Пузырева и пришпиливаем на ее нежную, волнующуюся грудь. На четвертый день Пузырев был наряжен дежурным по полку, но он не поехал в Штаб, сказавшись больным; а полетал в дом Плутовича растравлять свои сердечные раны. Но, увы! он нашел в доме одного хозяина, проверяющего свои винокуренные счеты! - Жена моя с Аркадией, - сказал Плутович, поздоровавшись с Пузыревым, - уехала в гости на целую неделю, - сказал и опять прехладнокровно сел продолжать проверку винокуренных счетов. Не раз случалось, что молодой, храбрый Пузырев в жестоких сражениях, командуя рассыпным строем стрелков, как градом был, осыпаем неприятельскими пулями и землею от падающих у ног его ядер и гранат; но всегда, не теряя духа, он исполнял дело свое неустрашимо, и лишь изредка был, тревожим вздрагивающим сердцем. Теперь же, пустым и ложным известием, что Аркадия с матерью уехала в гости на неделю, как сильною контузией был он оглушен, испуган и посажен на стоявший у окна стул! Хитрый Плутович, все это не только видел, но и предвидел. Чтоб скрыть свою бессовестную радость и увеличить действие горести на нетерпеливого Пузырева, пан писарж стал рассказывать ему о премудростях своих счетов и о необходимости хорошо знать арифметику. Степан Филиппович тотчас ушел к себе на квартиру и не знал, куда деваться от скуки. Плутович, сговорившись с женой, знал, что она с Аркадией воротится к вечеру домой, и потому незадолго перед ее приездом, пошел на квартиру Пузырева, и, как будто бы не примечая его горести, почти насильно, вызвал его к себе, уверяя, что ему без жены и дочери очень грустно. Пришли в дом. Хозяин велел подать чаю, или лучше сказать сенной трухи; подали. Плутович выпил одну, другую, третью чашку, заправлял каждую ромом домашнего произведения, и приглашал гостя следовать его примеру; но гость не мог сладить и с одною чашкой; каждый глоток останавливался в его горле: тоска по Аркадии позволяла ему только дышать и то не со всем свободно.

Итак, Степан Филиппович, сидя у окна пригорюнившись, прогуливался глазами по следам, оставленным бричкой, увезшею прелестную Аркадию. Вдруг видит: четверка разношерстных, малорослых лошаденок тянет по улице большую оплетенную прутиками, но на задних рессорах, бричку. Видит, что бричка, поравнявшись с воротами, начинает тихо заворачивать в двор. Луч радости коснулся тоскующего сердца Пузырева: он вскочил со стула, вытянулся перед окном и, не переводя духа, продолжал смотреть на въезжающую бричку. Наконец, утомлённые лошаденки, понуждаемые сильными ударами бича, сбирают последние свои силы и рысцой подвозят бричку к крыльцу. Выходит Аркадия! О, радость! о восторг! Как пуля из ружья вылетает Пузырев из комнаты на крылечко принять Аркадию из экипажа; но она уже успела промчаться в другую комнату, чтоб поскорее сбросить с себя плохой капотец, взглянуть в зеркало, поправиться. Надобно было принять из экипажа матушку и ввести ее в залу. Вошед в комнату, пани писаржева, с притворной досадою, побранила своему мужу, что она, не застав дома ни пана маршала, ни жены его, у коих намерена была прогостить целуя неделю, поехала до пана Прейзуса, где прекрасно пообедала, провела время и, и конечно бы осталась там дня на три, о чем ее и жена и дочь пана Прейзуса убедительно просили, но Аркадия сделалась очень нездоровой, и непременно хотела ехать домой. Является Аркадия разодетая как нельзя легче! Пузырев ожил, поздоровался, уселся с нею на канапе, и начались милые рассказы о путешествии. Смеркалось. Отец без надобности уходит на винокурню, мать без нужды хлопочет на дворе и в пекарне, молодые люди наслаждаются полною свободой.
