Петр Корбутовский. Избранные рассказы

МОЙ ЖУРАВЛЬ

Однажды, в субботу, в прекрасный июльский вечер, отправился я с некоторыми добрыми моими знакомыми на охоту. Вечер был прелестный; солнце уже скрылось, и ярко-малиновая полоса на горизонте все более и более бледнела. Мы сели в лодку. 

Собака послушно легли у наших ног. Гребцы ударили в весла, и мы быстро двинулись, пересекая воду, гладкую и ровную, как зеркало. 

Время проходило в веселых разговорах об охоте. Но мало-помалу разговор стихал, начинало светать, и каждый из нас, усевшись, сколь возможно удобнее, стал засыпать.

- Вот и река Сухова, - сказал громко один из гребцов, и мы увидели перед собою берега, опушенные кустообразным лесом. 

Мы, по-видимому, плыли уже долго, потому что сияние полной луны стало теряться в утренней заре; легкий ветерок шевелил листья, и по сторонам, в болотах, крик диких гусей, уток и журавлей возвещал нам близость цели нашей поездки. 

Унылые, пустынные места, простирающиеся от Вологды до Шуйская на 70 верст, оживляются только с ранней весны, появлением разной перелетной птицы, которая с первыми pаморозками покидает эти места и целыми стаями тянется к югу, оставляя холодную пустыню, где наступает безмолвие, только изредка прерываемое легким бегом оленя через топкие болота.

Мы прибыли на Расловую-борозду (маленький проток), вышли из лодки, условились где и когда сойтись, и разошлась в разные стороны. Охота наша была довольно удачна, но знойный день утомил меня до крайности. 

Перед вечером подошел я к какому-то озеру, и только что ступил несколько шагов по глубокой грязи, как легавая собака моя, по кличке Fort-Bien, сделала стойку верхним чутьем, в высокой траве, шагах в десяти от меня.
- Тубо, пиль! - произнес я.

Собака сделала скачок, и стая журавлей с шумом поднялась. Я выстрелил и по видимому - удачно; один журавль медленно стал опускаться на землю. Вдруг, увидев меня, он встрепенулся и пустился бежать со всех ног. Я за ним в погоню. 

Я продолжал бежать за ним, не давая собаке волю; выстрелить не хотелось. Терпение и настойчивость мои увенчались успехом. Журавль запутался в кустах. Я хотел взять его бережно, ибо он был ранен только в крыло, но журавль с бешенством кинулся на меня. Началась престранная баталия; признаюсь, что положение мое было не совсем завидно; журавль защищался отчаянно, исклевал мне руки, передрал платье; подступится не было никакой возможности. 

Наконец, выбившись из сил, задорный журавль должен был сдаться. Я, связал его как мог, вскинул на плечо, и понес в лодку, до которой надобно было еще пройти около полуверсты. Там я, с товарищами, сделал ему первую перевязку, потом связал ноги, и журавль мой во всю дорогу лежал смирно, с вытянутою шеей.

Прибыв домой, я наложил на раненое крыло пластырь, поместил журавля в пустом чулане, обеспечив его кормом и водой.

Птица моя с каждым днем становилась смирнее и ручнее; при перевязке менее билась, а через неделю я выпустил его на довольно обширный двор около моего дома. 

Крыло в непродолжительном времени совершенно зажило, но не в своем натуральном положении, что мешало гордо расхажившему журавлю лететь. 

На зов: - журинька, журинька, - он сперва вслушивался, потом стал оборачиваться, и затем подняв голову, уже медленно начал делать несколько шагов вперед.

Когда ему давали хлебные корочки, то он перетаскивал их в лужицу, или клал в корыто у колодца, а сам стоя на одной ноге, стерег свой запас от своевольных хищных галок. В сентябре месяце начал он уже везде расхаживать без боязни, даже нередко и по улицам, и на кличку бежал ко мне. 

Весьма забавно было то, что когда ему хотелось есть, он без церемонии стучал клювом в окно или дверь дома; в кухне, во время приготовления пищи, его никак нельзя было подпускать к поварскому столу, потому что он клевал и разбрасывал все, что ему попадалось; и отогнать не было никакой возможности - не слушался. С домашней птицею жил он в ладах, не боялся даже ни коз, ни коров, а собаки сами очень почтительно уходили от него.

Ближе к осени избрал он себе всегдашним пребыванием навозную кучу у конюшни, что весьма понятно: испарения навоза грели его в суровом нашем климате. Он охотно навещал и лошадей, и привык к ним до того, что когда кучер выезжал из каретного сарая, тогда журавль обыкновенно провожал лошадь с криком и забавными скачками до крыльца. 

Прыжки его были еще забавнее перед дурной погодой; бегом он бросался то в одну, то в другую сторону, а перед хорошей погодой садился на землю буквой W.

Нельзя было смотреть на него без некоторой грусти, когда товарищи его, другие журавли, покидая северные страны, отлетали далее, в более благословенные. Журавль мой принимался тогда кричать жалобным, плачевным голосом, полным отчаяния и, наконец, когда стая исчезала из виду, он, как бы в изнеможении, упадал на землю и долго- долго, глядел туда, где исчезли его однородные. 

Однажды он так раскричался, что стая обратила на это внимание, и уже стала опускаться ниже и ниже, но от городского шума опять поднялась.

Первую зиму он переносил с трудом; при всем том не любил оставаться в доме, а на дворе дрожал от стужи на той же куче.

На другой год весной он стал совершенным хозяином на дворе; при появлении чужих лиц обыкновенно подавал голос, а нищих гнал со двора, заметив, что им, как то водится в провинции, давали хлеба. Старших моих двух сыновей он не любил, а меньшего, двухлетнего, боялся, и уходил от него даже на огород. 

На третий год он стал при доме точно блюститель порядка; прогуливался по городу, не подходя однако ни к кому чужому. Пестро одетые дамы были ему противны; он кидался на них, так что иные женщины бежали бегом мимо моего дома. Заметив пляски молодой дворовой прислуги, журавль мой точно также под такт делал преуморительные скачки. 

Он стерег дом лучше всякой собаки; даже ночью, при малейшем шорохе поднимал он голову из-под крыла, и кричал. С 1834 по 1840 год, эта дикая птица сделалась совершенно ручной.

Журавль мой был самец; голова его была серо-беловатая, черная полоса тянулась от клюва через всю голову, почти до плеч. Два раза я ему доставал товарища, но он не сближался с ним, напротив, казался недовольным этим знакомством.

Судьба назначила мне другое место службы; я продал домик и переехал на квартиру, в ожидании зимнего пути, а журавля подарил знакомому, взяв с него обещание покоить журиньку до конца его жизни. От нового своего хозяина, который жил довольно далеко, в другой части города, журавль беспрестанно уходил в прежний мой дом; но находя его пустым, необитаемым, печально расхаживал в окрестностях, останавливаясь, и осматриваясь. 

