Около царей. Воспоминания частных лиц

Рассказы П. X. Обольянинова об императоре Павле I


Петр Хрисанфович Обольянинов, из бедных дворян Псковской губернии, служил в разных губерниях, сначала мелким чиновником, а потом советником по соляной части. Переходы по службе, из одного места в другое, дали ему возможность практически изучить почти всю Россию, и он сделался знатоком своего отечества.

Неизвестно, по какому случаю Обольянинов попал на службу в Гатчину, и хотя не был особенным любимцем Павла Петровича, но успел оказать ему преданность свою и некоторые услуги. Этому способствовала жена Обольянинова, женщина простая и необразованная, но умная и бойкая.

Великий князь бывал в такой нужде, что иногда не имел хорошего обеда (?!). Обольянинова приносила ему сама или присылала со слугой вкусные пироги и другие кушанья.

По восшествии на престол Павла, Обольянинов не решился ехать к императору. Он притворился нездоровым и отправил в Петербург своего человека узнать, что толкуют в столице о новом государе. Сам ли собой, или по научению своего господина, слуга находился неотлучно около дворца.

Павел I-й, выходя из дворца, заметил этого слугу, когда-то приносившего ему пироги в Гатчине, тотчас узнал его и спросил:
- Ты человек Обольянинова? Здоров ли Петр Хрисанфович?

Получив в ответ, что Петр Хрисанфович не здоров, государь сказал:
- Врешь ты, он здоров; скажи ему, чтоб приехал ко мне.

Отсюда началось быстрое возвышение Обольянинова. В четыре года он достиг чина генерала от инфантерии, получил ордена св. Анны, Александра, Андрея и Иоанна Иерусалимского, все с бриллиантами, и 3500 душ крестьян.

В первые годы этого возвышения он был генерал-провиантмейстером, между тем генерал-прокуроры: граф А. Н. Самойлов, князь Алексей Борисович Куракин, князь П. В. Лопухин и А. А. Беклешов, сменялись один за другим.

Придумывая, кого бы назначить генерал-прокурором после Беклешова, уволенного от этой должности 2-го февраля 1800 года, император Павел прибегнул к любимому им средству - метанию жребия.

Написав на бумажках имена своих любимцев, он свернул бумажки, положил их перед образом, помолился и потом, перемещав, вынул одну из них. На ней было имя Обольянинова. Веруя в жребий, как в указание свыше, Павел, 2-го февраля 1800 года, назначил Обольянинова генерал-прокурором и называл его: "Богом данным".

Обольянинов не получил в молодости образования, и с практическими познаниями, приобретенными на службе в провинциях, казалось только и мог быть хорошим судьей или прокурором. Но он имел много природного ума, верный взгляд на поступки человеческие и на производство дел, был сметлив и осторожен, говорил сильно и правдиво.

В нем было еще достоинство, важное для начальников: держаться талантливых подчиненных и работать их руками. От прежних генерал-прокуроров, между другими чиновниками, достался ему М. М. Сперанский. Довольно и одного такого чиновника, чтобы канцелярия была блестящей. Перед государем, объясняя дела на словах, он выдерживал доклад с честью, бумаги в канцелярии его всегда писались превосходно.

Умея держать себя, при частых вспышках гневного императора, и терпеливо переносить неприятности, не выбегая вперед перед другими и с точностью исполняя прямые обязанности своей должности, Обольянинов был любим государем продолжительнее, чем многие более его образованные и талантливые люди, и на скользком месте генерал-прокурора удержался до самого конца царствования Павла 1-го.

Преданный своему благодетелю, он, однако же, не вовлекся ни в низкое угодничество, ни в жестокости того времени, и сохранил имя доброго человека.

В ночь, с 11-го на 12-е марта 1801 года, Обольянинов сидел и писал в своем кабинете. Вдруг входит к нему плац-майор и объявляет: По высочайшему повелению, вы арестованы и должны следовать за мной на гауптвахту.

- Тише говорите, - сказал Обольянинов, - не разбудите жены, она спит за этим простенком, не потревожьте моих домашних.

Он сам нашел шубу и шапку, оделся и, крадучись из своего дома, отправился за плац-майором. Генерал-прокурора поместили на гауптвахте, в комнате грязной, наполненной запахом солдатского табаку.

- Но я, - после рассказывал Обольянинов, - ни о чем не зная, крепко спал во всю ночь.

На следующее утро его освободили. Тут только узнал он, что арестован был по распоряжению злонамеренных людей, и что император Павел умер.

Он отправился во дворец поклониться телу своего благодетеля

Император Александр I-й хотел оставить Обольянинова на службе, но он отказался. Испросив отставку, Обольянинов удалился в Москву, по обычаю других вельмож того времени, еще и потому, что пожалованные ему имения находились ближе к древней столице, во Владимирской губернии.

Во время коронации, на одном из балов, Александр, подведя императрицу-супругу к Обольянинову, сказал:
- Вот наш почтенный Петр Хрисанфович.

Обольянинов низко поклонился и на вопрос о здоровье отвечал:
- Ваше величество, я здесь молодею от радостей.

Государь отошел от него с заметным неудовольствием.

В Москве Обольянинов жил богато и держал себя большим барином. Считавшийся обыкновенным на месте генерал-прокурора, он сделался в отставке лицом замечательным. Все уважали его и смотрели на него с любопытством.

В 1812 году он был избран московским дворянством в число членов комитета, который был учрежден тогда для сбора и вооружения ополчения. Император Александр, прибыв из армии в Москву и принимая дворян, сказал Обольянинову:

- Я рад, Петр Хрисанфович, что вижу вас опять на службе.
- Я и не оставлял ее, - отвечал бывший генерал-прокурор.
- Как? - спросил государь.
- Дворянин, - продолжал Обольянинов, - который управляет крестьянами и заботится о них, служит государю и отечеству.

Чем старше становился он, тем сильней высказывал свои мысли, и часто был резок в разговоре. Однажды император Александру отойдя от него, сказал: - С ним нельзя говорить в перчатках. Несмотря на это, император Александр I пожаловал ему за труды по сбору и вооружению ополчения орден св. Владимира 1-й степени.

После того Обольянинов, сряду несколько трехлетий, был избираем московским дворянством в губернские предводители.

К Обольянинову съезжалась вся московская знать; но он был чувствителен ко всякому знаку уважения и принимал у себя с чрезвычайной благодарностью даже небольших чиновников и дворян. Он и в отставке умел поддержать славу доброго человека. Многие посещали его именно с тем, чтобы иметь покровителя и нередко прибегали к нему с просьбами. Он не только не скучал ими, но старался показать свое значение, где вызывали его на доброе дело. В этих случаях он был тверд и настойчив.

Однажды явившийся к нему чиновник Апятов рассказал, что его вытеснили из службы и оставили с семейством без куска хлеба. - Служи по выборам; я за тебя похлопочу, - было ответом Обольянинова. После того, при первых дворянских выборах, Апятов был избран в заседатели гражданской палаты. Но дня через два он снова прибежал к своему покровителю и с плачем рассказал, что военный генерал-губернатор, князь Д. В. Голицын, не утверждает его в должности.

Обольянинов вспыхнул; надел мундир, все ордена и сам отправился к генерал-губернатору. Тот, видя старика в полном параде, встретил его с удивлением.

- Ты, - сказал Обольянинов (он всем говорил "ты"; но никто, даже князь Д. В. Голицын, не объяснялись с ним иначе, как чрез "вы"), - ты не хочешь утвердить Апятова, которого, по моему предложению, избрали все дворяне, как человека способного?

Князь доказывал, впрочем, без доказательств, что Апятов уволен, хотя с чистым аттестатом, но по сомнению в делах нечистых, спорил и не соглашался утвердить его в должности заседателя.

Тогда Обольянинов, встав с видом почтительным, начал убедительно просить за Апятова. Как и это не помогло, то он, гордо выпрямясь, сказал: - Ваше сиятельство (перемена на титул и на "вы" означала на его языке сильное негодование) вы не утверждаете Апятова; так я отправлю к государю императору донесение, что не могу более оставаться губернским предводителем, потому что вами попирается грамота, жалованная дворянству, ниспровергнуты правила выборов и оскорблено, в лице губернского предводителя, дворянство московской губернии!

Князь Голицын едва успокоил разгневанного старика и должен был уступить его ходатайству. Такой настойчивостью Обольянинов поставил себя в такое положение, что ему не смели отказывать, и многие благословляли его имя.

Любопытны суждения его о проступках и преступлениях политических. 

- Я сам, - говорил он одному из служащих по высшей полиции, - управлял этою частью (прежде дела высшей полиции были в ведении генерал-прокурора) и знаю ее. Не будь шпионом; умей обязанность свою сделать святою. Не суди строго тех, которые невыгодно отзываются о правительстве или о государе; но рассмотри, из какого побуждения истекают слова их.

Часто осуждают потому, что любят. Кому дороги Отечество и Государь, тот не может удержаться от упрека, если видит недостатки в правительстве или в государе. Не ищи заговорщиков и опасных замыслов вдали: революция - у трона.

Не менее любопытно суждение его о хитрых людях. Кто-то выразил удивление, что и глупые люди бывают хитрыми, тогда как, казалось бы, хитрость не может быть без ума. Обольянинов сказал:

- Вы смешиваете одно с другим; хитрость не ум, но особое свойство; она заменяет ум у тех, которые не имеют его. Истинный ум - свет Божий: он прост и ясен.

Обольянинов был неограниченно предан государям. В последние годы жизни, он уже никуда не выезжал и не мог явиться к императору Николаю I во время пребывания его в Москве.

Однажды слуги докладывают ему, что государь император приближается к их дому, возвращаясь со смотра войск. Обольянинов приказал приподнять себя и подвести к окну. Когда государь поравнялся против его окна, хилый старик благоговейно поклонился.

- Видел, - говорил он близким, - не видел государь меня, а я доволен, что поклонился ему. Об этом в тот же день узнал государь. На другое утро к дому Обольянинова подъехал молодой генерал. Войдя в переднюю, он быстро сбросил с себя шинель. и сказал слугам: - Я войду без доклада.

Старик сидел в больших креслах, в своем кабинете, одетый в шелковый, широкий сюртук, который он носил дома вместо халата. Увидев внезапно вошедшего генерала, он тотчас узнал в нем особу августейшего семейства. Обольянинов смутился, извинялся и не знал, что делать.

- Прежде всего, - сказал великий князь, - прошу вас, Петр Хрисанфович, не беспокоиться и не думать одеваться.

Усадив старика в его большое кресло, великий князь сел против него и разговаривал с ним более часа. По отъезде великого князя, Обольянинов, в восторге и сквозь слезы, рассказывал: - Он говорил со мной о старине; какой он добрый, какой он умный!

Обольянинов дожил до глубокой старости. В последние два года он потерял употребление ног, его возили по комнате на креслах, сделанных в виде колясочки. Это ослабление сил, при незлобии его, при его всегдашней добродушной приветливости, еще более увеличивало уважение к нему, которое доходило до того, что на него смотрели как на праведника. Даже дамы целовали у него руку и он, чувствуя себя в положении достойном этой чести, не отнимал руки, когда кто-либо желал поцеловать ее.

В последние два дня он не то что был болен, но, выражаясь евангельским словом, скорбел; он приказал возить себя на креслах по всем комнатам, и каждому из домашних своих говорил: - Прости, прости! После того он потребовал духовника, исполнил весь долг христианский и тихо навсегда уснул. Это было в 1848 году.

Рассказы Петра Хрисанфовича Обольянинова об императоре Павле

В характере Павла I была смесь жестокости с добротой, или, лучше сказать, в равное время, он был совершенно различным человеком.

В минуты гнева он был ужасен. Не было безделицы, которая не показалась бы ему величайшим преступлением, и не было границ в наказаниях, кроме только смерти, которой он никому не изрек. В нем было множество электричества. Во время сильного гнева, волосы на голове его все вставали вверх (точное выражение Обольянинова). Кто не выносил грозы, тот погибал; но если навлекший гнев, по придворному искусству или присутствию духа, умел выждать и перетерпеть, то Павел скоро смягчался.

В расположении же спокойном и веселом, Павел был обворожителен. Она принимал увлекательно, шутил со своими приближенными, ласкал, щекотал их, был больше другом, чем государем; нельзя было не предаться ему всей душой.

В этом счастливом расположении не было меры его милостям и щедрости. Превышение меры и здесь производило вред своего рода. Нередко чрезмерные милости считались выше заслуги и царская награда теряла свое значение.

Нецеремонное обращение и шутки с докладчиком обыкновенно вдруг прерывались словами: - Пойдемте, сударь!

Павел после того вел докладчика в кабинет свой, садился за столик, самый маленький, так что докладчики, которых он всегда сажал против себя, были к нему в полном смысле лицом к лицу.

Тут он уже нисколько не походил на прежнего Павла и, произнеся повелительно: - Извольте, сударь, докладывать, - принимал осанку гордую, царскую. Трудно было выдерживать его строгий, проницательный взгляд.

Павел был много начитан, знал закон, как юрист, и при докладах, вникал во все подробности и тонкости дела. Нередко он спорил с докладчиком. Если по делу кто-либо обвинялся, то Павел оправдывал его или выискивал обстоятельства к извинению преступления; в тяжбах брал сторону того, кому отказывалось в иске; требовал от докладчика указать ему факты в деле или прочитать подлинник бумаги.

Словом, он был в полном смысле адвокатом истца или ответчика. Иногда государь вспыхивал и докладчик забывал, с кем имеет дело, так что спор доходил до шума и криков. Однажды Кутайсов, во время доклада Обольянинова, выбежал от страха из государева кабинета и после спрашивал у Обольянинова:

- Что у вас происходило? Я думал, что вы подеретесь!

Горе было тому докладчику, который увеличивал преступление обвиняемого, неточно или лукаво излагал дело! Но если докладчик побеждал Павла истиной доводов и брал верх правдивостью взгляда, то император бывал чрезвычайно доволен.

- Хорошо, благодарю вас, - говорил он в таких случаях, - что вы не согласились со мной, а то вам досталось бы от меня.

Еще в то время, как Обольянинов был генерал-провиантмейстером, Павел однажды потребовал его к себе. Войдя в залу, перед государевым кабинетом, Обольянинов увидел поставленные на длинном столе горшки со щами и кашей, баклаги с квасом и ковриги ржаного хлеба. Он не понимал, что это значит. Великий князь, наследник Александр Павлович, выходя от государя, пожал руку Обольянинову и сказал: - Дурные люди всегда клевещут на честных!

Это привело Обольянинова еще в большее изумление. Он вошел к государю, который был уже весел и встретил его словами:

- Благодарю вас, Петр Хрисанфович, благодарю: вы хорошо довольствуете солдата. Мне донесли, будто их кормят хлебом из тухлой муки, щами из гнилой капусты, и дурной кашей - все ложь. Я приказал принести ко мне из всех полков солдатскую пищу, сам пробовал и нахожу ее превосходной. Благодарю вас.

Обольянинов просил поручить доверенному лицу освидетельствовать все припасы в магазинах. Но государь сказать:
- Верю, верю, вам, Петр Хрисанфович, и опять благодарю.

Когда Обольянинов был уже генерал-прокурором, Павел в одно утро неожиданно послал за ним. Войдя в кабинет, Обольянинов увидел, что государь широкими шагами ходит по комнате в страшном гневе.

- Возьмите от меня вора! - сказал Павел.

Обольянинов стоял в недоумении.
- Я вам говорю, сударь, возьмите от меня вора!
- Смею спросить, ваше величество, кого?

- Барона Васильева (впоследствии граф, министр финансов при Александре I) сударь; он украл четыре миллиона рублей.

Обольянинов начал было оправдывать этого славившегося честностью, государственного казначея.
- Знаю! - закричал Павел, - что вы приятель ему; но мне не надобно вора. Дайте мне другого государственного казначея.

- Ваше величество, - отвечал Обольянинов, - извольте назначить сами; я не имею ни на кого указать; или, по крайней мере, дозвольте мне подумать несколько дней.

- Нечего думать, назначьте сейчас и приготовьте указ мой сенату.
- Ваше величество, - сказал Обольянинов, - указом нельзя сделать государственного казначея.

Павел вышел из себя и подбежал к генерал-прокурору.
- Как ты осмелился сказать, что мой указ не сделает государственного казначея?

С этими словами император схватил Обольянинова за грудь и потом так его толкнул, что тот отлетел к стене. Обольянинов считал себя погибшим: губы его шептали молитву и он думал, что на земле это его последняя молитва. Но Павел опомнился и начал успокаиваться.

- Почему вы, сударь, защищаете барона Васильева?
- Потому, - с твердостью отвечал Обольянинов, - что я его знаю, и уверен, что он неспособен на подлое дело.
- Но вот отчет его; смотрите, тут недостает четырех миллионов!

Обольянинов читает и, действительно, видит этот недостаток. Полный удивления, он говорит:
- Ваше величество изволили справедливо заметить, но, - прибавил он, - никогда не должно осуждать обвиняемого, не спросив прежде у него объяснений; позвольте мне сейчас съездить к нему и узнать, что он скажет.

- Поезжайте, - сказал император, - и от него тотчас опять во мне; я жду с нетерпением его ответа.
Обольянинов отправился. Выяснилось, что в отчете государственного казначея были пропущены те четыре миллиона, на какие-то чрезвычайные расходы, которые Павел сам приказал не вносить в общий отчет, и подал об них особую записку.