Такими средствами неопытный и плохо образованный Пузырев, в продолжение четырех дней, был грубо завлечен в явные сети, расставленные ему бессовестными родителями безрассудной Аркадии.
Вскоре после сего в полку, между офицерами разнесся слух, что Пузырев хочет, и уже дал слово, жениться на дочери писаря Кохановской винокурни, и что уже писал об этом к своим родителям. Все сии слухи тотчас дошли до сведения полкового командира. Послали за Пузыревым; он является. - Все ваши добрые товарищи с негодованием говорят, что будто бы вы намерены жениться на дочери писаря Кохановской винокурни, и что будто бы уже писали об этом к вашим родителям? Правда ли это? Прошу вас сказать мн. откровенно? - спросил Полковник Пузырева, с неудовольствием.
- Точно так, - отвечал Пузырев смело.
- Как можно! Как вы смели об этом думать и писать к своим родителям без моего одобрения! - вскричал с досадою Полковник: - да знаете ли вы, что вам еще нет и 20 лет, что вы еще Подпоручик, что получаете такое жалованье, которого едва, с нуждою, достает вам на необходимое, что ваши родители, в прошедшую войну понесли значительные убытки, расстроили свое небольшое имение, обременены семейством и не могут вам, делать ни малейшего пособия? Но это в сторону. Знаете ли вы, что ваша невеста, не говоря уже о том, что она девушка без всякого образования, бедная, почти нищая, и кроме красивого личика и кудрявых локонов, не имеет совершенно ничего? Как, и чем вы будете жить с нею, если женитесь? Думали ли вы об этом?
- Взаимною любовью, - отвечал страстный Пузырев, поглядывал вокруг себя самодовольно.
- Еще мне сказывали, - продолжал Полковник, с трудом удерживаясь от смеха: - что пан Плутович обещает вам за своей дочерью 70 тысяч злотых; правда ли это?
- Так точно, - отвечал Пузырев довольный сим вопросом; - иначе бы я и не подумал на ней жениться.
- И вы этому верите?
- Без малейшего сомнения. Пан Плутович человек самых честных правил, достаточный, любит свою единственную дочь и конечно сдержит свое слово.
- Нет! - говорил Полковник, выходя из терпения, - нет! он человек недобрый, нечестный, ничуть не думает о последствии, и хоть бы хотел, но не может вам дать за своей кудрявой дочерью и семидесяти грошей. Короче, я не хочу, чтоб вы женились; извольте идти и не думать об этой глупости.
- Вы несправедливы, господин Полковник, что так обидно судите о человеке, которого вы от роду в глаза не видели, и не имеете права так дурно говорить о нем. Кроме сего вы так же не в праве мне запретить женишься. Я сейчас подам рапорт о позволении вступить в брак с дочерью пана Плутовича, - сказал Пузырев своему командиру и покровителю с огорчением, - я вас, - говорил Полковник хладнокровно, сию же минуту накажу. Адъютант! возьмите от него шпагу и отведите его на гауптвахту.

Напрасно добрые товарищи, три дня, уговаривали влюбленного, арестованного и содержащегося на гауптвахте Пузырева, чтоб он извинился перед Полковником в своей горячности, и напрасно доказывали ему, что его намерение жениться на бедной и глупенькой дочери писарской, есть самое нелепое и ни с чем не сообразное: он их не слушал, называл бездушными и наконец, поклялся им, что прелестная Аркадия будет его женою непременно, хотя бы против сего вооружился целый свет; и что он, с избранной его сердцем женой, будет совершенно счастлив; везде и во всяком состоянии, даже в нищенском, если злой судьбе будет угодно бросить его в оное.