Бог весть, каким образом ему удалось найти мою квартиру. С радостной живостью взбежал он на крыльцо, узнав, вероятно слуг, стал стучать клювом в двери, и успокоился только тогда, когда его впустили и когда он увидел себя в кругу знакомых. Его, разумеется, вернули обратно, но с тех пор, журинька засиживал у нас сутки по двое и опять уходил.

Заметно было, что прежняя беззаботность покинула его; он стал хиреть, подходил ко мне махая головой, с каким-то печальным писком.

Наступило время моего отъезда. Признаюсь, без стыда, что мне было чрезвычайно грустно расстаться навсегда с моим журиньком, к которому я так привык.

Я уехал. Мне писали, что журавль чаще прежнего стал уходить, пропадал без вести, наконец, в одно холодное зимнее утро его нашли мертвым, на дворе моего прежнего дома.

РЫБАК

В августе приехал я из Петербурга в деревню Краповку. Перед окошками моего старинного дома течет река, именуемая также Краповкою. В ней есть места, в которых и утонуть можно, а есть места, где куры и гуси вброд переходят. Теперь в реке Краповке чудно отражается яркая заря, которая золотит верхушки высокого, соснового леса, окружающего со всех сторон мое поместье. На третий день приезда моего в деревню овладела мной страшная тоска. 

Хозяйством заняться я был не расположен так рано, а больше решительно нечего было делать. Смеркалось, заря охватила целых три четверти неба, окаймила золотом облака, летавшие грядой по небу, осветила кошку, сидевшую на крыше крайней избы в деревне, отразилась в реке, во всех лужах, оставшихся от недавнего дождя, и, перегорая, постепенно гасла…

На дороге, ведущей в деревню, лежала дворовая собака, зачем-то пристально всматриваясь в землю; вероятно, ползла перед ней какая-нибудь букашка. Немного дальше, три мужика ехали с сохами в деревню. Все они трое показали вальцами на широкую зарю, въехали на улицу, распрягли лошадей и разошлись по домам. 

Собака, должно быть, боясь опоздать к ужину, быстро вскочила с дороги, и бросилась бежать в деревню, спугнув на дороге кошку с крыши.

Облака долетели до холмов, возвышающихся на горизонте, и улеглись на их вершинах. Взамен потухшей зари рассыпались по всему тёмно-голубому небу мириады золотых звезд. И дрожали они, и искрились...

Пора было и мне спать, а спать не хотелось; скука усилилась еще больше; докучные комары пищали во всех направлениях, беспрестанно жалили меня, то в щеку, то в руки, то в шею. Я не знал куда даваться. Между тем лакей мой преспокойно храпел в соседней комнат. Я стал придумывать, куда бы уехать из дому, и наконец, выдумал. 

Покойный мой отец был большой охотник до рыбной ловли, и после него остались все лучшие снаряды для этого препровождения, или вернее, убивания времени. Он обыкновенно уезжал на Волгу, и жил там по нескольку дней на открытом берегу. Тоже самое решился и я сделать.
Пошел я в спальню и кое-как дождался утра.

- Петр! - крикнул я, когда рассвело.
Явился мой лакей, придерживаясь за дверь. Без того, чтобы за что-нибудь не держаться, он, кажется, и стоять не умел. Кроме того, никогда он не мог смотреть в глаза тому, с кем говорил. Слушает ли он, сам ли о чем рассказывает, а глаза его уже непременно смотрят в другую сторону. От этих двух привычек его никак нельзя было отучить.

- Ступай, братец, приготовь все, что нужно к рыбной ловли. Мы поедем дня на три на Волгу, сказал я ему.
 
Когда было что-нибудь неприятно Ване, он имел привычку, уходя, крепко стукнуть дверью в прихожей, но теперь этого не сделал: видно и он с удовольствием ехал на Волгу.

Часа через два, к крыльцу подъехала телега, запряженная в одну лошадь. Телега сверху донизу нагружена была посудой и съестными припасами. Около лошади роем носились мухи, слепни и прочие насекомые, отчего бедное животное вздрагивало, било ногами в землю, обмахивалось хвостом, а легче не было. Две собачонки-дворняжки лежали невдалеке от телеги, приготовясь, неизвестно зачем, также отправиться на Волгу. Я сел, и скрипя, покатилась телега в путь. 

Собаки с лаем бросились вперед.

Два встретившиеся нам мужика сняли шапки, и вскоре затем все признаки человеческого пребывания исчезли. Мы въехали в лес, который до того был густ и высок, что наверху, некоторые деревья сплелись верхушками одно с другим.

Мы ехали втроем; лошадью управлял знаменитый во всем околотке рыбак Павел, который всегда сопровождал бывало на Волгу моего отца. Говорил он очень мало, и всю дорогу почти только и делал, что курил свою пипку, как он сам называл свою коротенькую трубочку. Курил он исключительно одни только корешки нюхательного табаку, которые стекались в его затасканный, невзрачный, холстинный кисет, привешенный за поясом, от нюхалыщиков всей дворни. 

Самая трубка была сделана из дерева и обложена внутри листовым железом, с тою целью, что глиняных Павел никак не мог напастись, и целых три штуки на своем роду утопил в Волге. Вот все, что успел я выспросить у Павла до-тех-пор, как телега наша въехала на мост, ведущий через длинное болото. 

Впрочем, этот мост только Павел называл мостом, он ничуть не походил на мост. Круглые бревна положены были лет двадцать тому, прямо па землю.

От сырости и от времени почти каждое дерево до половины сгнило или ушло в землю, следовательно, легко себе представить езду по этим половинкам. Мы все трое пошли пешком, а лошадь одна поплелась с телегою по мосту, постоянно проваливаясь в грязь. Павел отстал и забрякал огнивом. Лес глухо вторил стуку телеги и всхрапыванию лошади. Где то далеко-далеко кричали дикие утки...

Петру больше всех надоел мост. Но наконец, показался пригорок, и на нем сама собой остановилась наша лошадь. Павел объяснил нам, что она, часто ездив по этой дороги с покойным моим отцом, уже привыкла останавливаться по окончании моста. Мы сели. Скоро сквозь густоту деревьев сверкнула синяя полоса Волги с серебряным отливом от солнца. В воздухе сделалось холоднее.

Мы подъехали к избушке, которая стояла на самом берегу. Кот, сидевший на завалине, фыркнул и мигом вскарабкался на крышу. Собака громко залаяла на дворе. Из избы вышел старик и просил нас зайти к нему отдохнуть, но я отказался и велел скорее из телеги все выкладывать в лодку. Через полчаса Мы уже плыли. Собачонки, высунув красные языки, бежали по берегу. 

Но не обращая нисколько на них внимания, две белки быстро переплыли с одного берега на другой, и хотя собаки увидели их, но было уже поздно: одни только рыжие хвостики мелькали на высокой сосне. Петр держал у себя на коленях заряженное ружье, и, жмурясь от лучей солнца, бесполезно посматривал на все стороны. Вдруг Волга сделалась вдвое шире. Я оглянулся; в нее впадала другая такая же широкая река. Вдалеке виднелась какая-то изба.

