Михаил Бестужев-Рюмин. Избранные произведения

НОВЫЙ ГОД

Никакой день в году не возбуждает так много различных мыслей в уме наблюдателя, как 1-е января.
В этот день, люди, волнуясь в море предрассудков, именуемых на языке большого света приличиями и обычаями, представляют из себя странную смесь лиц, званий, умов и нравов; ни в какое другое время не заметишь большей деятельности в обществе, хотя деятельность эта относится не к уму, а только к ногам и языку: ибо никогда более не имеешь надобности так много странствовать по двух и трёхэтажным лестницам, и говорить всем и каждому разные приветствия. 

В этот день все бывают в необыкновенном движении, не приносящем, впрочем, многим существенной пользы. Если можно судить по физиономии о состоянии души, то в сей день почти все находятся в веселом расположении духа, хотя некоторые, может быть, и против воли кажутся такими, единственно из уважения к предрассудку, в продолжение целого года ни о чем не печалиться. 

В этот день никто, по видимому, не думает о том, что с каждым первым января грозное время приближает существующее в природе к неизбежному разрушению, и отнимает еще год из числа лет жизни.

Утомленный накануне провожанием старого года, продолжавшимся до 4-х часов утра, я встал с постели с мучительной болью в голове от худого сна и с усталыми ногами от продолжительного котильона. Чувствуя себя в таком расстроенном здоровье, я решился остаться на весь день дома, и признаюсь, не досадовал на свой недуг: он освободил меня от большого беспокойства, которое сопряжено было с утренними моими посещениями для поздравлений с новым годом. 

Избавив свою особу от сей тяжкой обязанности, я возложил ее на своего ленивого Петра: снабдив его реестром, который содержал в себе дюжины три Сиятельных и Превосходительных званий, и отправил его для прогулки по обширному Петрограду с моим гравированным именем, сделав к сему последнему рукописную прибавку - болезнь. 

Думаю, что Петр был весьма недоволен моим поручением, ибо, по возвращении его из сей командировки, я легко мог заметить, что он, для облегчения своей досады, прибегнул к некоторым утешительным для него средствам.

Утро нового года поселило во мне размышления. Многие из них были неприятны, и потому я был очень обрадован входом в мою комнату моего приятеля Славского.

- С новым годом поздравляю, - было первое восклицание Славского.
- А я тебя с новым счастьем, если только ты был счастлив в прошлом году, - отвечал я.
- Я тебя поздравляю с тем, что действительно есть, а ты поздравляешь меня с мечтой.

- По крайней мере, приятной, - не правда ли, - прервал я Славского.
- Сделай одолжение, оставь дурную привычку поздравлять с новым счастьем, особенно тех, которые не могут похвалиться старым.

- Неужели обыкновение, приветствовать пожеланием счастья тебе не нравится?
- Опять противоречие!- возразил Славский. - Между поздравлением и желанием нет ничего общего: поздравляют с настоящим, а желают будущего.

- Ты определяешь значение моих слов по философской грамматике, - сказал я с улыбкой.
- Почему бы не было, но я прав; а по моему мнению желать счастья еще хуже, нежели поздравлять с ним. Если хочешь, то я представлю тебе доказательство своим словам: оно у меня в кармане.

Сказав сие, Славский вынул из записной своей книжки маленькую тетрадку из пергамента, в которой он делал разные замечания и выписки, и, отыскав в ней одно место, прочитал следующее: Приветствовать пожеланием счастья выводится с некоторого времени из употребления в свете, Слово счастье ничего не значит, именно потому, что слишком много значит. Его можно принять за насмешку: ибо истинный смысл пожелания - желаю невозможного.

- Да это брат с печатного.
- Я и не выдавал тебе за свое. Ныне, можно веровать в печатное, не взирая на то, что лучшие истины, находятся по сие время в рукописях; впрочем, должно надеяться, что с переменой обстоятельств века и духа времени, они будут мало малу выходить на белый свет из мрака неизвестности. 

В то время, милый мой, приличнее будет рассуждать о счастье, теперь и пара слов о нем наводят душу на что-то грустное. Но оставим это. Лучше объясни мне причину, по которой ты сидишь теперь в таком Философском положении. Я никак не полагал найти тебя дома, и даже неодетым еще. Ты, кажется, здоров.

- Тебе кажется, а я чувствую совсем противное.
- Ах, милый мой, хоть для нового года ты забыл бы о всегдашней своей болезни, о которой в нравственном мир, люди имеют невыгодное понятие. Со временем она может обратиться совершенно в душевный недуг, и тогда она почти неисцелима.

- Я не совсем разумею; какую болезнь видишь во мне?
- Ты страдаешь модным поэтическим припадком - ленью.
- Я не имею надобности разуверять тебя в этом мнении, но искренно говорю, что ты ошибаешься: я истинно не здоров.

- Боюсь верить тебе, но если сомнение мое справедливо, то, на основании известного замечания, поздравляю тебя на целый год с этой гостьей, которая, брат, скоро наскучит. Надобно всегда встретить новый год как можно веселее, a тебе советую стараться на будущее время - быть в этот день как можно деятельнее.

- Но разве ты забыл, что я встретил новый год весело, и, кажется, очень деятельно?
- Помню: в котильоне.
- Впрочем, если верить твоим замечаниям, то я очень рад обратить нездоровье свое на лень: лучше же целый год быть ленивым, чем больным.

- В этом я согласен с тобой. Итак, ты решил на целый год остаться дома?
- Кажется.
- Блаженный человек! в таком случае я невольно завидую тебе. Несвязанный узами службы, ты можешь свободно располагать собою.

- Едва ли ты прав, - возразил я, может быть для того, чтобы в чем-нибудь поспорить со Славским:- по моему мнению, служба в этом случае обстоятельство постороннее, не требующее от нас в существе своем ничего, кроме исправности и усердия. Не служба, а приличие располагает образом наших мыслей и поступков.

- Как бы не так! с такими брат, правилами я советую тебе навсегда оставаться в отставке. Если бы не служба, то, например, мне не было бы нынешний день надобности странствовать с 8 часов утра по передним таких людей, с которыми не желал бы никогда и на улице встречаться. Какая варварская обязанность! 

Приехать не с тем, чтобы поздравить с радостным днем такую особу, которую любишь и уважаешь, но для того, чтобы самому принимать поздравления от дежурных курьеров, лакеев, швейцаров, камердинеров, и расквитываться с ними за то мелким серебром и даже бумажками, смотря по важности лица, приносящего поздравление, - окостенелой рукой от холода писать на выставленном в передней листе серой бумаги следующее: с изъявлениями глубочайшего почтения приезжал Славский. 

В нынешний день, например я подарил 15 р. Сергею, камердинеру своего директора; для деток его превосходительства привез фунтов пять конфет; a гувернантке их, мадам Дери, весьма любимой супругою его превосходительства, привез сюрприз рублей в 50. 

Эти издержки необходимы были, чтобы в целом доме все соединить в свою пользу, и поверь мне, что эти 15 рублей, конфекты и сюрприз сделают для меня более, нежели чего я мог бы ожидать за двухлетнюю, самую усердную и деятельную службу.

- С такими правилами, Славский, - сказал я, голосом сострадания, - не советую тебе служить. Если главное твое достоинство по службе состоять будет в одних только разъездах и развозах по праздникам конфет и сюрпризов, то не много же ты выиграешь. - Более тех, которые гораздо способнее и трудолюбивее меня, - прервал слова мои Славский.

- Получив такое понятие о свойствах твоего начальника, какое же мнение должно иметь о тебе - подчиненном? Если ты и в самом деле умел таким образом снискать благосклонность своего директора, то какими же глазами должен ты смотреть на своих сослуживцев?
- Глазами сожаления, потому, что они не умеют, или не имеют случая пользоваться такими средствами, как я.