- Доложите государю, - говорил барон Васильев, - что я представил эту особую записку еще прежде, и его величество, сказав, что прочтет после, изволил при мне положить ее в такой-то шкаф, на такую-то полку, в своем кабинете.

Обрадованный генерал-прокурор прискакал к государю и доложил обо всем. Павел, ударив одной рукой себя по лбу, другой указывая на шкаф, сказал: - Ищите тут! Записка была найдена и все объяснилось к чести государственного казначея.

- Благодарю вас, Петр Хрисанфович, - говорил он, - благодарю вас, что вы оправдали барона Васильева и заставили меня думать о нем, по-прежнему, как о честном человеке. Возьмите Александровскую звезду с бриллиантами, отвезите ее к барону Васильеву и объявите, что я, сверх того, жалую ему пятьсот душ крестьян (Васильев был уволен 23-го ноября 1800 г., а на его место назначен Державин).

Тверской прокурор донес Обольянинову, что в Тверь приезжал фельдъегерь и, по высочайшему повелению, взяв губернатора, повез его в Петербург. Обольянинов приказал тотчас справиться в сенате о числе и положении дел в Тверском губернском правлении. Оказалось, что за этим правлением считается 15 тысяч нерешенных дел - число, по тогдашнему времени, огромное!

Вдруг государь потребовал в себе Обольянинова. Предугадывая причину, генерал-прокурор был доволен, что предварительно запасся справкой. Павел был в гневе и первым вопросом его было:

- Сколько дел в Тверском губернском правлении?
- 15 тысяч, - отвечал генерал-прокурор.
- Да, - продолжал император, - 15 тысяч дел! Губернатор уже привезен сюда; я сам сорвал с него аннинскую ленту и посадил его в крепость.

- Этого мало, - сказал Обольянинов, - заключение в крепость отнесут к какому-либо государственному преступлению и не принесет никакой пользы; надобно его судить, раскрыть запущение по губернии, строго наказать по законам и объявить во всеобщее сведение, для примера и в страх другим губернаторам.

- Правда, правда, Петр Хрисанфович, - говорил убежденный император, - сейчас же отправься в сенат, прикажи привезти туда губернатора в арестантской карете и судить его в 12 часов; потом доложи мне о решении.

Генерал-прокурор исполнил в точности волю государя. Через 12-ть часов он явился во дворец.

- Что? - скрашивает Павел, - кончен ли суд? К чему приговорен губернатор?
- Сенат оправдал его, ваше величество, - был ответ Обольянинова.
- Как! - вскричал государь вспыхнув.

- Да, - продолжал Обольянинов, - Сенат нашел, что этот губернатор определен в Тверь только два месяца тому назад, дела были запущены еще до него, и не при одном его предшественнике, а при нескольких губернаторах, и теперь не доберешься, который из них положил начало беспорядку; привезенный же сюда губернатор, в два месяца, не мог не только исправить, но и узнать положение старых дел.

Павел более и более убеждался справедливостью этого донесения и, наконец, совершенно успокоившись, благодарил Обольянинова, поручил ему благодарить и сенат за прямодушное оправдание невиновного. Потом, сев к своему столу, он собственноручно написал указ о пожаловании оправданного губернатора (действительного статского советника) в тайные советники и сенаторы, повелевая ему присутствовать в том самом департаменте сената, которым он оправдан, а в Тверь назначить другого, опытного в делах, губернатора.

Еще раз Обольянинов был, неожиданно, потребован во дворец и нашел государя также в страшном гневе.

- Что это такое? - говорил Павел, - до чего я дожил? За что Господь Бог меня наказывает? Близ столицы появились и размножаются молокане, которые в изуверстве своем изрыгают хулы на православную церковь нашу и на власть царскую! Я приказал схватить двух главных изуверов и представить ко мне. Они здесь; прикажи ввести их сюда.

Еретики вошли, сердито смотря исподлобья; не поклонились государю и, забросив руки назад, прислонились к стене.

- Почему вы не кланяетесь мне? - грозно вскричал Павел.

- А ты кто? - сказал старший из них, - разве ты Бог? Ты человек, как и мы, такой же грешный. Богу одному подобает кланяться!

Озадаченный дерзким ответом, государь остался на минуту в молчании, и потом, указывая на образ, спросил: - А почему вы, войдя сюда, не перекрестились и не поклонились Богу?

Изувер отвечал кощунством.

Павел был чрезвычайно набожен и глубоко уважал все обряды веры. Дерзость молокана взволновала в нем кровь. Гнев его разразился страшными криками.

- Что ты сердишься? - равнодушно говорил изувер, - мы все делаем, что от нас требуют: налагают подати на нас - мы вносим их; сдают нас в рекруты - мы служим; гонят нас на дороги и другие работы - мы идем и работаем; чего тебе еще надобно? Ты веруешь по своему, мы веруем по своему; мы не трогаем тебя, и ты нас не трогай.

Павел ходил по комнате в недоумении и молчал. Обольянинов, наконец, прервал это молчание и решился просить, чтоб ему дозволено было употребить старание привести их в рассудок. Махнув рукой, Павел отрывисто сказал: - Делай с ними, что хочешь!

Обольянинов приказал посадить изуверов в крепость, назначил к ним умного священника, для увещаний, запретил давать им книги, бумагу и все письменные принадлежности до того времени, когда они изъявят готовность написать повинную.

Наставленья священника и заключение подействовали. Через две или три недели молокане потребовали бумаги, откровенно сознались, что вовлеклись в ересь из корысти и просили пощады. Павел был чрезвычайно доволен такою развязкой дела; но повелел, чтобы раскаявшиеся еретики говели, исповедались у нашего священника, принесли бы в церкви всенародное покаяние и потом приобщились по обряду православия. Все было исполнено.

Из "Записок" секретаря Александра I Василия Романовича Марченки


В Базеле, 1-го января 1814 года отслужили мы молебен, освятили воду на Рейне, и чрез город прошла парадом гвардия наша и резервная кавалерия. Здесь отделался государь от неотвязного Балашова, командированного в Неаполь, где и загряз он так, что осенью умолял позволить ему ехать в Россию. Здесь же остался и Шишков, из трусости. Он предрекал народную войну и пагубу нам, в минуту даже прощанья моего с ним.

Путь из Базеля предпринят был чрез Монбельяр, место рождения императрицы Марии Фёдоровны, а оттуда проселочной дорогой, в Везуль и далее.

18-го марта, на рассвете, прибыли мы в Бонди (деревня близ Парижа); приехали рано и никого не застали, а канонада была близкая и сильная. Я поехал верхом с Тюфяевым. На дороге разбросаны руки и нога; встретил и три орудия изувеченных. Пробираясь виноградниками на гору, вижу рослого солдата, молодого человека, и шинель в крови.

- Которого полка?
- Московского гренадерского.
- Что, брат, ранен? Ступай на дорогу, прямо, там перевязка, и вот тебе рубль на водку.
- Благодарю, ваше благородие, у меня отрезали уж руку, и я, слава Богу, здоров.

Этот ответ заставил меня вздрогнуть, и я точно увидел, что левая рука по плечо отнята.

Въезжаю на высокую гору. Какая картина: на горе и под горою стоят батареи. Влево Париж, вправо вся Блюхерова армия под ружьем и наша гвардия готовится к бою. Приезжает Добровольский от Блюхера. Тут узнали, кто государь и вся свита сзади у нас, саженях в ста. Через час и они приехали. Пленные и депутаты являлись беспрерывно.

Часу в четвертом сбита последняя батарея на горе, и мы все поехали вперед. Егеря, отняв пушки, стреляли из них по французам. К вечеру перемирие. Я видел Париж и как разъезжали кареты по улицам.

Переночевал в коляске. В пять часов утра шум карет разбудил меня. Просыпаюсь, вижу парадные экипажи, ливреи и узнаю, что Париж сдался, а Наполеон только что успел уйти в Фонтенбло. Все вычистилось, вымылось и пошло в Париж парадом. 

Я поехал было верхом; но, узнав на шлагбауме, что мы не совсем еще приятели, и что стреляют из окон, воротился в Бонди к обеду, по каналу, усеянному трупами пруссаков. В Бонди дом, вернее замок, сделался просторен, ограбленный казаками Волконского. Я занял комнаты Толстого и расположился спать; но в первом часу ночи последовало повеление следовать в Париж.

На рассвете 20-го числа прибыл в столицу. Квартира в Элизе-Бурбон (Елисейский дворец). Государь у Талейрана и все около него. Страстная неделя прошла в говенье; на Святой государь и вся свита переехали в Элизе-Бурбон. Я занял другие комнаты, во флигеле, в соседстве с графом Аракчеевым.

Так кончилась в марте 1814 года походная жизнь моя, и Париж заставил забыть все неприятности, бывшие в походе. Напротив, явилась утешительная мысль, что скоро увижу жену и детей, оставленных, в октябре 1812 года, в Сибири.

Из Калиша даже не советовал еще граф Аракчеев выписывать мне семейство: так не уверен он был в успехе войны; но жена, в начале 1812 года, сама собой выехала из Томска и, в марте, приехала в Петербург. Здесь получила она все содержание мое, 8850 рублей, а после, с пансионом, 13350 рублей. Я же довольствовался заграничным содержанием, которое, при Императорском экипаже, вполне достаточно.

В Париже награжден я орденом Анны 1-й степени и думал, что навсегда расстанусь с графом Аракчеевым, который, не будучи спрашиван пять недель с докладами, огорчился и решился остаться два года за границей.

Перед выездом из Парижа отправил он письмо государю, чтобы он позволил ему остаться на водах, и указ, на мое имя заготовленный, но без моего ведома, чтобы по прибытии в Петербург рассортировал я дела канцелярские и сдал по принадлежности, в министерство и иностранную коллегию, - затея совершенно пустая и невозможная в исполнении.

Государь, после сего, позвал к себе Аракчеева и, как граф сказывал мне, были большие объяснения. Предлагаемо ему было звание фельдмаршала; только кончилось тем, что он получил отпуск. Указ на мое имя не состоялся для того, что государь удерживал навсегда при себе особую канцелярию, а мне приказано следовать за его величеством в Англию.

20-го мая, в первый раз в Париже был граф Аракчеев с докладами, весь день и ночь. В самую полночь присылались еще из кабинета государева словесные, чрез разных людей, приказания заготовить то один, то другой указ.

А 21-го, утром, в шестом часу, государь изволил выехать из Парижа и, поработав несколько часов на первой станции (помнится, Сэн-Дени), прислал оттуда много бумаг и прощальное, весьма лестное, письмо к графу Аракчееву, доказывавшее, что они расстались навсегда.

21-го и 22-го мая канцелярия без отдыха работала, и, окончивши все дела, отъехал я 23-го числа, поутру, в восьмом часу, через Амьен, в Булонь, куда и прибыл на вечер 24-го. Время было самое лучшее, какого желать только можно.

Отсюда отправлены фельдъегеря в Россию, ожидавшие моего только приезда, и коляска моя в тот же вечер отправлена была в гавань, для амбаркировки (посадка на судно), но прилив столь мал был, что надлежало дождаться другого, в полдень бывающего.

К полдню открылась картина: весь канал, разделяющий Францию от Англии, уставлен был военными судами, в два ряда. Государь сел на фрегат в Булони и, ровно в час, отправились перевозные суда, при ясной и тихой погоде.

В шесть часов вечера стояли уже мы перед Дувром, куда свита отправилась в каретах, а суда должны были ожидать прилива. Часу в восьмом государь сошел с фрегата, при пальбе и восклицаниях народа, и назавтра, утром рано, уехал инкогнито в Лондон, в коляске графа Толстого, за которого там и был принят.

27-го мая дали лошадей. Дорога и лошади бесподобные: до Лондона мы ехали только двенадцать часов. На станциях везде были завтраки на счет принца-регента. Дороги по Англии - сады, а деревушки - дачи. Чистота удивительная и архитектура своя. Домики небольшие, но уютные и опрятные. Везде видно богатство, и не встретился ни один нищий, тогда как во Франции облепят они приезжего и бегут беспрерывно за коляской.

Дорогою не было проезда от англичан: везде кричали "Ура" и женщины, на скаку, подбегали к коляске пожать руку. Миндальные пироги на столе и окна в домах украшены именами Блюхера и Платова.

Дома отапливаются каменным углем; от этого смрад и тяжело для груди и головы. В самый лучший день туман поутру, а в пасмурный совсем темно. К тому же, наводит уныние и сам цвет домов, которые не штукатурят и покрывают черепицей или аспидными дощечками.

Лондон разделяется на старый и новый: в старом живет все купечество и там биржа; он, как старинный, имеет узкие улицы. Но новый совсем в другом вкусе: улицы широкие, по обеим сторонам тротуар, дома правильной архитектуры, с зеркальными стеклами, и чисты до того, что лестницы на улице моют мылом с мелом.

Комнаты и лестницы всегда убраны коврами. Государь и великая княгиня Екатерина Павловна занимали Hotel Oldenburgh, а свита размещалась в окрестных домах. Отсюда до старого города, по крайней мере, семь верст, и все жильём.

Блюхер и Платов были в большой моде: 31-го числа из церкви народ повез на себе последнего из них. Три дня была иллюминация и видны были имена: Веллингтона, Кутузова, Шварценберга, Витгенштейна, Блюхера и Платова.

В Лондоне без денег ступить нельзя. Казённые заведения покажут и за это даже требуют плату. Дороговизна ужасная. Нас было трое, и мы имели каждый день: бульон, рыбу, жаркое говядину, телятину или баранину, вздорные пирожки, две бутылки пива и по апельсину.

За этот стол в две недели или еще за тринадцать дней, кроме квартиры, свечей и уголья, заплатили мы пятьдесят червонцев. 11-го июня, благодаря Бога, выехали мы из Лондона, поутру, в девятом часу; вечером прибыли в Кантенбери, при иллюминации и ужасном стечении народа; а в двенадцатом часу ночи в Дувр в стали в трактире, для прусского короля приготовленном.

На рассвете, амбаркировав экипаж, мы сели на шлюпку и переехали на бриге, стоявшем тогда, по мелководью, на якоре. 12-е число простояли на якоре. 13-го, в сильную погоду, пустились поутру, плыли часа четыре и увидели себя у Деля, совсем в противной стороне. В полночь сделался попутный ветер, и в девятом часу утра, 14-го июня, стали мы на якорь у Остенде.

К вечеру бриг ввели в гавань; мы вышли на берег, и я не простился с англичанами, не позволившими дать на водку матросам 10 червонцев, так же хладнокровно, как отказали мне в требовании отдать бежавшего от меня слугу.

Это был Андрюшка, мальчик доктора нашего Даллера, скрывшийся ночью в Дувре и укравший мои вещи из чемодана, за коляской бывшего; по счастью, взял я в комнату к себе шкатулку с казенными деньгами. Когда я ехал на шлюпке, он стоял на берегу, зная, что англичане не выдадут его.

В Остенде на берегу встретил Воробьева и Григорьева и тотчас поехал к Антверпену. Лошади везде были готовы и везли скоро. В Антверпене переменив лошадей, пустился по прямой дороге к Литтиху. Часу в 11-м ночи приехал в Ахен и видел графа Аракчеева, расположившегося зимовать там. Часов пять уснул и поехал, на Юлих, в Кёльн, обширный город, где зажиточные дамы ходят за нашими больными.

В Бонн приехали под вечер, и починка коляски продержала до полуночи. От Бонна и почти до самого Майнца надобно ехать по берегу Рейна. Картина величественная и вместе ужасная. Кажется, природа разломила горы, чтобы дать дорогу Рейну. С обеих сторон чрезмерной высоты горы, большею частью дикие и аспидные; а по середине тихо течет Рейн, с островками.

Небольшие площадки по берегам наполнены деревушками, по большей части бедными, а на утесах стоят развалины башен и замков, напоминающих рыцарски времена. Дорога так узка, что на всяком шагу нужно опасаться или быть сброшену в Рейн или быть завалену горой, которой скала висит над дорогой.

Две последние станции, к Майнцу переменяют всю картину. Рейн остается в стороне, и местоположение выравнивается. Майнц — большая правильная крепость. Ее проехал ничью и чрез Вормс прибыл в Мангейм. Тот же день (19-го июня) к вечеру, проехал в пустой Бруксаль. Здесь жила у матушки императрица Елизавета Алексеевна весьма просто.

Здесь же нашел я и Шишкова, с большими претензиями "на манифест о мире". Он не был во Франции и с января жил то в Праге, то во Франкфурте на Майне, то около Рейна.

21-го числа ездил в Баден, где нашел я графа Милорадовича в крайнем безденежье. 26-го пред обедом, спрошен я был к государю, при Барклае. Когда садились за стол, сам представил теще, маркграфине Баденской, почтенной старушке, в черном тафтяном платье, просто одетой.

Пошел разговор, как меня обокрали, как был уважителен беглец к казне, не унесшим при амбаркировке, во время суматохи, шкатулки, где было до 150 т. рублей. Разговор тем и кончился: ни копейки не дано мне вознаграждения.

Поводом к разговору был смешной случай: придя во дворец с указами, во время обедни, застал я графа Толстого и князя Волконского спорящих. Толстой требовал денег, а у Волконского кредитивы франкфуртские все вышли; он давал ему адресованные на Лейпциг, когда деньги нужны в Бруксале, и не позже, как завтра.

