Аполлинарий Бутенев. Воспоминания русского посланника в Лондоне

Я родился в последние годы царствования императрицы Екатерины II (в семейных бумагах я никогда не мог отыскать моего метрического свидетельства; но мне говорили, что я родился 16 июля 1787 или 1788 года, и даже я встретил первое из этих чисел, означенное рукой моей матушки в домашнем молитвеннике), в глуши Калужской губернии, в небольшом имении отца моего (сельцо Гриденки, Медынского уезда).

Дедушка мой тогда еще жил в небольшом также наследственном имении своем Тульской губернии (сельцо Абин, Белевского уезда). Лет семи или восьми от роду, я уже не знал родительского крова, и потому сохранил о последнем лишь смутные воспоминания. Всего живее припоминаю я нежность матушки и ее постоянные заботы о довольно многочисленном семействе, в котором я был старшим сыном.

Помню, как мы собирались вокруг нее за утренним чаем, как гуляли в саду, где было много яблонь и смородины, как по воскресеньям и праздниками ездили с ней к обедне в старинную церковь, в соседнее с нами село (село Агафьино, в 2-х верстах от Гриденок. Оно принадлежало близким нашим родным. Там у меня была тетушка, моя крестная мать, Акулина Ивановна Мясоедова, которой баловнем я был в моем детстве. Она умерла девицей. У нее был прекрасный голос, и она мне пела народные песни, к великому моему удовольствию. Этих песен я никогда потом не мог слушать без глубокого умиления).

Помню также дедушку, который умер слишком 90 лет от роду. Он родился еще при Петре Великом и, в царствование императрицы Анны, служа в нижних чинах, в линейном полку, ходил против турок под начальством фельдмаршала Миниха и любил мне рассказывать о своих походах. Потом он еще довольно долго служил в Преображенском полку, и тут у него начальником был великий князь наследник Петр Федорович (после Петр III), которого он не иначе называл как "молодой великий князь". Дедушка уже много лет как лишился зрения, но до конца сохранял отменную свежесть и ясность ума. Он умер я первых годах нашего столетия, в царствование императора Александра 1-го.

Мой отец, по тогдашнему общему обычаю, начал службу в Петербурге, в одном из гвардейских полков, но женившись, уехал в деревню заниматься маленьким своим хозяйством. Он со своими соседями предавался охоте с гончими, обыкновенной отрасти тогдашнего мелкого дворянства; я тоже, может быть, получил бы эту страсть, если бы дольше остался в деревне и если бы в детстве моем одарен был более с крепким сложением. 

При очень ограниченном состоянии, при постепенном умножении семьи, родители мои, а в особенности матушка, горячо желая дать детям воспитание, решились, по недостаточности собственных средств, принять предложение одного богатого деревенского соседа (Афанасия Николаевича Гончарова, дед Натальи Николаевны Пушкиной) учить меня вместе с его единственным сыном, моим как раз ровесником. При нем уже были гувернеры для занятий: русские, французские и немецкие.

Без сомнения, надежда доставить мне лучшую будущность побудила моих родителей решиться на эту разлуку; но я и теперь помню, как много слез она стоила моей матери, братьям, сестрам и мне самому, хотя и семейство, куда я ехал жить, помещалось в своей усадьбе (Полотняный завод, село Спасское, Медынского уезда) с прекрасным домом, всего на какой-нибудь день расстояния от нашей деревни (верст 50 или 60). Палаты, куда меня перевезли, поразили меня огромностью, богатством и великолепием, о которых я до того не имел понятия. Будущий мой товарищ по ученью показался мне очень любезным и ласковым; его родители обращались со мной с нежностью, да и после, в течение долгих лет, проведенных у них до разумного возраста, и был я как сын дома. Однако долго я не мог привыкнуть к разлуке с отеческим очагом, который имел утешение от времени до времени навещать.

В особенности позднее в моей жизни я все более и более оценивал, какая невознаградимая потеря для мальчика семи или восьми лет быть лишенным нежных и разумных попечений и первых религиозных к нравственных наставлений, которые в первоначальном детстве усваиваются только от одной матери, особливо от такой благочестивой и святой матери, какая была у меня. Вступил я в это семейство, где мне суждено было начать и кончить мое ученье, за год до кончины императрицы Екатерины; о воспитании общественном в провинции то время почти не было и помину. Гончаровы были очень богаты.

Кроме великолепных палат в Полотняном Заводе они владели еще многими другими прекрасными поместьями, в которых и жили потом (село Доманово, село Денисово, село Вешки). Зиму же они проводили в Москве, в своем городском доме. Не входя здесь в подробности о первых годах моей ученической жизни в этом семействе, скажу только, что барская обстановка была поставлена на очень широкую ногу, хотя семейство это собственно не принадлежало в высшей знати. Едва ли в наши дин существует что-либо подобное, особливо с тех пор, как самые знатные и богатые наши дворяне живут почти все в обеих столицах и главное в Петербурге, или же путешествуют по чужим краям, что в то время было очень редко.

Чтобы дать понятие об этой обстановке, довольно указать на количество людей ее составлявших. Не говоря о многочленной прислуге обоих полов (вся семья: хозяин, жена его и один сын), в доме находилось: три гувернера, из коих два иностранца (зимой же, в городе, приходили еще особые учителя для уроков), немец-доктор, венгерец-капельмейстер, завидовавший оркестром от 30 до 40 музыкантов для духовых и струнных инструментов, в том числе особый оркестр охотничьей роговой музыки, которую ввел знаменитый любимец Екатерины, князь Потемкин, и в которой каждый музыкант играет только по одной ноте. 

Затем, верховые в особых мундирах для гончей охоты, множество всякого рода экипажей с соответственным числом упряжных и верховых лошадей; дом и стол открытые, почти ежедневно, для многочисленных соседей, которые беспрестанно появлялись пользоваться этим гостеприимством и проводили целые недели, иной раз со своими семействами, на всем готовом, как они, так их прислуга и лошади. Гостей принимали так, чтобы им захотелось приехать в другой раз.

В настоящее время трудно понять, до каких широких размеров простиралось это старинное Русское гостеприимство. Но таковы были тогда либо дешевизна материальной жизни, либо не утонченность роскоши в остальных издержках, что вся эта обстановка, столь блистательная, можно сказать княжеская, обходилась, как я узнал позднее, всего в какие-нибудь тысяч 70, 80 франков ежегодного расхода! И зима в Москве входила в этот же счет. А в настоящее время этих денег едва достало бы на прожитие в Петербурге людям даже среднего состояния.