- А между тем...
- А между тем ты видишь, - сказал Славский, поигрывая Анненским орденом, висевшим у него в петлице.

- Ну, брат, - сказал я, усмехаясь: - люди с истинными чувствами и благородным образом мыслей, увидя знак отличия на том человек, который приобрёл его такими же средствами, как ты, что должны думать? Не должны ли они, признайся искренно, считать такого человека, прости мою дружескую откровенность! за негодяя.

- Это слишком резко и не совсем справедливо, - возразил Славский. - Я не употребляю предосудительных средств, для получения особенных преимуществ по службе, и все мои поступки, в отношении к сему предмету, слишком невинны, чтоб толковать их в дурную сторону. Я стараюсь снискать любовь своего начальства: это долг каждого подчиненного. 

Я стараюсь угождать начальству и в таких предметах, которые не относятся к службе - это долг каждого благовоспитанного человека. Какие же выгоды я имею за это? Совершенно ничтожные! Одно только, что я не так много тружусь, как бы надлежало по занимаемому мною месту и получаемому жалованью. 

Я, например, езжу к должности не более двух или трех раз в неделю, и то часа на два, много на три, - между тем, как прочие обязаны являться ежедневно к 9 часам утра, а если опоздают несколькими минутами против сего времени, то подвергаются аресту, или положенному вычету из жалованья. 

Бывая в должности, я мог бы совершенно ничего не делать, если б захотел, но страстно любя изящное, сам стараюсь найти для себя какие-нибудь занятия: или перевожу куплеты из новых водевилей, или сочиняю шарады, или читаю газеты и журналы, или спорю с некоторыми из сослуживцев о спектакле, бывшем накануне, или по поручению супруги директора, срисовываю узоры для домашних швей ее превосходительства, а иногда от скуки занимаюсь и деловыми бумагами.

- Стало быть, ты находишься по особым домашним поручениям при Его Прев-ве, Господине Директоре? - спросил я, утомившись слушать речь Славского.
- Почти; но велик ли урон для службы, если я в течение года менее измараю бумаги? 

Я занимаюсь делами Директора, и Его Пре-ство, употребляя меня по собственным надобностям, не имеет нужды отвлекать себя от занятий по службе, для которых он более теперь имеет времени. Но как Директор необходимее и полезнее, чем я, то в сем отношении я приношу гораздо более пользы для службы, нежели кто-либо другой.

- Ты ж, прав, - ты полезный человек, если действительно занимаешься теми делами Директора, которые относятся до исполнения к собственной особе Его Прев-ства.

Эти мои последние слова, Славский не захотел понять в сказанном мною смысле; он начал было говорить хвалебную речь самому себе, но в сие время человек мой, войдя в комнату, положил на мое бюро несколько визитных карточек, накопившихся за это утро. Это обстоятельство было причиной обращения нашего разговора к другому предмету.

- Послушай, М.,. - сказал Славский, начав пересматривать принесённые карточки, - некоторых из сих гг. я не знаю; объясни мне кой-кого из них. Кто таков, например, этот Игнатий Антонович Аквилонский?

- По занимаемому им месту и покровительству одной важной особы, он один из известных людей столицы, - отвечал я. - Впрочем, быстрое возвышение его к нынешнему званию и получение им разных почестей и наград, нельзя вменить в личные его достоинства, ибо он их не имеет. Благородного стремления к общей пользе ни он не знает, ни оно его не ведает; а он наблюдает во всем пользу собственную. 

Игнатий Антонович одарен весьма ограниченными способностями ума и не обладает теми сведениями, которые надлежало бы иметь ему по его званию. Отличать труды, способности и усердие своих подчинённых - не его дело, и вообще он не из тех начальников, которые желают, чтобы их подчиненные, сверх достоинств, требуемых их званием, были бы одарены и хорошими душевными свойствами. 

Игнатий Антонович ненавидит и преследует тех из своих подчиненных, в которых замечает он похвальное чувство благородного самолюбия, a тех, которые весьма равнодушно сносят от него всякое оскорбление, любит и награждает. 

Если кто приходит к нему проситься на какое-нибудь вакантное место без рекомендательного письма от важного или богатого человека, и кто не имеет дальнейших прав на получение просимого места, кроме скудного состояния своего, большого семейства, доброго поведения, хороших способностей и немало усердной и деятельной службы, тому Игнатий Антонович командует: налево кругом! 

Впрочем, в Игнатии Антоновиче есть одно отличительное свойство: любит земляков своих и не имеет недостатка в усердии делать доброе для своих родственников.
- Худо, если более никому, - проворчал сквозь зубы Славский. - Кто же это: Макар Абрамович Смиренков?

- Макар Абрамович, - отвечал я, - принадлежит к числу тех людей, которые, по словам Крылова, прежде у себя:

     За радость рубль видели,
     А ныне пополам с грехом богаты стали;
     С которыми теперь и графы и князья -
     Друзья.

и которые приносят на своем веку значительную пользу воспитательному дому, истребляя в большом количестве изделия Александровской мануфактуры.

- Он, впрочем, может быть добрым человеком, если обыгрывает только богатых, и вообще не доводит людей до отчаянного положения, - с некоторым особенным хладнокровием сказал Славский. - Это кто: L. Cane?

- Неужели ты его не знаешь? - спросил я Славского, почти удивленный его вопросом. Если ты не имел случая встретиться с ним где-нибудь, то должен знать его по слухам. От Триумфальных ворот до Выборгской заставы, он почти в каждом доме известен. На него стоит только взглянуть, чтоб отгадать его происхождение. 

Тебе не случалось видеть среднего роста человечка, довольно хорошо одетого, в очках, сутуловатого, с плутовскими глазами, с черными, как вороново крыло, волосами, и такими же огромными бакенбардами, уподобляющими его орангутангу? 

Разумеется я слишком холоден с ним в обращении, и часто очень ясно намекаю, что не желал бы чести знать его, но он, уверенный в том, что княгиня Чванская, у которой он пользуется через день обедом, жалует меня, - всячески старается, чтоб я был к нему снисходительнее, и усердной готовностью во всем мне угождать, обезоруживает меня в намерении, решительно отказать ему в посещениях его. 

Покойный Княжнин для Комедии: Хвастнут, и Лафонтен наш, Крылов, для басни: лжец, могли бы заимствовать от сего человечка многими чертами для изображения характера своих героев: едва ли в целом Петербурге найдется кто другой, могущий превзойти его в этих двух свойствах. 

Но как ложь и хвастовство не являются в наше время пороками, особенно в таких людях, которых считают приятными в обществе, - то и L. Саnе был бы еще сносен, если б не имел многих других худших качеств. Покойный Грибоедов удачно срисовал с него многие черты для своего Загорецкого, о котором сказал Чацкий:

     При нем остерегитесь - переносить горазд;
     И в карты не садись - продаст!

Впрочем, если ты хочешь с ним познакомиться, то прочти в Сириусе статью под названием: Человек со вкусом.

- Не человек, змея! - воскликнул Славский. - Эти слова, брат, Софье Фамусовой было бы приличнее сказать о тебе, нежели о Чацком. Как можно иметь такой злой язык!
- Что же тут ты находишь злого? - спросил я. - Худые вещи принимать в хорошую сторону, значит - самому не иметь нравственного образа мыслей; о дурном человеке отзываться с похвалой, значит самому быть негодяем.

- И то правда, - сказал Славский, - что ж ты скажешь о Карле Карловиче фон Штиллермане, карточка которого такая щегольская?
- Он добр и честен, как немец, - отвечал я: - жаль только, что он вздумал придержаться русского обычая: то есть захотел жениться на богатой.