Я прекратил спор их предложением взять у меня из курьерских 5000 червонцев, лишь бы государь дал повеление. Толстой, тотчас после обедни побежал к государю объявить об этой находке, а я отпустил ему деньги. От этого и суждение, как не унес беглец шкатулки, во время моей отлучки со двора, или во время сна.

30-го выехал, чрез Франкфурт, в Лейпциг, нигде не останавливаясь; по расчёту, надобно было приехать в Лейпциг в воскресенье и отслушать обедню в греческой церкви. С последней станции фельдъегерь, по обыкновению поехал вперед, чтобы узнать мою квартиру; но каково удивление мое было, когда фельдъегерь объявил, что квартиру, мне назначенную, занял граф Аракчеев, оставшийся во Франции и получивший от меня более 1000 червонных на прогоны.

Вот доказательство, что человек, привязанный ко двору, не может жить без него. При свидании с графом Аракчеевым, нашел я его расстроенным и просящим пристроить его как-нибудь к свите, чтобы иметь лошадей.

Как это зависело не от меня, то сказал я о сем князю Петру Михайловичу Волконскому, не менее меня удивившемуся, что Аракчеев едет в Россию. Он знал только, что граф выезжал из Ахена на станцию и виделся с государем; но никак не предполагал, чтобы он так, скоро переменил свое намерение и опередил нас, пока мы жили в Бруксале. Вечером отправлен фельдъегерь в Петербург, с депешами, и ему поручено заготовить для графа шесть лошадей, после всех.

Из Лейпцига приказано было ехать не останавливаясь в Петербург и путь взять по карте прямой линией, чтобы объехать Берлин, Кенигсберг, оттуда проселками в Ковно, Динабург, и мимо Пскова, на Гатчину.

Во Франкфурте на Майне, нужно только было, по повелению государя, отправить фельдъегеря, с кирасами, в Берлин. Из Лейпцига без роздыху ехал на Торгау, Франкфурт на Одере, Кюстрин, Мариенвердер, Кенигсберг, Вильковишки, Ковно и Псков.

Ковно стоит на Немане, и спускаться надобно с крутой горы. На нее-то успел взобраться Иловайский, с 2-мя орудиями, при ретираде (отступлении) французов, и удивительно, как мог остаться из них кто живой.

Коляска моя, в которой путешествовал его величество, при коронации Павла I-го, в качестве военного губернатора, сколько ни была удивительна по огромности своей, прочности и помещении; но едва доехала до Петербурга, как на Литейной же рассыпалась так, что невозможно уже было чинить ее.

С несказанной радостью обнял я семейство свое, с которым без мала два года был в разлуке. 5-го сентября 1812 года раз стался я с ними, а 16-го июля 1814 года, в 4 часа по полудни, увиделся.

Неприметно прошли шесть недель, и государю благоугодно было, при отъезде на конгресс, в Вену, взять меня туда же. Не постигаю до сих пор, как это случилось. В исход августа Марья Осиповна была очень больна, и граф Аракчеев (оставшийся в России) объявил мне, что государь не возьмет с собою канцелярии, так как занятия будут там только дипломатические и недолго.

Точно ли так было, или он начинал уже злиться на сближение мое с государем, по сей день не знаю; но когда объявил я графу Аракчееву о городских слухах, что я еду, то заметно было неудовольствие его, хотя, ссылаясь на его же слова, просил я, ежели нельзя остаться мне, по случаю болезни жены, то позволить, по крайней мере, пробыть в Петербурге, пока ей будет лучше.

Мне позволено остаться на неделю; но поведение графа Аракчеева приметно сделалось сомнительнее, когда не отпустил он со мною Немеровского, работника канцелярии. Итак, взял я с собою Танеева для переводов, да писаря Батракова, на тяжком уговоре, чтоб назад отдать его графу Аракчееву писарем же, а не офицером. Вот в чем находила удовольствие душа первого вельможи!

3-го сентября, в 10 часов утра, простился я с Петербургом, получив чрез князя Волконского 300 червонцев на дорогу, и сам по себе оправился в Вену, чрез Могилев, Мозырь, Житомир, Острог, Дубно и Радзивилов. Государь же изволил проехать на Брест, Краков и Величку. В этом путешествии обрадован я был свиданием с матушкой, после 8-летней разлуки, с 1806 года, когда, после свадьбы моей, приезжала она в Петербургу ко мне в гости.

От Радзивилова в 10-ти верстах, между песками, лежит первый австрийский город Броды, неопрятный. Выехав из него, вечером 12-го сентября, к обеду на другой день прибыл в Лемберг. Езда по Австрии самая мучительная: не останавливаясь, нельзя сделать в сутки боле 18 миль (126 верст), по хорошему шоссе, которое становится хуже с того только места, где сошелся краковский тракт, от перевозки величковской соли. От города Бельцы начинаются Карпатские горы, вплоть до Вены, и одна станция такова, что на двух милях 24 горы!

15-го сентября, ночью, прибыл я в Вену и, вместо обещанных шести недель, прожил 8 месяцев, в совершенной скуке: так как, по незнанию языков и по нерасположению к весельям, не посещал я ни одного бала, ни праздника.

Наконец, наступила весна, и прогулка в Пратер и загородные поездки сделали жизнь приятнее; но зато начали болеть ноги. Бегство Наполеона с острова Эльбы, прибавило работы; но и утешило надеждой, что конгресс Венский кончится. В самом деле, в мае 1815 года простился я с Веной и, вместе с государем, отправился, чрез Мюнхен и Штутгарт, в Гейльбрюн, где определена была главная квартира и где дожидался уже походный обоз государев, прибывший туда из Варшавы.

Время было прекрасное; я видел и столицы и весь двор королей баварского и виртембергского (о сыне коего была уже молва, что он сватается за Екатерину Павловну), только ноги мои не позволяли ходить и участвовать в праздниках (более месяца не мог я ходить).

Во время пребывания в Вене и в Гейдельберге, имел я непосредственно дела с государем. Все военные распоряжения 1815 года писаны мной, но как я не в праве был объявлять высочайших повелений, то бумаги сего рода подписывал князь П. М. Волконский, с которым я не служил, но чувствую, что можно с удовольствием служить, когда ни по одной бумаге не оказал мне целый год недоверчивости и подписывал их, не спросив государя, точно ли так изложена воля его.

По получении в Гейдельберге приятного известия об окончании дела при Ватерлоо, главная квартира перешла в Мангейм и в несколько переходов достигла Нанси. Отсюда государь изволил отправиться на почтовых в Париж, а обоз пошел своим порядком, под прикрытием корпуса Раевского. В обозе были: Толь, Закревский, генералы и флигель-адъютанты, граф Нессельроде, граф Каподистрия и я.

Не более двух месяцев прожили на сей раз в Париже; но время это провел я очень весело с Закревским, Ермоловым и князем Мадатовым. К тому же благоприятствовала и хорошая летняя погода. К исходу августа собраны были все наши войска у Вертю, и туда отправились военные разными способами, ибо почтовых лошадей достать нельзя было, да и для государя выставлены были, на станциях, собственные его из обоза.

Я, видя затруднения таковые, не будучи притом любопытен и зная еще, что статскому чиновнику не место быть при смотре войск, расположился спокойно гулять дней 5, в Париже, как накануне отъезда своего государь, проходя мимо меня после обеденного стола, изволил спросить: «А ты едешь в Вертю?» Когда я доложил, что статским места там нет, то государь не дал мне далее распространиться и, мгновенно обратясь к Волконскому, сказал: «Чтоб лошади ему были; отправь его непременно.

Я знаю, что ты отшельник, не берешь участия ни в одном деле; но не поверю, чтоб не было любопытства увидать на одной площади 150 т. стройных войск русских, чего не могу я дома сделать; приезжай непременно».

Итак, положено было, чтобы я поехал в Вертю, чрез 12 часов после государя, и брал лошадей князя Петра Михайловича Волконского. 29 августа, приехав туда, остановился я на квартире у Закревского. Иду назавтра поздравить его величество с днем тезоименитства.

Входит в залу князь Петр Михайлович и спрашивает, видел ли я государя. На отрицательный ответ мой, он сказал: «Вы поздравьте и поблагодарите, - указ о пожаловании вас статс-секретарём уже у фельдъегеря».

Тут я вспомнил, что за несколько дней до выезда из Парижа, князь Волконский просил меня по секрету написать ему вчерне указ о пожаловании Каподистрии статс-секретарем. По словам князя, ему в то же время приказано было заготовить я другой - обо мне.

Множество генералов, в залу собравшихся, и скорый выход к обедне (которая отправляема была на горе, под шатром, окруженным 120 т. воинов), не позволили мне объясниться, с государем; но князю я открылся, что не знаю, радоваться или печалиться мне должно в новом звании, потому, во-первых, что, может быть, граф Аракчеев не хорошо это примет, и, во-вторых, что я лишусь содержания тысячи рублей, противу получаемого мною по званию помощника статс-секретаря.

После обеда, бывшего в саду, на открытом воздухе, государь быль столь милостив, что, подойдя ко мне, сказал: - Я хвалю твой отзыв Волконскому и указ поправил, как ты сказал; а в содержании не сомневайся и напиши Гурьеву (министр финансов), чтоб статс-секретарское производимо было вдобавок к прежним твоим окладам.

В самом деле, я увидел, в подписанном указе, приписку рукою государя: «с оставлением при прежних должностях». Это считал я нужным, чтобы граф Аракчеев не подумал, будто бы я искал отделаться от него, и действительно угадал. Во-первых, он зашел в Петербурге к жене моей, с поздравлением, и рассказал мой поступок, чего ни она, никто другой не знал; во-вторых, отвечая на письмо мое поздравлением, не мог скрыть, сколько я знаю его, недоброхотства и приметить мог, что в голова его имела уже какое-то подозрение, когда государь не спросил его совета предварительно.

Милости государевы соделывались время от времени ощутительнее. По возвращении из Вертю в Париж, король сардинский доставил государю 10 крестов, равной степени, ордена Маврикия и Лазаря, в том числе два первой степени, украшенные брильянтами. Все любовались красотой сих крестов, в комнате князя Волконского, и полагали, что один брильянтовый крест дан будет ему, а другой графу Нессельроде; но 15 сентября князь объявил, что один из крестов сих государь мне жалует: потому что у меня нет иностранных орденов.

Итак, во второй вояж во Францию, я неожиданно получил две награды, в две недели, тем драгоценные для меня, что никакого посредства в том не было. Я не имел никакого над собою начальства.

16 сентября государь изволил отправиться из Парижа для осмотра иностранных войск; а я, пробыв три дня в Париже, для отсылки лишних тяжестей на фрегате в Петербург, отправился прямо в Дижон, где собраны были к смотру австрийские войска.

Обоз государев пошел из Парижа прямо в Петербург, а свита следовала на почтовых, разными городами. В Дижоне были с государем великие князья Николай и Михаил; при них генерал Коновницын, князь П. М. Волконский, Виллие и я, не более. Их высочества отправились оттуда прямой дорогой в Берлин, a прочие следовали за государем, чрез Швейцарию, Нюрнберг и Прагу.

В Нюрнберге нашел я Арсения Андреевича Закревского и ехал с ним, в своей коляске, до Праги. Отсюда он отправился в Петербург, а мне и Виллие прислано на 3-й день приказание ехать в Петерсвальд (Peterswald), где во время перемирия, жили в 1813 году. По прибытии в сию деревню, государь изволил только откушать и, чрез Франкфурт на Одере, продолжал путь в Берлин. Во весь обед разговор был о Сибири только, и меня удивило большое познание государя о сем отдалённом крае. Тут-то решил он быть непременно в Иркутске, когда устроит домашние дела, и оттуда возвращаться не иначе, как в санях.

Две недели мы прожили в Берлине, по случаю свадебного сговора его высочества Николая Павловича, и после поехали в Варшаву: до Калиша той дорогою, как шла армия наша в 1813 году, а далее прямым и более проселочным трактом, самым гнусным, наипаче в тогдашнее осеннее время.

В Варшаве пробыли тоже не более двух недель. Пребывание cie ознаменовано устройством Царства Польского, сообразно конституции, и наградою Ланского и чиновников, им представленных; после чего все они должны были отправиться в Россию.

Тракт из Варшавы взят был на Белосток, Гродно, Митаву и Ригу. Морозы были уже большие, а по России и настоящий зимний путь. Почему, бросив там коляску, отправился я в кибитке, которая рассыпалась в Нарве, и я, на перекладной уже, въехал ночью в Петербург, 2 декабря 1815 года, пробыв опять в разлуке с домашними год и три месяца.

Из рассказа генерал-майора Сергея Афанасьевича Соломки


Кончив борьбу с Наполеоном и умиротворив Европу, император Александр I возымел намерение ближе ознакомиться с внутренней жизнью, нуждами и потребностями своего народа, и с этой целью неоднократно предпринимал путешествия по империи.

В путешествиях государю сопутствовали постоянно: генерал-адъютант П. М. Волконский, лейб-медик баронет Виллие и полковник А. Д. Соломка, иногда-барон И. И. Дибич и другие лица.

Афанасий Данилович Соломка поступил на службу в главный штаб его императорского величества в 1815 году, а в 1818 году был назначен в должность обер-вагенмейстера, и в этом звании неизменно сопровождал государя во всех его путешествиях как по России так и за границею.

Это был честный, прямой и преданный слуга, находившийся постоянно при особе царя и готовый, по его мановению, идти в огонь и воду. Император Александр I высоко ценил подобную преданность и, со своей стороны, оказывал ему полное доверие и дружбу, в доказательство чего он поручал ему принимать подаваемые на высочайшее имя прошения, вести им подробный журнал и лично докладывать по ним.

Исстари путешествие государя составляло эпоху для народа. Объявленное заблаговременно, оно делалось известным в отдаленных уголках назначенной к обозрению местности и волновало их. По всему пути, где должен был проехать государь, собирались массы городского и сельского люда, в особенности много стекалось народу в месте остановок царя для отдыха или дневок. 

Одни приходили взглянуть на батюшку царя, пожелать ему всякого счастья и благословить на дальнейшие путь; другие же шли повергнуть к стопам монарха просьбу о защите или помощи, поведать свои кручины и нужды.

С этими то кручинами и нуждами приходилось ведаться доверенному обер-вагенмейстеру и немало было ему с ними дела. Император Александр I придавал особенное значение личному обращению к нему подданных с прошениями, вникал в сущность их и старался, по возможности, удовлетворять их. 

Он желал, чтобы прошения принимались везде, во всякое время и от всех, без различия пола, возраста и состояния. Если государственные дела мешали ему заняться приемом прошений самому, то он поручал это Афанасию Даниловичу, приказав ему раз навсегда: подаваемые прошения при приёме прочитывать и, если окажется нужным, то тут же, на месте, и дополнять их опросом и объяснениями просителей.

Затем он должен был занести их в журнал и непременно в тот же день повергнуть на монаршее воззрение. По получении же резолюции тотчас сделать исполнение. Замедления государь не допускал. Он сам занимался неустанно, прочитывая нужные бумаги или доклады даже во время пути, в коляске. Резолюции его по делам, зависевшим от непосредственного монаршего благоусмотрения или милости, в тот же день сообщались просителям.

По делам же, требовавшим справок или заключений начальствующих лиц или правительственных учреждений, писалось подлежащим властям, с обязательством доставить по ним исполнительное донесете в наикратчайший срок (обыкновенно двухнедельный или месячный). 

За исполнением этого государь наблюдал лично, просматривая в журнале отметки о времени исполнения предписаний, - и горе тому, кто осмелился бы стать между просителями и царем, хотя бы даже неумышленно.

Нижеследующий случай, происшедший с Афанасием Даниловичем, во время путешествия государя по северу России, может служить ясным доказательством тому, что малейшее уклонение от данных царем инструкций не проходило даром: виновный наказывался более чем строго.

Поезд царский обыкновенно следовал таким порядком. Впереди коляска государя, затем экипаж обер-вагенмейстера, далее коляски свиты, лейб-медика и других лиц. Ночью же впереди ехал экипаж обер-вагенмейстера, с казаком Овчаровым на козлах, имевшим в руках особый осветительный аппарат, и за ним уже коляска государева и свитские экипажи.

Поездка на север России продолжалась с 4-го июля по 25-е августа. В Петрозаводске, по расписанию, назначена была дневка. Прибыли туда в сырую, ненастную погоду. Громадная толпа народа, в надежде увидеть императора, не смотря на проливной дождь, стояла под окнами дома, где он остановился, и ждала его появления. 

Пока государь переодевался, Афанасий Данилович, по его поручению, приступил к приему от просителей прошений. Местные власти, желая услужить царскому приближенному, распорядились подостлать ему под ноги несколько досок, и обер-вагенмейстер, стоя на них, опрашивал просителей и заносил их ответы в памятную книжку. 

Государь, подойдя к окну, заметил, что уполномоченное им для принятия прошений лицо стоит на деревянном помосте, а окружающие его просители вязнут в грязи. Это ему не понравилось; он отошел от окна и в волнении прошелся несколько раз по комнате, но никаких замечаний не сделал.

