Андре Гретри. Отрывки из жизни, написанные им самим

Роберт, славный разбойник, долго беспокоил по ночам жителей города Люттиха и держал их в таком страхе, что они его прозвали Дьяволом.

Полиция день и ночь его преследовала, но он умел увертываться. Отец мой, засидевшись как-то у одного из своих приятелей, где было музыкальное собрание, возвращался очень поздно домой. 

При повороте в свою улицу, видит он пять человек, которые в воротах одного дома, казалось, его дожидались. Отец мой был не трус, однако все сказки, слышанные им о Роберте-Дьяволе, пришли в эту минуту ему на память: он не сомневался, что то был или сам Роберт или кто-нибудь из многочисленных его сообщников. 

Приободрившись, он решается идти мимо их твердыми шагами; но Роберт-Дьявол, это был точно он сам, его предупреждает, идет к нему навстречу, кланяется и, к величайшему удивлению моего отца, говорит: - Господин Гретри, вы очень поздно сегодня возвращаетесь; как думаете вы, который час? 

Вот видите, уже второй, вы очень неосторожны; я Роберт, однако не бойтесь; дайте мне только понюхать табаку, чтобы я мог похвалиться по крайней мере тем, что нюхал из табакерки честного человека. 

Отец мой не замешкался, угостил его своим табаком, и разбойник, после учтивого приветствия, оборотился к своим товарищам и сказал: вот господину Гретри, который так хорошо играет на скрипке в здешнем соборе и которого вы слушали сегодня поутру: кто из вас осмелится обеспокоить, когда бы то ни было, его или кого-нибудь из его семейства — тому от меня достанется! 

Через несколько времени Роберт, в трактире, где он пил ни о чем не заботясь, был взят приставом ксенемонтским, родственником моего отца.

Родители мои, по долгом сопротивлении, решились, наконец отправить меня в Рим1. Сие путешествие, составлявшее около 500 французских миль и довольно затруднительное по молодости лет моих и слабому здоровью, долженствовал я совершить пешком2

Добрая мать моя омывала горькими слезами белье и платье, которое приготовляла мне для дороги. Изо всего семейства я один сохранил прежнюю веселость. Я был твёрд в своём намерении; по крайней мере, имел причины таковым казаться. Это было для меня единственным средством, получить соизволение моих родителей.

Я провёл несколько дней у престарелой своей бабушки. Прощание мое с сею последнею растрогало меня до глубины сердца. Лета ее и дряхлость лишали меня надежды, когда-либо с нею увидеться. 

Добрая сия старушка давала мне искреннейшее советы, кои никогда не изгладились из моей памяти. Она изъясняла мне всю важность обязанностей моих к Богу, ближнему и себе самому. Она с удовольствием заметила мою смелость и решительность. Желая утвердить меня в оных, принимала она веселый вид и даже шутила; но невольные слезы показывали истинное состояние души ее. 

Второй муж её не оставил меня также без наставления; но оное было совсем другого рода. В день моего отъезда, после обеда, повёл он меня в сад, снял с себя шляпу, надел ее на меня и с важностью произнёс сии слова из Сида:
- Родриг! Есть ли у тебя сердце?
 
- Разумеется, дедушка, - отвечал я, удивленный сим вопросом.
- Хорошо! - продолжал он, вынимая из кармана пару пистолетов.
- Так вот тебе мой подарок! Будь осторожен; они заряжены. Заклинаю тебя, сын мой, не шути никогда смертоносным оружием; но если на тебя нападут…

- То я буду уметь защищаться, дедушка.
- Посмотрим. Вообрази, что это дерево - разбойник, требующий от тебя кошелька или жизни. Что ты тогда сделаешь?
 
Я скажу ему: - Милостивый Государь! если вы в нужде то я охотно вам помогу; но отдать весь мой кошелек, в моем положении, есть то же, что проститься с жизнью.
 
- Нет, - возразил мне дедушка голосом разбойника; весь кошелёк или...
 
В ответ на сии слова, спустил я курок и выстрелил в дерево.
- Хорошо, - сказал дедушка; но этого не довольно. Вообрази, что разбойник легко ранен и наносит тебе удар саблею. 

Он не успел еще кончить сии слова, как я уже выстрелил из другого пистолета. Устрашенная бабушка подбежала между тем к окну, с громкими восклицаниями:
- Что такое? Что вы делаете?
- Ничего, бабушка, - отвечал я; - на меня напали разбойники, а я их убил.
 