- О чем же тут жалеть? - прервал меня Славский. - Дай Бог добрым людям богатых жен.
- Да вышло-то не так - возразил я. Супруге его не захотелось идти по матушке, а вздумалось выйти за него единственно потому, чтоб года через три сделаться ее превосходительством; ему же нравились обещанные к ней в придачу двести тысяч рублей, которые на сговоре и были показаны. 

Но у нас, к сожалению, не всегда работает благоразумный обычай - обеспечивать себя в подобном случае до венца, а смешливый тесть его, основываясь на своем коммерческом правиле: сбытого товара назад не берут, рассудил поступить с ним, как с покупателем, и... исполнение своих прежних обещаний отложил до удобного времени, которое наступит, по видимому, в двудесятом столетии.

- Будто можно сказать это утвердительно! - возразил Славский. - Ба! вскричал он: и Граф Богатонов тут же. Давно ли ты с ним познакомился?
- Наше знакомство состоит в одних только визитных карточках, - отвечал я. - Мы с ним встречались иногда у Авдотьи Ильиничны.

- Богатонов прекрасный человек, - вскричал Славский: - как живет отлично...
- Тс... - прервал я: - неужели ты ничего не найдешь сказать ему в похвалу, кроме этого?
- И это не последнее достоинство в наше время, - возразил Славский: - многие ли так живут ныне, как надлежало бы им?

- Отчего же, по твоему мнению, отлично живёт Богатонов? - спросил я. - Разве только потому, что он щедро кормит нескольких молодых своих приятелей, и поит их каждый день бургундским? Дает им деньги, чтоб они смелее играли в карты, и помогает им в других издержках, необходимых для молодых людей? 

Нет, Славский, глядя на Богатонова, я должен видеть в нем человека, который бы мог быть полезным обществу. В старину русские богачи были более одушевлены любовью к отечеству и усердием к престолу Государя. В их сердцах, как сказал один Поэт, не угасала любовь к общественному благу. 

Они умели пользоваться обильными дарами судьбы и с честью владели отеческим наследием. Они деятельно содействовали Правительству для общего благосостояния, и, невзирая на пожертвования, сделанные ими во многих случаях, имущество их никогда не расстраивалось, a более и более приходило в цветущее состояние. 

За то, разумеется они ограничивали себя в удовлетворении своих порочных прихотей: например не имели большой надобности бросать многие тысячи рублей для меблировки квартиры какой-нибудь танцовщицы или на покупку для ее шляпки перьев, украшенных бриллиантами. 

Если эти тысячи были у них лишние, то они сочли бы лучше поддержать ими нескольких штаб-офицерских семейств, угнетённых железной рукой бедности, и тогда родители заставляли бы детей своих лепетать молитвы о своем благодетеле.

Я не успел досказать последних моих слов, как Славский бросил на стол визитные карточки, которые держал в руках, схватил свою шляпу, и сказал с особенной важностью:
- Прощай, мне пора: ты нынче что-то много разговорился для Нового года. - Будь осторожнее, мой милый, - прибавил он, выходя из комнаты, - чтобы целый год не злословить.
- Лишь бы не пустословить, - закричал я в след моему гостю, - впрочем, не дай Бог ни того, ни другого!

Оставшись один, я запер изнутри дверь моего кабинета и не велел сказываться дома. Мне пришло в голову написать что-нибудь для Нового года, и я вздумал описать беседу мою со Славским. Не осудите, если прочтете здесь много правды.

LE DIABLE A QUATRE OU LA DOUBLE METAMORPHOSE, ИЛИ СВОЕНРАВНАЯ ЖЕНА (Наталье Васильевне)

при доставлении №№ Северного Меркурия

     Вы написать статью советовали мне
     О злой своенравной жене.
     Прочтите: вот она! усердно доставляю.
     Не осудите - умоляю.
     Я сознаюсь, что она
     Весьма, весьма распложена;
     И хоть писал ее для нравственной я цели.
     Но, кажется, попал невольно в пустомели.
     Коль не понравится статейка эта вам,
     Вините не меня - mais votre epoux, madame!

L'homme propose et Dieu dispose (Человек предполагает, а бог располагает), говорит старинная пословица; и вместо того, чтобы, для прощания с театрами на два месяца, быть в Большом и смотреть на г. Бриоля, в роли Жоко, я очутился в Новом на Своенравной жене! Вот каким образом это случилось.

Часу во втором перед обедом странствуя по лубочным театрам на Дворцовой площади, в одном из них я неожиданно встретился со старинным моим приятелем и товарищем по полевой службе, которого я назову Горемыковым. 

Этим именем я называю его для того, чтобы дать читателям некоторое предварительное понятие о нынешнем состоянии его жизни. Этот Горемыков действительно теперь горе мыкает, хотя совершенно произвольное, но в полном смысле сего слова. 

Лет за семь тому назад он был лихим командиром роты гренадер, и был любим начальниками, товарищами и ротой. Словом сказать Горемыков был прекрасный малый. Я жил с ним душа в душу. Между нами ничего не было нераздельного: все было общим. 

Нам было тогда едва по двадцати лет, и мы наслаждались жизнью, хотя теперь (по крайней мере я) невольно иногда сетуем, для чего не следовать было благоразумным правилам философов о златой умеренности. Чего мы не делали тогда с Горемыковым?.. 

Свободное время от службы (в которой, похвастать мимоходом, мы были довольно усердны), мы употребляли самым приятным образом, судя по местопребыванию нашему в Финляндии: читали на гранитных скалах оссиановские элегии двух славных наших поэтов: Пушкина и Баратынского, из которых последний находился с нами в то время под одним небом; кочевали в своих казармах среди товарищей за рассказами, состоявших в воспоминаниях о прошедшем, в суждениях о настоящем, и в надеждах на будущее; или, в клубе, рубили гусарами флегматиков-шведов в куку (здесь: карты) которые расплачивались с нами за это ветхими рейхс-талерами и плотами (бумажные деньги). 

Но чаще всего мы любили быть в кругу пылких, голубооких, белокуреньких финляндочек, у которых учились гармоническому их языку. Уроки прелестных наставниц наших были столь успешны, что мы в короткое время могли свободно изъясняться с теми из них, которые не знали по-французски. 

Мы же, в свою очередь, старались учить их мазурке, для которой, к сожалению, они не созданы. Не дорожа никогда настоящим, мы, часто жалеем о прошедшем и всегда ожидаем лучшего в будущем. Можно сказать, что каждый, испытывая на самом себе справедливость сей мысли, должен в этом случае согласиться со мной. 

Разумеется, в то время мы должны были иногда сетовать на скуку; но кто же избегал от посещений этой неприятной гостьи? И вспомнив прежнее то, чем в свое время мы были недовольны, невольно вздохнешь и воскликнешь с Платоном Михайловичем Горичем:

     Ах, братцы! славное житье в то время было!

Есть одно обстоятельство, которое вдруг изменяет образ жизни, и переменяет нас в отношениях со старыми своими приятелями, а нередко даже и с родственниками. Читатели уже догадались, что я говорю о женитьбе. Женитьба дело доброе, скажут мне люди солидные, смотрящие подозрительным оком на молодых холостяков. 

Я и сам согласен с этим; но жаль, что она делает с нами перемену, чаще в дурную сторону, нежели хорошую. Пусть другие утверждают, что романтические браки в нынешнем веке никуда не годятся, и что любовь вылетает в окно, но все-таки, по моему мнению, женитьба по взаимной склонности должна быть гораздо благополучнее, нежели женитьба по расчету. 

По крайней мере, в первой нет стольких несчастных примеров, сколько мы находим в последних. Но, извините за большое отступление: я возвращусь к моему приятелю.

В 1823 году Горемыков поехал в отпуск для раздела со своими братьями имения, оставшегося после смерти отца. На долю моего друга досталась деревенька, состоящая душ из полутораста, и лежащая в одной из низовых губерний. 