Но что мне особенно приятно прибавить, по всей справедливости, к этому взгляду на роскошные нравы того времени - это то, какой вид порядка имели все большие имения Гончарова и каким замечательным они пользовались благоденствием; крестьяне его слыли самыми зажиточными и счастливыми в губернии.

Конец царствования Екатерины II и царствование Павла I (1795-1801)


Еще помню впечатление удивления, смешанного с очарованием, когда я в первый раз увидел Москву, куда мы приехали на зиму. На слуху у детей, особенно в глухом уезде, постоянно было имя древней и славной столицы нашей: про Петербург почти не было слышно. Словом, Москва производила такое чрезвычайное очарование, что даже те из соседей, которые хвастали, что в ней бывали, казались людьми высшего порядка. Мое любопытство и мое воображение были возбуждены рассказами старого слуги, моего дядьки, которого в молодости отдали в Москву в учение. Он передавал чудеса о множестве монастырей и церквей, с позлащенными главами, о прекрасных дворцах, о древнем Кремле с огромной колокольней Ивана Великого; о царь-колоколе, вжавшимся в землю, с отверстием для входа в него; о царь-пушке, которой жерло было словно пещера и т. д. Он прибавлял еще о страшной казни Пугачева с сообщниками, которой был он свидетелем, назад тому лет 20.

Итак, я большими глазами смотрел направо и налево, проезжая более часу по загроможденным повозками, санями и людьми городским улицам, до дома Гончаровых. Этот первый взгляд оставил во мне весьма смешанные образы и представления; они прояснялись во время наших прогулок по городу и после, расспросов у моих провожатых. Прожил я в Москве семь или восемь зим подряд. После того много раз видел я нашу древнюю столицу, и даже накануне рокового дня вступления Наполеона I с его бесчисленными легионами, накануне славного пожара, который обессмертил ее в истории; видел ее потом в четыре царствования - Павла I, Александра I, Николая I, Александра II; но, судя по моим воспоминаниям, никогда не казалась она мне столь обширна, грандиозна, оживлена, а особенно столь оригинальна как в последнее время царствования Екатерины II- оригинальна более восточным, чем Европейским видом и отпечатком. Ныне это наоборот.

Великолепные дворцы, разбросанные по частям города, рядом с бедными деревянными домишками, превосходные сады и обширные огороды среди наилучших кварталов; огромные крытые базары, с множеством всяких лавок, весьма похожие на базары и базе станы, какие я видел в Константинополе; конские бега на больших площадях, нарочно для этого назначенных и приспособленных, чуть не в центре города; в назначенные дни, кулачные бои, охота на медведя и волка, привлекавшие множество зрителей - и рядом театры, цирки, акробаты на Европейский лад!

Особенно поражало количество церквей (350-400), больших, средних и малых, архитектуры большей частью самой разнообразной и странной. Дом Гончарова, на бойкой улице, был рядом с церковью, за которой почти рядом была другая; а третья как раз напротив дома, через улицу! При каждой - колокольня, так что, днем и ночью, мы буквально оглушались колокольным звоном, особенно на святой неделе, когда звон почти не прерывается. Еще характеризовало Москву в то время большое число знаменитейших и старейших родов, высшего дворянства, которые постоянно в ней жили по зимам с большой роскошью, а летом пребывали в прелестных подмосковных дачах.

Большей частью это были особы, занимавшие высшие государственные должности и потом отдыхавшие, на склоне дней, в пышном бездействии; или сановники, генералы и пр., самолюбие которых было оскорблено и которые показывали, что ищут независимости, или богатые помещики из губерний, желавшие не столько чинов, сколько пользоваться своим богатством среди удобств и удовольствий столицы, и в тоже время, с большей возможностью воспитывать своих детей. Одним словом, Москва представляла картину движения, оживления и развлечений, выражавшихся всякого рода собраниями и праздниками. Общество искало только рассеяния, будучи не занято ни политикой, ни каким либо серьезным делом и едва-едва литературой, о существовании которой Карамзин и весьма немногие писатели заставляли только подозревать.

Во всех отношениях Москва была городом по преимуществу аристократическим; но после великого погрома 1812 года наша старая столица, быстро возникнув из развалин и пепла, приняла совершенно другой характер - стала городом торговым и промышленным. Новые поколения, сделали Москву центром торговли, мануфактур и даже национальной литературы.
Между наиболее представительными лицами, жившими тогда в Москве, были: знаменитый граф Орлов, поразивший турок при Чесме в 1770 году; князь Юрий Долгорукий, в ту же эпоху воевавший в Морее; генерал Еропкин, получивший почетную известность во время чумы 1771 года; канцлер граф Остерман и многие другие исторические личности. Но наибольшим уважением пользовался по своему сану, характеру и красноречию, и всех известнее в городе был митрополит Платон, - слава русской церкви. Я видел многих из этих особ, а князя Юрия Долгорукого впоследствии знал и лично. Он жил очень долго и, 30 лет спустя, по возвращении моем из Константинополя, в 1830-м году, с любопытством расспрашивал меня о Востоке и местах его первых военных подвигов.

Когда мы приехали во второй раз на зиму в Москву, в конце 1796 года, пришла весть о кончине императрицы Екатерины II, и у меня еще свежо в памяти сильное впечатление этого события. После царствования столь долгого и славного, Екатерину все еще продолжали любить. К сожалениям примешивались не только ожидания больших перемен, неизбежных при новом воцарении, но и опасения сурового и странного характера, который вообще приписывали наследнику Павлу. Московское общество приготовлялось к торжественному принятию нового императора. Он возвестил, тотчас по восшествии на престол, скорое свое коронование; он спешил им необыкновенно.

Так как у нас дети обедали обычно за общим большим столом, вместе со всеми, а гости были почти ежедневно и к обеду и вечером, то мы слышали все петербургские новости. Слышали о суровом правлении, о военных парадах в прусских мундирах, времени Фридриха II (ими заменились блестящие куртаги Екатерины и богатая, расшитая серебром и золотом одежда ее гвардии); слышали о выставляемом напоказ сыновнем поклонении Павла I-го памяти Петра III-го; о блестящих милостях, расточаемых всем, кто служил при нем не только в высших должностях, но и в низших, так, старый придворный кучер вдруг увидел себя облагодетельствованным на конце своих дней. Иногда мы видели за обедом лиц, которые только что прибыли из Петербурга; мундиры на них были прусского образца из толстого сукна, в буклях и с косами болтавшимися по спине. Они рассказывали о новом императоре анекдоты, столь же странные, как и их одеяние.