Подойдя же через несколько минут снова к окну, он увидел, что Афанасий Данилович прекратил прием прошений, не обратив внимания на то, что невдалеке от него стоял какой-то не то больной, не то сильно взволнованный бедняк, явно имевший нужду в помощи. Это окончательно прогневило государя, и он приказал позвать к себе своего доверенного слугу.

- Скажите мне, пожалуйста, - встретил Александр Павлович явившегося к нему обер-вагенмейстера: - Зачем я вас вожу с собой... - как куклу, или для исполнения моих приказаний?

Полковник Соломка, не зная причины гнева государя, оторопел и ничего не мог ответить.

- Что вы, - горячился между тем государь: - принимая прошения, оказываете свои личные милости, или служите мне и исполняете мою волю? Вы позволили себе потребовать под ноги подстилку, чтобы стоять с удобством и комфортом, а люди, пришедшие ко мне с просьбами, должны вязнуть в грязи! 

Вы так высоко себя поставили, что, вам кажется, иначе и быть не должно, тогда как вам небезызвестно, что мое расположите одинаково ко всем, как к людям, близко стоящим ко мне, так и к тем, которые вон там вязнут в грязи. Вы знаете, что все мои верноподданные одинаково близки моему сердцу.

- Виноват, ваше императорское величество, что я позволил себе стать на доски, - отвечал, собравшись с мыслями, Афанасий Данилович: - но моего приказания не было, чтобы устроить для меня какие либо удобства; это не что иное, как простая любезность со стороны здешних властей.

- А что это за личность, стоявшая в числе просителей, бледная, бедно одетая, с большими, кудрявыми, черными волосами? Вы не могли не заметить ее; это, судя по наружности, наверно, один из наиболее нуждающихся. Можете вы доложить мне, кто это и в чем заключается его просьба?

- Государь, этого человека я заметил, но кто он такой и в чем заключается его просьба, я сказать не могу, так как он ко мне не подходил и просьб никаких не заявлял.

- Да! вы стояли на подмостках! Вам трудно было сойти в грязь к нуждающимся, чтобы опросить их и доложить мне об их нуждах! ведь таких, может быть, много... Извольте сейчас же отправиться, собрать самые подробный сведения об этом человеке и немедленно донести мне.

Но "человека этого" уже не было, он куда то улетучился, и Афанасий Данилович должен был ограничиться собранием о нем сведений у местных властей. Оказалось, что это действительно несчастный человек. Жил он неподалеку от города в своей усадьбе в полном достатке, был женат и имел пятерых детей. Но несколько времени тому назад у него случился пожар, усадьба и все имущество сгорели. Но что всего ужаснее, во время пожара погибла его жена и трое детей. 

Спасли только двух малолетков, которых и приютили у себя добрые люди. Утраты эти так подействовали на несчастного, что он впал в болезненное состояние, близкое к умопомешательству, но помощи ни от кого принять не хотел. Подобные сведенья ошеломили почтенного обер-вагенмейстера, и, пока он составлял всеподданнейший доклад о несчастном. Государь присылал за ним три раза.

- Читайте! - сказал император, когда Афанасий Данилович представил ему доклад.

- Не могу, государь, - отвечал трепещущий докладчик: - Я так потрясен...

- Читайте! - повторил Александр Павлович более строго.

Бедный обер-вагенмейстер окончательно потерялся, он хотел что-то сказать, но не мог выговорить ни одного слова.

- Читайте! я вам говорю! - возвысил между тем голос разгневанный монарх, и в словах его звучала нота раздражения.

Запинаясь и с расстановками, чуть слышно, едва-едва мог прочитать Афанасий Данилович царю доклад о несчастном больном, сознавая себя в десять раз несчастнее его.

- Ну, что вы мне на это скажете? - спросил его немного успокоившийся тем временем царь.

- Виноват, ваше императорское величество.

- Виноваты! А он-то чем виноват, что вы не исполняете моих приказаний! - внушительно возразил Александр Павлович и, взяв перо, положил на докладе резолюцию: "назначить доктора для попечения о больном, детей его поместить в учебные заведения и содержать отца до выздоровления, а детей-до поступления на службу на счет собственных моих сумм. На постройку же усадьбы и обзаведение выдать из того же источника пособие, в размере стоимости сгоревшего имущества.

- А вас я больше видеть не могу, - присовокупил государь, отдавая Афанасию Даниловичу резолюцию свою для исполнения.

На другой день, когда император садился в экипаж, полковник Соломка, по обязанности своего звания, подошел к экипажу, чтобы помочь государю подняться на подножку, Александр Павлович уклонился от услуг своего опального обер-вагенмейстера, заметив холодно: "Вы помните, что я сказал вам вчера".

Афанасий Данилович стушевался. Положение его при главной квартире сделалось ненормальным. Он исполнял обязанности обер-вагенмейстера, но к царю подходить не смел. Каждый день он ждал назначения себе преемника, но преемника ему не назначали. Время шло, а обстоятельства не изменялись. 

Так близко к царю, и вместе с тем так далеко от него! Сознание подобного ничем необъяснимого порядка не могло не иметь на впечатлительную натуру честного царского слуги. Он осунулся, похудел и постарел до неузнаваемости. В особенности угнетала его мысль, что государь на него еще гневается. - Душа вся изныла за это время, - говорил мне потом Афанасий Данилович: - но делать нечего, нужно было терпеть, и я терпел.

Так прошло несколько месяцев. Но вот наступил пост. Император начал говеть. С ним вместе говели и близкие к нему люди. Афанасий Данилович тоже начал говеть, но, приходя в церковь, становился в алтаре и государю не показывался. Перед исповедью Александр Павлович послал своего камердинера позвать к себе полковника Соломку и по приходе его в кабинет, государь, по обряду православной церкви, троекратно поклонился ему и просил у него прощения.

- Ваше императорское величество, я также говею, - воскликнул, заливаясь слезами, опальный царский слуга: - ради самого Господа простите мне мои вольные и невольный прегрешения! и упал царю в ноги.

- Бог тебя простит, Афанасий Данилович,- сказал император, подняв и поцеловав его: - забудем прошлое! я знаю тебя, ты - верный слуга мой, вот почему я тебя и не оттолкнул от себя. Я знал, что ты неумышленно сделал это, и я, любя тебя, дал тебе урок. Никогда не следует пренебрегать в жизни людьми, которых мы не знаем. Но я рад, что ты доставил мне случай исполнить долг не только царя, но и христианина. Теперь все забыто! и ты опять мне так же дорог, как и прежде. Ступай и исполняй свои обязанности, как ты исполнял их всегда.

После принятия св. тайн государь принимал поздравления своих близких и свиты. Последним подошел поздравить его Афанасий Данилович. Окружающее, не зная о происшедшем накануне примирении, смотрели с любопытством, как примет царь поздравления своего опального слуги. Удивлению их не было границ, когда Александр Павлович с улыбкой протянул ему руку, обнял и поцеловал, говоря: - Дважды поздравляю тебя, Афанасий Данилович, с принятием св. тайн и с возвращением прежнего моего к тебе расположения. Смотри же, постарайся оправдать его!

И преданный слуга оправдал его. Более пятидесяти лет он состоял на службе при главной квартире, сперва в звании обер, а потом генерал-вагенмейстера, и умер, заслужив признательность и уважение трех императоров: Александра Павловича, Николая Павловича и Александра Николаевича. "

Урок", данный ему Александром Павловичем, не пропал бесследно: он стал более чуток к горю и бедам ближнего, и не только старался помогать людям, обращавшимся к нему с просьбами, но сам разыскивал несчастных и предстательствовал за них перед царем.

Чтение "Послания к императору Александру I" В. А. Жуковского в кругу монаршей семьи


Письмо А. И. Тургенева к В. А. Жуковскому (1-го января 1815, СПб.)

Пишу тебе, бесценный и милый друг Василий Андреевич, в самый новый год, чтобы от всей души, произведениями твоего гения возвышенной, поздравить тебя и с новым годом и с новой славой.

Я должен описать тебе подробно чтение твоего "Послания" (здесь: Императору Александру. Когда летящие отовсюду шумны клики, в один сливаясь глас, Тебя зовут: Великий!), которое происходило в комнатах Ее Величества (здесь: Мария Федоровна), в присутствии ее, великих князей (Николая и Михаила Павловичей), великой княжны Анны Павловны, графини Ливен (Шарлотта Карловна, воспитательницы великой княжны), Нелидовой (Екатерина Ивановна), Нелединского-Мелецкого, Вилламова (Григорий Иванович) и Уварова (Сергей Семенович).

Я писал уже тебе, что Государыне угодно было назначить мне приехать в 7 часов вечера 30-го декабря. В самый час явился я к Уварову, и немедленно ввели нас в кабинет ее, где уже дожидался Нелединский. Через 5 минут вошла и Государыня с теми особами, которых я наименовал выше.

Первая речь со мною о тебе, о твоих талантах, о твоей жизни, о твоих намерениях и об упорстве твоем, с которым ты противишься приглашениям ее величества приехать С. -Петербург (Жуковский в это время отбыл в Дерпт по личным делам). Я обнадежил Государыню, что ты непременно будешь зимою, хотя бы проездом. Она несколько раз подтвердила мне желание ее тебя видеть, и поручила написать к тебе об этом.

Началось чтение: приготовленный советами моих приятелей, я читал внятно и с тем чувством, которое внушили мне и высокость предмета, и пламенный гений твой, и моя не менее пламенная дружба к тебе.

Я забыл сказать, что перед чтением представил я ее величеству прекрасно переписанный и переплетенный экземпляр стихов твоих. Она, полюбовавшись талантом моего каллиграфа, приказала мне читать по моей другой рукописи, а сама следовала глазами и с восхищением беспрестанно останавливалась на тех стихах, которые невольно поражают.

Великая княжна и князья перерывали чтение восклицаниями: Прекрасно! Превосходно! C'est sublime (Это возвышенно)! В продолжение чтения великие князья изъявили желание, чтобы эти стихи переведены были, если можно, на немецкий и английский языки. Но для того надобно другого Жуковского, а он принадлежит одной России, и только одна Россия имеет Александра и Жуковского.

В конце пьесы не раз навертывались слезы, и государыня и я принуждены были останавливаться. Она обращалась к великой княжне и встречала взоры ее, также исполненные любви к предмету твоего песнопения и удивления к твоему таланту.

Сколько сладких чувств в одно время для матери, братьев и сестер твоего героя и для твоего друга, - свидетеля такого без притворного восхищения, смешанного с благодарностью к гению, умевшему выразить все величие предмета единственного!

Я уверен, что и Александр (Государь находился в это время на Венском конгрессе), со своей неприступной для почестей душой, почувствует силу гения и отдаст справедливость себе и веку, который произвел сего гения.

Едва сам я мог удержаться от слез, которые помешали бы мне читать самые сильные исполненные чувства стихи ("Большое послание" Жуковского к императору Александру, написано вскоре после взятия Парижа, в сельском уединении, в Калужской деревне Долбине. Это было время, когда Россия общим голосом назвала царя своего "Благословенным").

Чтение кончилось. Восхищение и похвала продолжались. Государыня начала снова меня о тебе расспрашивать и требовала от Уварова и меня, чтобы мы сказали ей, что можно для тебя сделать. Я забыл сказать тебе, что я прочел ей и твое посвящение, которое ее тронуло.

Мы решились подумать о том ответе, который должны дать ей на счет твой и уже придумали. Она просила меня прислать ей другую копию, которую отошлет Государю. Тебе будет сама писать (Государыня пожаловала Жуковскому перстень, позднее определила к себе лектором, чем и начала придворную службу Жуковского).

Приказала поскорее приступить к изданию "Послания" самому великолепному и возложила это на Уварова и меня. Желает, чтоб прославившийся в Париже гравер Уткин сделал виньет, о котором вчера уже сама говорила Оленину. Велела напечатать поболее экземпляров на веленевой бумаге, обещала взять только по одному экземпляру для себя и для Фамилии, да для Уварова и меня, а остальные от 1200 экз. все в твою пользу.

Она хочет, чтоб издание было достойно и предмета и высокости твоего гения. На следующей почте допишу письмо и то, что слышал о тебе от великих князей и что сказывал им.

Пришли на мое имя письмо благодарное за ее рескрипт и напиши великим князьям. Пиши ко мне, и присылай все свое новое непременно, и поскорей, сие всякий раз будет читано Государыне.

Твой вечно Тургенев.

Вспоминания И. И. Свиязева. Александр I в Перми. Страшный сон военных поселений


В квартире моей, как ближайшей к заставе при въезде из Екатеринбурга в Пермь, назначено было переодевание императора Александра 1-го, на возвратном его пути с Урала в С.-Петербург, в сентябре 1824 года. За несколько часов до прибытия государя приехал его камердинер, с прислугой, я приготовил все необходимое: вынули из чемоданов платье, перечистили его, переменили ленточки орденов и навесили к окнам зеленые занавески. 

Уже стемнело, когда прибыл государь, вместе с бароном Дибичем, встреченными мною на крыльце. Его величество спросил: - У кого я в доме? и получив ответ, изволил войти в комнаты. Барон Дибич остался со мной в передней, расспрашивал меня о городе, о губернаторе и разных местных обстоятельствах. Переодевшись, государь ходил по комнате, рассматривал эстампы на стенах и, немного отдернув занавеску у окна, смотрел на толпу, окружавшую дом; потом позвал хозяйку (моя жена), милостиво благодарил за чистоту и порядок, расспрашивал об ее происхождении и удостоил вручить ей брильянтовый перстень. Поблагодарив и меня, государь отправился в кафедральный собор, а оттуда в приготовленный для его величества казенный дом, занимаемый берг-инспектором.

На другой день были представлены его величеству чиновники города. Нас, горных, было до 10-ти человек. Барон Дибич спросил берг-инспектора, - помнит ли он фамилии всех нас? - Кажется, - отвечал растерявшийся старик, хотя в обыкновенное время он знал имена наших жен и детей. По совету Дибича он начал вынимать из бокового кармана список, но ему мешала шляпа надеть очки, и он не знал, куда с ней деваться. Барон взял ее, ходил с ней за берг-инспектором и подал ему, когда старик окончил обход, не кивнув даже головой за вежливость барона.

Государь у некоторых чиновников спрашивал о службе, и, подходя ко мне, когда берг-инспектор не успел еще произнести моей фамилии, сказал: - Я вчера с вами познакомился. У губернских чиновников не обошлось без курьезов: один, и еще военный, отвечал на вопрос государя: - Давно ли он в службе? - Давно-с. Другой на такой же вопрос сказал: - Доволен, - у третьего спросил государь: - Как ваша фамилия? - Слава Богу здорова, ваше величество, - отвечал тот.

При выходе из дворца государь, остановясь на крыльце, увидел гвардейского солдата и, назвав его по фамилии, спросил, - зачем он здесь? - В отпуску, ваше императорское величество! Государь приказали Дибичу дать служивому на дорогу.

Не помню в тот ли, или на следующей день, какая-то помещица, удаленная в Пермь за жестокое, как говорили, обращение со своими крепостными, просила о чем-то государя при выходе его из дворца. Его величество сказал, что сделать этого не может.

- Государь! Вы все можете сделать.
- Не могу - законы не дозволяют.
- Законы во власти царей.
- Нет, сударыня, законы выше царей!

Осведомясь, что государь намерен осмотреть Мотовилихинский медеплавильный завод, лежащий в 4-х верстах от Перми, берг-инспектор отправился туда со мной. Я предварил его, что если государь спросит, почему на каменной плавильной фабрике деревянная крыша, то доложите, что она временная, так как фабрика еще строится. И действительно - предположение мое оправдалось.

Внимательно осматривая печи и плавку меди, государь дошел до прибора, в котором очищается медь от чугуна. При слове "чугун" государь сделал замечание. - А вы сказали, что здесь медеплавильная фабрика! Берг-инспектор замялся; я поспешили доложить государю, что в этой печи очищается медь от железа, содержащаяся в ее руде. После того государю угодно было спросить проект фабрики, который был у меня в руках. Его величество изволили отозваться о нем в весьма лестных для мена выражениях. По выходе из фабрики государь рассматривал заготовленные для плавки руды. Мы стояли без шляп. - Господа, прошу накрыться, - сказал государь. Мы поклонились. Его величество еще повторил то же - мы опять поклонились. - Так. Вы вынуждаете меня снять шляпу, - сказал государь, намереваясь это исполнить. Мы накрылись.

Затем изволил государь пойти в заводской госпиталь и здесь, обойдя всех больных, вошел в аптеку, где было поставлено пробное кушанье для больных. Как время было около полудня, то государь с аппетитом изволил покушать супу из говядины, и, держа последний ее кусок на вилке, обратился к лейб-медику Вилье, с ним приехавшему сказав: - Это лекарство лучше ваших ипекакуан, ребарбаров и всей вашей аптеки, - указывая на банки в шкафах. После того спросил он берг-инспектора: - Всегда ли больным дают такое кушанье? - Грешно б было обижать больных, отвечал старик. - Да и здоровых-то не должно, - произнес его величество. Из этих слов мы заключили о вероятности жалоб на горное начальство.