Муж её, довольный сим уроком, положил мне оба пистолета в карман и мы возвратились в комнаты.

Я познакомился с Вольтером в Ферне3. Он советовал мне, как можно скорее ехать в Париж.
- Там-то, - говорил он, - полетите вы к бессмертной славе.
- Вам хорошо говорить о славе, - отвечал я. - Вы привыкли к этому прекрасному слову, равно как и к самой вещи.
 
- Ах, друг мой, - возразил Вольтер. - Я охотно бы отдал целый век славы за один день совершенного здоровья! Любопытно знать: искренно ли было сие признание.

В Турине нашёл я одного немецкого барона, с которым был знаком в Риме. Оба мы ехали в Женеву и согласились отправиться туда вместе. Едва выехали мы из городских ворот, как я поставил себе долгом, завести разговор с моим спутником.
 
- Как я рад, барон... - сказал я. Но он прервал меня, довольно сухо, следующими словами: 
- Г. Гретри. Я никогда не говорю в карете.
 
- Хорошо, - отвечал я и до первой станции сохранял глубокое молчание. Когда мы остановились в трактире; то барон приказал разложить огонь в камине, надел свой шлафрок и подбежал ко мне с отверстыми объятиями, говоря: 
- Ах, любезной друг, как я рад, что… 

Тогда я прервал его в свою очередь и возразил столь же сухо:
- Г. Барон! Я никогда не говорю в трактирах.
 
Спутник мой начал хохотать, как безумный и в оправдание свое рассказал мне подробную историю жестокой боли в груди, по поводу коей запрещено было ему, говорить в карете.

Аббат Морелле4, Мармонтель5 и я отправились однажды за город, к одному из общих друзей наших. Желая сократить скучную дорогу, делали мы все возможное, чтобы смешить друг друга. 

Вдруг Мармонтель впал в некоторую задумчивость, несвойственную его характеру. Я спросил его с удивлением: какая мысль могла огорчить его в столь веселой беседе и при том в блистательнейшую эпоху литературного его поприща?
 
- Ах, друг мой! - возразил он. - Вам хорошо говорить. Вы женаты на женщине6, которую вы любите, которая вас обожает и разделяет с вами славу и благоденствие ваше. А я, человек одинокий, уже пожилой, я не имею никого, с кем бы мог разделить мои радости и горести; между тем, как скука...
 
- Так женитесь, - отвечал я.
- Ах! я бы очень хотел!
- Например, у аббата есть племянница. Зачем искать далее?
- Это вещь возможная, - вскричал Мармонтель с улыбкой сердечного удовольствия. - Я бы желал, чтобы это сделалось, - сказал Мармонтель со вздохом.

- Это непременно должно быть, - возразил я с громким смехом. И по прошествии двух недель Мармонтель действительно женился на племяннице аббата!

Я всегда любил прогуливаться; но обыкновенно хожу тихо и никогда не умел удваивать шагов своих. Когда я останавливаюсь с приятелями на улице; то всякой раз боюсь, чтобы они не вздумали сопровождать меня. Если же сие случится; то спутник мой непременно должен согласоваться с моим шагом. 

Для некоторых было это довольно трудно; я открыл однако средство, нечувствительно покорять и сих своей воле. В таком случае начну я напевать военный марш, коего мера сходствует с обыкновенным моим шагом; а спутник мой, мало-помалу, сообразуется с сей музыкой. Должно, однако, признаться, что я встречал много таких, коих слух или ноги были вовсе не музыкальны. 

Однажды у Сен-Рохских ворот (Saint Roch) я взял наемную карету; извозчик казался сердит на что-то как нельзя больше; ворчал сквозь зубы и бил без милости лошадей. Лишь только мы тронулись с места, он подозвал к себе приятеля, стоявшего в дверях заведения и пригласил сесть к себе на козлы. 

Предложение было принято; приятели начали разговаривать с большим жаром; я пересел к переднему окну и услышал следующее: я говорю тебе, что мне уже всегда такое счастье. — Да расскажи как все было

— В предместье Marais  какая-то старушка, закутанная в черный салоп, нанимает меня по часам, и говорит, что ей надобно побывать во многих местах. Мы едем час, другой, третий; наконец у Сен-Рохских ворот старуха велит остановиться, выходит и приказывает подождать. А скоро ли воротитесь, сударыня? - говорю я ей. 