Уже называли имена Аракчеева и Кутайсова, дотоле неизвестные; они внезапно возвысились и назначались играть большую роль при новом дворе. Однако же я помню, что, говоря обо всем этом, наши гости упоминали с большой похвалой о некоторых первых мерах правления нового императора; также хвалили великодушное отношение Павла к бывшим в милости у Екатерины лицам, особенно в семье Зубовых; хвалили легкий доступ к его особе для всех просителей, так, что даже появились стихи (на русском и французском языках), которые читал и я, где он назывался новым Титом.

К несчастью, подобное настроение общества продолжалось очень недолго. Но, может быть, оно не вполне было лишено основания в отношении сердца и первоначальных предрасположений этого государя. По крайней мере, я могу сказать, что когда лет 15 после его смерти я жил, по службе, в Германии, то хорошо знал старого медика, д-ра Кюрнера, человека самого почтенного, который служил, прежде при нашем дворе. Он уверял меня, что тогда великий князь (уже женатый) соединял с живым и образованным умом чувствительное и доброе сердце, которое заставляло окружающих любить его. Холодное же и недоверчивое отношение к нему имп. Екатерины, устранившей его от всякого участия в делах, а особенно унижения, которые он должен был переносить до такого (за 40 лет) возраста, были причиной большей части тех припадков слишком частого гнева и чудачеств, наконец, тиранических действий, которые, по несчастью, ознаменовали его царствование и вызвали роковой конец.

Итак, в первых месяцах 1797 года, Павел с двором, с многочисленной гвардией уже прибыл в Москву, и назначил в день Пасхи быть коронации, вопреки примерам прежних государей, которые короновалась в более благоприятное время года. Я помню, как я смотрел я на торжественный въезд Павла в нашу столицу. Для этого нарочно были устроены места. Он ехал верхом на старой белой лошади; говорили, что она ему была подарена принцем Конде, еще во время его путешествия во Францию под именем графа Северного, лет 14 или 15 назад.
Два молодые великие князя: Александр и Константин, также верхом, ехали по сторонам от него. 

Государь почти постоянно держал в руке шляпу, чтобы приветствовать ею толпу. Особенное внимание обращал на себя в. к. Александр, прекрасная фигура и приветливое лицо которого всех пленяли. Императрица Мария с младшими детьми следовали в богато-позолоченных каретах, с множеством стекол, сквозь которые зрители хорошо их видели. Герольды в блестящих средневековых костюмах, полки гвардии, пешие и конные (не столь многочисленные, как потом) предшествовали великолепному поезду и замыкали его. Все шествие продолжалось несколько часов, по улицам, покрытым снегом: был довольно чувствительный мартовский холод.

Все происходило в порядке и спокойствии; но, мне смутно помнится, ощущения толпы были скорее похожи на любопытство, чем на действительную радость, не говори уже об отсутствии того шумного восторга, который проявился при коронации Александра I-го спустя немного лет, и которого мне также довелось быть свидетелем на пороге моей юности.

Несколько дней спустя после въезда, и именно в само Светлое Христово Воскресение, совершилось и коронование Павла (5 апреля 1797 г.). Нас повели в Кремль до свету, чтобы иметь место на нарочно устроенном для публики помосте у самого Красного Крыльца и недалеко от Успенского собора, в котором и совершается помазание. Я мог очень хорошо и чрезвычайно близко видеть августейшее шествие, как при выходе из дворца, так и при возвращении его из собора.

Император, в сопровождении двух великих князей, шел под роскошным балдахином, несомым генералами; за ним следовала императрица под другим балдахином, далее блестящая свита, в которой военные были в большинстве; потом рота телохранителей (лейб-гвардейцев), покрытых с головы до ног вооружением, кирасами, кольчугами, в касках с развевающимися перьями, как у древних рыцарей - все из массивного серебра, сверкавшего и сиявшего на солнце (во главе этой роты шел старый граф, фельдмаршал В. П. Мусин-Пушкин).

Между придворными выдавался прекрасный седовласый старик, в одежде блиставшей драгоценными камнями, он непосредственно следовал за балдахином императрицы, и я узнал, что это был несчастный Станислав Август, король Польский, лишенный престола. Павел принял его в Петербурге со знаками уважения и должного внимания, но, однако не избавил от участия в этой церемонии. Все чувствовали расположение к благородному, меланхолическому и злосчастному бывшему монарху.

При возвращении процессии в том же порядке на Красное Крыльцо император был уже в короне, порфире, со скипетром, и казался утомленным: он тяжело дышал после долгой церемонии и изнурительной тяжести своего убора, которому он так мало соответствовал своим ростом и фигурой. Наше детское любопытство, сильно возбужденное всем этим зрелищем, которое длилось целое утро (а мы были, разумеется, натощак) достаточно удовлетворилось, и мы не жалели о том, что на всех остальных празднествах уже не присутствовали; впрочем, мы видели иллюминацию Кремля, Ивана Великого на которую нас возили в карете.

Об остальном времени недолгого царствования Павла I, проведенного мною, зимой в Москве, летом в Калужском поместье, не сохранилось воспоминаний сколько-нибудь любопытных. Года два спустя, я видел еще раз императора, приезжавшего в Москву на большие маневры при огромном близ нее находившемся лагере.

Расположение нему тогда уже очень убавилось, чуть ли не исчезло, не столько от постоянных передряг в сфере высшей (особенно военной) и от причудливых, капризных и произвольных действий (от которых терпели больше в Петербурге, чем в Москве или провинциях), сколько от того, что полиция везде должна была преследовать фраки и круглые шляпы, до такой степени, что даже мальчики нашего возраста были принуждены носить одежду французскую: трехрогие шляпы, башмаки с пряжками, вместо курточек и пр. (Тогда дети не носили еще русской рубашки; на нас должны были напяливать курточку, длинный французский кафтан, коротенькие штаны, башмаки с пряжками и пудрить к тому же головы).

Тогдашний военный губернатор Архаров, обер-полицмейстер Эртель и комендант Шейдеман (с косой болтавшеюся у него до пят), строжайше наблюдали за точным исполнением этих повелений. Появление этих лиц в театре или на публичных гуляньях возбуждало тревогу; на них смотрели как на помеху веселью на всех собраниях и балах.

В числе таких балов особенно помню один большой ночной праздник, данный в обширном саду (находившемся близ нашего дома) князем Безбородко, этим знаменитым министром и канцлером императрицы Екатерины. Его высокий рост, грудь увешанная орденами и при этом гостеприимство для всей публики запечатлелись у меня в памяти.

Справедливо будет упомянуть здесь о порядке наших школьных занятий и уроков. К нам прибавили третьего товарища, Н. Сокорева, родственника Гончаровых, годами двумя старше нас. Итак, мы составляли в классе трио; да еще три наших гувернера-преподавателя, кроме особых учителей музыки, рисования, танцев и верховой езды. Гимнастика тогда еще не вводилась. Наш гувернер-француз (Мартинэ из Оверни; он был скорее провинциальным поэтом, чем педагогом), как и большая часть тогдашних французских преподавателей в России, знал немногое, и научить нас конечно не мог. 