В начале 1825 года был вызываем через газеты архитектор на службу в Новгородских военных поселениях, с жалованьем в 4000 р. в год, с квартирой и другими угодьями. Хотя жалованье 2000 руб., которое я тогда получал в горной службе, при всей дешевизне в Перми жизненных потребностей и равном значении тогдашнего ассигнационного рубля с нынешним серебряным, не казалось скудным по сравнению с окладами других, за всем тем, без посторонних работ, я крайне затруднялся в своем содержании, несмотря на скромный образ своей жизни. 

И потому я воспользовался вызовом и просил графа Аракчеева, частным письмом, удостоить меня чести служить под лестным его начальством. Вскоре получено было предписание от министра финансов Канкрина горному правлению о немедленной меня отправке в военные поселения; тотчас сделано было распоряжение о выдаче мне прогонов, по чину моему, на две лошади. Я просил три, так как по моему званию у меня должен быть необходимый для службы запас книг и инструментов. 

Пока члены правления совещались о "противозаконном" моем требовании, из Петербурга прибыли два горных ревизора и посоветовали, удовлетворив мое требование, отправить меня поскорее. По подорожной на тройку, с именем Аракчеева, я покатился как по маслу, без обыкновенных отговорок на станциях, что лошади в разгоне. В предписании не сказано было, куда я должен явиться, и я направился прямо в летнюю резиденцию графа - Грузино.

Здесь мне отвели одну из крестьянских связей (дом на две семьи), с входом с улицы в виде балкона, в сени или коридор во всю ширину дома и с выходом во двор. Из сеней направо дверь вела в комнату безукоризненной чистоты, со стенами, обшитыми в рустик и окрашенными розовой краской. Налево от дверей нечто подобное русской печи, с чугунными дверцами в щите. Я сказал хозяйке, что боюсь запылить ее чистейшую комнату своими дорожными вещами. 

Мне показали другую половину, состоящую из чистой, но нероскошной избы, с русскою печью свежеотбеленной. Сами хозяева жили летом в каменной избе, построенной во дворе и, признаюсь, не слишком-то опрятной, а дом стоял пустой - для показа гостям. Я отдал хозяйке свою подорожную. Вскоре после того влетел ко мне адъютант Шумский (считавшийся тогда сыном графа) и спросил меня: - По какому случаю я приехал в Грузино, - граф де не помнит? Я объяснил. - Ожидайте, когда вас граф потребует, - сказал Шумский при уходе.

На другой день, в воскресенье перед обедней, я осмотрел ближайшую к квартире моей часть Грузина. Особенно врезался в мою память портик, ионического ордена, открытый со сторон, весь чугунный. Посередине храмика - статуя Андрея Первозванного, со словами, в надписи на фризе, будто бы им здесь произнесенными: Да будет благословенна страна сия отныне и до века.

Зазвонили к обедне; я пошел в церковь, весьма хорошей архитектуры, с колокольней, у которой весь верхний этаж чугунный. Прямо против входа в церковь дворец графа, с надписью во фризе: Без лести предашь. Все готово было к службе, входная дверь отворена. Вот граф вышел из дворца, дьякон пошел на амвон и провозгласил: Благослови владыка, - лишь только граф вступил в церковь. Проходя мимо меня, он взглянул на новое лицо, встал у левого пилона, сделал земной поклон, оглянулся на меня; опять поклон и опять оглянулся; наконец после третьего поклона подошел ко мне и спросил: - А ты Свиязев? На утвердительный мой ответ сказал: - Молись, молись! Я не знал что и подумать; мне невольно припомнились причуды Суворова!

После обедни я остался в церкви для осмотра. Подойдя к левой боковой стене, я увидал вверху ее бронзовый медальон императора Павла 1-го; под ним из бронзовых литер, расположенных полукругом, надпись: И прах мой у ног твоих. Опустив глаза по указанию надписи, я увидел надгробную плиту, на которой начертано: Здесь погребено тело новгородского дворянина Алексея Андреевича Аракчеева. Вероятно, здесь похоронен отец графа, подумала я, но его имя было Андрей! Что ж это такое? Не решив вопроса, я решился спросить у причетника:

- Кто тут похоронен?
- Тут нет никого, а граф для себя приготовил могилку.

На конце плиты к алтарю помещена изваянная Мартосом фигура ангела, держащего в руке неугасимую лампаду. После обеда, часу в седьмом, вбежала к нам испуганная хозяйка с известием, что граф показывает гостям дома своих крестьян, и начала нам помогать прибирать разбросанные дорожные вещи. Через несколько минут входит к нам граф с двумя какими-то генералами, и обращаясь к ним сказал:

- А вот рекомендую вам господина архитектора, который приехала из Сибири у меня служить, да - у меня служить! Потом спросил у меня, - почему мы не заняли чистой комнаты? На ответ мой он сказал: - А я думал, что хозяина не захотела. Показав гостям чистую комнату, граф вышел с ними на крыльцо и обратясь к моей жене, сказал: - Вы, сударыня, не были у обедни, а муж ваш так был; не грешно Богу молиться, право не грешно! Жена оправдывалась усталостью от дороги и проч. - А вот отдохните у меня, гуляйте везде, - сказал граф и уехал.

Воспользовавшись этим дозволением, мы отправились на прогулку, и только подошли было к дворцу, как выбежал верзила-лакей и сказал, что здесь запрещено гулять. Без всяких объяснений мы пошли в сторону. Излишним считаю описывать роскошь и великолепие сада, строгий во всем порядок и неимоверную чистоту. Но я помню отдельно: 2 башни с пушками, по сторонам пристани на берегу Волхова, целый остров роз, изящно отделанный грот, устроенный для ялика, на котором переехал через Волхов император Александра 1-й, как гласила надпись, с означением года, месяца и числа.

Во вторник поутру граф потребовал меня к себе. В приемной, на плетеном диванчике, сидела и вязала чулок знаменитая Настасья Федоровна, вскоре погибшая такой трагическою смертью. Она извинилась передо мной, что, не зная о дозволении графа, сочла нас чужими и выслала лакея. Потом указала мне дверь в кабинет графа. Он сидел за письменным столом. Расспросив меня о моем воспитании и службе, обратил внимание на бумаги, бывшие у меня в руке. - А что это такое? - Мои аттестаты, ваше сиятельство. - Нам их не надо: мы узнаем тебя на деле. Теперь отдыхай и приходи сегодня обедать.

В назначенный час мы отправились на ялике, через пруд, в павильон Мелессино - благодетеля графа. За столом были Шумский и несколько молодых офицеров. Граф расспрашивал меня об Урале, о краже золота и т. п. С офицерами шутил добродушно. Один из них спорил с ним бесцеремонно. Обращаясь к нему, граф, между прочим, говорил:

- У нас в корпусах нынче все вежливости, да нежности, все вы, да вас; а в наше время, бывало, отдуют в субботу правого и виноватого и тогда отпустят домой. Зато и учились хорошо и годились на всякий род службы, а вы куда годитесь? Во все продолжение обеда казачок стоял за графом и отгонял от него мух опахалом.

Я прожил в Грузине 10 дней, и хотя не скучал, встречая на прогулках новые предметы и лица, и все-таки я желал, скорее, освободился от безделья, тем более что у меня вышел уже запас курительного табаку, а продажа его и вина запрещена была в Грузине под смертною казнью. Наконец граф откомандировал меня в полк короля прусского, под начальство генерала А. X. Эйлера. Зная, вероятно, о благорасположении графа, меня приняли все благосклонно.

Мне отвели для квартиры целую деревянную связь, и дали мне денщика. На меня возложено было окончание 2-х каменных домов, по образцу которых предполагалось построить дома для целой роты австрийского полка. Для поселенных солдата назначался бельэтаж, с каминами и голландскими печами, а для поселян-хозяев - нижний, с русскими печами. Мне говорили, что проект на эти дома был составлен по указу самого государя императора. Вместе с поручением я получил форму донесений и формат бумаги. Такой уж был порядок во всем....

В одно утро приехал осмотреть отделываемый мною дом какой-то генерал в армейском мундире, высокий, довольно сухой, со скромным и добродушным лицом. Когда он уезжал, а спросил сопровождавших его офицеров об его имени. Мне отвечали - Шварц! - Как, это Шварц, бывший командир Семеновского полка? Мне подтвердили. Я не верил своим глазам!

Когда отделка дома приходила уже к концу, вдруг сделалась какая-то тревога: начали убирать, очищать, подметать, укладывать, все приводить в порядок. Спрашиваю, не самого ли царя ожидать? Мне отвечают: граф будет! Все ожидают, все на вытяжке, хотя на работе и дозволено быть не в полной форме? Наконец граф приехал, внимательно осмотрел весь дом; только заметил мне, что в оштукатуренной печке один из углов крив; я отвечал, что прям.

- А я говорю, крив, - повторил, он.

Подали отвесную доску - угол оказался верен.

- Виноват, извини, - и затем, сказав несколько лестных слов, уехал.

Вскоре после того, отдано было в печатном приказе повеление, что я назначаюсь производителем работ по постройке каменных домов для роты императора австрийского полка, на трактовой дороге, между Новгородом и станцией Подберезье, в 6-ти верстах от моей квартиры. Работая там, я не получал жалованья, о чем и писал рапорт.

Это было в то время, когда граф не занимался делами, пораженный смертью Настасьи Федоровны. Когда все поуспокоилось, генерал Эйлер препроводил мой рапорт о жалованье к начальнику штаба военных поселений Клейнмихелю. После долгого ожидания я получил повестку явиться в Новгород, где был построен, для приезда графа, небольшой дворец, нижний этаж которого занимал Клейнмихель. 

Он потребовал меня в свой кабинет и долго уговаривал меня согласиться на 2000 руб. жалованья, так как другие архитекторы, давно служащие в поселениях, будут обижены, если мне вдруг дадут 4000 руб. - Мне не было известно, какое получают жалованье другие архитекторы, я знал только о заявленном в газетах жалованье, - отвечал я. - Ну что нам до газет, - возразил генерал. - Напротив, это служит основанием моей просьбы.

Не добившись от меня никакой уступки в тот вечер, Клейнмихель приказать мне явиться завтра. На другой день он повел меня в бельэтаж - к графу. Граф взглянул только на нас, когда мы вошли в кабинет и продолжал перебирать бумаги на письменном столе. Он оброс бородой, вероятно из опасения бритвы; подойдя ко мне, Аракчеева взял меня под руку и стал ходить со мной по кабинету, начав разговор так: - Александр Христофорович (Эйлер) так доволен тобой, так много говорит о тебе хорошего, а ты не хочешь у нас служить!

Я доложил ему, что особенной честью считаю служить под начальством его сиятельства, но я существую одним только жалованьем и не дозволяю себе никаких незаконных к нему дополнений. - Все это хорошо, но мы не можем тебе дать полного жалованья, а ты послужи у нас, и вот тебе сегодня чин, завтра крест и выведем тебя в люди! После некоторых моих объяснений, граф, наконец, сказал: - Ну, хорошо, мы сделаем вот как: дадим тебе 2400 явно, а 1600 инкогнито, и будем звать это: ты, да я, да Петр Андреевич!

Клейнмихель стоял навытяжку, когда мы ходили. В моем затруднительном положении, я нашелся только сказать: - Получая, таким образом, жалованье, я все буду думать, что не заслуживаю получать его обыкновенным порядком. - Э, братец, - возразил граф, - оставь ты свою вольтеровщину и будь истинным христианином. Ну, какая тебе надобность в том? Как бы ты не получал жалованье, лишь бы получал, по примеру одного царя, который наложил подати на грязные места.

Сын его - вот такой же молокосос (он указал на Шумского, который что-то писал) сказал ему, что это будет грязный налог. Царь промолчал, но собрав золото, взял его в горсть, поднесь к носу сына и спросил - пахнет ли грязью? А тебе, - продолжал граф, - что за стыд получать жалованье, как я сказал. Разве ты мне не веришь? Я старик, мне 58 лет, а у тебя еще молоко матери на губах не высохло. Ну, давай же руку.

От графа пошел я к старшему адъютанту Эйлера, Я. П. Красовскому. Это был человек умный, образованный, добрый и ко мне расположенный. Я рассказал ему обо всех переговорах и просил совета его, как бы мне выпутаться из неестественного для меня положения на службе по военным поселениям. Он советовал мне твердо стоять на своем и не доверяться обещаниям, мой случай был не первый.

Возвратясь в Подберезье я написал начальнику штаба письмо, в котором изложил, что только надежда на большее обеспечение своего существования склонила меня оставить горную службу, и потому я не предвижу ничего для себя лучшего, если по каким-либо обстоятельствам должен буду довольствоваться одним только "явным" жалованьем. В конце прибавил я, что хотя обещание его сиятельства графа для меня священны, но будущее одному Богу известно, намекая тем на сомнительность секретного жалованья. Но этим словам придали другой какой-то смысл, так как в то время носилась уже темные слухи о каком-то тайном обществе.

Быть может по этому поводу я, как человек подозрительный, был уволен из поселений предписанием такого содержания: Граф Аракчеев весьма удивляется (так начинается предписание), что господин молодой мальчик Свиязев не уважил того, что граф призывал его лично к себе и объявил решительную свою волю в рассуждении назначения ему жалованья, на что он был согласен, и после того осмелился вторично (?) переменить свои мысли и писать к начальнику штаба возвращаемое при сем в нему письмо, что доказывает его молодость и неосновательность, вследствие чего увольняет его из корпуса военных поселений и прикажет сделать расчет в его жалованье. Граф Аракчеев. №8176. Новгорода 26 ноября 1825 года.

Полагаю, что эту грамотку писал Шумский под диктовку самого графа. Но чем она была безграмотнее, тем худших последствий должен был я ожидать для себя, зная, что граф шутить не любит, что подтверждали и посещавшие меня офицеры. - Если б граф и вы, - говорили они, - были в Петербурге, он сказал бы вам: или оставайся в поселениях, или ступай за речку. Известно, что дом графа был на левом берегу Невы, а крепость - на правой.

Чтобы отвлечься, пошел я на почтовую станцию справиться не приехал ли мой знакомый из Петербурга, но вместо того узнаю о кончине Александра Благословенного. С осторожностью сообщил я эту горестную весть жене: она в слезы, а я, признаюсь в эгоизме, подумал: не спасет ли благодушный государь и смертью своей одного из своих подданных? Думал ли граф, читая мои пророческие слова в письме: будущее одному Богу известно, что его скоро оставит государь и друг, и что со смертью его он не может уже выполнить данного мне обещания на счет секретного жалованья, и чинов, и крестов?

В немногие дни царствования Константина Павловича граф оставался в Новгороде, но когда узнал о вступлении на престол Николая Павловича - выбрил бороду и, забыв свою горесть, тотчас поскакал в Петербург вместе с Клейнмихелем. Ничего не зная, что делается в Петербурге, и я отправился туда 19-го декабря на долгих лошадях - по малому остатку денег. Проехав верст 30, мы остановились ночевать; нам отвели отдельную комнату. Когда мы пили чай, к нам зашла хозяйка и как-то грустно и с опаской спросила: - Что это вы вздумали ехать в Петербург? - А что ж такого? - Да там не совсем-то ладно, - и начала рассказывать о событиях на площади 14-го декабря. Жена в слезы, услыхав о друзьях наших Бестужевых (?), а я ходил по комнате и смеялся, считая все это вздором.

- Да от кого же ты узнала об этом, хозяюшка? - Да от извозчиков, батюшка, которые как-то прорвались чрез Волковскую заставу.

На другое утро, на следующей станции, мы остановились пить чай. От меня потребовали уже вид (здесь: паспорт). Тут же остановился чиновник, едущий из Петербурга, который сообщил мне по секрету о некоторых подробностях события. Признаюсь, после того, мы продолжали путь не без страха. Каждый увиденный вдали воз с сеном я принимал за толпу бунтовщиков и немедленно вооружался. К удивлению, мы въехали в Петербург без всякого спроса на заставе. На улицах везде царствовала тишина и спокойствие. 

На Исаакиевской площади я не заметил ни малейшего признака бывших событий, но толков о них было еще много. Между моими знакомыми я находил людей, большей частью несочувствующих декабристам. Некоторые называли их глупцами. Я сказал на это, что я знал немногих из них, но те, которых я знал, были люди весьма образованные и умные. - А скажите, пожалуйста, возражали мне, - какой умный бросается в воду, не отыскав броду?

Но мне было не до того с одним рублем в кармане. Я отправился в штаб военных поселений (где ныне главное казначейство). Клейнмихель принял меня в кабинете. На вопрос его я отвечал, что пришел просить его превосходительство о расчете в следующем мне жалованье. - А разве вы не хотите у нас служить? - Я получил уже предписание от графа об увольнении меня из корпуса военных поселений. - Но это предписание можно изменить, если вы остаетесь у нас на службе. - После того что случилось, я считаю это невозможным. - После этого с вами нечего и говорить, - сказал надменно Клейнмихель.

Мне показалось это оскорбительным; я обернулся и вышел из кабинета, порядочно хлопнув дверью. Вскоре предложили мне опять вступить в горную службу с увеличением содержания. Дело по моему определению зависело от И. А. Кованько, старого моего знакомого, бывшего начальником отделения в горном департаменте. Я представляю ему выданный мне из военных поселений аттестат.