- Мне только два слова сказать моему духовнику, - отвечает она. Я жду. Проходит час, проходит и другой; наконец, выйдя из терпения, прошу мальчика посмотреть за лошадьми, вхожу в церковь, иду прямо к священнику, спрашиваю и узнаю, что никто не приходил исповедоваться. - Так она улизнула в боковые двери? 

— То-то и есть, чтоб ей сквозь землю провалиться! Я спрашивал о ней у уличных торговок и они видели, как старая хрычовка вышла из церкви другими дверьми. Посуди же, вот люди на свете, а еще богомолка! Пять битых часов потерять понапрасну за этакой... Тут ругательства полились рекой.

Между тем я приехал, куда мне было надо, извозчик отворил дверцы; выходя я дал ему шесть франков. Он хотел сдать. - Возьми все, сказал я и пошел от него прочь. Тогда бедняк, не думая, что я его слышал, сказал вполголоса: - Слава тебе Господи! Этот видно не богомол!

Однажды рассердился я жестоко на Мармонтеля, и вот по какому поводу.
 
Я сочинял тогда музыку для оперы «Друг семьи7», и окончив Дуо: Faites qu’il vons plaira, повторял ему оное на фортепиано. Вдруг увидел я, что любезный мой Стихотворец, с приметным негодованием, снял что-то с сего инструмента, поспешно бросил на пол и растоптал ногами.
 
- Что это такое? - спросил я. - Любезный друг! - отвечал он, - это был паук. - Ах, несчастный, - воскликнул я. Что вы сделали? Вы лишили меня живого, истинного удовольствия. Всякой раз, когда я сочинял, этот паук спускался с потолка и садился на мое фортепиано; я видел его ежедневно; я привык к его обществу. Да простят мне мою слабость: говоря сии слова, не мог я воздержаться от слез.

 Я был в большой дружбе с адвокатом Кокеле де Шоссепьер, но следующий анекдот произвел на меня такое впечатление, что я разорвал с ним совершенно связь свою. Мы вместе пришли в один дом к ужину, к которому хозяйка пригласила многих остряков и самых прелестных женщин.

Адвокат Кокеле садится за стол, и хотя в таком случае обыкновенно он бывал весел и любил поговорить; но тут не говорит ни слова, кроме только того, что велит подавать к себе все жаркое и холодное, разрезает их и ничего не ест, не пьет и не принимает никакого участия в разговоре, весьма занимательном, потому что общество, было самое блестящее и отборное. 

Сначала поступки Адвокату оставались без внимания; но хозяйка заметив, что он не брал к себе на тарелку ни с одного блюда, говорит ему наконец: г. Кокеле, вы все разрезаете, а сами не едите; разве для того только пожаловали вы ко мне, чтоб занять место моего дворецкого? Многие из гостей изъявили ему также свое удивление. 

Но проклятый Кокеле вынув из кармана записочку, и обращаясь ко всем собеседникам, сказал: вот здесь, кому угодно, можно найти доказательство, что наша любезная хозяйка очень надеялась на мой талант разрезания — здесь написано: J'invite М. Coquelet, avenir couper demain chez moi (приглашение на завтрашнее разрезание (фр.)). Couper (вырезать фр.)) вместо souper (ужин фр.); так написала дама. 

От замешательства сделалось с нею дурно, я все общество не только не одобрило коварство насмешника, но приняло большое участие в неприятном положении дамы.

Следующее обстоятельство принадлежит к числу грустнейших воспоминаний в моей жизни. Три дочери мои находились во всем цвете молодости и красоты; старшая из них имела 16, вторая 15, а меньшая 14 лет от роду8. Все наши знакомые были от них в восхищении. В один зимний вечер поехали они на бал, который давала одна из наших приятельниц. 

Я сам явился туда же, по окончании Итальянской оперы. Дочери мои были, можно сказать, украшением праздника. Когда я взошёл в залу, они танцевали и невольно привлекали все взоры. Жена моя наслаждалась сим торжеством гораздо более, нежели они сами. 

Я подошёл к камину; подле меня стоял человек довольно важного вида и не спускал глаз с детей моих. Но он, как казалось, не разделял того искреннего удовольствия, которое юные их прелести и скромные поступки возбуждали во всем обществе. С наморщенным челом и в глубоком молчании смотрел он на весёлые группы танцующих. 