Впрочем, это был хороший человек, веселого и нетребовательного нрава, вне уроков не строгий. Он учил нас бегло болтать по-французски, очень мало грамматике, да писать под диктовку; давал много заучивать наизусть, стихов и прозы, читать прилежно Древнюю Историю Роллэна, без дальних объяснений; немного географии и еще меньше арифметике. Позже заставил он нас играть в комедиях с другими ровесниками, для лучшей практики во французском языке. В наших прогулках и развлечениях он не был стеснителен, напротив, даже участвовал в них, чередуясь с гувернером русским и немцем, над которыми он был старшим.

Немец Вареш был более сведущ в преподавании, более отчетлив и даже педантичен; его уроки не забавляли нас, но, полагаю, были более полезны, хотя, впрочем, они ограничивались его родным языком да "Всеобщей историей" Шрека. Русский учитель, П. И. Турбин, студент московского университета, основательно преподавал нам грамматику, дополнял серьезнее уроки географии и арифметики, которым учились мы у Француза, и познакомил нас, позже, с Русской словесностью. Ломоносов, Сумароков, "Душенька" Богдановича и Державин в поэзии, да Карамзин, почти один в прозе, составляли для нас все ее содержание.

Но что странно, русская история вовсе не входила в его программу! Учиться ей начали мы по "Истории России" (Histoire de Russie), написанной по-французски Левеком. Карамзин напечатал свое бессмертное творение только 15 или 20 лет спустя. Оно открыло путь для других русских историков, из которых, однако никто еще не сравнялся с ним.

Эти первые гувернеры и учителя последовательно заменялись другими. Между прочими был у нас родной брат ужаснейшего Марата, слишком известного во времена французской революции. Он впрочем, гораздо ранее этой революции приехал в Россию искать счастья. Ненавистную же эту фамилию он после переменил на Будри (имя его родного городка в Швейцарии). Сам он был, напротив, прекраснейший человек, нрава самого мирного, и вдобавок образован более своего предшественника. 

Однако оставался он у нас недолго и предпочел возвратиться в С-Петербург, где он женился. Заменил его, и еще к лучшему для нас, французский офицер-эмигрант, из хорошей фамилии и с прекрасными манерами, капитан Монтольё д'Арпавон, кавалер ордена св. Людовика. Если и не обладал он всеми должными познаниями, то это заменялось следами первоначального хорошего воспитания и знанием света. Он участвовал, в молодости, в Североамериканской войне под начальством Лафайета; там-то выучился он по-английски и нам давал первые уроки этого языка. Мы расстались с ним с сожалением, когда он вернулся во Францию вместе с прочими эмигрантами.

Преемником немецкого гувернера был молодой теолог по имени Бергман, только что прибывший из немецких университетов. Тогда еще мы не могли судить о его достоинстве и талантах, которые дали ему впоследствии известность, как писателю и проповеднику (в Риге). Но если он был строг и точен в своих уроках, зато вознаграждал нас, когда бывал нами доволен, рассказывая, долгими осенними и зимними вечерами, страшные романы г-жи Радклиф. Они были тогда почти в такой же моде, как романы Вальтера Скотта лет 20 спустя.

Что касается изящных искусств, то только один из нас, молодой Гончаров (Николай Афанасьевич, отец будущей жены Пушкина, Натальи Николаевны. Он был отличным музыкантом, играл на виолончели, не смотря на повреждение руки из-за падения с лошади) сделался отличным скрипачом; вообще же мы не особенно успевали ни в музыке, ни в рисованье; в последнем, может быть, по вине учителя: рисование мне опротивело, потому что года два или три меня заставляли рисовать только глаза, носы да уши.

Но из многих наших учителей с особенным уважением и признательностью вспоминаю первого нашего Московского законоучителя, почтенного, беловолосого старца, протоиерея Архангельского собора Петра Алексеевича. Это был один из ученейших людей в тогдашнем духовенстве, автор многих духовных сочинений, между прочим, уважаемого Церковного словаря. Он же был первым нашим духовником. Лицо его, благочестивое и светлое, ободряющие его речи, снисходительная мягкость и неизменное терпение во время уроков неизгладимо запечатлелись в моей памяти. 

По несчастью, года через два он скончался, и эта потеря была невосполнима для моего образования в деле веры: я это чувствовал во всю жизнь. Обучение мое продолжалось от 6 до 7-ми лет; оно было неполно и поверхностно по многим частям. Разные учителя сами мало знали, либо не владели искусством преподавания. Столь существенные предметы, как математика, физика и другие естественные науки, равным образом логика и философия, самые начальные, проходились слегка; о правоведении не было и помину.

Я пишу обо всем этом по памяти и с грустью думаю, что таково вообще было так называемое блестящее образование, которое давали в Москве. Петербург, вероятно, не превосходил в этом отношении Москвы. Что же было по губерниям, и в семействах менее достаточных? Говорить и писать легко по-французски, кое-что знать из литературы, произносить наизусть и декламировать стихи, играть на сцене довольно свободно пьесы из "Друга детей" и из "Воспитательного театра" госпожи Жанлис, все это уметь делать (но в худшей степени) и на своем родном языке, бормотать кое-как по-немецки (о древних классических языках не было и слуху), ловко танцевать менуэт или французскую кадриль: вот что называлось получить окончательное воспитание, т.е. воспитание домашнее, другого воспитания в то время почти не было. 

Правда, в Москве существовал единственный тогда на все государство университет высшего образования; но молодое дворянство почти вовсе не поступало, да и редко могло быть допущено в университет, по недостаточности предварительного обучения, которое было вполне домашнее, т. е. вполне иноземное и во всех отношениях поверхностное.

Не то чтоб ученики были виноваты в этом или чтобы вовсе не находилось образованных и способных наставников; главной виной этому было господствовавшее тогда слепое и несчастное пристрастие ко всему иностранному. Предыдущие поколения в России были заражены этим пристрастием, которое без сомнения ослабело с тех пор, но и до наших дней еще не совсем прекратилось. Я сам служу горестным свидетельством этого чужеземного влияния, ибо нахожу для себя более удобным излагать эти воспоминания не на моем родном, а на чужом языке (франц.). Впрочем, тут я менее других виновен, так как служба моя, с ранней молодости, заставила меня провести три четверти жизни за пределами моего отечества, и обязанный писать по-французски, я редко прибегал к родному языку.
 