Именьице небольшое, но, впрочем было совершенно чистое, т.е. ни в казенном месте, ни в частных руках не заложенное, и сверх того находилось в совершенном устройстве, так, что приносило до восьми тысяч рублей верного ежегодного дохода. 

Казалось бы, для одинокого человека, умеренного в своих желаниях, и довольно. Нет! Ведь мечты эаблуждают не одних Поэтов! Горемыкову захотелось проживать в год по крайней мере тридцать тысяч рублей - и следственно для того оставалось только одно средство: жениться на богатой. 

И к несчастью, Горемыкову представилось оно очень скоро. Возвращаясь из деревни в полк, он вознамерился прожить месяца два в Москве. Наша белокаменная старушка слывет обильной красавицами между коими довольно много невест богатых. В ней-то скоро представился удобный случай Горемыкову удовлетворить мечте своей. 

Покойный отец его был хороших приятельских связях с домом родителей Натальи Васильевны и с ней-то приятель мой вздумал испытать свое счастье. Нечего сказать! Наталья Васильевна и теперь очень хороша, но в свое время она была царь-девица: высокий рост, прелестная талия, каштановые волосы, полненькое кругленькое личико, ножки, а глаза, глаза опустит их, бывало...

Словом сказать, даже я, не взирая на строгую разборчивость мою в красоте женской, верно бы влюбился в нее тогда, если бы не был слишком ветрен, и также степенен, как теперь. Но при всех упомянутых мною достоинствах, Наталья Васильевна имела за собой 650 душ в подмосковной; такое достоинство в невестах кажется очаровательным для многих женихов любого века. 

Надо знать, что родители Натальи Васильевны были весьма добродетельные люди и руководствовались таким образом мыслей, который не худо было бы иметь всем родителям: они не искали себе зятя именно с титулом Сиятельства, но предоставили выбор собственно дочери, желая только, чтобы рука ее досталась истинно достойному человеку, могущему составить ее счастье. 

Горемыков знал это; он был уверен в расположении к себе родителей Натальи Васильевны, и следственно надо было только пробрести согласие от нее самой. Прекрасная наружность; хорошее образование, полученное в университетском пансионе; многие дарования, заметные и любимые в обществе; резкое остроуме, блистающее в прекрасном даре слова; и отлично счастливая способность нравиться женщинам, способности, коей одарены немногие мужчины, все это было очень удачно соединено в Горемыкове. 

Мудрено ли, что с такими достоинствами, присоединив к ним особенное старание для получения успеха в своем предприятии, понравиться Наталье Васильевне, Горемыков поступил в этом случае, как должно военному человеку; он решился на одно: или победить или отретироваться со славою. Для получения желаемой особы, он не хотел, подобно другим, искать предварительного ходатайства у своих и ее тетушек и кузин, а лично и решительно действовал собственной своей особой. 

Он, подобно другим не прикидывался страстно влюбленным, не мечтал, не вздыхал, и, как поступают другие, не хотел откладывать намерения своего далеко, т. е. ожидать какого-то благоприятного улучшения своих обстоятельств и тем приводить их в большее расстройство; ждать, ждать, пока Наталье Васильевне не наскучила бы жизнь девическая, и пока не удалось бы подвернуться какому-нибудь предприимчивому сопернику, а потом, что случается с многими женихами в наше время, остаться без жены. 

Горемыков поступил совсем иначе. Он на все употребил не более месяца: открылся, получил взаимное признание, получил согласие родителей Натальи Васильевны, обручился с ней не одними сердцами, но и кольцами, и уехал в полк, с верным обещанием возвратиться в Москву через два месяца для свадьбы.

По выходе в отставку, приехав в конце 18... года в Петербург, я нашел своего приятеля Горемыкова обитающим в столице, и жившим полным домом. Вскоре после своей женитьбы, он был переведен в Гвардию, и по сему случаю должен был постоянно проживать в Петербурге. Женатым людям трудно быть в военной службе. 

Разумеется, я говорю здесь об обер-офицерах, служащих во фронте. От жены (особенно в первые два года брака) мудрено съездить лишний раз в роту и лишний час пробыть в нею; разлучаться же на целые двадцать четыре часа для караула - еще труднее. 

Эти причины, как и разносившиеся слухи о предстоящей войне, побудили Горемыкова, по убеждению Натальи Васильевны, или точнее сказать по ее приказанию, как ниже объяснится, выйти в отставку. Покинув меч и лавры, сложив (изъясняюсь стихом Батюшкова), Горемыкову надобно было определить себе какой-нибудь образ жизни, ибо совершенная праздность утомительна. 

Из опасения не расстроить своего состояния, ему не хотелось вступать в коммерческие обороты. Итак, он вздумал определиться по гражданской части, не затем, чтобы служить, до писанья он был не охотник, в жалованье также не имел надобности, а только для того, чтобы, по прошествии определенного числа лет, повышаться в чине.

По приезде моем в Петербург, как я выше упомянул, прежде, нежели успел увидеться со старинным моим приятелем, я расспрашивал о нем у всех общих наших знакомых. И что же? Все как-то неохотно и с какой-то иронической досадой отвечали на мои расспросы. 

Наконец я попал на одного, который подробно объяснил мне все дело. 
- Теперешнее житье нашего приятеля, - сказал он мне, самое горемычное. Мы почти все должны были прекратить к нему свои посещения, хоть это гораздо неприятнее для него, нежели для нас. 

- Отчего так? - спросил я, приведенный сим в чрезвычайное изумление. 
- Потому что немногие из нас имеют счастье нравиться Наталье Васильевне, которая полновластно владеет своим супругом, и у которой он находится в непосредственном распоряжении. 

- Помилуй! - возразил я, еще с большим удивлением: - неужели до такой степени мог перемениться Горемыков? Неужели до такой степени он подчинил себя Наталье Васильевне? И какие же причины? 

- Причины ясны, она слишком крутого нрава - он слишком мягкого; она смотрит на него, как на человека, особенную надобность в котором всегда может заменить по своему разумению и желанию - он слишком к ней привязан; важное же обстоятельство, по моему мнению, есть то, что ее имение почти впятеро превышает его состояние. 

- Это не особенно важно, - сказал я, состояние Натальи Васильевны не так уж значительно, чтобы муж ее обязан был считать себя весьма много ей одолженным. 
- Нынче, брат, - возразил мой приятель, - жена, принесшая своему мужу тридцать тысяч рублей годового дохода, и сверх того ожидающая со дня на день, как например Наталья Васильевна, получить еще до ста тысяч рублей ежегодного дохода, та жена, требуя беспредельного послушания от своего мужа, считает себя вправе распоряжаться им, как субреткой. Этим кончился наш разговор.

Люди вообще любят злословить. Они никогда не имеют недостатка в красноречии, если говорят о ком-нибудь в худую сторону: на разглашение же хорошего они очень скупы в своих словах. Худая молва быстро переходит от одного к другому с новыми преувеличениями. Я вообще никогда ничему не верю, пока не удостоверюсь собственными глазами в справедливости слышанного мною. 

Душевно жалея о Горемыкове, на другой же день после упомянутого разговора, я приехал к нему.
Я нашел его в кабинете. Лишним считаю говорить, с какой сердечной радостью мы обняли друг друга. Удовлетворив наперед взаимному любопытству в том, что нас более интересовало, Горемыков просил меня рассказать ему свои похождение со времени нашей разлуки. 

- Прежде чем я исполню твое желание, - сказал я, - ты вели дать мне трубку. Как же я изумился, увидев, что приятель мой приведен был в еще большое замешательство моим требованием. - Трубку, - сказал он с очевидным смущением: - ты разве по-прежнему куришь? Я нынче не курю, давно уже перестал, нездорово, впрочем, можно, можно, если ты хочешь.