- Эзоп Эзопович (так он обращался к лицам, коротко ему знакомым), да тебя нельзя принять ни в какую службу! - Вы шутите, И. А.: разве в аттестате написано, что я замешан в декабрьских происшествиях? - Хуже, Эзоп Эзопович, хуже - ты служил у Аракчеева в поселениях, а Канкрин, его создание, ни за что не примет тебя в нашу службу! - Помилуйте, И. А., разве я кабальный Аракчеева? - Вот и угадал! Теперь пойди же в Сенатскую лавку и спроси там указ такого-то года...

Указ говорил, что служащий в поселениях может выйти в отставку только по болезни, а если выздоровеет и пожелает вступить в службу, то исключительно в поселениях!

Теперь я понял, что Аракчеев и Клейнмихель хорошо знали, что я вынужденным найдусь просить у них, как милости, оставить меня на службе в поселениях. Нет, я лучше пойду в десятники к какому-нибудь подрядчику, а не унижусь до этого! 

Однако, надо было на что-нибудь решиться. Ничего не придумав, я решился написать в Новгород Я. П. Красовскому, что в аттестате, которым меня удостоил генерал (Эйлер), сказано, что я служил в военных поселениях и поэтому меня не принимают ни на какую другую службу. Бога ради снимите с меня это позорное пятно! По присланному свидетельству, в которой сказано было, что я находился в военных поселениях только для испытания моих способностей и, по собственному желанию, уволен, я был опять принят в горную службу.

В это время приезжал ко мне несколько раз полковник, служивший в штабе военных поселений, посоветоваться со мной о месте для постройки в Перми отделения для кантонистов. Разговаривая с полковником о своих делах, я проговорился, что намерен подать прошение государю императору, если мне не выдадут жалованья из 4000 руб. Не знаю, отчего, но вскоре меня пригласили в штаб. Войдя в приемную, Клейнмихель прямо обратился ко мне лисой: - Что это вас не видать? Я сослался на праздники и на то, что приискивал себе место. - Все же, однако ж, надо было показаться: ведь не от хлеба ходят, а ко хлебу. Позвать ко мне генерала Воронова! - приказал он курьеру. Через минуту генерал Воронов предстал, с руками по швам.

- Сделайте расчет с г. Свиязевым.

Признаюсь, я немало был удивлен тем, что генерал продиктовал мне, что из 4000 руб. следует мне получить за 4 месяца столько-то рублей!

Таким образом, кончились мои исключительные сношения с военными поселениями, где я видел страшный сон наяву, от которого проснулся только по милости Божьей, но проснулся с потерей восьми месяцев действительной службы.

Из воспоминаний Пармёна Семеновича Деменкова об императоре Александре I (1838)


Кто из современников не помнит той ангельской кротости, той невыразимой улыбки, которая всегда озаряла прекрасное чело Государя Императора Александра Павловича? Она привлекала сердца не только тех, которые имели счастье видеть его часто, но и тех, которые видели его всего один раз в жизни.

Приобретенная им слава и беспримерное милосердие его вынуждали смотреть на него как на божество бессмертное, что и согласовалось с совершенно цветущим здоровьем Государя во всей поре его жизни.

Какое же было изумление, и как все были поражены внезапным известием о кончине его. Тем более что в Петербурге, исключая самых приближенных ко двору, мало кто слышал даже о болезни его.

Я тоже, в числе таковых, никогда не забуду той минуты, когда 27-го ноября, выйдя с квартиры часу в 12-м утра, на повороте с Большой Морской на Невский проспект, встречаю графа Александра Ивановича Апраксина со слезами на глазах!

- Что с вами, граф? - спросил я с удивлением.
- Как? Разве вы не знаете?
- Что такое?
- Наш незабвенный Государь скончался.
- Не может быть, - вскрикнул я в первом изумлении, и действительно мне это показалось невероятным, неестественным.

- Смотрите, - проговорил он, показывая на экипажи с дамами в глубоком трауре, утирающими слезы платками. - Они едут на панихиду во дворец. Затем не могши более говорить, он оставил меня.

Тогда я пошел к генералу Воинову, в то время командиру гвардейского корпуса, который жил от того места через три дома. Он сам был во дворце, но жена его и адъютант подтвердили роковое известие с некоторыми подробностями. Разумеется, мы все плакали как дети.

Вышедши от них, весь город показался мне какой-то плачевной угрюмой картиной; встречающиеся знакомые и незнакомые сообщали друг другу общее всем тогда горе. Действительно день тот был вполне горестный для всех жителей Петербурга.

На другой день все друг другу сообщали одно место из письма императрицы Елизаветы Алексеевны из Таганрога к императрице Марии Фёдоровне, сделавшегося вдруг известным всему городу "Наш ангел на небеси", появившиеся же вскоре кольца с этой надписью и с изображением его раскупались нарасхват.

И мудрено ли после этого, что внезапная кончина Государя и известие о ней, тоже внезапное, подали многим повод к суеверными припоминаниям, как будто предзнаменовавшим это несчастье; но никогда предрассудки не бывают так простительны как при тогдашнем болезненном у всех состоянии души.

В день кончины Екатерины II и Павла караулы в Зимнем дворце были от Преображенского полка, и от него же караул в Зимнем дворце был в день получения рокового известия о кончине Александра. Нелишнее заметить, что число 19-го ноября изображено на офицерских знаках Преображенского полка, данных Петром I за отличие в память взяты Нарвы в 1700 году и носимых офицерами, когда находятся в строю или на службе - было числом и месяцем кончины Александра.

Не выходя несколько дней из душевного уныния, я невольно предался самыми грустным мыслям и воспоминаниям. Мне живо припомнился тот день, когда мне в первый раз привелось увидеть Государя, бывшим еще 13-летним юношей.

В 1804 году я из благородного пансиона, бывшего тогда при Московском университете, по воле родных моих прибыл в Петербург для поступления в известный в то время пансион иезуитов. Прежде всего, мне крайне любопытно было видеть Государя, которого я представлял себе выходящим из ряда людей, как мощного повелителя многих миллионов подданных, и я был вне себя от счастья, когда мне удалось этого достигнуть, увидев его верхом на каком-то параде дворцовой площади.

Александр Павлович, на четвертолетнем тогда своем царствовании, был в поре молодости и замечательной, величавой красоты. Черты его лица не могли тогда не врезаться в памяти моей. Вскоре потом, когда я уже поступил в пансион мне случилось быть несколько раз свидетелем вот чего.

Иезуитский пансион помещался тогда в доме находящегося в глубине двора католического монастыря, который был при теперешней церкви Св. Екатерины на Невском проспекте: вследствие чего окна дома, в котором помещался и пансион, и монахи-преподаватели, выходили на теперешнюю Михайловскую площадь, но тогда еще на пустынную улицу, по одну сторону которой, за исключением каменного дома нашего пансиона, лепилось (и то изредка) несколько деревянных домиков с длинными заборами, а по другой стороне тянулась каменная стена тогдашнего так называемого верхнего летнего сада, на месте теперешней площади перед Михайловским дворцом.

Такое положение улицы, идущей параллельно Невскому проспекту и не имевшей еще тогда соединения с ним посредством теперешней Михайловской, делало ее какой-то уединенной улицей в центре города, по которой мало ездили и ходил.

И вот почему Государь, как видно, избрал ее для своих утренних свиданий с известной тогда роскошной красавицей Марьей Антоновной Нарышкиной.

Однажды осенью, помнится в 1806 году, после общего нашего обеда в первом часу (за которым по заведенному у нас тогда порядку пришла мне очередь читать какую-то книгу в слух) все ученики, оставив столовую, бросились бегать и играть по двору, а я, кончив свой одиночный обед и подошедши к одному из окон столовой, к удивлению своему увидал Государя стоящим на улице верхом, а рейнкнехта, ехавшего за ним, соскочившего со своей лошади и что-то поправляющего у левого его стремени.

Государь, устремив глаза вдоль улицы, как будто поджидал кого-то и вдруг, торопливо оправившись в седле двинулся с места. Я бросился к отворенной довольно большой форточке окна и, высунув голову на улицу, стал следить за ним.

Вскоре увидел я подвигающуюся крупною рысью карету с двумя лакеями в красной ливрее на запятках, которая не далее 50 саженей от моего наблюдения остановилась, и Государь близко подъехал к опущенному окну кареты.

Простояв минут около десяти, он двинулся вперед, а карета, проехала мимо моего окна, в которой я ясно видел сидящую даму.

Я боялся сообщить кому из учеников мое открытие и крепко держал его в секрете. Не менее того, подстрекаемый любопытством, я довольно часто стал заглядывать после обеда в пустую столовую в надежде увидеть повторение увиденного и не обманулся.

Мне еще два раза привелось следить за этим свиданием; только в эти другие раза Государь был не верхом, а в санях парой с пристяжной, как тогда все ездили, и тоже один раз, остановясь почти против нашего дома, стал что-то поправлять в ожидании кареты, которая остановилась почти на одном и том же видимо условленном месте; сани же подъезжали так близко к карете, что Государь, став на ноги, не выходя из саней, мог стоять у самого окна.

Это было в первые годы связи Государя с Марьей Антоновной. Связь эта продолжалась довольно долго. От нее у Государя была дочь, которая, кажется, умерла в молодости.

По выходе из пансиона в начале 1808 года, я поступил подпрапорщиком в Преображенский полк и по тогдашнему заведенному порядку представлялся Государю, как шефу полка, еще во фраке, рядом с другими лицами, представлявшимися ему в тот день.

Я не помнил себя от счастья, получив благосклонный взгляд его, который был особенной принадлежностью его особы. Как он много действовал на тех, к кому он относился и как сильно он привязывал к нему тех, которые посвящали жизнь свою на службу ему!

В том же году я отправился с четвертым батальоном Преображенского полка, который в числе других полков послан был в Финляндию, по случаю тогдашней войны со Швецией. Совершил зимнюю кампанию почти до Улеаборга. Потом простояв два месяца в Вазе, пошел батальон наш к Або для перехода в марте месяце моря по льду, на Аландские острова, и по случаю перемирия тем же путем возвратился в Або, где и простоял всю весну и лето.

Вспомнил, с какой радостью и одушевлением мы увидели тогда Государя, приехавшего туда на несколько дней и как он нас тогда подарил царским "Спасибо" за понесенные нами труды.

На параде при церемониальном марше мне пришлось салютовать ему знаменем. Когда же, по возвращении в Петербург, я был произведен в офицеры в тот же полк, в начале 1810 года, то вновь имел счастье представляться Государю.

В то время Государь ежедневно бывал на разводах 1-го отделения. Всех офицеров, подходивших к нему заявлять, опустив шпагу, в какое место назначение в караул, полковой командир называл по фамилии, но Государь нередко любил предупреждать его и часто сам называл многих.

С каким восторгом я в первый раз услышал имя свое произнесенное им.

Врезался в мою память тот день 1812 года, в который при начальном отступлении от Свенциан к Дрисе, во время дождя и при порывистом сильном ветре, он верхом с накинутой шинелью на правое плечо против ветра, стоял у дороги и смотрел на проходивший мимо его наш корпус. От грязного, дождливого и трудного пути, мы были совершенно утомлены, но улыбающиеся черты лица Государя и его привет "здорово ребята" как какой-то электрической искрой всех нас ободряли.

Когда после страшного поражения сильного врага, в конце 1812 года, Государь изволил прибыть в Вильну, светлейший князь Кутузов 12-го декабря, (день рождения Государя) давал бал, или лучше сказать по немноголюдности своей и тесноте помещения скорее скромный вечер, я, в нем участвовавший в числе танцующих офицеров Преображенского полка, находившихся тогда при главной квартире, припомнил себе, с каким неизъяснимо кротким, но озаренным великой славой лицом Государь вошел в залу и с каким однако невольным трепетом стояли польские дамы и приветствовали его; но сердце его чуждое мести вскоре успокоило их, когда он стал разговаривать с некоторыми из них.

Прошедшего как будто не бывало, и все веселились, тогда как улицы города, огромные костелы его и больницы, наполненные пленными не были еще вполне очищены от множества мертвых тел павшего неприятеля и столько же ждавших той же участи от изнеможения сил после страшного голода и сильных морозов.

Тут же на бале видел я светлейшего Кутузова, в первый раз с Георгием 1-й степени через плечо, полученным им только накануне того дня.

Государь с каким-то особенным вниманием обходился cо светлейшим, а в самом разгаре танцев вошел с ним в боковую комнату, дверь которой немедленно за ними затворилась, и из которой возвратились они в бальную залу, только по прошествии довольно долгого времени, и это повторялось раза два.

Когда же мы вступили снова в поход к Калишу, перешедши реку Неман 1-го января 1813 года, то, не смотря на зимнее время, Государь почти ежедневно верхом обгонял наш полк, продолжавший находиться при главной квартире, и здоровался с ним.

Он хотя не был отличным ездоком, но сидел ловко и красиво, на статных отлично выезженных лошадях. Кто не любовался его серой верховой лошадью Марс? Он ездил не иначе как шагом или галопом: рысью никогда.

Из Калиша к Дрездену мы подвигались уже весной при прекрасной и теплой погоде. Жители прусской Силезии стекались со всех сторон на дорогу, по которой мы проходили, беспрестанно у нас спрашивая, где Государь и скоро ли он проедет. При въезде в каждое селение, стояли пасторы окруженные толпой поселян в праздничных нарядах и, подходя к Государю, приветствовали иногда довольно длинными речами.

Государь всегда останавливался и, благосклонно выслушивая, не отъезжал не подарив ласковым словом, что и самых хладнокровных немцев приводило в восторг, с криком по удалении Государя: - Вот душа, вот Ангел!

Памятен мне и тот день, в который, при переходе через прусскую Силезию, я назначен был в караул со взводом гренадер при квартире Государя в одном помещичьем доме с садами. Государь два раза проходил через двор в большой сад, и всякий раз с благосклонной улыбкой приказывал людям караула ставить ружья в козлы.

В одну из таких его прогулок после обеда в большом саду, подъехал к воротам двора светлейший князь Кутузов с одним из своих адъютантов и, выйдя из экипажа, направился к главному крыльцу дома, у которого стоявший в карауле стал в ружье.

Он, поздоровавшись с людьми, спросил меня: - Сюда ли к Государю? но узнав от меня, что он в саду, на который я ему указал, уселся на лавочке, стоявшей у крыльца и, подозвав к себе одну из стоявших в числе любопытствующих немочку лет 12-ти, начал с нею шутить.

Когда же Государь показался в калитке сада, то светлейший пошел к нему и, встретясь с ним недалеко от ставшего в ружье караула, стал доносить о каком-то только что полученном новом успехе наших войск (после я узнал, что известие это относилось к занятию Магдебурга).

Государь весело его выслушал и, взяв за обе руки, изволил сказать: - Всякий день, всякий день новое приятное известие, и обратясь к караулу громко произнес: - Поздравляю, ребята, еще с новым успехом наших войск, и как водится обычное, - Рады стараться, Ваше Величество, - было громким ответом на слова Государя.

По выходе князя Кутузова от Государя и по пробитии зари с музыкой Преображенского полка, когда уже стемнело и зажгли огни в доме, я вздумал обойти его и посмотреть, не нужно ли будет поставить часового подле окон Государя, и к удивлению моему увидел что десятка два немцев из оставшегося еще любопытствующего народа, забравшись в сад, столпились около освещенных изнутри окон.

Государю нельзя было не слышать хотя самого и тихого их говора и шума, но по доброте своей не приказывал их отгонять. Я же, не могши этого предполагать, немедленно стал это делать; но как ни тихо я уговаривал немцев отойти от окон, Государь, вероятно изволил это услышать и, отворив окно, сказал мне: - Оставьте их, - произнеся эти слова по-немецки.

Вообще весь путь от Калиша, куда приезжал на свидание с Государем король Прусский, до Дрездена, был для нашего Государя путем торжества, как и вшествии в сам Дрезден.

Помню, когда в день Лютценского сражения, в тот момент, когда оно клонилось в нашу пользу, Государь подъехал веселый к нашему полку с графом Витгенштейном, который только тогда, после смерти князя Кутузова, присоединился со своим корпусом к главной армии, дотоле действовавший отдельно, и изволил произнести: - Ребята, графу Виттенштейну, Ура! - что немедленно было подхвачено всем полком.

А под Бауценом, когда наш правый фланг вынужден был податься назад, он приказал гвардии отступать и, став со свитой, вблизи Преображенского полка, на одном холме, не взирая на ложившиеся подле него ядра, хладнокровно смотрел на отступающую гвардию.

Это отступление походило более на маневр или учение, ибо все батальоны отступали поочередно, эшелонами, не спеша, тихим шагом и в ногу.

Не забуду никогда той минуты, когда, лежа в Праге для излечения тяжелой раны, полученной мною под Кульмом, нуждался крайне в деньгах, и как неожиданно мы все раненые нашего полка по приказанию Его Величества получили по 100 червонцев, которые и послужили мне к более скорому излечению.

В Париже, по занятию его нашими войсками, нам всем русским, бывшим с ним, приходилось гордиться, что имеем его своим царем. Все парижане, а особенно парижанки, искали случая только взглянуть на него.

Редакторы всех журналов спешили друг перед другом превозносить его имя как великодушного победителя и избавителя; словом, все там были от него без ума.

Он там очень часто ходил один, по всем улицам, в простом гражданском платье, и тогда разумеется его редко кто узнавал, кроме случайно встречавшихся русских, которым, хотя и военным, тоже дозволено было на все время пребывания в Париже ходить в партикулярном платье. А для езды по городу у него была карета палевого цвета, запряженная парой лошадей в шорах, и всегда с двумя лакеями в придворной русской ливрее и с кучером тоже по тогдашнему парижскому обычаю.