Вдруг обратился он ко мне со следующими словами:
- Милостивый государь! Не знаете ли вы этих трёх девиц? Не знаю почему, не хотел я ему сказать, что был их отец и отвечал довольно сухо: - Мне кажется, что это три сестры. - И я тоже так думаю, - продолжал он. Около двух часов танцуют они почти без отдыху и я смотрел на них во все это время. 

Вы видите, что все от них в восхищении! Нельзя быть прекраснее, милее, скромнее... Здесь отцовское сердце мое забилось сильнее прежнего; я едва не открыл ему истины; но незнакомец продолжал твёрдым и как бы порицательным голосом: - Послушай же, милостивый государь: через три года ни одна из них не останется в живых!

Сии слова и торжественный тон его произвели во мне невольное содрогание. Незнакомец тотчас удалился; я хотел за ним последовать, но не чувствовал в себе довольно силы, чтобы сойти со своего места. Я расспрашивал о нём многих из общества. 

Никто не умел сказать мне его имени, и я только узнал, что он выдавал себя за большого физиономиста и ученика Лафатера9.
 
Странное сие предсказание оправдалось, к несчастью, совершенным событием: в течение трех лет лишился я всех дочерей моих! 

Примечания:

[1] Андре-Эрнест-Модест Гретри - родился в бельгийском Льеже. В доме, где родился Гретри, теперь находится музей композитора.

[2] Согласно его мемуарам, в 4 года, танцуя, он опрокинул чугунный горшок, кипевший на огне, и опалил свои глаза, что ослабило ему зрение на всю жизнь. 

В 15 или 16 лет он перенапряг связки, спев очень высокую арию Галуппи и у него «сделалось кровохарканье», что случалось до старости, из-за чего Гретри был вынужден «соблюдать строгую диету, ужиная фунтом сушёных винных ягод и стаканом воды».

[3] Ферне-Вольтер - Впервые упоминается в бургундских документах XIV века под названием Fernex. Долгое время оставался ничем не примечательным селением, пока в 1759 году земля, на которой расположен Ферне, не была приобретена Вольтером. 

Покинув Женеву, разочаровавшую его строгостью кальвинистских нравов и начавшимися гонениями на театр, Вольтер искал поселение, где бы он мог наслаждаться уединением, быть в безопасности от французских и женевских властей и одновременно принимать гостей и показывать им свои пьесы. Ферне удовлетворял всем его требованиям.

[4] Андре́ Морелле́ (1727-1819) - французский аббат и писатель, энциклопедист и переводчик, член Французской академии. Дидро и д’Аламбер завербовали его в сотрудники энциклопедии по части богословия и метафизики, и некоторые из написанных им для этого издания статей (напр. «Fatalité», «Figures», «Fils de Dieu», «Foi», «Fondamentaux [articles]») не утратили интереса.

[5] Жан Франсуа Мармонтель - известный французский писатель, не раз упоминаемый А. С. Пушкиным в "Евгении Онегином".

[6] В 1771 году Гретри женился на художнице Жанне-Марии Грандон (Jeanne-Marie Grandon), дочери лионского художника Шарля Грандона. 

[7] «Друг семьи» / L’Ami de la maison, комическая опера на либретто Мармонтеля.

[8] Несчастный обвинял себя в смерти своих дочерей. Неусыпные труды художника, говорит он, - причина смерти детей. Отец уродовал природу, гоняясь за совершенством, его бессонные ночи, его труды иссушили жизненные истоки, - он заранее обрек свое потомство на гибель.

Их звали: Женни, Люсиль и Антуанетта. Старшая, Женни, была нежная, чистая девушка, очень слабого здоровья. Надо было бы не мешать ей лениться, жить сладкой растительной жизнью. 

Вместо этого ее заставляли работать. Гретри горько упрекал себя в этом, думая, что работа убила ее. «В пятнадцать лет ее с грехом пополам обучали чтению и письму, географии, итальянскому языку, сольфеджио, игре на клавесине; но она пела с ангельским выражением, а между тем, именно пению ее совсем не обучали. В шестнадцать лет она, глубоко веря, что слабость ее предвещает близкое выздоровление, тихо угасла».