Он хотел сперва позвонить в колокольчик; но потом сам вышел из кабинета.
Что за странность? - думал я сам себе. - Неужели Горемыков посчитал это невежливостью с моей стороны? Неужели, находясь друг с другом наедине, он хочет, чтобы я вел себя у него в кабинете с таким смирением, чтобы не смел просить и трубки. Наталья Васильевна отдалена за пять, за шесть комнат: надобно иметь слишком чуткое обоняние, чтоб на таком расстоянии услышать табачный запах.

Горемыков возвратился не ранее, как минут через пять. Вскоре за ним вошел в кабинет его слуга, который вынул из своего кармана (что показалось мне весьма странным) с небольшим чубуком, трубку. Набив ее табаком, завернутым в небольшой бумажке, и также вынутым им из своего кармана, он подал мне. 

Тем временем Горемыков отворил в окне форточку и велел зажечь курительную свечку. Удивляясь негодности поданной мне трубки и чубука, я весьма сожалел о том беспокойстве, которое причинил доброму хозяину невинной своею прихотью. 

Когда человек вышел из комнаты, и мы остались опять одни, Горемыков, под предлогом, хорошо ли курится трубка, взял ее у меня, и, потянув довольно усердно, (из чего я заключил, что ему хотелось курить, более, нежели мне) сказал: - я совершенно отвык от табака, и теперь даже не люблю. Не взирая, однако, на отвычку свою, он брал у меня после того еще два раза трубку, и каждый раз по выпуске изо рта дыму, полоскал рот каким то благовонным составом. 

Неужели это все для Натальи Васильевны? Неужели он по сие время играет роль жениха перед ней? - думал я.

Через несколько минут вошел другой слуга с донесением своему господину о желании Натальи Васильевны видеть его. Горемыков немедленно пошел. Видя, что в следующей комнате никого не было, я также вышел из кабинета после его ухода, и остановился у зеркала поправить галстух. Не взирая на большое пространство (состоявшее в нескольких комнатах, у коих иные двери были притворены, вероятно, Горемыковым при проходе через них) между теми комнатами, в которой я был, и где находилась в это время хозяйка дома, я не мог не услышать пронзительных звуков голоска Натальи Васильевны.

- Целое утро, сударь, изволишь убивать по-пустому, между тем как знаешь, во сколько мест надобно тебе еще съездить.

Какой ответ на сие последовал, я не слышал; вероятно, он был сказан очень тихо. Потом опять голосок Натальи же Васильевны: - Какая мне разница, кто бы там ни был! Разве не мог ты не сказаться дома? Разве не мог ты не принять, разве не можешь извиниться, что не имеешь времени?

Услышав эти слова, относящиеся к моей особе, и видя, что я гость не вовремя, я вошел проворно в кабинет, затворив по-прежнему двери. Как можно было полагать (говорил я сам себе) чтобы Наталя Васильевна из такой скромненькой девицы, которой она была два года за сим, превратилась в такую своенравную и крикливую даму. 

Подойдя к бюро Горемыкова, я увидел на нем несколько разбросанных карточек. Прочтя одну из них, я узнал, что в этот день был день рождения Натальи Васильевны, и по сему случаю это были пригласительные билеты. Пока я рассматривал карточку, вошел Горемыков. 

- Извини, брат, что я оставил тебя одного, - сказал он: - у меня жена, она ведь такая хозяйка, что-то расшумелась на дворецкого, так надо было распорядиться.

- Хорошее дело, - отвечал я: - с дворецкими надо быть взыскательнее; их вообще должно держать в руках.
Не знаю, согласен ли был со мною бедный Горемыков, ибо в этом случае дворецким был не иной кто, как он сам. - Вот, - сказал я моему приятелю, весьма встревожившемуся, по видимому, тем, что я держал в руках карточку; я приехал к тебе нечаянно, но очень кстати: поздравляю тебя с нынешним днем. 

- Да, - отвечал Горемыков в чрезвычайном замешательстве.: нынче день рождения Наташи; но представь себе, какая досада: разумеется, нам следовало быть в этот день дома, и мы хотели было сделать кое-что, так, знаешь, потанцевать; а теперь, по одному неприятному обстоятельству, по болезни одной родственницы Наташиной, должны будем ехать к ней, едва ли не на целый день. 

Так досадно; верно ты был бы добр и провел бы этот день у нас.
- Мне никак нельзя, - отвечал я, досадуя на себя, что привел Горемыкова в затруднительное положение: - я уже зван в два дома: на обед и на вечер.

В это время опять вошел слуга с прежним требованием от Натальи Васильевны. Я хотел было распрощаться и уехать. - Сделай одолжение, подожди еще несколько минут, - сказал второпях мой приятель и побежал к своей супруге. 

На сей раз я не выходил из кабинета, опасаясь, чтобы опять не подслушать чего-нибудь. - Боже мой! - думал я, - он даже боится пригласить меня к себе, не получив на то позволения от своей жены. Невероятное унижение!

По возвращении моего приятеля, вероятно, от вторичной журьбы, я немедленно хотел уехать; но в то время, как я прощался с ним, слуга снова вошел в комнату и сказал своему господину: - барыня, сударь, приказали напомнить вам что нынче день их рождения, и чтобы вы изволили пригласить их (с этим словом слуга показал взглядом на меня) на обед и вечер.

Это совсем дорезало бедного Горемыкова: ему нельзя было не подозревать моей догадки, что он не посмел прежде пригласить меня. 
- Ах, - сказал он в смятении: верно тётушке легче. Так сделай одолжение, приезжай, - говорил он, пожимая мою руку.

-Хорошо, если удастся, буду, - сказал я, в ответ, пожимая у него руку, с каким то особенным чувством сожаление и досады - и уехал.

На другой день Горемыков прислал мне записку, которою, упрекая меня от себя и от имени Натальи Васильевны, почему я не был у них вчера по их приглашению, просил, чтобы я лично извинился в том, приехав к ним обедать нынче. Я велел сказать посланному, что буду. Но тут слуга мой объявил мне, что посланный имеет надобность лично видеть меня. Я велел позвать его.

- Здравия желаю Вашему Благородию, - сказал человек, вошедший ко мне в комнату.
- Ба, Золотов! каким образом ты очутился, - сказал я, немало удивясь, увидев старого денщика, служившего у Горемыкова в полку.

- Выслужил года, М. А., формуляр мой был чист, и я получил законную отставку. Домой идти было не с чем и незачем: кроме сестры, которая замужем никого более нет. Его Высокоблагородие, Григорий Петрович, дай Бог много лет здравствовать, не захотели расстаться со мной: оставили меня у себя и определили жалованье; и я живу ваш-бродь хорошо, слава Богу.

- Дельно; хорошему слуге также тяжело расставаться с добрым господином, как хорошему господину с добрым слугой.

- Вчерась В. Б. вы изволили быть у нас, я на то время был послан со двора. Когда пришел домой, то Григорий Петрович сами изволили мне сказать, что В. Б. вышли также в чистую и приехали на житье сюда в Петербург. Услышав нынче поутру, что господа посылают к вам записку, я выпросился у дворецкого отнести ее, чтобы повидать В. Б-ие.

- Спасибо, старый однополчанин. Ну, что: теперь вы живете славно, богато.
- Богато-то богато, М. А.; да с богатством то не всегда веселье.
- Как! - отчего же это?

- После сами все узнаете, М. А.: из дому выносить сору не годится; да и я до того не охотник, хотя, правду сказать, пред Вашим то Б-ем и нечего скрываться.
- Твои правила, Золотов, хороши; ты всегда держись их. Предо мною же, брат конечно, скрывать нечего, тем более что мне почти все известно. Ты ведь знаешь, как, мы дружны с Григорием Петровичем: росли вместе, учились вместе, служили вместе, сколько лет спали в одной комнате, и у нас никогда не было никакой размолвки.