Но, говоря об учебной нашей жизни, не следует совсем пройти молчанием то, что всего охотнее вспоминается от времен молодости, именно наши досуги. В хорошую погоду и в деревне мы, разумеется, часто по заведенному порядку, ходили гулять пешком. Вблизи большого дома было два прекрасных сада и большая роща; кроме того мы гуляли по прекрасным соседним окрестностям и любовались безграничной далью равнинного пространства, украшенного дубовыми и ореховыми лесами (куда мы ходили собирать желуди, орехи и грибы) и небольшой речкой, которая извивалась вдоль домовой рощи, где в особой ограде содержалось небольшое стадо оленей, а иногда водились волки и лисицы, посаженные на цепь и приготовленные на случай охоты. 

В течение недели мы нетерпеливо ждали субботы, когда после обеда прекращались наши уроки. Как бывало радуешься благовесту к вечерне (церковь была по соседству с домом) что означало, завтра Воскресенье, и мы целый день свободны!
 
После обедни мы вполне могли располагать временем; нам позволялось бегать на двор или, в случае дурной погоды или чрезмерного жара, забавляться чем угодно дома. У нас также была большая библиотека из Русских и Французских книг, в которых нам позволяли рыться, и я теперь еще помню, с каким удовольствием читал я сочинения г-жи Le Prince de Bomont, Беркеня, г-жи Жанлис, Флориана и проч. Когда я подрос, меня в особенности пленял Дон-Кихот (это чтение было в свободное время; за уроками нас читать и переводить историю и стихи, а также Телемака Фелона, который очень был для меня скучен) и собрание рыцарских сказок по-русски.

Я уже говорил о широком гостеприимстве и веселой жизни в Гончаровских палатах. Это привлекало к ним множество посетителей из окрестностей и давало мне возможность довольно часто видеться с моими родителями, в особенности с матушкой, приезжавшей туда погостить на несколько дней. Ей от времени до времени удавалось увозить меня с собой, чтобы я мог повидать мой домашний очаг и младших братьев и сестер. Гости, приезжавшие к Гончаровым, иногда привозили с собою своих родственников, также детей или молодых людей обоего пола. В доме был большой и хороший оркестр, и иногда привозили и учителя танцев из Москвы на летнее время.

Вечером уроки музыки превращались в импровизированные маленькие балы, а утром по праздникам устраивались прогулки в большом обществе. Впоследствии эти сборища молодежи давали возможность устраивать небольшие спектакли: играли пьесы из театра г-жи Жанлис, из Флориана, также небольшие водевили, а иногда доступные нашему пониманию, русские пьесы, которых в то время было очень мало. Так как я был меньше всех ростом и притом более белокур нежели мои товарищи, то мне часто давали играть женские роли, и я помню, что играл Аржантину в одной из комедий Флориана и Молочницу в пьесе "Два Охотника".

В числе посетителей, приезжавших иногда издалека, даже из Москвы, слишком за 150 верст, были иной раз и важные особы. В особенности две личности сильно возбуждали в то время наше детское любопытство. Имена и даже наружность их живо сохранились в моей памяти, тем более что эти гости оба были лица историческими. Один был знаменитый швед, граф Армфельд, друг и наперсник злосчастного Густава III, который пал к нему на руки в Стокгольмской оперной зале, пораженный Анкерстрёмом.

Граф Армфельд, преследуемый своими врагами, тайными соумышленниками убийцы, и обвиняемый в заговоре против Регента в пользу малолетнего сына покойного короля, бежал в чужие страны. Но, не считая себя нигде безопасным, он решился искать убежища в России, и императрица Екатерина благосклонно приняла его. Местом жительства ему назначили город Калугу, где он и поселился со своей семьей, и по воле императрицы с ним обходились весьма почтительно. Он считал необходимым для своей безопасности соблюдать инкогнито и носил имя генерала Брандта. 

Под этим именем он принимал местное дворянство и однажды посетил фамильный замок, в котором я жил. Он приехал с женой, провел два дня и был предметом самого неусыпного внимания со стороны хозяев. Гостей было на этот раз больше обыкновенного, потому что соседних дворян приманивало любопытство. Это был в то время мужчина лет 50, вполне сохранившийся, приятной наружности, высокого роста, обхождения весьма изысканного и в то же время весьма приветливого. Он вовсе не имел печального вида изгнанника. Жена его также сохранила следы прежней красоты, но выражение ее лица было серьезнее; она была сдержана и горда и, по-видимому, затруднялась говорить по-французски, тогда, как муж изъяснялся на этом языке очень бегло. 

Позже графу Армфельду были возвращены его права и поместья в Швеции, а после того он поступил на Русскую службу, занимал высокие должности, пользовался доверием императора Александра 1-го и умер в весьма преклонных летах в Петербурге.

Другое историческое лицо, которое я имел случай видеть была знаменитая княгиня Дашкова, игравшая столь важную роль при восшествии на престол императрицы Екатерины и попавшая потом в немилость. После долгих странствований по Европе, она удалилась в Москву доживать свои дни в малоизвестности. Ее прошлое было очень хорошо известно императору Павлу, и потому она подвергалась более тяжкой опале с его стороны.

В первые же дни его царствования княгиня была выслана из Москвы с приказанием жить в своем поместье, недалеко от Калуги. По дороге туда она заехала к Гончаровым и у них отобедала; я только и помню, что это была старуха, довольно неприятной наружности, в долгополом суконном сюртуке с большим орденом св. Екатерины на груди и с громадным колпаком на голове.

С наступлением осени, перед отъездом в Москву на зиму, Гончаровы обыкновенно проводили месяца два в других своих деревнях, в домах более простых, занимаясь охотой. Дамы принимали в этом участие, а дети ехали за кавалькадой с одним или двумя гувернерами, чтобы не прерывать совсем уроков. Поездки на охоту были чем-то вроде военных походов (отъезжее поле). Человек двадцать соседей и любителей охоты съезжались со свитой и сворами собак и выезжали в поле на рассвете, с верховыми музыкантами, которые следовали на некотором расстоянии и выпугивали зверя. Урожденные охотники, гоняясь за зайцем и лисицей, иной раз захватывали ночи, так что возвращаться домой уже было невозможно. На таковой случай брались с собой складные палатки и повара с припасами и посудой.

На чистом воздухе устраивался отличный лагерь со всяким продовольствием для охотников, лошадей и собак. Эти охотничьи похождения иногда продолжались в течение нескольких недель. Тут было даже нечто вроде воинского учреждения: назначались смотрители и судьи для решения сомнительных случаев, для примирения споров, (иногда довольно горячих), между хозяевами гончих собак, для оценки их достоинств. 