- Вот здесь и уженье начинается! - сказал нам Павел.
На смуглом, морщинистом лице его появилась улыбка; с каким-то наслаждением посматривал он на лесистые берега и на широкую, как озеро, Волгу. Здесь, откуда взялась у него и удаль, и говорливость, и удивительная расторопность в деле. Он замучил Петра приказаниями, и даже мне беспрестанно задавал работу. 

Он стоял на краях лодки с открытой головой. Павел не любил носить шапки. Солнце жгло его, ветер клочил его чёрные, растрепанные волосы, но он преспокойно продолжал возиться с удочками. Перевязывал поплавки, переменял крючки, привязывал грузила.

Между тем мы с Петром перетаскали все из лодки к избе, которая оказалась нежилой; не желая быть на открытом воздухе, мы расположились на лугу. Петр развел огонь.
- Чья это изба? - спросил я у Павла, когда он подошёл к нам.

- Моя, сударь.
- Как, твоя?
- Я выстроил ее еще при жене... Тут Павел приостановился, и потом отвечал отрывисто: - покойник барин велел мне выстроить ее здесь. Вслед за этим он, как будто не желая продолжать разговора, начал опять суетиться около удочек.

После обеда мы отправились с ним вдвоем удить рыбу, а Петр ушел с ружьем за утками. Павел посадил меня на самое рыбное место, как он сам его называл, и потом показывал, в которую, сторону надобно было закидывать. 

Шагах в пятнадцати от меня, на мысе, поместился он сам. Кругом его была густая трава, из которой роем вылетели комары и облепили ему лицо и руки, но хотя бы вздрогнул он, хоть бы пошевелился до-тех-пор, пока, не вытащил огромного окуня. И отмахнувшись снова закинул удочку. 

Мне не везло: хотя бы раз потонул у меня поплавок, пригреваемый солнцем. Скоро я уснул, и проснулся, когда уже катились над Волгой густые, вечерние туманы, волнуемые ветром, отчего темный лес на противоположном берегу, словно сказочный, то казался плавающим, то волнующимся... Кругом меня на все тона пищали комары. 

Я оглянулся: Павла его нигде не было. Пошел я к избе, осмотрел там все углы, но никого не нашел. При моем приближении, из чашки с водой, которая осталась у нас от обеда, выпрыгнула лягушка и пошла скакать по росистому лугу. 

Я принялся поправлять потухающий огонь; через минуту из леса вышел Павел с целой котомкой рыбы. Не говоря ни слова, высыпал он передо мной свою добычу, и, улыбаясь, брал в руки самую крупную рыбу, взвешивал ее и клал на самый верх.

- Ты, значит, хорошо удил?- сказал я ему.
Рыбак ничего не отвечал.
- На многих ты местах сидел сегодня? - спросил я.
- На двух всего; да нет, барин, плохо: не клюет что-то!

- Какое плохо, чего тебе еще больше надо?
- Эх, сударь, теперь, знать, рыба вывелась. Вот в тот год, как я эту избу выстроил, так мы с покойным барином по пуду вполдня выуживали, и все только супротив этой избушки, дальше и, не ходили никуда.

Павел о чем-то вздохнул. Я обрадовался, что он сделался разговорчивее, а вздох его возбудил во мне любопытство.
- Ты говорил, что это твоя изба? - спросил я.
- Моя....

И вслед за этим Павел засмотрелся зачем-то в сторону, а потом начал посматривать на небо.
- Вишь, сударь, звезды-то как искрятся, словно, искры летят из-под огнива.
- Да, правда, - отвечал я. - Ты, Павел женат или нет? - спросил я потом.
Павел замялся.

- Женат, да жены нет! - отвечал он отрывисто.
- А где же она?
- А Бог ее знает! Экие бестии комары-то!... продолжал он, и принялся поправлять костер.
Я понял, что для него с именем этой избы и жены сопряжено что-нибудь особенное, о чем он никак не хочет рассказывать. 

Любопытство мое возрастало. Я решился употребить средство, часто употребляемое в подобных случаях.
- Пьешь водку? - спросил я у Павла.
- Нет, сударь, не пью.
- Неужто и по праздникам не пьешь?

- По праздникам, отчего же рюмки-другой не выпить.
- Ну, так и теперь можно. Пей! Полно отнекиваться.

Павел выпил.
- Где же спать сегодня будем? - спросил я у него.
- Коли угодно, так в избу пойдем, а неугодно, так можно лодку притащить сюда, да под нее и заберемся. Оно на свежем воздухе привольней, сена целая копна рядом, и комаров не будет!
- Отчего же комаров не будет?

- А мы их дымом отгоним.
Через полчаса все было готово. Павел натаскал под лодку сена, и я улегся.
- Водки хочешь?
- Пожалуй, коли милость ваша будет.

Я налил ему стакан.
- Ты постоянно живешь в этой избе? - спросил я через несколько минут.
- Нет, теперь только изредка бываю в ней, а года с три тому назад так целую зиму здесь жил.
- Зачем?

- А все от жены, сударь.
- Как от жены? ведь у тебя нет жены?
- Тогда еще была она.

- А теперь умерла?
- Нет, не умерла.
Павел встал со своего места и молча начал поправлять огонь.
- А завтра день славный будет, - сказал он потом.
Я налил ему еще стакан.

- Где же твоя жена, коли не умерла?
- А Бог ее знает.
- Ты, значит, не любил ее, коли она ушла от тебя?
- Какое не любил, сударь, да она сама-то, Христос ее ведает, такая была мудреная...

И Павел на минуту задумался.
- Она такая была мудреная, сударь, - повторил он. - Ну, да известное дело: в горнице с господами выросла, так с мужиком жить ей знать не любо стало. И Павел снова замолчал, а любопытство мое возрастало больше и больше. К тому же и спать не хотелось.

- А не в похвалу себе будь сказано, сударь, красавица она была у меня и любил я ее, вот те Христос свидетель, без души.... - сказал опять Павел.
- Ты ее откуда взял?

- А вот изволите видеть: звали ее Ольгой, и была она у нашей барыни горничной. По всему селу славилась она первой красавицей; ну, так и сосватали-то ее с сыном приказчика. А он, сударь, пьяница горький был. Может барыня бы и не отдала за него Ольгу, да Ольга-то души в нем не слышала. И сосватали их.

Павел тяжело вздохнул.
- Да знать судьба Ванюхе такая выпала. Накануне его свадьбы господ дома не было, а он и напейся в это время, да и побил окошки в барском кабинете. За это барин, вместо свадьбы, на другой день велел отдать его в солдаты... И повезли его... 