В одно воскресенье отправился к обедне в русскую церковь, тогда помещавшуюся в посольском доме. Подойдя к его подъезду, увидел подъехавшего к нему великого князя 16 летнего только что прибывшего из Петербурга, Михаила Павловича с адъютантом, который, не зная куда направиться в большой толпе, стоявшей у подъезда, попросил меня идти вперед и провести великого князя через стоявших во множестве парижских дам, наполнявших всю нижнюю обширную переднюю и большую лестницу, ведущую в церковь.

Они все собрались здесь для того, чтобы хотя мельком взглянуть на прекрасного русского Императора, прибытие которого ожидали к обедне. Проводив великого князя до дверей церкви, я поспешил вновь сойти вниз к подъезду, чтобы увидеть приезд Государя, который вскоре и последовал, при громких криках стоявшего на улице народа: Vive Alexandre!

За Государем вышел из кареты сидевший с ним князь Волконский, и ожидавший Государя флигель-адъютант пошел впереди его расчищать путь между дамами, говоря довольно громко: -Place, mes dames, l’Empereur, а я, как никого другого из русских тут не было, пошел тотчас вслед за князем Волконским, а потому и мог слышать очень явственно дамский тихий между собой говор: ah, qu’il est beau! произносимый по проходе Государя, который раскланивался с ними с особенною ловкостью.

Государь, как теперь смотрю на него, был тогда в праздничном кавалергардском мундире, который удивительно шел к его осанке и в котором он любил показываться на балах.

Людовик XVIII, вновь возведенный тогда в короли Франции, прибыл в Париж еще во время нашего там пребывания.

Государь наш из деликатности приказал, чтобы никто из русских в мундире не показывался на улицах в день его парадного въезда в город в открытом экипаже.

Он был довольно стар и тучен для верховой езды, а как Государю желалось показать ему свою гвардию во всем ее блеске, не смотря на перенесенные труды, то и придумано было пройтись ей церемониальным маршем по-взводно, по Тюльерийской набережной вдоль реки Сены к мосту de la Concorde, мимо одного из боковых павильонов Тюльерийского дворца, окна которого выходили на эту набережную.

И вот у одного из этих открытых окон, во время прохождения гвардии, стоял король, улыбающийся и благодарящий наклоном головы, когда проходящие по очереди знамена салютовали ему. А Государь, стоявший подле него, вероятно называл ему по именам славные полки свои.

Узнав один раз, что Государю угодно было в тот день посетить оперу, я поспешил отправиться туда же, не так для спектакля, как для того, чтобы видеть восторженный прием, который будет сделан французской публикой нашему Государю.

Трудно было очень добиться до кассы для получения билета, по случаю страшной тесноты, от которой мундиру моему пришлось жестоко пострадать; но билет все-таки, хотя и с большими усилиями, был добыт мною.

Все ложи зрительной залы были битком набиты разряженными дамами, за исключением некоторых лож, занятых нашими и Прусскими генералами, а в пятой или четвертой от средней ложи, предназначенной для Государя, сидели молодые великие князья Николай и Михаил Павловичи, только что перед тем прибывшие в Париж.

Около 8 часов все засуетились, музыка заиграла, возобновленную тогда в памяти роялистов-французов народную арию "V’ive Henri IV", но с переделкой слов "Vive Alexandre, Vive се Roi des Rois".

Государь, в то время показавшись у входа ложи, несколько приостановился, потом, подошедши к барьеру, приветствовал публику легким наклоном головы во все стороны. Раздался оглушительный крик "Vive Alexandre" и, вторя, оркестру, весь партер не только запел, но скорее можно сказать заорал арию.

Государь видимо был тронут, стоял и продолжал наклонять тихо голову. Восторгам публики не было конца, дамы махали платками и аплодировали с большим усердием. Ария, по требованию, повторялась несколько раз, наконец после продолжительных, исступлённых криков "vive Alexandre", Государь изволил сесть, имея позади себя только одного князя Волконского.

Публика тоже уселась, спектакль начался, но взоры всех были более обращены не на сцену, а на Государя. Каждый из присутствовавших тогда в театре, желая воспользоваться случаем, старался, всматриваясь в Государя, врезать в свою память несравненный образ великодушного победителя.

В антракте Государь изволил что-то сказать кн. Волконскому, который, вышедши, скоро показался в ложе, в которой сидели великие князья. Значит, Государь приказал им перейти в его ложу.

Они, вошедши в нее и увидев, что Государь, облокотясь на парапет, занят был рассматриванием в лорнет некоторых дам сидевших в ложах, приостановились при входе и стали почтительно дожидаться, покуда Государь изволить обратить внимание на них.

Эта минутная картина, особенного уважения младших к их старшему брату и царю, была поразительно хороша, в особенности, когда Государь, обратясь к ним, с улыбкой показал рукой сесть рядом с ним, а они очень низко ему поклонились.

И все это в виду несколько тысяч зрителей, следящих за каждым его движением, производившими восторг неописанный.

Я уже говорил, что Государь Александр Павлович был очень красив лицом, но он сверх того был прекрасно сложен и чрезвычайно ловок. Хотя и казался несколько сутуловатыми, и притом ростом не более 2 аршин 8 вершков (1м 79 см-1м 80 см) но все-таки считался самым красивейшим мужчиной из всей Империи.

С женщинами был чрезвычайно любезен. На балах всегда в башмаках, как и все приглашаемые тогда, даже гусары при виц-мундирах своих. Одни уланы имели привилегии быть на балах в сапогах.

Танцевал он с какой-то особенно величавой ловкостью. Мне, как служившему в гвардии, приходилось очень часто видать его на придворных балах вальсирующим, даже в 1819-м году, хотя ему тогда было уже 42 года.

Величественная его осанка и поступь чрезвычайно эффектно выказывались при вступлении его в бальную залу под руку со вдовствовавшей Императрицей, своей матерью Марией Федоровной или с супругой императрицей Елизаветой Алексеевной.

А так же при дворцовых выходах, в большие праздники, когда он, предшествуемый всеми придворными чинами, проходил в большую дворцовую церковь, мимо дипломатического корпуса и гвардейских генералов с их офицерами, собиравшихся тогда в так называемой кавалергардской зале, между внутренним караулом кавалергардского полка и комнатой, занимаемой обыкновенно караулом от одного, по очереди, другого какого-то гвардейского полка.

Но на меня производили всегда какое-то особенное впечатление его входы в зрительную залу эрмитажного театра, где давались тогда спектакли по четвергам, разумеется, в зимнее время.

Зала с местами, устроенными в виде полукруглого амфитеатра, вмещает не более 250-ти, много 300 человек, вследствие чего в каждый полк гвардии присылалось не более трех или четырех билетов; но я, когда мне таковой не доставался, почти каждый раз получал его от другого товарища не желавшего им воспользоваться.

Я любил бывать на этих спектаклях, на которые сбиралась вся высшая знать двора; меня, как весьма молодого тогда человека, это льстило, в особенности как выше сказал я, любил смотреть на входы Государя, которые происходили так в исходе 8-го часа все получившие билеты находились уже в зрительной зале, занимаясь шумными разговорами, между прочим и с дамами, занимавшими обыкновенно три или четыре нижних ряда амфитеатра с правой стороны.

Вдруг входил обер-гофмаршал Александр Львович Нарышкин, делал знак тишины, музыка начинала играть, все бросались к своим местам, и стоя обращали свои взоры на главный двери. Через минуту показывался Государь, под руку с одной из Императриц, останавливался немного при входе, слегка нагибал голову направо и налево, как и Императрица, потом медленно начинал сходить по ступеням, направляясь к креслам, поставленным для императорской фамилии почти у самого оркестра.

В антрактах, а иногда и во время представления, Государь часто обращался с лорнетом, который всегда носил с собою, в ту сторону, где сидели дамы, в том числе и М. А. Нарышкина.

Он любил прогуливаться пешком и почти каждый день изволил ходить перед обедом по какой-нибудь набережной, а сани в одну лошадь, с его широкоплечим и молодцеватым кучером Ильею следовали за ним. Нередко, следуя по набережной Фонтанки от Невы до Калинкинского моста, не садился он в сани.

Все это живо представилось мне как сон какой-то. Мне не захотелось верить, что Благословенного не стало. Он, не взирая на свое величие, могущество, славу, любовь своего народа и цветущее здоровье, перестал существовать наравне из последних его подданных. Но память его дел для России будет вечная.

Ныне благополучно царствующий Император Николай Павлович возымел счастливую мысль, повелев ежегодно поминать имя незабвенного в день Рождества Христова, в который покойным Императором установлено было благодарственное молебствие Всевышнему, за избавление отечества от нашествия неприятеля в числе двенадесяти народов.

Выше я коснулся иезуитского пансиона, в котором пробыл более трех лет. Соучастниками моими тогда были в одном со мной классе: князь Ухтомский, князь Прозоровский, три брата Обресковых, граф Толстой, Похвиснев, кн. П. А. Вяземский, Юшков, Энгельгардт, Челищев, Поджио, гр. Войнович, кн. Голицын, Брусилов и Бибиков: всех же учеников в пансионе было с небольшим 40. Преподаватели, за исключением православного священника от Казанского собора, были все монахи-иезуиты разных наций.

Император Николай I и семейство декабриста Ивана Александровича Анненкова


16-го мая 1827 года, при проезде императора Николая I через г. Вязьму, француженка Паулина Поль подала ему прошение, в котором просила дозволения отправиться в Сибирь, для вступления в законный брак с государственным преступником Анненковым (Иван Александрович, быв поручиком кавалергардского полка он вступил в Северное общество в 1824 году; ему открыта была цель оного: введение республиканского правления. 

Пред 14-м декабря, будучи у Оболенского (князь Евгений Петрович), узнал, что хотели противиться присяге, но сам в том не участвовал и по принесении присяги на верность подданства, все время находился при полку. По приговору верховного уголовного суда, 10-го июля 1826 года высочайше конфирмованному, осужден к лишению чинов и дворянства и ссылке в каторжную работу на 20 лет. Высочайшим же указом 22-го августа повелено оставить его в работе 15 лет, а потом обратить на поселение в Сибири) от которого имела дочь.

«Ваше величество! - писала Паулина Поль (16-го мая 1827 г. (перевод с фр)). - Позвольте матери припасть к стопам вашего величества и просить, как милости, разрешения разделить ссылку ее гражданского супруга (eроих naturel).

Религия, ваша воля, государь, и закон научат нас, как исправить нашу ошибку. Я всецело жертвую собой человеку, без которого я не могу долее жить; это самое пламенное мое желание. Я была бы его законной супругою в глазах церкви и перед законом, если бы я захотела преступить правила деликатности.

Я не знала о его виновности; мы соединились неразрывными узами. Для меня было достаточно его любви... Милосердие есть отличительное свойство царской семьи. Мы видим столько примеров этому в летописях России, что я осмеливаюсь надеяться, что ваше величество последует естественному внушению своего великодушного сердца.

В ссылке я буду, ваше величество, благоговейно исполнять все ваши повеления. Мы будем благословлять священную руку, которая сохранит нам жизнь, бесспорно весьма тяжкую! но мы употребим все силы, чтобы наставить нашу возлюбленную дочь на пути добродетели и чести.

Мы будем молить Бога о том, чтобы Он увенчал вас славою. Мы будем просить Его, чтобы Он излил на ваше величество и ваше августейшее семейство все свои благодеяниям.

Соблаговолите, ваше величество, открыть ваше великое сердце состраданию, дозволив мне, в виде особой милости, разделить его изгнание. Я откажусь от своего отечества и готова всецело подчиниться вашими законами. У подножия вашего престола молю на коленях об этой милости... надеюсь на нее!

Император Николай I приказал написать коменданту колонии и декабристов генерал-майору Лепарскому (Станислав Романович), чтобы он объявил Анненкову желание Паулины Поль и спросил его: Желает ли он «иметь ее своей законной женой; без его согласия она не получить позволения отправиться в Сибирь».

23-го июля Лепарский уведомил, что Анненков, на сделанный ему запрос, отвечал: Если бы последовало позволение начальства, то он охотно бы женился на иностранке Поль.

По получению такого ответа, дежурный генерал Главного штаба, генерал-адъютант Потапов (Алексей Николаевич), писал московскому военному генерал-губернатору князю Голицыну (Д.В., от 30-го октября 1827 г.), «что его величество высочайше повелеть соизволили: дозволить иностранке Полине Поль ехать в Нерчинск и сочетаться там законными браком с государственными преступником Анненковым и, сверх того, буде она имеет надобность в вспомоществовании на проезди свой, то таковое ей выдать.

Высочайшую волю сию и прилагаемые при сем правила, наблюдаемые относительно жен преступников, ссылаемых в каторжную работу, покорнейше прошу ваше сиятельство приказать объявить иностранке Полине Поль, находящейся ныне в Москве, кое жительство известно: у Кузнечного моста, в доме статской советницы Анненковой; равномерно спросить ее, желает ли она на основании сих правили ехать в Нерчинск, для сочетания браком с преступником Анненковым, и в таком случай, какое нужно будет ей вспомоществование на проезд свой и о последующем почтить меня вашим уведомлением».

Паулина Поль изъявила согласие на все условия, ей предложенные, «что же касается до суммы, - прибавляла она (в письме, без числа, московскому обер-полицмейстеру), - которая может быть мне нужна для путешествия, то я не смею назначить никакой; но буду довольна всем, что его величество изволит приказать мне выдать».

Император Николай повелел министру финансов «отпустить из государственного казначейства на известные его величеству расходы три тысячи рублей» (Высочайшее повеление от 29-го ноября 1827 г.), которые и были переданы Паулине Поль.

Прибыв в Читу и вступив в супружество с Иваном Александровичем, Паулина Анненкова 21-го апреля 1828 г. писала императору Николаю I:

«Государь! Благодаря великодушию и доброму участию вашего императорского величества, я соединена с человеком, которому я хотела посвятить всю мою жизнь. В эту торжественную для меня минуту, непреодолимое чувство заставляет меня повергнуться к стопам вашего императорского величества, чтобы выразить чувства глубокой и почтительной благодарности, которыми вечно будет преисполнено мое сердце.

Государь, вы соблаговолили протянуть руку помощи иностранке, беззащитной и безо всякой поддержки. Эта августейшая и несравненная доброта дает мне смелость опять обратиться к вашему императорскому величеству как к самому милостивому из монархов.

Муж мой предназначил мне сумму в шестьдесят тысяч рублей, которая была отобрана банковыми билетами во время его арестования. По его просьбе следственному комитету и прежде, нежели был произнесен его приговор, она была отдана в руки его матери, которой было известно и которая одобряла ее назначение. Теперь эта сумма оспаривается наследниками моего несчастного мужа.

Государь! Без этой суммы я не имею средств к существованию, и крайняя нужда будет моим уделом. Соблаговолите приказать ее возвратить. Государь, докончите ваши благодеяния. С почтительным упованием в величие вашей души, я припадаю к стопам вашего величества и осмеливаюсь умолять обеспечить существование той, которую вам уже раз было угодно спасти.

Государь! Здесь я должна бы остановиться. Преступление моего мужа должно бы, может быть, воспретить мне всякое ходатайство за его несчастную дочь, глубокое раскаяние, которое наполняете и терзает его душу, его мучения, которых я свидетельница, не дают мне, я это чувствую, никакого права просить за нее ваше императорское величество, но ваше великодушное сердце, ваши благодеяния даже ободряют меня.

Наша несчастная и невинная сирота без средств, без родителей, даже без имени. Сжальтесь, ваше величество, над этим несчастным существом и соблаговолите позволить ей носить имя тех, которым она обязана жизнью.

Простите, государь, что я дерзнула еще раз возвысить голос до вашего трона; благодушия, которыми вы меня уже осыпали, должны бы мне только дозволить призвать благословение Неба на моего августейшего благодетеля.

Проникнутая живейшей и почтительнейшей признательностью к вашему величеству, остаюсь с глубочайшим почтением и безграничной преданностью, государь, вашего величества верноподданная Паулина Анненкова».
По наведенной справке оказалось, что при арестовании Анненкова у него было взято ломбардных билетов на 60 тысяч рублей, 8310 р. ассигнациями и 2 р. 50 к. серебром. Из них было уплачено по долговыми обязательствами 6823 рубля. Оставшиеся деньги, после осуждения Анненкова, были препровождены к его матери.

Справка эта вместе с письмом Полины Анненковой была представлена императору Николаю I, в то время находившемуся на корабле «Париж» на рейде Варны. 11-го сентября 1828 года он написал собственноручно: «Справедливо. Спросить у матери Анненкова, согласна ли она возвратить жене его те 60 тысяч рублей и желает ли, чтобы дочь их, прижитая до осуждения, носила имя Анненковой».

На запрос, сделанный Анне Ивановне Анненковой, она отвечала (московскому обер-полицмейстеру от 3-го ноября 1828 г.), что деньги действительно были препровождены ей, и ей известно было назначение сей суммы сыном в пользу жены его Полины, «на что и я была и есть согласна. Но впоследствии наследники его, оспаривая деньги сии, взяли от меня через присутственное место в пользу свою и теми лишили меня возможности выполнить волю сына моего и мое на то согласие.