Полковник видя, что строгость, употребленная им против молодого, пылкого Пузырева не имеет ни малейшего действия на его рассудок, и притом все еще, не смотря на то, что Степан Филиппович был уже не Стёпушка, считая себя некоторым образом обязанным отвечать за его несчастье старому Пузыреву, решился, под предлогом домового, отпуска, отправить его в город К., к старшему своему брату Матвею, человеку умному, светскому, достаточному и фамильному, проживавшему там, для удовольствия своей молодой и прекрасной жены; будучи уверен, что для ослабления и мало-помалу совершенного уничтожения первого действия нежнейшей страсти, если от нее в последствии предвидятся одни лишь горести - самое лучшее правило для молодого человека есть разлука с обожаемым предметом и рассеяние в разнообразных удовольствиях светской жизни.
В одно утро бледный, изнуренный сердечною тоской, несчастный Пузырев, неожиданно, был посажен в почтовую бричку, и под присмотром полкового казначея, отправлявшегося, по казенной надобности, в Москву, был отвезен в город К. и сдан на руки старшему брату Полковника, с объяснением подробных обстоятельств молодого, влюблённого Пузырева.

В первые дни пребывания Степана Филипповича в городе К., он был дик, неприступен и ко всему бесчувственен. Ни искреннее желание умного Матвея разными способами облегчить страдания молодого офицера, ни милые ласки любезной и прекрасной его жены, ни приятнейшие, весёлые забавы небольшого общества друзей обоего пола, собиравшихся по четвергам в доме достаточного Матвея, ничто не имело доброго влияния на страшную угрюмость отчаянного Пузырева: при первом удобном случае он тотчас исчезал из веселого общества, запирался в своей комнате, и страдал менее. Таким образом, молодой Пузырсв, живя в К- ве, страдал, чах и ежедневно увеличивающеюся своею угрюмостью, наводил по четвергам уныние на собиравшееся в доме Матвея любезное общество, а в прочие дни - страх на самих хозяев. - Нет, мой друг, Настенька! я не могу долее видеть этого молодого, несчастного офицера, - он меня ужасно как беспокоит! Я боюсь от него дурных последствий! надо написать к брату, чтоб прислал за ним! - сказал однажды Матвей своей жене, возвратившись из театра, на коем польские актеры, на русском языке уродовали трагедию: Гамлет. - Я и сама, мой друг, давно об этом думала, но не хотела тебе сказать, - отвечала прекрасная жена Матвея, - конечно, продолжала она, любуясь собою, перед зеркалом, - надобно его отправить; завтра же напиши о нем к брату.
Но на другой день, в четверг, к удивлению всех, Степан Филиппович, является к столу в прекрасном расположении духа, с живым на лице румянцем, ловко, опрятно одетым и во весь день отличается веселостью, приятною неловкостью и милыми, простосердечными рассказами о некоторых забавных случаях, встретившихся с ним и его товарищами в Польше, Германии и во Франции, во время компании 1812-1813 годов, и обращает на себя внимание общества! Все, кроме некоторых молодых и немолодых К- х франтов, душевно радовались этой внезапной, счастливой перемене, и между тем все с нетерпением желали знать причину оной. Умный Матвей, старший брат Полковника, желая первый открыть эту тайну, подослал было своего бойкого камердинера, выведать у вислоухого офицерского денщика, не выходил ли Степан Филиппович прошедшего вечера, не приходил ли кто и всю ли ночь был барин его дома; но вислоухий денщик отделался от бойкого камердинера, сказав: где ему выходить! он едва таскает ноги! В самом же деле, Степан Филиппович не ночевал дома; денщик об этом знал, но побожившись своему барину молчать, сдержал слово.