На дворе, перед барском домом, как теперь помню, собралась вся дворня, все плакали, а Ольга больше всех. Так-таки и повисла она у него на шее, и отнять ее не могли, пока совсем уже не въехали в лес. Как увезли его, я опять и стал ухаживать за Ольгой, а она раз в сердцах как пустит в меня палкой! Досадно мне было на нее за это. Но я все-таки не отставал от нее, и наконец, обвенчали нас.

Тут Павел снова вздохнул и принялся поправлять огонь.
- У меня, сударь, ни роду, ни племени не было, и жил я тогда в чужой избе. Целую неделю молодая жена не подпускала к себе. Уйдет, бывало, в сарай я ревет там целый день, а спать уходила в барские хоромы. Даже за стол не хотела вместе садиться со мной, ела отдельно. 

Оно известное дело, сударь, будь на моем месте другой муж, так он давно бы отвадил свою жену от таких дум, а я так все думал про себя: перемелется, мука будет! И точно: раз как-то вечером сижу я в одном углу избы, да набиваю пипку, а Ольга сидит в другом, и смотрим мы оба друг на друга. А оприча нас в избе никого больше не было. 

Как теперь помню, так-таки вот и смотрим мы друг на друга. Я-то вот здесь сижу, а она, напротив, там вон, около окна.
- Знаешь что, Павел? - говорит она мне.

- А что? - говорю я.
- Помиримся, - говорит.
- Помиримся, - говорю: - я тебе, Бог видит, ничего худого не делал.
Ольга подошла ко мне и села рядом. Я посмотрел на нее. Ну, красавица да и только, а уж молода-то как она была, сударь!

- Будем жить в мире, полно, ведь я жена твоя! - говорит она мне.
И обняла меня.
- Наше, сударь, сами знаете, ведь мужицкое дело, я все же есть сердце; ну, и обнял ее, и глядим мы оба друг на друга. Я, было, хотел ее поцеловать, да она как вспрыгнет с лавки, и опять уселась у окна, и опять молчим мы оба.

- Скажи, Павел, по правде: любишь ты меня? - спросила она после этого.
- Вот-те Христос, Ольга, всей душой и всем помышлением люблю, а ты, так вот и есть со мной вместе не хочешь!
Ольга опять села подле меня.

- Так, знаешь ли что, - начала она: - выстроим себе отдельную избу и станем жить вместе.
- Хорошо, изволь, говорю я: для тебя что хочешь, сделаю.
Деревенскую избу, сударь, вестимо, без железного гвоздя всю можно срубить, да ведь в избу-то надо и горшок, и ножик; ну, так я днем принялся избу рубить, а по ночам рыбу ловить. Инда похудел я в то время. 

Зато месяца через три срубил избу, обзавелся хозяйством, и перешли с Ольгой жить в ней.
- У, какая маленькая! - говорит она мне, и стены натёсаны!
Мне стало досадно.

- А все спасибо, - сказала после этого Ольга и обняла меня, и поцеловались мы, и обедали в тот день вместе и даже целую неделю ни на шаг не отходила она от меня. Бывало, голубушка, подойдёт ко мне, да так и смотрит в глаза, и долго смотрит. Оно вестимо, сударь, баба, как раз обворожит! 

Бывало принесет она из господского дома яблоков, либо пряников, сядет ко мне на колени и кормит из рук. Я и ем, хоть и не люблю пряников…
(пропуск в оригинале)

Великий пост, инда говорить отвык за это время. А в тот год, сударь, Святая поздно была, уж снег был растаявши. На праздник я справился идти домой. Да думаю, не стану совсем и спрашивать о жене. Пришёл я в деревню. На улице играли ребята и девки, а я пробрался мимо их закоулками, будто отчужденный какой!

Пошел я прямо в приказчикову избу, а сердце отчего-то у меня так и бьется, так и бьется. В избе сидела одна только старая скотница.
- А ты жены, знать, ищешь? - спросила она у меня.
- Да, говорю я. А сам так и дрожу.

- Ее, брат, знать Ванюха к себе сманил; еще со вчерашнего дня ушла.
Я сразу все понял и не ответил ничего.
- Да, родимый, ушла, да что тебе в такой жене! - повторила скотница.

Я выбежал из избы, и прямо через лес бросился на дорогу. Там я как угорелый повалился на землю и плакал, словно исступлённый. Сперва я, было, думал, что авось воротится... да нет, не пришла... И исправник везде искал ее, и барин посылал гонцов во все стороны: не нашли. Молода она, сударь, была: сманил ее лукавый.

После пришел я в свою избу, где жили мы прежде с нею, сел на лавки, да ведь как же грустно стало мне. А и день тогда такой был дождливый... Пусто кругом, словно один я на свете остался! Лег я было спать, да не спалось, и пошел я опять на Волгу, да как теперь помню, тут вот в лесу, чуть не утонул в болоте: здесь, сударь, трясина есть!

У Павла навернулись слезы. Он встал с земли, подперся руками в бока, и с какой-то странной улыбкой на лице долго-долго смотрел на огонь. А огонь совсем почти потух. Зарумянился восток, и звезды гасли. Перед рассветами ветер слегка волновал белые туманы, которые высоко стояли над излучистой Волгой. А в воздухе было так тихо, так ароматно; кое-где, чуть слышно пищал комар.

- Пойду за дровами! - сказал вдруг Павел. Взял он топор, и пошел к лесу, слегка пошатываясь: видно было, что он опьянел. Я прилег ближе к огню и стал засылать. В лесу послышались удары топора, и каждый звук словно останавливался в густом воздухе. Вдруг по лесу раздался сильный крик. Я сейчас же вскочил и стал прислушиваться. Павел звал к себе на помощь. 

Вместе с лесом, к которому я подбежал, начиналось болото, заваленное гнилыми деревьями. Минут через пять я добрался до Павла.

- Что с тобой! - спросил я, карабкаясь на огромное дерево, лежавшее на земле, за которым кричал Павел.
- Провалился в трясину! - сказал он, - скорее кол дайте.

В самом деле, за деревом начинался зеленый мох, вздувшийся как подушка, и Павел увяз в нём почти до самых рук.
- Тянет вниз, барин, поищите скорее палки!

Саженях в пяти от меня лежал огромный сук. Я бросился за ним, проваливаясь в болото.
- Ай, тону! - закричал снова Павел. - Батюшки, тянет, тянет...

Через силу поднял я на плечо сук и перевалил его через дерево, туда, где кричал Павел. Но было уже поздно: только одни его руки виднелись из зелёного мха, скоро и они скрылись...

Невыразимый ужас охватил мне душу. Я хотел соскочить с дерева и броситься на помощь Павлу, но чувство самосохранения взяло верх. В исступлении я стал посматривать на все стороны: никого не было. 

Подле дерева, на котором я сидел, стояла сухая ель, которую, должно быть, подрубал Павел, потому что возле нее лежал его топор. Он, вероятно, свалился в трясину с этого самого дерева, на котором я сидел...