- Да мне как не знать этого, М. А.; Григорью-то Петровичу, чай, теперь крайне будет совестно перед вами.
- И, брат: ему надобно более совеститься перед другими, а не передо мной. Я не осужу, a пожалею о нем.

- Истинно, ваше благородие.
- Но вот что мне странно: отчего он так переменился. Он никогда не походил на бабу, а теперь хуже всякой.
- Уж это В. Б. судьба такая: не по нраву то пришла Наталья Васильевна.

- Но, любезный, во всем есть своя мера. А это что такое: хозяин в своем доме, как чужой.
- Уж это правда, М. А.; ни на что не похоже: не так у нас в полку во второй фузилерной роте (здесь: мушкетерской) солдаты боялись злого фельдфебеля Борисова, как Григорий Петрович боится Натальи Васильевны.

- Да скажи, пожалуйста: неужели она чрезвычайно зла?
- Не то, чтобы очень зла, М. А., да своенравна; вот вишь людям-то, как нам, так и горничным, на нее грех пожаловаться: иногда и жалует, a Григорий-то Петрович почти всегда у нее в загоне.
- Да отчего же это?

- Такой нрав, В. Б. Хочет, чтобы совершенно все шло, как ей угодно; Григорий Петрович, против ее воли, не смей слова молвить, ни шагу ступить; а чуть не так, раскричится, что упаси Господи, из дому беги вон. Разумеется, Григорий-то Петрович не таков, а доведись-ка другому она не была-бы такая.

- Конечно: сам виноват, так поделом ему.
- Главное дело, M. А., богатство то на ее стороне. Чуть только вздумает Григорий Петрович идти не по ней, сейчас закричит: имение твое что ли? деньги твои ли? Как бы ты жил, если бы не я? что у тебя есть? заведи свой дом и тогда управляй им.

- Да Бог с нею и с имением. У него достало бы и своего прожить небедно. Радость большая: тысяч пятьдесят проживут в год, да раз пятьдесят она упрекнёт этим каждый день; сверх того танцуй по ее дудке и будь у нее мальчиком.
- Охота жить на славу, В. Б., так поневоле уступишь.

- И, пустое, братец. Он то плох, а то бы имение было имением, а жена женой.
- Да с ней трудно уладить, В. Б. Этта в прошлом годе наделала однажды такого сраму, что Григорию Петровичу месяца два совестно было глаза показать куда-нибудь. У нас был званый обед: за столом сидело человек сорок. 

И вздумалось Наталье Васильевне разкапризиться за что-то на Григория Петровича: слово за слово дошло до того, что она при всех не посовестилась укорять его своим богатством, и так раскричалась, как бывало не крикивал на ученьях и полковник наш Антон Фаддеевич. Что ж после? 

Как гости разъехались, она расплакалась, прикинулась больной, и Григория Петровича разжалобила: он уже готов был плакать вместе с нею, и стал у нее просить прощенья в ее же вине.
- Стало быть он ее очень любит?

- Души не чает в ней, В. Б, тем и балует. Он так боится ее прогневить, что во всякой малости угождает, чего бы не захотела. А все равно редкий день обойдется без крика. Вот и вчерась на порядках досталось Григорию Петровичу, да к тому же и за вас.
- Как, за что это?
- После того, как вы изволили уехать, кто-то из людей скажи барыне, что вам подавали трубку. Было же Григорию Петровичу! уж кричала, кричала: ты из моего дома казармы хочешь сделать! И на вашу долю досталось: да что за важная особа не может обойтись без трубки!

- Ну, так: это я предчувствовал. А сам то он разве никогда не курит?
- Избави Господи; барыня более всякой раскольницы табаку не любит. Вот сами изволите знать, какой он охотник. Случится где в другом месте выкурить трубочку, а дома и подумать не сметь.
- Ай да Наталья Васильевна! Ну, брат, кланяйся господам, и скажи, что буду.
- Слышу-с. Счастливо оставаться В. Б-ие.

Итак, прежде чем я успел увидеть Наталью Васильевну в новом ее состоянии, я уже совершенно знал, в каком она находится отношении к своему мужу. Многие примеры часто показывают нам владычество жен над их супругами, но подобный образец едва ли не единствен. 

С какой жалкой стороны представляется мужчина, унижающийся до ребячества! Но каким образом должно судить и о тех женщинах, которые, не опасаясь подвергнуть себя справедливому осуждению общего мнения, слишком неограниченно пользуются слабостью своих мужей, хотя слабость, со стороны сих последних, чаще всего состоит в излишней их привязанности, и в неумении заставить их уважать себя. 

Нет сомнения, что в большей части несчастных браков должно обвинять мужей, а не жен, ибо первые гораздо чаще подают главные причины к разрушению семейного счастья. Надлежало бы, чтобы холостые люди, прежде возложение на себя важных супружеских обязанностей, были уже утверждены в высокой науке обращения мужей с женами, ибо очень естественно, что жена, не имеющая уважения к своему мужу, не может быть привязана к нему.

Из прежних приятелей Горемыкова немногие не прекратили с ним знакомства после его женитьбы, и весьма немногие из них пользовались благосклонным расположением Натальи Васильевны; но я имел счастье попасть в число последних. 

Не знаю, какому особенному обстоятельству я должен считать себя обязанным за это - только с моей стороны было бы несправедливо роптать за что-нибудь на Наталью Васильевну. В течение четырех лет, то есть со времени приезда моего в Петербург, я, по крайней мере, до сих пор, никогда не имел никакого повода быть чем-нибудь недовольным ею: искреннее и приветливое ее обращение со мной было постоянно. 

Не смотря на это незаслуженное мною преимущество пред другими, я в посещениях своих к Горемыкову был всегда расчетлив. Хотя образ жизни его весьма приятен, но я, говоря искренне, бывая у него, не нахожу душевного удовольствия, и чувствую себя часто весьма недовольным. 

В том доме, где хозяин второстепенное лицо, и где хозяйка главная распорядительница и в тех вещах, которые и не относятся даже к женскому ведомству, в том доме, как бы ни было в нем приятно общество, и как бы ни были в нем различны удовольствия, мне всегда несносно. 

Принимая в Горемыкове душевное участие, и питая к нему истинную дружбу, я никак не могу привыкнуть к мысли, что он в своем доме во всем связан, и гораздо осторожнее должен располагать собою, нежели каждый из гостей его. 

Приятно ли, в самом деле, видеть мужа, который находится в такой неограниченной подчиненности у жены своей? Не любя ничего того, что несообразно с естественным ходом вещей, я как можно реже старался быть свидетелем такого неприятного для меня зрелища, уклоняясь под разными предлогами от приглашений Горемыкова и Натальи Васильевны, и все посещение свои к ним определил только в немногие фамильные дни. Горемыков, как я полагаю, понял истинную причину этого, и вероятно не сердится на меня.

Если вы имеете терпение читать статью мою, милостивые государи, то должны припомнить, что я, провожая масленицу на Дворцовой площади, встретился с Горемыковым в одном из лубочных театров. 

После циркулярного вопроса здоров ли? (который, сказать мимоходом, употребляется у нас большей частью некстати) и обыкновенного ответа: слава Богу, Горемыков начал упрекать меня, что я слишком скуп на свои посещения. На упреки сии я приводил в оправдание свое такие причины, которые очевидно были несправедливы. 

- Приехав домой, - сказал Горемыков: - я, уверю Наташу, что ты обещал непременно приехать к нам нынче обедать: стало быть, ты не захочешь оставить нас без обеда, потому, что мы будем ожидать тебя хоть до 7 часов. Хотя мне и действительно трудно было тогда исполнить желание моего приятеля, ибо я был приглашен в другое место, но в этом случае мне уже совестно было отказаться - и я дал слово. 