Отец мой пользовался славой опытного охотника, и его обыкновенно выбирали смотрителем и судьей на охоте. Дети, конечно, оставались дома с женщинами и стариками; но торжественное возвращение охотников с множеством зайцев и лисиц, было и для нас чем-то вроде праздника. Сколько рассказов, сколько нескончаемых разговоров и шуму! Вдобавок, за стеснением в комнатах, уроки нередко отменялись и сокращались и, к удовольствию нашему, нас отпускали гулять по рощам на более продолжительное время.

Пора охоты проходила, и начинались приготовления к переезду многолюдной колонии в Москву. Обыкновенно мы приезжали туда уже зимним путем, за несколько времени до Рождества. В Москве тогда не было ни тротуаров, ни бульваров. По праздникам мы катались по городу в санях, а дома, в свободные часы, бегали и играли в довольно обширной зале. Нас знакомили с детьми нашего возраста, и мы поочередно съезжались для общих танцев. Это нас забавляло и подготовляло общественные связи для будущего.

Тогда я свел знакомство с молодым Чернышевым (Александр Иванович), которой был года на два на три старше меня. Он отличался между нами особенной ловкостью в обращении и лучше всех нас танцевал. Во время великих войн против Наполеона, он приобрел громкую известность, а позднее сделан князем и достиг высших должностей в государстве. Я должен сказать, что, не смотря на значительную разницу в наших служебных положениях и на мое продолжительное отсутствие, всякий раз, как мы встречались в России, он сохранял сердечное воспоминание о нашей детской дружбе.

Раза два или три зимой нас обыкновенно возили в Русский театр, а на масляной в публичный маскарад, который давался в Воскресенье поутру, в одной из больших зал театра, содержимого англичанином Медоксом. Нас рядили в домино и надевали маски, чему мы отменно бывали рады, тем более что на маскараде подавался завтрак, и мы могли наедаться конфет. Тогда в Москве не было не только итальянской, но и французской труппы; но иногда давались в русском театре оперы, переведенные с итальянского и французского. Помнится, как я видел знаменитого фонвизинского "Недоросля", водевиль "Мельник" и оперу "Cosa Ваrа", сочинение Мартини, которым тогда восхищалась Москва и который был в таком почете, что одна его ария иногда вставлялась в "Дон Жуана" Моцарта.

Говоря о наших московских зимних забавах, я не должен забыть про одну забаву: про ледяные горы, на которых мы катались в течение масленицы, а иногда, если погода позволяла, и великим постом. Несколько этих Русских гор (как их величают в чужих краях) устраивались у нас за домом, на огороде. Нам позволяли на них кататься, в особенности потому, что такое движение на чистом воздухе было полезно для здоровья.

Упражнения в благочестии не были также забываемы, кроме уроков Закона Бoжия. Мы жили между двумя церквами и постоянно ходили к обедне в праздничные дни и даже довольно часто ко всенощной. Раз в неделю бывали у нас квартеты, которые исполнялись лучшими музыкантами в Москве, для поощрения рано развившегося замечательного дарования к музыке в молодом Николае Афанасьевиче Гончарове. Тут и я, в качестве слушателя, очень полюбил инструментальную и классическую музыку, и эта любовь во мне осталась, хотя сам я не музыкант, или очень плохой.

Уезжали мы в Калужскую деревню не раньше половины или конца мая месяца, и потому в Москве, с наступлением весны, могли возобновлять прогулки пешком, по садам и окрестностям в соседстве нашего дома близ Андроньева монастыря, находящегося на прекрасном высоком месте; хаживали мы и за город, в окрестности другого, более отдаленного монастыря (Симонова), который славится превосходными видами на столицу и на Москву-реку, равно как и прекрасным церковным пением, привлекавшим многих слушателей.

Короткое и бурное царствование Павла I-го, бурное в особенности в высшем петербургском кругу из-за беспрестанной перетасовки главных государственных и придворных деятелей, которые то пользовались необыкновенною милостью, то подвергались внезапной опале, это царствование не выражалось ничем особенным в частной Московской жизни, по крайней мере, в жизни школьников нашего возраста, и я не сохранил от того времени замечательных исторических воспоминаний. 

Помню только, что блестящий поход и победы старого фельдмаршала Суворова в Италии, в 1799 году, были в то время в Москве главным предметом разговоров; ими питалось чувство народной гордости, и они придавали, по крайней мере, извне, яркий блеск царствованию мрачному, причудливому и не возбуждавшему сочувствия в самой России.

Помню также, как в это время я предавался смешному для моего возраста обожанию нарождавшейся славы Бонапарта. Его подвиги в Италии и Египте внушали мне восторг, над которым много трунили не только мои товарищи, но и наши русские и немецкие наставники. Мне ужасно как хотелось добыть маленький портрет моего героя. Это обожание продолжалось довольно долго, не вселив, однако в меня особенной охоты к военному поприщу; оно исчезло окончательно лишь после отвратительной и трагической катастрофы с симпатическим герцогом Энгиенским (был расстрелян во рву Венсенского замка по приказу Наполеона Бонапарта. При этом палачи заставили его держать в руках фонарь, чтобы удобнее было целиться).

Но что я довольно живо помню, это внезапную и совершенно неожиданную весть о кончине императора Павла, великим постом, в марте 1801 года. Мы сидели в классе, как вдруг нам приказали, не кончив уроков, идти со всеми в церковь на панихиду по Государю и для принесения присяги его преемнику. Когда кончилась церковная служба, священник стал читать манифест (Божией милостью мы Александр Первый Император и Самодержец Всероссийский, и прочая, и прочая, и прочая. Объявляем всем верным подданным нашим. Судьбам Вышнего угодно было прекратить жизнь любезного родителя нашего Государя Императора Павла Петровича, скончавшегося скоропостижно апоплексическим ударом в ночь с 11-го на 12-е число сего месяца. 

Мы, восприемля наследственно Императорский Всероссийский Престол, восприемлем купно и обязанность управлять Богом нам врученный народе по законам, и по сердцу в Бозе почивающей Августейшей Бабки нашей Государыни Императрицы Екатерины Великой, коея память нам и всему Отечеству вечно пребудет любезна, да, по ее премудрым намерениям шествуя, достигнем вознести Россию наверх славы и доставить ненарушимое блаженство всем верным подданным нашим, которых чрез cиe призываем запечатлеть верность их к нам присягою пред лицом Всевидящего Бога, прося Его да подаст нам силы к снесению бремени ныне на нас лежащего. Дан в Санкт-Петербурге, марта 12-го дня 1801 года.