И при этой мысли мне показалось, что я собственно был причиной такого несчастного случая. Ужас еще больше сдавил мне душу. Бессознательно я стал прислушиваться: недалеко где-то свистнула птица, за ней другая, кое-где по елкам прыгали рыжие белки...

Я рассудил, что Павлу нельзя было подать никакой помощи и пошел к огню. Там мне встретился Ваня, принесший с охоты всего две утки. Молча сходили мы с ним опять к трясине, и стали собираться домой.

А заря между тем разгоралась шире и длиннее. И облилась Волга золотом, все небо покраснело от клочков розовых облаков. Мы сели в лодку. Мне было невыразимо грустно. Петр, не говоря ни слова, лениво взмахивал веслами. Сперва он долго-долго смотрел все вдаль, потом на борт лодки, а потом махнул головой, и ни с того ни с сего как гаркнет песню, и живо принялся взмахивать веслами.

АНЮТА

В тот год снег поздно выпал, едва ли не в конце декабря. Холодная, осенняя ночь захватила меня в незнакомом лесу. Было до того темно, что я, ощупывая руками деревья, кое-как, по памяти, пробирался в ту сторону, откуда, казалось мне, пошел я в лес; но прошло больше часа, а лесу не было конца. Я, наконец уверился, что заблудился. 

Какая то особенная грусть овладела мною. Поднимался ветер, и глухо, однообразно зашумел сосновый лес. Со всех сторон, из каждого куста сотнями глаз смотрела непроницаемая темнота. В воздухе, что ни дальше, делалось холоднее; казалось, хотел идти снег. Скрепя сердце, шел я вперед, и вдруг наткнулся на дерево. 

Из-под моих ног выскочил заяц, мелькнул белым пятном на ближнем темном кусте, и исчез. Вслед затем в стороне зажглись две огненные искры, глаза волка... Я немного оробел. Пройдя несколько шагов, достал я из кармана фляжку с ромом и уселся под деревом; но не успел я еще проглотить ни одной капли, как саженях в пятидесяти послышался пронзительный визг. Игривое эхо со всевозможными переливами понесло его по лесу, и казалось, кругом все завизжало. Я бросился в ту сторону.

Визг то на минуту затихал, то снова раздавался, и что ни дальше, делался громче и отчаяннее. Последнее обстоятельство заставило меня подумать, что с кричавшим зверем случилось какое-нибудь несчастье. Через несколько минут я подбежал к трем елкам, за которыми что-то белое рвалось и визжало. 

Я выстрелил по нему и потом ощупал зайца, попавшего в капкан. Вероятно встревоженная моим выстрелом, недалеко где-то, громко залаяла дворовая собака. Это меня обрадовало. Чрез несколько шагов лес кончился, и едва заметною темною массою обрисовался он на темном небе, а впереди засинел непроницаемый мрак; собака на минуту смолкла; до меня долетел глухой шум воды. Нога за ногу начал я спускаться под гору. 

Сильный порыв ветра ударил мне в лицо дождем, и вслед затем явственно зашумели впереди меня волны. Я догадался, что нахожусь или на берегу озера, или на берегу широкой реки.

- Кто идет? - вдруг спросил меня хриплый голос.
- Охотник! - отвечал я.
- А кто просил тебя застрелить моего зайца? Для тебя что ли, поставил я капкан?
- Зайца твоего я тебе отдам, а ты, если можно, пусти меня переночевать к себе.
- А откудава ты?

Я сказал ему. Незнакомец повел меня за руку.
- Здесь озеро? - спросил я у него.
- Озеро, ваша милость! - отвечал проводник, раздирая руками кустарник. - А ветер разыгрывается, не даст ли Господи к утру снега, - прибавил он через несколько шагов.
- Здесь деревня? спросил я.
- Кака тебе деревня, почитай один-одинехонек живу.

Молча перелезли мы через плетень; взобрались на крыльцо и вошли в избу. Крестьянская изба везде одинакова, и потому я не счел за нужное даже и рассматривать ее. У стола, поставленного под образами, стоял светец, в который воткнута была горящая лучина. При ее свете я успел рассмотреть своего провожатого. 

Это был старик лет восьмидесяти. Длинное лицо его со всех сторон окружено было седыми волосами. Высокий рост, широкие плечи, длинные, почти до колен сапоги и серый армяк нараспашку — придавали старику что-то величественное. Вошедши в избу, он мне поклонился, отодвинул стол, и просил садиться в передний угол.

- Ты рыбак? - спросил я, взглянув на его сапоги.
- А кабы не рыба, так мне и жить бы нечем было; ведь я здесь хлеба не сею.
- У тебя есть жена?
- Не, сударь, и женат никогда не бывал!
- Ты давно один здесь живешь?

- Да лет с тридцать никак есть. Здесь ведь, сударь, целая деревня прежде была, и все жители, почитай, рыбаки были.
- А куда же девалась эта деревня?

- Да вишь показалось нашим рыбакам, что будто рыбы здесь мало, ну, и переселились они на другой берег озера. Оно вестимо, старики-то перемерли, а остались все молодые ребята, еще молоко на губах не обсохло. Махнул я на них, и остался один здесь. Зато бывало и не пускал никогда их сюда ловить. 

А на новом то месте еще хуже ловилось у них, даже и оброку барину нечем было заплатить. Перевели их в другую барскую усадьбу, а я-то откупился на волю — и остался здесь. Отец с матерью мои здесь и родились, и умерли, так не пристало мне покинуть их места. Один-одинехонек остался; — оно, кажись, и недавно, а лес-то вон уж кругом всей избенки разросся....
Старик облокотился руками на колени и засмотрелся на пол.

- Сперва было поселялся со мной внук, да хил он здоровьем-то был, через год помер, и опять я один остался.
Старик приостановился.
- А потом Анюта со мной жила, - продолжал он тише прежнего, да и ту Бог отнял. Девка она славная была у меня.

- Кто ж она такая? - спросил я.
- А Бог ее знает! - отвечал старик, посматривая в окошко: - тогда вот тоже была буря на озере. Я сижу здесь у окошка, да починяю старую сеть, а ветер-то так и рвет... Шум такой на озере, что аж гулы идут по лесу. Вдруг послышалось мне, кто-то кричит на озере. Думаю, уж не тонет ли кто. Лодка-то у меня у берега стояла. Дай выйду, посмотрю. 

Вышел, прислушался; никто не кричит. Только молынья, почитай, так и сыплется в озеро. Лето тогда было, сударь, и туча пребольшущая была зашедши от туда, из-за озера. Так-таки вот как осветить, так все горы видны на другом берегу, и даже вода-то на середине озера словно огнем обольется. Послушал, послушал я, перекрестился и пошел в избу. Вяжу себе опять сеть. Только вдруг под окошком кто-то стук-стук. 

Я к окошку. Кому думаю, стучаться ко мне в такую пору, разве не охотник ли какой, как вот и ваша милость сегодня. Нет, смотрю к окошку припала какая-то девочка. Дождь-то льет по стеклу и слезы-то у нее из глазенок ручьями текут. Кричит девочка.