Злодей Плутович, желая довершить начатое им дело, уговорил своего друга пана Маршалка, (дворецкого) ехавшего со своею женою в К- в, по препоручениям своего помещика, взять с собою несчастную, умирающую с тоски Аркадию, и там оживить ее свиданием с молодым Пузыревым. Так и сделано. Пан Маршалок и его жена, пани Маршалкова, взяли с собою Аркадию, привезли в К- в, отыскали место заключения Пузырева, устроили свидание и оживили Аркадию, одушевили Степана Филипповича. Геройская решимость, чрезвычайные труды, понесенные нежною Аркадиею, на пространстве от Кохановки до К- ва, для отыскания своего возлюбленного, оторванного от ее сердца безжалостной рукой жестокого Полковника, и сладкие слезы радости, брызнувшие при свидании из прекрасных глаз Аркадии, и чувствуемые Пузыревым на его ланитах, сильнее всех клятв доказывали ему чрезвычайную любовь Аркадии, и в один момент, из самого несчастнейшего узника, сделали его счастливейшим человеком в мире.
Уже далеко за полночь, после нежных один другому жалоб на каменное сердце Полковника, после искренних отчетов, отданных с обеих сторон и в мыслях и в чувствах, угнетавших их во время убийственной разлуки, они, призвав на помощь пани Маршалкову, принялись думать и толковать о средстве вырваться из когтей своих злодеев и положить конец своим страданиям.
Напоследок, по долгом размышлении, они выдумали и тремя страстными поцелуями утвердили, чтобы Аркадии тотчас, по окончании Маршалком своего дела, ехать обратно в Кохановку; а ему, оставшись в К- ве, всячески стараться перед умным Матвеем и его дальновидной, прекрасной женой, скрывать свою тоску сердечную по Аркадии и умерять нетерпеливое желание соединиться с нею в Кохановке. А, между тем, при добром случае, писать к Полковнику; признаваться ему в своем заблуждении; раскаиваться в дурачестве и уверять, что уже он, не только что совершенно исцелился от всех бывших с ним любовных бредней и припадков, но что даже и вспомнить не может о них, не краснея.
Итак, надежда и сердечная радость воскресшие в сердце молодого Пузырева при восхитительном, неожидаемом свидании с Аркадией, усиливаемые хитрым условием и поддерживаемые тремя страстными поцелуями были причиной внезапной и удивительной перемены Степана Филипповича.
После сего происшествия, молодой Пузырев, с каждым днем становился веселее, свободнее, услужливее и неразлучнее с гостиною своего второго покровителя. Ни одного случая не упускал он чтоб не быть в театре, в собраниях и в приятельских вечерах; и с каждым днем приобретал новые познания во всех обыкновениях и привычках светской жизни; оказывал важные успехи в приятном обращении и вскоре потом, с лёгкостью копируя лучших, оригинальных франтов того времени, успел сделаться счастливым, их подражанием во многих случаях. Правда, он уступал оригиналам во французском языке, в смелости обо всем судить, уступал им и в танцах; но за то все эти важные недостатки слишком вознаграждались его молодостью, пленительной наружностью и скромностью: прекрасные женщины смотрели на него и занимались им.
Сперва было некоторые молодые франты, из зависти, пробовали его сбить с толку загадыванием замысловатых шарад и разными мудреными задачами из игры в фанты; но напрасно, и это им не удалось: милое замешательство Степана Филипповича, от которого по его прекрасному лицу разливался свежий, живой румянец, нравился прекрасным женщинам и заставлял их с нежным участием помогать ему разгадывать мудреные шарады и решать трудные задачи из фантов.
Так прошло несколько дней, в продолжении коих, умный Матвей, писал к своему брату о внезапном, неким неожиданном переломе сердечной горячки, случившемся с молодым Пузыревым, и о быстрой постепенности возвращающей его рассудок. Вместе с сим письмом было отправлено и другое, сочиненное самим Степаном Филипповичем, которое, после условного с Аркадией признания во всех его заблуждений, после раскаяния во всех его дурачествах и прочее, заключалось следующим: И если ваше справедливое огорчение от чистосердечного моего раскаяния может, хотя несколько смягчиться: то я, возвратясь, в полк, надеюсь неусыпным своим прилежанием и ревностью к службе, возвратить ваше прежнее ко мне милостивое расположение и совершенно изгладить из вашей памяти мое непростительное дурачество.