На подлиннике подписано собственною его императорского величества рукою так: Александр. Печатан в Санкт-Петербурге при Сенате, марта 12 дня. 1801 года. Манифест сочинен Д. П. Трощинским), возвещавший, что покойный Государь скончался от апоплексического удара и пригласил всех присутствовавших поднять руку, в то время как он громким голосом читал слова присяги. На всех лицах замечались удивление и недоумение, но вовсе не горесть. То же самое чувствовали и мы, тем более что наше юношеское любопытство и расспросы не встречали ни малейшего разъяснения.
 
По выходе из церквей весть о перемене царствования, как молния, распространилась по всему городу. Улицы, обыкновенно тихие великим постом, наполнились народом, и хотя страх перед суровой и придирчивой полицией удерживал прохожих от всякого шумного заявления, тем не менее, на всех лицах видно было оживленное удовольствие; только полицейские служители, проходившие по улице мимо наших окон казались более озабоченными и важными.

В наш дом целый день беспрестанно приезжало множество посетителей; все говорили с радостью и надеждою о молодом императоре Александре, добрые качества которого давно уже были известны: помнили его прекрасную наружность и кроткое обращение в приезд его в Москву великим князем. 

Вот анекдот, в сущности детский, но характеристический. Известие о великом событии пришло в Москву накануне Лазаревой Субботы, когда бывает большое гулянье в экипажах и верхами в той части города, где выставляются на продажу разукрашенный вербы. Мы тоже туда поехали и смотрели уже не столько на вербы, как на молодых щеголей, смело разъезжавших верхами в круглых шляпах, под самым носом грозных полицейских чиновников. Круглые шляпы, наравне с фраками и длинными панталонами, были строго запрещены и преследуемы полицией в течение четырех лет, так что их ни за что нельзя было найти в продаже. Тут, за одну ночь, они были изготовлены, и вскоре снова вошли во всеобщее употребление. То же произошло с военным нарядом: исчезли Прусская прическа и долгая коса с пудрой.

В этот год мы уехали в деревню раньше обыкновенного (я же в последний раз, сверх моего ожидания), для того чтобы к концу августа возвратиться в Москву, на праздники коронации молодого Государя, которая была назначена в сентябре месяце, по примеру коронации Екатерины II-й. Лето в деревне было прекрасное; по обыкновению мы гуляли подолгу пешком, и кроме того часто и большим обществом катались верхами; а я, в добавок, имел утешение провести несколько недель дома, с родителями, посреди братьев и сестер, число которых умножилось за время моей отлучки из-под родного крова.

Когда мы возвратились в Москву, старая столица готовилась к приему и коронации императора Александра, сделавшегося с первых же месяцев царствования предметом всеобщего восхищения и благословений. Мы также находились на устроенных для зрителей подмостках и видели, то же самое что и в коронацию Павла; но с большой разницей в ощущениях: толпа из всех сословий с радостною любовью приветствовала молодого государя-красавца, тогда как на предшественника его смотрели с молчаливой сдержанностью, к которой примешивались любопытство и удивление.

Император Александр, с двором своим и императорской фамилией, по обычаю, остановился сначала в Петровском загородном дворце и еще до торжественного въезда в Москву несколько раз, почти как частный человек, посещал столицу и главные храмы. Он ездил с молодой императрицей то в коляске, то в самой простой карете, с русской упряжью, без всякого сопровождения, кроме двух лакеев, одетых очень просто.

Муж и жена блистали в то время молодостью и красотой. Их скоро узнавали; толпа народа приветствовала их с восторгом, следовала за ними по улицам, росла все более и более с каждой остановкой их у церквей. Всякому хотелось посмотреть на них ближе, коснуться их одежды, сказать им ласковое слово, пожелать всякого блага. Им приходилось подвигаться не иначе как шагом, посреди несметного народа, до самого выезда из города. Мне приходилось, во время обычных наших прогулок по улицам, быть свидетелем этого внезапного зрелища, и я мог довольно близко рассмотреть по выражению лиц 23-летнего Государя и его супруги, которая была еще моложе его, до какой степени они бывали тронуты этими заявлениями, отвечая на них доброжелательными взорами и поклонами.

В дни торжественного въезда и затем коронации (15 сентября 1801 г.), равно как большую часть времени пребывания двора в Москве, стояла чудесная и теплая осенняя погода, какая редко бывает у нас в России. Блестящие празднества следовали одно за другим. На некоторых из них мы были; так например на великолепной иллюминации Кремля, на колоссальном пиру, который, по обычаю, дан был для народа, собравшегося для того в числе от 150 до 200 тысяч человек на одной из Московских площадей, на сельском народном празднике в любимом месте весенних прогулок, Марьиной Роще, где красовались во всем богатстве и великолепии частные и придворные экипажи при ярком, еще летнем солнце, хотя и в сентябрьские дни.

Так как мы были уже подростками, почти юношами, то нас повезли на бал Московского и Всероссийского дворянства во дворце Немецкой Слободы (сгоревшем в 1812 г.). Перед нами, в Польском, проходила вся императорская Фамилия. Красота и благодушие Государя выступали еще ярче в присутствие князя Константина, который напоминал лицом императора Павла. В день коронации, когда Государь шел под балдахином из дворца по Красному крыльцу, сначала в мундире, а из собора в пурпуровой мантии и императорской короной на голове, я помню, как вокруг меня раздавались восклицания, в особенности из женских уст: Как он хорош! Какой ангел! и пр.

В этот день у нас к обеду собралось гостей более обыкновенного. За столом не прекращались разговоры о великолепии торжества и о всеобщем восторге к Государю. Один молодой Преображенский офицер заметил, что для полноты дела недоставало одного: молодому Императору, на пути в собор для восприятия царского венца, следовало бы обратиться к собравшимся зрителям и спросить их, желает ли русский народ иметь его своим государем.
- Это было бы тем легче сделать, - прибавил офицер, - что в ответ не могло быть сомнения. 

Сидевшие за обедом, по-видимому, не придали никакого значения этому отзыву и только посмеялись над молодым человеком за его увлекательность; но я крепко призадумался, может быть потому, что слова офицера как-то согласовались с моей собственной юношеской способностью увлекаться. Позже, я особенно вспоминал про эти слова, соображая о том, как уже в начале этого столетия, тотчас вслед за управлением самым строгим и насильственным, в умах нашей военной молодежи могли возникать подобные свободолюбивые помышления.

В прошлое бурное царствование родители всячески старались отсрочить вступление сыновей своих на служебное поприще; новое правление, начавшееся при столь благоприятных предзнаменованиях, наоборот, побуждало всех к иным соображениям. Мои покровители, пользуясь своими отношениями к одному из главных лиц в государстве, приехавшему с двором на коронацию, поместили своего единственного сына в пажи, что служило обыкновенно преддверием к военному поприщу, на которое он желал вступить и которое могло сулить ему быстрое повышение, при его красивой наружности, живом и любезном нраве и значительном богатстве. 