- А что тебе голубушка, откуда ты? - спрашиваю.
Говорит что-то девочка, да не разобрать только. Обернется голубушка назад, как молынья все озеро осветит, покажете туда пальчиком и опять кричит мне в окошко. Я вышел и привел ее в избу. Девочка она небольшая была, лет двух всего и по всему я заметил, что она барское дитя была. Дрожит вся, перезябла бедная!

- Чья ты? - спрашиваю.
- Маменькина, - говорит.
- Да кто твоя маменька?

- Да она, вместе с папенькой, ехали по озеру. Нас, дедушка, ветер так вот подхватил, подхватил да и опрокинул. А маменька одной рукой меня схватила, другой схватилась за лодку и вбросила меня в лодку. А папенька-то, когда огонь по небу пробежал, поднялся на волну, посмотрел на нас и спрятался опять! Дедушка, чем же скажи, это он от меня спрятался, и маменька тоже куда девалась?

Девочка заплакала. Я ну ее утешать, уговаривать: придут, дескать, за тобой, твои папенька с маменькой, а теперь ляг на печку, погрейся; да принес ей молочка. А девочка взяла было ложку в рот, да потом как крикнет и соскочила с лавки, и в дверь опять.

- Маменька, голубушка, возьми меня к себе, - кричит она на дворе. Я за девочкой, а она к озеру, да в это время как подкатится волна к ее ногам, и повалила ее, и понесла, насилу я ее поймал и принес в избу.
Старик приостановился.

- Ну, что дальше, как жила с тобой девочка? - спросил я, увлеченный рассказом.
- Да вам сударь, может, спать пора, пойду ка запру проклятую собаку в чулан, а то она покою нам не даст.

Старик вышел. Я засмотрелся на окно. Мне так и виделось, что вот-вот подойдет к нему девочка, но она не подходила. На темное стекло крупными хлопьями сыпал снег, а за стенами избы глухо шумело озеро.

Старик воротился и стал собирать к ужину. Я налил ему рому из своей походной фляжки. За ужином мы ее всю опорожнили. Старик мой сделался веселее и разговорчивее.
- Как зовут тебя? - спросил я.

- Андреем, батюшка. Была у меня еще сестра, Анной прозывали, да с мужем уехала она в другую господскую усадьбу. Любил я ее больше всех из моих сродственников, и ту девочку, что принесло в лодке ко мне ночью, прозвал я Анной.
- И долго жила с тобой Анюта? - спросил я.

- Да лет с пятнадцать будет, коли не больше. Как теперь помню, голубушка моя, проснулась она на другой день, свесила голову с печки и смотрит в окно, и гляжу на нее. Заплакала моя девочка.
- Дедушка, а маменька скоро приедет?
- Скоро, говорю, к вечеру беспременно приедет, теперь, говорю, пойдем погуляем. День тогда такой славный разгулялся, сударь. Вышли мы с ней к озеру.

- Откуда ж вы ехали вчера? - спрашиваю.
- Оттуда вон! - показала мне она рукой. Но я знал, что в той стороне жилья никакого не было. 

К вечеру хотел, было, я переехать с ней через озеро в ближнюю деревню, да расспросить там, не видел ли кто проезжающих господ вчера по озеру, да куды! моя девочка к лодке близко не подходит.
- Боюсь озера! кричит она и бросает в него камнями.

Мне было скучно одному жить, я и оставил у себя Анюту; пусть, думаю, живет, покуда кто-нибудь приедет за нею. Года три прошло, никто не приезжал. Девочка росла. И полюбил я ее, словно собственное дитя. 

Нянчился я с ней не хуже родной матери, да за то уж и послушливая какая она была, и любила-то как она меня. Повиснет, бывало на шею мне так-таки-вот и обцелует всего! Съездил я зимой в город, продал там целый воз рыбы, в нарядил мою Анюту, как дитя барское. Рада она, не налюбуется на свое красное платьице, пошла ручью и в него смотрится! 

После я даже стал побаиваться, чтоб не пришли за ней родные и не отняли б ее у меня.

День ото дня Анюта становилась игривее. Влезет, бывало на самый верх березы, покачивается на сучьях и хохочет во все горло, и песни поет просто так, себе, без слов. А скажешь, Анюта, полно тебе, слезай долой, и сейчас же слезет, голубушка, сядет в угол и молчит, покуда с ней сам не заговоришь. Ну, просто барское дитя - и только. 

А то ляжешь бывало спать, хоть бы гуркнула она! Подзовет к себе собаку в играет тихохонько с ней в углу.

Выросла моя Анюта, - так сделалась такой хозяйкой, что мне бывало самому и делать было нечего в избе. Весь обед она приготовит. И все это у нее, сударь, скоро так делается, аж но раскрасится, запыхается, моя девчоночка. Ну, просто, души я в ней чаял!

Сперва думал я было, что как станет она подрастать, так может, взгрустнется ей без людей; ан нет, ничего не бывало. Пойдет, бывало по лесу гулять, наберет ягод, и кормит меня. Либо припустятся взбегать на гору, остановится там наверху и смотрит на озеро, и долго смотрит, а потом и бежит во весь дух назад.

- Пойдем, дедушка на гору, там, земляники то какая пропасть! - кричит она, схватив меня за руку, Ну, и идешь иногда за ней, хоть и поясница болит. А она помогает, и камни кладет на дороге, чтоб можно было на них опереться ногами. 

Взберусь я туда, она кормит меня ягодами, всю гору избегает, умучается, я посажу ее себе на плечи, и принесу домой. Такая она была, право, потешная; этакого ребенка отродясь я ее видывал!

И старик, закрыв руками лицо, на минуту задумался. Длинная тень от него на стене, то горбилась, то дрожала.
- Лучина вся догорела, ложитесь спать, сударь, - сказал он мне, через несколько минут: - я тоже лягу, да коли угодно, так с печки и рассказывать вам буду.
Через минуту я улегся. Старик полез на печку. Серая кошка туда же вспрыгнула за ним. Лучина догорела до конца, задымилась, щелкнула и погасла.

- Годов шестнадцать уж было моей Анюте. Раз как то послал я ее, помню, за грибами. Не пришла она отчего-то к обеду. Я посматриваю в окошко, поджидаю ее; нет, нейдет?! Думаю: уж не заблудилась ли она в лесу, либо зверь на нее какой напал, и вышел я за ворота. 

Ан смотрю, бежит моя Анюта и кричит во все гордо. За ней выскочил из леса охотник с ружьем в руках.

- Дедушка, вот этот все гоняется за мной! кричит Анюта: - страшный такой, никогда я его не видела?
- Пойдем, дурочка, в избу, не ходи, говорю, к нему. Да где он тебе встретился?
- Недалеко отсюда, я и не слыхала, как он ко мне подкрался. Испугалась я до смерти в бегу от него, а от скорей меня бежит. Я бросила корзину, да на саму верхушку березы и влезла. 