Подобное сему написал он и к тем из своих товарищей, которые более других смеялись над его любовью к писарской дочери и первые уведомили о том своего Полковника. В ожидании ответа прошли две недели, и то же удовольствие: театр, собрания, вечера, не переставали, казалось, веселить молодого Пузырева и увеличивать к нему лестное внимание прекрасных дам. Однажды умный Матвей, с прекрасной своей женой и со Степаном Филипповичем, возвратясь из театра, на коем была играна комедия: Урок мужьям, - сказал своей супруге в отсутствии Степана Филипповича: - мне кажется, друг мой Настенька, что уже пора бы нашего любезного гостя отправить назад, к брату. Жаль, он уменьшит собой удовольствие нашего круга, но надобно же подумать и о нем: для молодого офицера приятная праздность светской жизни - яд; он не в состоянии будет отстоять порядочно и одного суточного караула: задремлет, и уснет от скуки; а от лагерной службы заболеет, получит чахотку. Что ты мне на это скажешь? - Я и сама, мой друг, давно об этом думала, - отвечала прекрасная Настенька, завязывая на башмачке своем ленточку, - но в это время входит Степан Филиппович, и разговор кончился; сели ужинать.
На третий день после сего, любезный гость был отправлен в полк на почтовых. Возвратившись в полк, молодой Пузырев тотчас, во всей форме, явился к своему командиру-благодетелю и, казалось, с чувством искреннего раскаяния извинялся перед ним в прошедшем своем безумии и благодарил его за спасение от явной беды. Полковник извинил его, обласкал, и, рассказав о значительном расстройстве имения его отца, Филиппа Филипповича, советовал ему, чтоб он думал не о женитьбе, а о том, чтобы со временем быть опорой и утешением своих родителей. После чего, Пузырев был переведен в другую роту, к строгому Капитану, и получил в свое командование взвод, расположенный от Кохановки в 12 верстах.
Вскоре за сим Полковник, для излечения ран, был уволен за границу на 6 месяцев, куда тотчас и уехал, сдав полк, на законном основании, старшему по себе штаб-офицеру. Прошла неделя, другая, прошел месяц, и ни один из добрых товарищей Пузырева, не заметил в нем ни одного вздоха, ни одного слова об Аркадии, когда многие из них с намерением заводили с ним речь о ее молодости, хорошеньком личике и об эфирной легкости в мазурке; Степан Филиппович, слушал их, улыбался и молчал без замешательства, хладнокровно. Наконец отличное усердие, с коим Пузырев занимался службой, успокоила добрых его товарищей совершенно: все перестали думать и говорить об Аркадии, и перестали примечать за Степаном Филипповичем. Но Степан Филиппович думал и действовал. Редкий проходил вечер, чтоб он верхом не слетал в дом Плутовича и не насладился бы там беседой с прелестной своей Аркадией. Случалось, что он и ночевал там, но никогда не случалось, чтоб он опоздал на ученье, в дежурство, или в караул, и тем подал бы на себя подозрение. Таким образом, прошло довольно времени. Вдруг опять между его товарищами пронесся слух, что он тайно обвенчался на дочери Плутовича. Все удивились; долго не верили слуху; но потом, убедившись в истине, донесли об оном командующему полком. Потребовали в полковой штаб подпоручика Пузырева; приезжает, является и тотчас же подает при рапорте прошение. - Что это значит! - спросил у него с удивлением командующий полком, прочитав рапорт, - вы проситесь о переводе в гарнизон?
- Так точно, - сказал Пузырев с унынием. - Что за причина? мне сказывали, что вы тайно обвенчались с дочерью Плутовича? справедливо ли это? - Точно так, - отвечал Пузырев с принужденной твёрдостью. - Да как же вы осмелились это сделать? Кто вам позволил? Знаете ли вы, что вас за такое самовольство…
- Все знаю, но дело кончено; прервал Степан Филиппович расстроенным голосом: - пощадите меня, - продолжал он с навернувшимися слезами на глазах: - примите мое прошение. Я не могу и не должен служить в этом полку - негодование и обидные взгляды моих товарищей, убили бы меня прежде времени. Я скроюсь от них в дальний гарнизон и там. .. Он не мог окончить: слезы полились из глаз его в два ручья - он вышел вон.