В день смерти она попросила написать своей подруге, что собирается к ней на ближайший бал. «Она заснула навсегда, сидя у меня на коленях. Целые четверть часа я еще прижимал ее к своему безутешному сердцу. 

Я окропил своею кровью каждое произведение, созданное мной; я хотел славы, я хотел обеспечить бедных родственников, свою мать, которая мне была дорога: природа дала мне то, чего я добивался с таким трудом, но она отомстила мне на моих детях».

Вторая дочь, Люсиль, в противоположность Женни, была пожираема страстью к деятельности. «Мешать ей - значило убивать ее. Характер у нее был нетерпеливый, непокорный, раздражительный». Она сочиняла музыку. Она была автором двух небольших пьес: «Женитьба Антонио» (написанной в тринадцать лет и представленной в Итальянском театре в 1786 году) и «Луи и Туанетты». 

«Перголезе, - говорит Гретри,  - пожалуй, не отказался бы от маленькой бравурной арии из «Женитьбы Антонио»». Сочиняя, «она плакала, пела, ударяла по струмам арфы с невероятной силой. Я плакал от радости и волнения при виде этого маленького существа, одушевленного столь благородным усердием и влечением к искусству». 

Она раздражалась, когда вдохновенье ее не слушалось. «Тем лучше, - кричал ей Гретри, - это доказывает, что ты не хочешь создавать ничего посредственного». Она дрожала от волнения, когда отец просматривал ее работы. 

Он с большой мягкостью указывал ей на недостатки. Она мало занималась нарядами. «Все ее счастье заключалось в чтении (главным образом стихов) и в музыке, которую она страстно любила. Сочли нужным пораньше выдать ее замуж. Брак оказался неудачным; муж заставил ее страдать. Она умерла после двух лет мучений».

Оставалась еще Антуанетта. Гретри и его жена дрожали от страха потерять свою последнюю радость. Малейшее нездоровье Антуанетты потрясало их. «Часто, смеясь над нами, она нарочно позволяла себе какие-нибудь неосторожные выходки, чтобы заставить нас обуздать нашу неумеренную нежность». 

Гретри поклялся предоставить ей полную свободу. Она была красива, весела и умна; она не хотела выходить замуж. Она постоянно думала о сестрах, хотя и не говорила об этом. Все трое глубоко любили друг друга. Во время болезни средняя сестра часто говорила: «Милая Женни». На смертном одре третья сестра говорила: «Ах, моя милая Люсиль». 

Гретри вместе с женой и Антуанеттой уезжали из Парижа и путешествовали. Однажды, по дороге в Лион, она чуть не утонула в Соне вместе с отцом, бросившимся ее спасать. К осени 1790 года в Лионе у «ее пропал аппетит и веселое настроение». Бедные родители с ужасом заметили это и прятали от нее свои слезы. 

Они предложили ей вернуться в Париж. «Да, - ответила она, - вернемся в Париж, я там свижусь со многими дорогими людьми». Эти слова заставили Гретри содрогнуться; ему показалось, что она думала о своих сестрах. Она чувствовала, что умирает, но старалась скрыть это от близких; она говорила с ними о будущем, о детях, которые у нее будут, притворялась, будто ее интересуют наряды и танцы.

«Однажды вечером мой друг Руже де Лиль сказал мне, что я должен считать себя счастливым, имея такую прелестную дочь. Да, - ответил я ему на ухо, - она прелестна, она собирается сейчас на бал; а через несколько месяцев она будет лежать в гробу».

Несколько дней Антуанетту лихорадило, у нее был приятный бред: ей казалось, что она на балу, что она гуляет вместе с сестрами; она была спокойна и жалела своих родителей.

«Она сидела на кровати, беседуя с нами в последний раз; потом она легла, закрыла свои прекрасные глаза и отошла к своим сестрам».

«Из жалости ко мне жена моя нашла в себе силы остаться жить и заставила меня последовать ее примеру. Она снова взялась за живопись, которой занималась раньше, сделала портреты своих дочерей, потом продолжала писать, чтобы занять себя, чтобы жить».

из Р. Роллан "Музыканты прошлых дней".

[9] Иоганн Каспар Лафатер - швейцарский писатель, богослов и поэт, писал на немецком языке. Заложил основы криминальной антропологии. Гёте определил физиогномику Лафатера, как «гениальную эмпирию», то есть научный дилетантизм.

Наверх