Он, было, тоже полез, да оборвался и свалился в низ. Посмотрел на меня, да и пошел прочь. Я посидела, посидела, и слезла с дерева. Думаю, что уж давно он ушел, ан не успела я добежать до ручья, как смотрю, он опять за мной идет. Я припусталась изо всей мочи и прибежала к дому.
- Глупа она еще, сударь, была: ничего она не понимала.

На другой день ходил я рыбу ловить, и припоздал, уж заря закрасилась над озером, когда стал я подходить к дому. Бежит этак кустарник передо мной, а сквозь то него, с горы, где Анюта меня земляникой кормила, огонь просвечивается. Вот те на, думаю, кто ж это развел его там? Я и поднялся на гору. Смотрю, у огня стоит вчерашний охотник, что говорил с Анютой.

- Да выйди же ко мне, красавица, полно тебе в запертой избе-то сидеть! Закричал он. Я глядь из-за кустарника на свою избу: - Анюта у окна сидит; я и притих, дай, думаю, посмотрю, что от них будет.
- Зачем ты это здесь огонь развел? Придет ужо дедушка, пугнет он тебя отсюда! - кричит Анюта, из окошка.

- Не придет твой дедушка, не бойся; выйди ко мне! - отвечает ей охотник.
- А не застрелишь ты меня?
- Нет, не застрелю, да коли хочешь, я тебя выучу стрелять.

- Хорошо, выйду, да смотри ж, только выучи стрелять! - отвечает неразумная, и прибежала на гору. Зарядил он ружье, и давай ее учить, как стрелять из пего, а ей ружья-то не сдержать в руках. Наконец кое-как выстрелили они вдвоем.

- Заряди опять, - говорит Анюта: теперь сама я выстрелю.
- Хорошо, заряжу, пожалуй.

К этому времени я подошел к ним; охотник постоял, да и пошел под гору. Огонь-то я потушил, пришли мы с Анютой в избу и легли спать. Я то на печке лег, а она завсегда у окошка спала. Дни три Анюта не ходила со двора.

Два через четыре я и говорю ей:
- Теперь Анюта, опять тебе можно гулять по лесу, никто за тобой больше не станет гоняться.
- Нет, дедушка, не пойду я от тебя, - говорит она мне, - отчего мне стало так грустно, жалко тебя! И Анюта ни с того ни с сего расплакалась. 

Я молчу. - Дедушка! говорит она потом, - жарко здесь, пойдем лучше на двор сидеть! Мы с час просидели с ней на крыльце. А небо тогда такое было пасмурное! Сам не знаю, отчего-то и мне взгрустнулось. Пришли вы в избу. Я сел в ногах у Анюты, и все смотрел на нее, покуда она не уснула, а как уснула, я вышел на крыльцо. 

Стало темнеть; на краю неба зарницы бегали. Вдруг мне показалось, что кто-то глядит на меня из-за избы. Я всматриваться, нет никого не видно! Обошел кругом избы и опять присел на крыльце. Не спится мне, да и только, и грустно таково! Часа через два пришел я в избу, лег на печку, смотрел, смотрел на потолок и заснул наконец. А Анюта-то у окна спала...

- Что сударь, небось уснули? - спросил у меня старика.
- Нет, не сплю, Андрей, рассказывай.
- Грустно, сударь, мне становится, как только вспомню я про ту проклятую ночь...
Старик слез с печки и прошелся раза три по избе.

- Мудреный, право, сон приснился мне тогда на печи, - продолжал старик, век мне его не позабыть! Вижу: будто Анюта выбежала из избы, да и прыгнула в озеро, а я из окошка кричу ей, утонешь ты, смотри, попрыгунья. 

Ан нет, Анюта бежит по воде, словно по полу, что дальше, то шибче припускается, так что птицы не поспевают за ней лететь на другой берег. Добежала она до середины озера, обернулась, и ну мне махать рукой. Большая она мне такая кажется, словно привидение какое стоит посереди озера. Я испугался, что б совсем не ушла от меня - и бросился из избы, да на бегу я смотрю в окошко, а Анюта пуще прежнего припустилась бежать к другому берегу. 

Около нее стая журавлей кричат, собаки откуда-то взялись и также гонятся. Выбежал я без памяти на двор, а на дворе-то такая темень, сударь, что зги Божьей невидно! Хочу я продраться к озеру, и сил нет; просто глаза слипаются от темноты. Стою я как шальной и кричу во все горло: Анюта! Анюта!.. И проснулся я, а все кричу...

Опомнился наконец; слышу, сердце так и колотит, а на дворе уже день, и солнце смотрит в окошко. Я глядь на лавку, где легла вчера спать Анюта, пуста лавка, нет на ней Анюты! Я на двор выскочи и, кричу там во все горло, никто не откликается; одна только собака сидит перед запертыми воротами. Я за ворота, собака тоже за мной. Прибежал я на озеро, смотрю, - нет моей лодки! Плывет она уж около другого берега, а в ней сидит Анюта с охотником.

Сложил я руки на груди и смотрю на лодку. А на том берегу озера, знаете, сударь, горы стоят все; вот ужо поутру и вы их увидите, - все этак горы стоят, а впереди их самая большая, песчаная такая гора, а по ней идет дорога в город. Смотрю, причалила лодка к берегу; пересела из нее моя Анюта вместе с барином в подъехавшую коляску, и стала коляска подниматься на песчаную гору.

А день-то, сударь, солнечный такой был, все это явственно я вижу - и нечем помочь: ни лодки, ни лошади нет. И долго коляска въезжала на песчаную гору, въехала, наконец, на самый верх, и спряталась. Только небо синее, да еще желтые горы остались!.. Я так со всего размаха и повалился на берег.

Оно, то есть, сударь, не то, чтоб Анюта сродни мне приходилась, нет, попала она ко мне в избу, Бог весть оттуда, а жаль мне ее, смерть как жаль! Да возьми лучше этот басурман от меня последнюю эту избенку, все сети, невод, что от отца остался, да отдай девку, а то пропала она за ништо, сердечная! 

Я для нее и денег скопил целую кубышку, что теперь вот здесь под полом стоит; и платья нашил ей, а вышло, что и помянуть меня некому будет, когда умру. Пытался я искать мою Анюту. Верст сорок обошел, все деревни по той дороге, где они ехали, и никто не видал коляски!
Старик, тяжело вздыхая, босиком ходил по избе.

- Христос знает, сударь, - прибавил он потом: - откуда взялся в нашем лесу этот охотник!
- А давно он увез твою Анюту? - спросил я.
- Уж шестой год пошел.

Рассказчик сел у окошка и засмотрелся на озеро. Начинало рассветать. На противоположном берегу тянулись желтые горы; на одну из них поднималась знакомая ему дорога. Через час я уснул.