Поговорив несколько минут, мы расстались: Горемыков пошел отыскивать свои сани, а я отправился домой, негодуя на скудность лубочных спектаклей в нынешнюю масленицу.
Нечего делать! Дав верное слово, надлежало непременно исполнить его, тем более, чтобы не возбудить на себя справедливого негодования Натальи Васильевны, и к 4-м часам я явился.

- Здравствуйте, редкий гость, - сказала Наталья Васильевна с обыкновенной своей любезностью, которая исчезает только в разговорах ее с мужем: - мы хотели было отслужить панихиду за упокой души вашей, если бы иногда не встречались с вами в печатном свете: это только одно удостоверяло нас, что вы еще здравствуете.

- Извините; совершенный недостаток времени.
- Не оправдывайтесь, - прервала меня Наталья Васильевна, - лучше покайтесь; вы знаете, что чистосердечное признание уменьшает важность преступления. Помилуйте! вы более всякого государственного человека жалуетесь на недостаток времени.

- Ну, для нынешнего дня да отпустятся ему все грехи, лежащие на душе его, - сказал хозяин: - нынче прощальное воскресенье, а мы с К. Н. А. и с П. Ф. накажем его за это после обеда в вист.
В это время одна из родственниц Натальи Васильевны переменила разговор, начав рассказывать анекдот, случившийся с одной молодой девицей в последнем маскараде в доме г-жи Энгельгард. Я в это время с хозяином и с некоторыми другими вышел из гостиной.

Во время обеда разговор зашел каким-то образом о театре. - Кстати, - сказала Наталья Васильевна своему супругу: - ты послал бы за ложей; мне хочется нынче быть на спектакле.
- Что тебе это вздумалось, милый друг? - сказал Горемыков: - лучше бы ехать на утренний; а вечерний спектакль в этот день обыкновенно бывает пустой.

- Ты всегда находишь удовольствие противоречить в том, чего мне хочется, - сказала Наталья Васильевна, бросив значащий взгляд на своего супруга.

- Тебе надо же будет съездить после обеда к Настасье Федоровне: от нее можешь заехать взять билет, чем посылать человека, который верно его не достанет. Надеюсь, что вы поедете с нами, - сказала Наталья Васильевна мне.
- С удовольствием, если только вы будете иметь ложу в Большом театре, - отвечал я.
- Отчего же такое условие?

- Я обещал моему приятелю, журналисту, написать статью о новом приехавшем сюда Берлинском танцоре, Бриоле, который будет нынче играть в сочиненном им балете роль Жоко.
- Вечно литературные надобности, - сказала с улыбкой Наталья Васильевна.
- Итак, ты отправишься теперь к Настасье Федоровне, - сказал я Горемыкову, по выходе из-за стола, идя с ним вместе в его кабинет.

- Совсем не бывало; нет вовсе никакой надобности ехать к ней, - отвечал он с досадой. Это сказано было для того, чтобы я сам только поехал за билетом. Ох, жена! Что только придет в голову, так непременно хочет поставить на своем. A мне хотелось сесть в вист.
- Да уж, брат, некогда, - сказал я, глядя на часы: - четверть шестого, а нынче начало спектакля ровно в 6 часов. Тебе, я думаю, быть без ложи.

Опасаясь дальнейшего промедления не получить успеха в предстоящей командировке, Горемыков в силу предписания своей супруги отправился.

- Будем ли мы нынче в театре? - спросила Наталья Васильевна у своего супруга, по возвращении его.
- Ты очень хорошо сделала, - отвечал Григорий Петрович, - надоумив (N. В. самолюбие его не дозволило ему употребить в этом случае приличное выражение: приказав) меня съездить самому, иначе мы остались бы без спектакля. Вот билет.

- Проворный же ты Меркурий, - примолвил я, глядя на часы: в полчаса туда и обратно.
- Мне захотелось взять ложу в Новом театре, - сказал Горемыков своей супруге: - прекрасная пьеса, которую я не видел еще на сцене: "Своенравная жена".

- Благодарю за двусмысленность, которой, впрочем, я на свой счет не принимаю, - возразила с улыбкой Наталья Васильевна. - Где же ты видел своенравную жену: не в этой ли гостиной?
- Я хотел сказать, что читал эту пьесу, - отвечал, Горемыков в замешательстве.

- Да она еще не напечатана, - возразил я с иронической улыбкой.
- Будто нельзя читать в рукописи. Я тебя уверяю, милый друг, что эта пьеса оригинальна и забавна, и имеет нравственную цель.

- В чем же состоит эта нравственная цель? - спросила Наталья Васильевна с принужденной улыбкой. - Вероятно в том, чтобы мужья, в присутствии посторонних людей, не говорили неприличных острот на счет своих жен. Не правда ли?

- Это было бы несправедливо с твоей стороны, если бы ты мои слова приняла на свой счет: ты пожалуй, готова рассердиться до такой степени, что не позволишь мн. поцеловать себя, - сказал Горемыков, сделав это.

- Вот мужья нынешнего века! - воскликнула Наталья Васильевна: - неприятную горечь оскорбительных и несправедливых своих упреков, они подслащивают поцелуями; а между тем все нападают на нас только бедных жен: никто не вздумает вывести на сцену своенравного мужа.
- Итак, вы едете с нами, - примолвила Наталья Васильевна, обратившись ко мне.

- Каким же образом я исполню обещание свое написать статью о Жоко?
- Помилуйте, - возразила Наталья Васильевна: - вы, вероятно, более найдете, что написать о
Своенравной жене, нежели о Жоко.

- Если вы так полагаете, - отвечал я, - то я согласен.
Через несколько минут, пока Наталья Васильевна одевалась, мы отправились, и приехали в Театр при самом начале спектакля.

Графиня Флоридор, женщина злая и своенравная до высочайшей степени, также держащая в руках своего мужа, как Наталья Васильевна, и как многие жены нынешнего света, главная героиня оперы: Своенравная жена. Графиня ненавидима не только своими домашними, но даже всеми знакомыми и соседями. 

Один чародей, удостоверившись в справедливости общего слуха о ней, и на себе испытав негодность ее характера решается наказать ее, полагая, что наказание его послужит для нее исправлением - и успевает в своем предприятии. 

Помощью волшебства, он, во время сна Графини, переносит ее невидимо для всех в жилище одного из ее слуг, башмачника Якова, а от сего последнего берет жену его, Марину, кроткую и добрую, и переносит ее, также спящую, в дом Графини. Таким образом Марина делается Графиней, а Графиня башмачницей. 

Хотя лица их не изменились (ибо театральное волшебство не достигло еще такой степени, чтобы можно было в этом случае переменить обеим актрисам лица их одно на другое), но обмен чародея, как для мужей их, так и для всех прочих, (разумеется, исключая зрителей) незаметен. 

Все только удивляются внезапной перемене их характеров: ибо башмачница сделалась злой крикуньей, а Графиня тихой и доброй. Графиня, проснувшись, зовет свою Фидельку, кличет своих служанок, и в ответ на это слышит суровый, повелительный голос своего мужа, приказывающего ей вставать и приниматься скорее за работу. 

Графиня вскакивает с постели, и не верит ничему, что представляется ее глазам; начинает гневаться и требует объяснения от своего мужа, в котором видит своего башмачника: по какому случаю она очутилась у него, в несвойственной для нее одежде. Яков, думая, что она спросонья, смеётся над ней. 

Графиня, разгневанная его дерзостью, почему он не признает в ней свою госпожу, увеличивает свой крик, угрожает и хочет его бить. Яков, полагая, что она с ума сошла, решается, образумить ее, к неимоверному ужасу Ее Сиятельства, самым варварским средством... плетью. 

Эта последняя принятая Яковом строгая мера заставляет Графиню сесть, по его приказанию, за прялку. Только Яков прикажет что-нибудь, Графиня опять напоминает ему, что она госпожа его: Яков снова берется за грозную плеть, укрощающую гнев Ея Сиятельства - и Графиня опять послушна.