Через три месяца, по неспособности к полевой службе, молодой Пузырев был переведен в В-ий гарнизон при повелении: - с получением его немедленно извольте, отправиться в город В-ну. Он получил и подорожную, и прогонные деньги. До сего времени, со дня поданного Пузыревым прошения о переводе его в гарнизон, он, по причине болезни, переселился и жил в доме своего тестя; и увы! еще в первые дни супружества, коварная любовь сняла с его глаз очаровательную свою повязку и обнажила пред ним истину! Прелестная, обожаемая им Аркадия, за которую он так много мучился, страдал, для которой пожертвовал славой, ожидавшей его на полях ратных и спокойствием своих родителей - была не более, как просто молодая, безграмотная и глупенькая женщина, которая целое утро находила удовольствие сидеть за туалетом, и заботиться о своем смешном наряде; и потом во весь день или висеть на шее мужа, осыпая его поцелуями, или бренчать на негодном фортопьянишке одну тy же, вытверженную на память мазурку; или перепрыгивать от музыки к зеркалу, от зеркала опять на шею к мужу и опять к зеркалу, к фортопьянам. Пан Плутович тоже явился перед его глазами простым, бедным шляхтичем, который во всю свою жизнь, у разных помещиков, служил и бился из куска хлеба, где экономом, где писаржем на броварне (писарем пивоварни) где лесничим - и опять экономом, писарем и так далее. Жена пана Плутовича, также оказалась простою шляхтянкой, дочерью пана кухзржа (повара) на коей он женился из интересу: вместо приданого он получил тогдашнее, последнее, место на Кохановской винокурне. Также и приятельское их общество, собиравшееся, иногда по праздникам, в доме Плутовича, казалось Степану Филипповичу шумным отрывком Бердичевской ярмарки. Мужья кричали о своих ничтожных спекуляциях покупать на маленьких ярмарках, у бедных мужиков худую скотину и откармливать ее даром пом.щичьею брагою; а жены их звонили о своем незначащем хозяйстве, например: об урожае в их огородах капусты, луку, огурцов и прочего; о прибыльном размножении индеек, каплунов. Во время сих бесед, разочарованный Степан Филиппович, облокотясь на 30ти рублевое фортепьяно, на коем неутомимая его супруга без умолку бренчала свою любимую, единственную мазурку, сидел погруженный в глубокую задумчивость. Припоминая себе о тех утонченных удовольствиях и приличиях образованных обществ, на кои он насмотрелся, живя в К- ве, и в коих уже сам начинал играть важную роль, и сравнивая все это с настоящим своим положением, он живо чувствовал ничтожность своего состояния, так, что нередко, нарочно жалуясь на головную боль, он отворачивался от жарких поцелуев неотвязчивой, глупенькой своей Аркадии, и часто, вырвавшись из ее нескромных объятий, уходил из комнаты и, спрятавшись за высокую поленницу дров, приготовленных для винокурни, проливал там горькие слезы! С каждым днем, с каждой минутой угасала в нем любовь к Аркадии, увеличивалось нерасположение к ее родителям и усиливалась печаль до отчаяния; он стал подвеселять себя водочкой. Вскоре за сим родилась в нем ненависть к своему тестю и теще, но он до времени крепился, скрывал; потом, узнав, что Плутович, вместо обещанной за дочерью деревни, не может дать ему и 10 серебряных рублей, Пузырев вспыхнул, вышел из себя, и вытолкал пана писаржа и, пану писаржеву из их красивого с крылечком домика. Завладев домом, Степан Филиппович жил в нем полномочным хозяином до отправления своего в В-ий гарнизон, несколько дней, в течение коих возненавидел и Аркадию, стал пить отчаянно и, что всего ужаснее, не мог терпеть своего младенца-сына, родившегося на другой месяц после свадьбы!