В полдень старик разбудил меня к обеду и, вместе с тем, как будто на развязку своего ночного рассказа. Вот как это случилось. Мы садились за стол, когда кто-то приехал верхом, и через минуту в избу вошел лакей.
- Хозяин дома? - спросил он.
- Я хозяин, а что тебе?

- Тебя Андреем зовут?
- Андреем, родимый!
- У тебя жила наша барыня, которую называл ты Анютой?
- Анюта? - произнес старик дрожащим голосом.
- Да, у тебя жила она? - повторил лакей.
- У меня, а что тебе?
- Сегодня к вечеру она приедет к тебе в гости, вместе с тем охотником, который увез ее из твоей избы.

- Да ты почем знаешь? - спросил, старик, у которого подломились ноги.
- Меня прислала барыня, сообщить о своем приезде.

Я не спускал глаз со старика. Лицо его быстро измывалось. Он смотрел то на меня, то на лакея, то начинал ходить.

- Молю, не морочишь ли ты меня, любезный! Грех тебе смеяться над стариком, - сказал он чрез минуту.

Лакей принялся объяснять ему все подробности; но, не желая утомлять снисходительного читателя, я вкратце передам здесь своими словам все, что узнал старик о своей Анюте.

Варвара Андреевна, названная стариком Анютой, была дочь Андрея Степановича, богатого помещика, постоянно жившего в Петербурге. Отцу ее принадлежало огромное поместье верстах в шестидесяти от избушки нашего старика. Поместье прозывалось: Зеленые-Луга. 

В тот год, когда Анюта попала в избу старика, Андрей Степанович вместе с женой и с Анютой приезжал на лето осмотреть свое поместье, а к осени хотел опять вернуться в Петербург. Назначили день отъезда, и положено было, для сокращения пути, на своих лошадях доехать только до озера, потом сесть в лодку, и, переехав на другой берег озера, отправиться дальше на переменных. 

Кое-как, на деревенских лошадях, дотащилось семейство помещика до озера и с двумя лакеями село в лодку. А в ту ночь случилась буря, от которой спаслась одна только Анюта. Между тем, остававшиеся в Петербурге, брат Анюты и еще старая тетка их, не смотря на полученное письма о том, что Андрей Степанович давно уже выехал из деревни, целый месяц не могла дождаться его приезда. 

Тетка писала в деревню Зеленые-Луга, и оттуда три раза отвечал ей приказчик со всеми подробностями о выезде господ в Петербург. Тетка сама поехала на розыск. Дала знать исправнику. Приводили они к присяге всех кучеров, которые везли семейство помещика до озера, но они все единогласно утверждала, что благополучно довезли господ до озера, где на их глазах, сели они в лодку и хотели пристать на другом берегу у такой-то деревни. 

Поехали и в ту деревню, но там никто не видал господ, приехавших к ним с озера. Искали, искали, и порешили, наконец, что Андрей Степанович, вместе со всеми, ехавшими с ним, утонул во время бури, бывшей в день его переезда через озеро.

Тетка вернулась в Петербург и вскоре умерла. Управление всеми поместьями покойного Андрея Степановича, перешло в руки его сына, остававшегося в Петербурге. Александр Андреевич, как молодой человек, вдруг оставшийся на свободе, принялся прокучивать батюшкино состояние, сперва в Петербурге, а потом, пристрастившись к охоте с собаками, переезжая из одного отцовского имения в другое. 

В тот год, когда у старика пропала из избы Анюта, Александр Андреич жил в поместье Зеленые-Луга. Здесь его охота простиралась на большое пространство. Раз он с несколькими из знакомых помещиков переехал на целый месяц в тот самый лес, где плутал я прошедшую ночь... Здесь один из охотников увидел Анюту; она ему сильно понравилась. 

Он увез ее из избы старика и когда Анюта все, что только помнила, пересказа ему о своем рождении, только тогда молодого охотника поразило сходство лица Анюты, с лицом Александра Андреевича. Радость его была сильная. Немедленно отвез он Анюту к брату ее, и молодая девушка была принята с неописанной радостью. Необдуманный поступок молодого охотника был ему прощен, потому что имел такие счастливые последствия.

Брат позаботился о будущности своей сестры, дал приличное воспитание и через три года она вышла замуж за молодого человека, любившего ее настоящей любовью. Несколько лет муж ее купил то имение, в котором Анюта провела свое детство. 

Там он решил выстроить дачу в жить в ней. Анюта рада была случаю побывать в стороне, где она выросла, и вместе братом, вперед мужа, остававшегося на несколько дней в Петербурге, поехала в свое новое имение. По просьбе брата, они на несколько дней становилась в Зеленых-Лугах и послали лакея уведомить старика о своем к нему приезде.

Старик, выслушав рассказ лакея, не знал куда посадить, чем угостить дорогого гостя. Казалось от радости он совсем растерялся. Я собрался идти домой, но он вцепился за меня руками и ногами, упрашивая подождать приезда его дорогой гостьи. 

Вытащил он на крыльцо стол из избы, покрыл его скатертью, положил на него хлеб с солью; потом принялся выметать избу, обтирать везде пыль, мыть лавки. К вечеру небо прояснилось. Озеро от широкой зари на небе до половины казалось розовым. Старик потащил меня на гору, где бывало Анюта, закармливала его земляникой.

- А что, сударь, неужто Анюта и в самом деле приедет? - спросил он, полный сомнения.

Прозябнув, я пришел в избу и через окошко долго-долго смотрел на старика, оставшегося на горе. Он там словно часовой ходил, по временам отогревая дыханием свои руки. Раскраснелся осенний вечер. Над озером кружились стаи ворон. Прижав уши, смотрела на них с берега собака, изредка гавкая. 

В сенях уж раза три хлопнула от мороза деревянная дверь, а старик все еще ходил на горе... Я надел шинель и вышел к нему.

- Нет, сударь, знать обманул меня этот лакей: не едет Анюта. - Да что тут, - сказал он, махнув рукой, может уж давно ее и на свете нет!
А между тем, опять засмотрелся старик на дорогу. Я наконец насильно увел его домой. В избе он опять принялся расспрашивать лакея. Тот отвернулся от него к стене и захрапел. Вышел мой старик на крыльцо и я уж не мог его дождаться оттуда. Утрень я его увидел опять на горе. Я торопился домой и ушел, не прощаясь с ним. 

Подходя к лесу я обернулся назад. Смотрю, засуетился мой старик, забегал во все стороны. Недалеко где-то по мерзлой земле стучал тяжелый экипаж... Через минуту к воротам избы подъехала дорожная бричка. В ней сидела прехорошенькая женщина, махала платком старику, а он, цепляясь руками за кустарник, во весь дух бежал вниз...

Год спустя случилось мне опять зайти к старику, но этой избы я уже не нашел. На ее месте закладывался каменный дом, везде суетились рабочие, а старик сидел на пригорке, да любовался на постройку.

Мурино, 1850 г.

Из Сына Отечества, 1848-50 гг.
Наверх