Что же принадлежит, желаю ли я, чтобы дочь их, прижитая до осуждения, носила имя Анненковой, таковое соизволение монарха с благоговением приемлю за особую милость и дерзаю упасть к священными стопами всемилостивейшего государя испрашивать не только одного принятия фамилии Анненковой, но да будет высочайшая милость его повелеть рожденную дочь их Александру возвести во все права и наследие отца ее и тем самым облегчить горечь мою, как единое остающееся утешение в преклонных летах несчастной матери».

Вместе с тем А. И. Анненкова (мать) писала графу Чернышеву (Александр Иванович) в письме, полученном 15-го ноября 1828 г.; граф Чернышев был в то время товарищем начальника Главного штаба (пер. с фр.):

«Ваше сиятельство! С какой радостью увидела я вашу подпись на бумаге, которая впервые за эти три печальные года излила утешение в мою удрученную душу. Это подало мне нескромную, быть может, мысль прибегнуть к вам; мне придало к этому еще смелость и то обстоятельство, что я имела некогда счастье видеть к себе участие со стороны вашей матушки.

Зная вашу чрезвычайную доброту, я подумала, что вы не откажете способствовать успокоении несчастной брошенной матери, преследуемой наследниками, которые требуют при моей жизни имение, на которое они не имеют никакого права.

Я вижу себя даже вынужденной подать на них прошение государю императору и во избежание этого отдаю себя под ваше покровительство и прошу вас принять во мне участие и поговорить в особенности с моим племянником г. Анненковым, побудив его написать своему отцу, чтобы он прекратил свои ужасные происки против меня и все вообще тяжбы, кои он затевает постоянно и на которые я вынуждена отвечать.

Моему племяннику хорошо известно, что на это имение было наложено запрещение; у меня хотели даже отнять всех служащих у меня людей, которые принадлежат мне вместе с седьмой частью имения, словом, я имела по этому поводу всевозможные неприятности.

Отец этого г. Анненкова подает на меня до сих прошения, одно нелепее другого, но они лишают меня всякого кредита и мне угрожает опасность, что мое имение будет конфисковано. Поэтому, умоляю вас побудить моего племянника написать отцу, чтобы он прекратил все эти гнусные происки тем более, что он имеет влияние на него.

Так как мой племенник видел моего сына в то время, когда это было разрешено ему, по милости его высочества великого князя, то ему известно как нельзя лучше, что если я просила его императорское величество о 60 тысячах рублях, то это было сделано по просьбе моего сына, который чрез того же г. Анненкова просил меня испросить эти деньги у его величества и передать их г-же Поль, его теперешней жене, которую я в то время еще не знала; следовательно, он может в этом случае быть убежден в бескорыстии моих поступков.

Когда же я хлопотала о деньгах в тот момент, когда считала себя на краю гроба, то это делалось единственно во исполнение последней воли моего сына. Я хотела бы, чтобы мой племянник принял во внимание все эти обстоятельства и чтобы он прекратил все происки своего отца, дабы я не была вынуждена подать всеподданнейшее прошение его императорскому величеству, который по своему великодушно наверно защитит меня от преследования моих наследников.

Благодарность, коей я преисполнена за неслыханные милости его величества, возвращает мне жизнь, тем более, что я собиралась ехать, чтобы повергнуть себя к стопам его величества и просить у него имя для несчастного ребенка, который составляет ныне единственный узы, провязывающие меня к этой жизни, полной испытаний.

Этот знак снисхождения со стороны императора доказывает, что он не забывает и тех, которые не заслуживают, чтобы об них заботились и которые согласны вместе с тем дать свое имя малютке, составляющей предмет самого нежного моего попечения; это дает мне надежду получить для нее имение, принадлежащее наследниками, лишенными всякой деликатности, которые докучали мне несправедливыми тяжбами, в то время, когда я была убита горем и когда я возвратила принадлежавшие им деньги и имение.

Меня крайне смущает, ваше сиятельство, что я обращаюсь к вам с этой нескромной просьбой, но прошу вас снизойти к моему отчаянному положению в виду тех надежд, какие я возлагаю на ваше имя и на ваше влияние, если вы не откажете принять во мне участие.

Прося у вас тысячу раз извинения за мою надоедливость, прошу вас принять уверение в совершенном почтении, с какими честь имею быть вашего сиятельства всепокорнейшая слуга Анна Анненкова, рожденная Якоби» (пер. с фр.).

По всеподданнейшему докладу о всем вышеизложенном, император Николаи I повелел сообщить министру юстиции, «чтобы найденные в имуществе преступника Анненкова 60 тысячи рублей были истребованы обратно от наследников его и отданы жене его Полине Анненковой.

Прижитой же с нею преступником Анненковыми дочери дозволить носить фамилию Анненковой, не предоставляя ей впрочем, никаких других прав, по роду (рождения) и наследия законами определённых».

Из воспоминаний графа Алексея Васильевича Олсуфьева. Потешные преображенцы государя императора Николая Павловича


В начале сороковых годов был, по приказанию Николая Павловича, сформирован в Зимнем дворце потешный взвод преображенцев, в состав которого вошли товарищи игр великих князей Николая и Михаила Николаевичей, из ближайшего ко двору круга петербургского общества. Всякое воскресенье, с ноября по май месяц, они приглашались во дворец.

Из числа этих мальчуганов, сыновья придворных чинов, находившихся при Высочайших особах в местах летнего их пребывания, принимали также участие в занятиях молодых великих князей, относившихся до их физического образования: верховая езда, гимнастика, фехтование, бег на коньках, плаванье и гребля на шлюпках, а также балетные танцы и другие актерские лицедействия на сценах театров, устроенных в царскосельском и гатчинском дворцах (на одном из таких балетных представлений в царскосельском дворце появился в облаках над сценой, в виде крылатого кудрявого купидона, ныне состоящий при особе Его Величества генерал-адъютант барон Ф. Е. Мейендорф).

Из состава потешного взвода, мы его величали ротой, припоминаю графа Павла Андреевича Шувалова, сын гофмаршала Высочайшего двора; графа Вадима Левашева, сын председателя Государственная Совета Николая Павловича, тогда еще не графа; Игнатьева, отец которого был директором Пажеского корпуса; князя Сергея Сергеевича Гагарина - сын гофмейстера, управлявшего гоф-интендантством; князя Сергея Трубецкого, внучатого племянника жившей еще тогда в Зимнем дворце или Смольном фрейлины Нелидовой, друга Императора Павла и его супруги; трех сыновей состоявших при Великом Князе Михаиле Павловиче генерала Николая Матвеевича Толстого; обоих сыновей шталмейстера того же двора Ушакова; старшего сына будущего обер-шталмейстера барона Мейендорфа; Николая Бахметева, племянника обер-прокурора Синода графа Протасова, от которого он наследовал титул и огромное состояние; Владислава Клюпфеля,отец которого командовал любимыми Государем Царскосельскими кирасирами; Сухозанета (кажется, Николая), сына безногого генерал-адъютанта; Николая Пашкова, сестры которого были впоследствии гофмейстеринами Государыни Императрицы и Великой Княгини Екатерины Михайловны; брата моего Адама и меня - отец наш состоял тогда гофмаршалом Наследника Цесаревича. Было, быть может, еще два или три мальчика, которых фамилий не припоминаю.

В швальне и цейхгаузах преображенская полка было приказано построить для нас полную парадную зимнюю форму, без шинелей, и всю амуницию за исключением ранцев, а из арсенала отпустить комплект на взвод тесаков и ружей, тогда еще кремневых, кадетская образца.

В одно из ноябрьских воскресений 1841 или 42 года наш взводный командир, второй воспитатель Их Высочеств барон Василий Сергеевич Корф, впоследствии генерал-адъютант, тогда капитан Семеновская полка, тщательно осмотрел с помощью унтер-офицеров роты дворцовых гренадер мундиры, сшитые на каждого из нас по мерке, пригнал тяжелые кивера с высокими султанами в роде тех, в которых парадирует теперь гвардейская пехота, и амуницию на широких, туго-сгибающихся, набеленных ремнях, и выбрал для каждого соответственно его росту ружье.

Для пополнения рядов нам дали кадет из роты первого корпуса, в которой числились наши Великие Князья, по очереди, в числе десяти или пятнадцати, также приглашаемых на воскресные обеды. Барон Корф повел нашу, пока еще нестройную, шумную толпу в аванзал, где мы тотчас присмирели, так как через несколько минут вошел Государь.

Поздоровавшись с нами обычным приветом его любимцам преображенцам: - Здорово, богатыри-преображенцы! Его Величество сразу вступил в обязанности не только инструктора и фельдфебеля, но даже барабанщика нашей команды, сам проверил ранжир, стойку каждого, сделал расчёт на шеренги и отделения и затем начал с нами ружейные приемы.

Приемы эти были более или мене нам всем знакомы, так как в то время во всех почти богатых дворянских домах был обычай кроме гувернеров французов и немцев, английские туторы тогда еще не появлялись, иметь дядек из отставных унтер-офицеров, которые присматривали за барчуками, помогали им одеваться, водили их гулять, а в свободные от уроков часы преподавали им то, что они называли «артикулы солдатской муштры», ружейные приемы с игрушечными ружьями, тогда принадлежностью каждой классной и детской, а в особенности излюбленный инструкторами тех времен тихий шаг в три приема.

Там, где таких постоянных дядек-унтеров не было, приглашались унтер-офицеры из ближайших казарм для этого нехитрого обучения, но которому тогда придавали и, мне кажется, хорошо делали, немаловажное значение.

Поэтому, как ружейные приемы, так и маршировка, для которой Государь перевел нас в огромный Георгиевский зал, были скоро усвоены взводом, в особенности благодаря входившему в состав его контингенту превосходно обученных фронту кадет.

Особенно старались мы высоко поднимать ногу, тянуть носок и плавно на него опускаться, когда Государь брал барабан от состоявшего при нашем взводе старика гиганта барабанщика из дворцовой роты гренадер, и начинал отбивать бой тихого шага.

Его Величество, как впоследствии и великий князь Николай Николаевич, был, можно сказать, артист на этом инструмент (учителем Великого Князя был француз-барабанщик балетного оркестра, еще долго после этого отличавшийся своими длинными усами в оркестре большого театра). Тут же Государь назначил унтер-офицерами наших великих князей и поставил их на флангах взвода.

Следующие воскресенья были посвящены преимущественно обучению караульной службе и всем ее тогда столь сложным уставам: для чего в первой комнате апартамента Великих Князей была устроена караульная платформа с будкой и сошками, где нам и преподавали премудрости тогдашней сложной гарнизонной службы: обязанности часовых, смена караулов, зори с церемонией, выход на платформу для отдания чести, и т. под.

И это обучение было впоследствии проверено лично Государем Императором, который раз даже сам разводил часовых, поставив «пару уборных» у дверей кабинета Императрицы с приказанием не пропускать тех или других указанных Его Величеством лиц; в числе которых были и придворные арапы, пред которыми при попытке их проникнуть за заповедный двери, мы грозно брали «на руку», что вызывало громкий смех Государя, так как придворные эфиопы, "не будучи в секрете", не на шутку этим обижались, злобно скаля на лилипутов-часовых свои белые зубы.

Так продолжалось наше обученье каждое воскресенье несколько зим подряд, сменяясь изредка обучением артиллерийской службе при маленьких пушках, из которых мы к отчаянью обер-гофмаршала князя Долгорукова и гофмаршала графа Шувалова немилосердно дымили по всем залам дворца какими-то нарочно для сего заготовленными холостыми зарядами-хлопушками.

Эти ученья производились под наблюдением старшего воспитателя Великих Князей генерал-адъютанта Алексея Илларионовича Философова; ему помогал присяжный, как их тогда называли, унтер-офицер при комнатах Их Высочеств из артиллеристов Пирхунов, фамилия которого осталась у меня в памяти, так как он был отец известной, почти что знаменитой танцовщицы А. И. Пирхуновой, вышедшей потом замуж за Московского губернского предводителя дворянства князя Л. Н. Гагарина.

Раз нашему артиллерийскому взводу пришлось отслужить чуть ли не действительную службу. Это было в Царском селе 8-го сентября 1843 года, когда по случаю столь обрадовавшего Царственного Деда события, - рождения у Наследника Цесаревича Первенца Великого Князя Николая Александровича.

Государь приказал нам из наших двух пушечек сделать первый салют будущему Цесаревичу на плацу перед Александровским дворцом.

Впрочем, на артиллерийские наши учения Государь, сколько мне помнится, не приходил. Ему, бывшему командиру пехотной гвардейской бригады, был ближе пехотный строй; да и на эти учения он понятно жаловал не на каждое, в последующее годы даже довольно редко. 

Но мы ожидали Его Величество каждое воскресенье и потому относились очень серьезно к этому делу, не ставя его подряд с обычными нашими с царственными товарищами играми, из которых помню любимая была "Казаки и Черкесы", причем мы порядочно таки друг друга тузили, не взирая ни на какие титулы и ранги, в особенности, когда присоединялся к одной из воюющих сторон Великий Князь Константин Николаевич, бывший гораздо старше и сильнее всех нас и которого поэтому мы побаивались и не слишком долюбливали: тогда игра принимала такой боевой характер, что раз Государь, незаметно подошедший к воюющим, строго взыскал с Великого Князя-казака за слишком крутую расправу с расплакавшимся малышом-черкесом.

Великие Князья обучались вместе с нами также саперному делу. Следы этого обучения сохранились и по сиe время в крепости в Царском селе, за телеграфной башней в Александровском парке. Это замкнутое укреплением с бастионными фронтами, было проектировано и сооружено по чертежу, составленному самим Государем.

Наша работа продолжалась в месяцы царскосельского пребывания двора несколько лет сряду, и Государь, как известно, бывший большим знатоком инженерного дела, приезжал иногда наблюдать за оной.

Должен сознаться, что мы, т. е. Великие Князья и их царскосельские товарищи, усердно действовали лопатами, кирками и мотыгами только в присутствии Его Величества.

Действительно работали и на чистоту, о чем свидетельствует слишком полувековая сохранность этого укрепления, наши инструкторы, нижние чины учебного сапёрного батальона, расположенного тогда в Царском селе (эти саперы находились под начальством В. И. Ахшарумова, бывшего впоследствии председателем Московского присутствия Опекунского Совета).

Государь Николай Павлович придавал большое значение физическому воспитанию своих детей, следствием чего и явились такие красавцы-молодцы во всем, что касалось физического развития, какими были Великие Князья Николай и Михаил Николаевичи.

Когда им минуло 12 лет, по приказанию Государя, тогда особенно покровительствовавшего цирку (следствием этого временного увлечения, даже Мариинский театр был превращен в Императорский цирк), Великим Князьям еженедельно в будничные дни, иногда даже по два раза в неделю преподавалась в манеже Аничковского дворца цирковая вольтижировка.

Обучение этому, далеко нелегкому, искусству было поручено Государем особенно им отличаемому клоуну-вольтижеру Виолю, бывшему впоследствии классным чиновником для обучения вольтижировке гвардейского кавалерийского корпуса.

На этих уроках Государь Император часто присутствовал, милостиво беседуя в ложе за барьером с первой наездницей цирка, привлекательной, стройной и остроумной, хотя не особенно красивой француженкой, сестрой директора Pauline Cuzent (она погибла трагической смертью под опрокинувшейся на барьер лошадью), не пропускавшей почти ни одного урока и помогавшей нам своими советами, замечаниями, а иногда и довольно колкой критикой.

Товарищей Великих Князей при этих упражнениях было гораздо менее нежели при строевых занятиях, так как некоторые из нас оказались для вольтижирования мало способными и, не готовясь к службе в кавалерии, им мало интересовались. До высокой виртуозности в этом искусстве дошли Великий Князь Николай Николаевич и Сережа Гагарин.

Самыми неудачными, неловкими вольтижерами были граф Павел Шувалов (Иссон, как его все называли (Paul – Isson - polisson). В память его предка, знаменитого елизаветинского генерал-фельдцейхмейстера, изобретателя Шуваловских гаубиц, много содействовавших поражению Фридриха Великого под Кунерсдорфом, ему одному было пожаловано Государем право носить артиллерийскую фуражку, тогда как мы все носили присвоенные званию пажей корпусные фуражки) и пишущий эти строки.

Государь немало хохотал, когда мы вдвоем проделывали сцену «Братья разбойники» на неоседланной лошади, и всякий раз требовал, чтобы она в виде комического интермеццо входила в программу.

Из всех вышепоименованных товарищей Великих Князей трое дослужились до Андреевских лент, а пятеро состояли впоследствии адъютантами при их товарищах детских игр; но, увы, теперь в живых за одним исключением нет никого. Последним из нашего товарищеского, осмелюсь сказать, дружеского кружка, сошел в могилу Великий Князь Михаил Николаевич.

Впрочем питаю надежду, что между нашими товарищами-кадетами еще многие здравствуют, а иные, быть может, с многознаменательными цифрами LX на Георгиевской ленте, состоят и по cиe время на службе, и ежели до них дойдет этот отголосок давно минувших дней, не откажутся подтвердить здесь сказанное о внимании и ласке незабвенного Государя Николая Павловича, которого мы так горячо любили и вместе с тем так страшно боялись, к созданным по мысли его потешным преображенцам.

Наверх