Наконец в марте, в самую глубокую распутицу, несчастная Аркадия., жертва дурного не воспитания, а, просто, дурного присмотра, и следовательно жертва своих полу- невежд родителей, рыдая, прощалась со своим отцом и матерью навеки! И грубо понуждаемая отчаянным своим мужем, должна была вырваться из последних материнских объятий и с грудным, плачущим младенцем, идти как в гроб, в ту самую бричку, и коей она, незадолго перед тем, в первые дни своего знакомства с Пузыревым, с первыми, еще невинными чувствами любви, нетерпеливая, возвратившись с матерью из гостей, восхитила своим нечаянным приездом тоскующего по ней Пузырева и положила начало своему бедствию! Пузырев, разбранив тестя и тещу, и проклиная первую свою встречу с Аркадией, называя себя несчастнейшим, погибшим человеком в мире, грубо сел подле своей рыдающей жены и почти с одними прогонными деньгами, поехал в В-ий гарнизон за 1500 верст!
Прошло два года и не было о нем никакого слуха. Потом прежние хорошие его приятели, с удовольствием, услышали, что Пузырев, по ходатайству его покровителя Полковника, опять был переведен в армейский полк, - и после сего еще прошел один год, и никто не знал: где Пузырев и что с ним делается. В Бессарабской области, среди необозримой равнины, в небольшом, тесно и дурно построенном городке, известном своими ежемесячными ярмарками, на кои из всей области сгоняются тысячи рогатого скота и большие табуны лошадей, в доме капитан-исправника, после званого, изобильного вином и, более сытого, нежели роскошного стола, сидели в большом зале избранные гости, и в ожидании кофе и ликера, каждый со своим случайным соседом или соседкой, говорил свое любимое. Между сими избранными гостями, с пригожей дамой, поодаль от прочих, сидел молодой армейский майор, товарищ и лучший приятель Степана Филипповича Пузырева; сидел и с удовольствием смотрел на свою пригожую соседку, рассказывавшую ему с жаром о восхитительном местоположении Добружского монастыря, где она наслаждалась жизнью в недавно прошедший монастырский праздник. Среди сих непринужденных, приятных разговоров, вдруг отворяются двери в зал; показывается в военном сюртуке офицер и вдруг опять, как бы испугавшись многолюдства, скрывается за двери, прихлопнув оные сильно. - Боже мой! это знакомое лицо! - вскрикнул майор, встав со своего места, и хотел было идти узнать о незнакомом знакомце, но вежливость и удовольствие слушать милую свою собеседницу, продолжавшую все еще рассказывать об очаровательностях Добружского монастыря, требовали, чтоб майор опять сел на свое место и дослушал.
Немного погодя, входит лакей и докладывает сытому хозяину, что какой-то офицер желает с ним увидеться. - Глупый, проси его сюда! - сказал исправник своему лакею с неудовольствием. - Да я, сударь, просил его пожаловать сюда, но он нейдет. Исправник вышел и через минуту опять возвратился в зал и рассказал любопытному майору, что молодой, бедный офицер, переведенный из армейского полка в X-ий гарнизон, вчера, проезжая Орхеевский лес, был ограблен мошенниками, и что теперь, не имея чем доехать до X-на, просит его о вспоможении. - Но это вздор! - продолжал исправник с уверенностью, что-нибудь да не так: откуда взялись в Орхеевском лесу мошенники! я в первый раз слышу. - Где этот офицер? - спросил майор с нетерпением. - Я приказал ему дать кушать; и велел приготовить подводу, - отвечал исправник.