Наконец Графиня должна убедиться невольно в той мысли, что она, действительно башмачница, и что ее богатство и прежний снисходительный муж, который, бывало, во всем покорялся ее воле, все это было во сне. Кажется, она не столько сожалела о титуле и о графском житье-бытье, как о своем добром муже, которым она распоряжалась, как хотела, тогда, как новый супруг заставляет ее следовать своей воле. 

Надо сказать, Графиня поневоле должна обратиться в послушную и кроткую Maрину, это и составляет ее бедствие: ибо для своенравной жены, привыкшей повелевать своим мужем, нет ничего тягостнее этой перемены. 

Наконец чародей заканчивает свое испытание: возвращает Графине прежнее положение и прежнего мужа, советуя ей как можно скорее перемениться. Этот урок сильно действует на Графиню: она чистосердечно во всем раскаивается: обещает мужу обратить прежнее свое над ним самовластие на нежную к нему привязанность, и совершенной переменой нрава возбудить во всех любовь и уважение к себе, - и занавес опускается.

- Quelle piece detestable, - сказала Наталья Васильевна по окончании оперы.
- C'est le choix de votre epoux, madame, - молвил я, бросив иронический взгляд на Григория Петровича, который, по-видимому, был доволен оперой.

- Почему же она тебе не нравится? - спросил он: - у нас очевидное несходство во вкусах.
- Отчего же мы понравились друг другу до свадьбы? - сказала Наталья Васильевна, рассмеявшись.

- Оттого, что мы не самолюбивые, - отвечал мой приятель. - Вот это и подтверждает справедливость моих слов. Мы любим друг друга, и следственно не любим самих себя, оттого одна вещь не может нравиться нам обоим вместе.

- Едва ли ты не самолюбив, милый друг, - сказала Наталья Васильевна.
- Прекрасно: искренность лучше всего. Слышишь ли, Michel, - сказал мне Горемыков, когда я начал поглядывать по сторонам, опасаясь, чтоб наши соседи по ложе не обратили внимание на разговор супругов, который мог быть услышанным, хотя и велся он тихо: - жена, наконец торжественно признается, что меня не любит.

- Ты действительно становишься несносным, - сказала Наталья Васильевна с заметным огорчением: - делать мне неприятности составляет главное твое удовольствие.
- Как ты вспыльчива, милый друг! - сказал Горемыков, стараясь обратить в шутку этот разговор, начинающий делаться серьёзнее: вся беда происходит от того, что мне, вопреки твоему мнению нравится эта опера.

- Какая разница, - возразила Наталья Васильевна. - За твой вкус никто не отвечает. Кто же виноват в том, что тебе нравится дурное, а хорошее кажется дурным?
- Милый друг! - сказал тихо Горемыков: - в наше время надобно считать тех жен за особенных смиренниц, которые утверждают, что у их мужей вкус дурен.

- Острота за остроту! - подхватил я, стараясь вмешаться в разговор супругов: это, - сказал я Наталье Васильевне, - вам за то, что вы упрекнули его в самолюбии.

- Но эта острота не так нова, - отвечала Наталья Васильевна, - ее бы посовестились напечатать и в Furet. Горемыков улыбнулся. - Виноват, - сказал он, - что я не согласился с мнением твоим об опере: ты говоришь рецензиями. 

- Опять опера! - прервала Наталья Васильевна, - надо иметь мало вкуса, чтобы находить ее хорошей. Разумеется, это такая пьеса, которую можно дать в последний день масленицы, когда Театр полон зрителями, не ищущими особенного достоинства в драматических произведениях. 

- Все-таки я не вижу доказательства, на котором ты основываешь свое мнение, - возразил Горемыков. - Содержание глупо, - сказала Наталья Васильевна. - Неестественно, чтоб женщина могла быть до такой степени своенравною, как она здесь представлена. 

- Позволь тебя упрекнуть в предубеждении к своему полу, - сказал Горемыков, который, против моего ожидания что-то смело разговорился со своей супругой. - Ах, милый друг! сколько найдется женщин, которые вовсе не уступают в своих свойствах этой графине, и которым надо было бы ездить на каждое представление этой оперы! 

Сколько найдется мужей, жалеющих, что в наше время нет таких чародеев, которые могли бы делать подобные перемены с их женами.

В эту минуту взглянув на Наталью Васильевну, я увидел, что вся кровь бросилась ей в голову: щеки ее горели; в глазах также сверкал пламень сильнейшего негодования; она, казалось, была в лихорадочном пароксизме.

- Едем же домой, - сказала она своему мужу: - Мельника смотреть не для чего. В нем, кажется, совершенно нет никакой нравственной цели, которой ты ищешь во всем.
- Едем, если тебе угодно, - сказал Горемыков.

- А вы как намерены, М. В.? - спросила у меня Наталья Васильевна.
- Мне по обязанности Рецензента, позвольте остаться до конца спектакля.
- Сделайте одолжение, - сказала Наталья Васильевна, принуждая себя улыбнуться: - если вы действительно намерены написать что-нибудь о Своенравной жене, то составьте статью вашу таким образом, чтоб муж мой нашел в ней нравственную цель.

- Постараюсь исполнить ваше желание.
Провожая супругов до экипажа, я тихонько напомнил моему приятелю, чтобы он, по приезде домой, не забыл, по христианскому обычаю (ибо это было в прощальное воскресенье), попросить прощения у Натальи Васильевны.

Полагая, что Наталья Васильевна и в самом деле имеет какое-то предубеждение к опере Своенравная жена, я боюсь приводить за истину и суждение ее, которые она делала об игре актеров в сей опере. 

По ее мнению: г-жа Иванова (в роли графини Флоридор) вовсе не была расположена в то время к игре и пению; г-жа Шелихова (в роли Марины, башмачницы, по поступлении своем в графини, начала играть и петь лучше; а г. Величкин (в роли Якова, башмачника), - играл недурно, но пел весьма неудачно. 

О прочих актерах Наталья Васильевна не упоминала, вероятно, потому, что о них говорить было нечего. Мельник колдовал, обманывал и сватал по-прежнему: г. Величкин хорош в сей роли. Жаль, что Наталья Васильевна не видела этой пьесы, а то бы она, вероятно, заметила, что г-жа Марсель и г-н Шемаев не совсем удачны в роли крестьян. 

Когда надо было поворожить Анюте в зеркало, то луна, по-видимому, для последнего дня масленицы, забыла урочное время своего восхода, и потом, свесившись на скорую руку, минут десять качалась, как маятник на своих небесах. 

Увидев в это время одного знакомого мне романтического Поэта, я сказал ему: - посмотрите-ка, как любимица ваша раскачалась для прощального воскресенья!

Вместо эпилога

Вчера я получил записку от приятеля моего Горемыкова. Вот что он пишет: За стихи, присланные тобой из Северного Меркурия жена чрезвычайно тебе благодарна, - а я... не знаю, как благодарить тебя. 

Дай Бог тебе здоровья, друг сердечный: ты сделал меня счастливейшим человеком! Надо сказать, что с того самого вечера, когда мы были вместе в театре, я заметил большую перемену в Наташе, по прочтении статьи твоей, она решительно стала другая. 

Дай Бог только, чтобы эта благодетельная перемена с ней осталась навсегда! Чувствуя, что в ней были некоторые недостатки, подобные тем, с какими представлена героиня твоей статьи, она решилась совершенно перемениться. Ты можешь быть уверен, что она не только не сердится на тебя, но даже теперь позволит курить трубку, хоть в гостиной, хоть в кабинете...

Стало быть, читатели, нет худа без добра: может быть некоторых из вас я утомил в то время своей статьей, но зато сделал доброе дело.

Наверх