Майор пошел в столовую; представьте его удивление! Прежний его сослуживец и лучший приятель Степан Филиппович, сидел боком к дверям, за столом, и не обращая внимания на входящих и выходящих, с жадностью человека не евшего три дня, пожирал все приносимое ему лакеями и пил большим стаканом молдавское, кислое вино! Растрепанные волосы, небритая борода, багровое обезображенное горестью и беспутной жизнью лицо, старый, полинявший, нечищеный, с растерянными пуговицами сюртук, такие же рейтузы и худые сапоги - говорили майору о совершенной гибели его лучшего приятеля; майор заплакал.
- Здравствуйте, любезный Степан Филиппович! - говорил добрый майор, прерывающимся голосом, подходя к столу. Несчастный Пузырев обернулся на голос, взглянул на майора, встал, поклонился, опять сел и продолжал есть.
- Откуда это вы? и куда едете?
- В X-н, - отвечал Пузырев равнодушно.
- Разве вы меня не узнаете? - спросил его майор с удивлением и горестью.
- Очень помню, - отвечал Пузырев, с тем же равнодушием; мы с вами когда-то служили в одном полку, в одной роте. Вы господин С.
- Как же вам не стыдно, что вы после этого, и после четырехлетней нашей разлуки, не оказываете ни малейшего чувства радости, встретившись со мной нечаянно!
- Чему мне радоваться! я сию минуту еду и может быть не увижусь с вами вечно! Майор ужаснулся, выслал всех людей, и, придвинув стул, сел подле несчастного Пузырева. - Вы очень несчастны, любезный Степан Филиппович! это видно по всему!
- Да, - отвечал Пузырев хладнокровно, - с тех пор, как женился.
- Где же ваша жена?
- Не знаю. Она, уже год, как меня бросила, и, черт ее знает, с кем и куда уехала.
- А сын ваш где?
- Который? у меня их было трое.
- Где ж они?
- Все померли еще в колыбели.
- И вы можете говорить о них с такой бесчувственностью! вы, который с такою нежностью…
- Что ж мне делать! - прервал Пузырев с негодованием, оттолкнув от себя жаркое; вы видите! но оставьте! не будите меня от этой благодетельной бесчувственности! - вскричал он отчаянным голосом, ударив по столу ножом; потом вскочил со стула и хотел было бежать вон из столовой; но майор его остановил, и растроганный несчастьем своего лучшего приятеля, стал просить его убедительно, со слезами, чтоб он тотчас поехал с ним на его квартиру; но Пузырев никак не соглашался. - Любезный Степан Филиппович! - говорил майор, - пожалуйста, заедем ко мне! В ваших теперешних обстоятельствах, я могу вам быть полезен, могу сколько-нибудь облегчить вашу участь; пожалуйста, поедем.
- Нет, нет! - отвечал Пузырев, вырываясь из его объятий, я не пойду к вам, мне некогда; я должен поспешать в X-н; я уже итак просрочил две недели; прощайте, но если у вас, в самом деле, есть охота мне помочь, то дайте мне на дорогу сколько-нибудь денег. - Готов вам служить от всей души, любезный Степан Филиппович, но с тем, чтоб вы, хоть на одну минуту, заехали ко мне.
- Ни на одну секунду! не могу, и не хочу. Прошу вас, дайте мне денег, и я сейчас поеду?

Не было возможности уговорить несчастного Пузырева заехать в дом своего лучшего приятеля; между тем привели подводу; начали показываться любопытные; несчастный Пузырев рвался ехать; майор отдал ему все, что на тот раз имел с собой и, горько рыдая, простился с ним навсегда. Через три месяца, по приезде в X-н, несчастный Степан Филиппович был отдан под военный суд, и к счастью его умер прежде конфирмации на 22 году от рождения. 
Спрашивается: кто был причиной, что Степан Филиппович, так рано и так худо, кончил жизнь свою: - бабушка (мать Степаниды Кирилловны), или матушка Степанида Кирилловна?
Наверх