Так как я не имел ни одной из этих привилегий и к тому же не пользовался крепким здоровьем, то меня сочли более способным к какой-нибудь гражданской службе; я же, вдобавок, даже и в часы отдыха, любил заниматься чтением, показал некоторые успехи в иностранных языках и отличался довольно счастливой памятью. Служба дипломатическая, для приготовления к которой в то время приспособили Московский архив иностранных дел, начинала входить в моду, и мои покровители возымели намерение определить меня туда, при посредстве того высокого лица, о котором упомянул я выше, и конечно испросив наперед согласия моих родителей.

Согласие тотчас последовало: батюшка и матушка сочли, что будущность моя тем обеспечивалась, хотя и жалели, что я, только выйдя из отрочества, уже пускаюсь в службу. В самом деле, мне было только пятнадцать лет от роду. Мне было жаль расстаться с моим добрым и любезным товарищем, с его родителями, моими благосклонными покровителями, в особенности с его отцом, покинуть дом, сделавшийся для меня, в течение семи лет, почти родным; но по легкомыслию моего возраста, я радовался мысли, что освобождаюсь от уроков и выхожу из-под надзора учителей, которые в то время, даже и в домашнем воспитании, еще не перестали быть строгими. 

Потом я чувствовал, что это преждевременное прекращение занятий было виной непоправимых изъянов в моем воспитании (сожаление о том росло во мне; я старался, самоучением поправить дело, но было уже слишком поздно, и я не имел успеха).

Дело скоро уладилось; но для меня, и в особенности для матушки, была горька необходимость жить вдали от всего семейства, так как в следующую весну я должен был сопровождать моего будущего покровителя в Петербург и служить там под его попечением. К великому моему утешению, бесподобная моя матушка, никогда не покидавшая деревни ради малолетних моих братьев и сестер, на этот раз решилась провести неделю-другую в Москве со мной, чтобы наглядеться на меня и снабдить мудрыми наставлениями. Мог ли я думать, что прощаюсь с ней навеки? Но она, кажется, это предчувствовала. Я имел несчастье лишиться ее через два или три года после моего переселения в Петербург. Она скончалась, не достигнув и 40-летнего возраста; но ее память, ее пример, ее слова никогда не изгладятся из моего сердца.

Первая половина царствования императора Александра I-го (1802-1812 гг.)


Весною 1802 года, едва пятнадцати лет от роду, я слишком рано покончил мою детскую и отроческую жизнь и вступил в юношеский возраст, переехав для того из Москвы в Петербург. По счастью я скоро привык к новому моему положению, благодаря семейству высокого моего покровителя, которое отнеслось ко мне с трогательной и почти родственной заботливостью; между нами образовались связи признательности и взаимной дружбы, которые существуют до сей поры. Фельдмаршал, светлейший князь Николай Иванович Салтыков (1736-1816), под кровом которого я начал мою Петербургскую жизнь, служил с отличием в Семилетнюю войну против Фридриха Великого, а Екатериною назначаем был на важнейшие военные и придворные должности. 

Он завывал малым двором, т.е. двором великого князя Павла Петровича, которого потом сопровождал во время путешествия его по Европе. Затем он был главным наставником великого князя Александра Павловича до его женитьбы. Он почти один из сановников Екатерининского царствования не утратил почета и влияния при Павле. Его августейший воспитанник (Александр I) почтил его княжеским титулом и выразил ему свое уважение и доверие, поставив его во главу всего внутреннего управления империей, во время долгого своего отбытия из России, в течение Европейских войн с 1812 по 1815 год.

У старого фельдмаршала было три сына. Один из них, уже занимая важную должность в министерстве иностранных дел, вызвался определить меня на службу в это ведомство, к чему я и готовился под его присмотром, читая то, что мне было нужно по его указаниям (Князь Александр Николаевич, женатый на графине Головкиной). Тут в первый раз познакомился я со старыми книгами Пуффендорфа, с дипломатическим сборником Ламберти, с протоколами Вестфальского конгресса и с другими подобного рода сочинениями. Они мне тогда показались очень сухи, да и впоследствии, признаюсь, они не принесли мне той пользы, какую извлекал я из сочинений новейших, боле приспособленных к ходу и свойству политических дел нашего времени, столь непохожего на времена прежние.
 
Второй сын князя Салтыкова (Князь Сергей Николаевич, женатый на кн. Е. В. Долгоруковой) служил при дворе; но самый старили из них, князь Дмитрий: Николаевич (1767 - 1826), женатый на Анне Николаевн, урожденной Леонтьевой (1776 - 1810), не мог заниматься деятельною службою по нездоровью (он был слепорожденный), и жил в доме у отца с молодой своей семьей.
Прелесть и редкие достоинства супруги украшали эту образцовую семью. Муж и жена с самого начала отнеслись ко мне с благорасположением, которое никогда не прерывалось, так что я сохранил к ним что-то вроде сыновней любви. 

В высших сферах тогдашнего общества они представляли собой редкий пример семейственной добродетели, а по душе и образованию были людьми избранными. Жить с ними мне было очень приятно: фельдмаршал также благоволил ко мне и заставлял иногда читать себе вслух военные и политически сочинения. Мне было так хорошо, что я не беспокоился отсрочками действительного моего поступления на службу. Эти отсрочки продолжались около двух лет, и вот по какому смешному и в тоже время характеристическому обстоятельству, которое в то время возбуждало во мне чувство досады.

Когда я приехал в Петербург, новый мой покровитель дал мне рекомендательное письмо к князю Куракину, тогдашнему вице-канцлеру, который номинально начальствовал в департаменте иностранных дел (политическими делами заведовал граф Кочубей). Вооруженный письмом князя Салтыкова, явился я на аудиенцию к вице-канцлеру. Он принял меня с вежливостью настоящего царедворца, сделал мне несколько пустых вопросов о моем воспитании, едва выслушал мои ответы и, направляясь к другим лицам, которые его ждали, сказал мне, чтоб я наведывался к нему в назначенные для представления дни, пока кончены будут околичности и предварительные справки, необходимые для поступлении моего на службу. 

По тогдашней моей неопытности я только дивился столь быстрому исполнению моих желаний. Когда я рассказал старому фельдмаршалу, как лестно был я принят князем Куракиным, он тоже выразил уверенность в успехе. Вполне обнадеженный, я начал довольно часто ходить на представления к вице-канцлеру, жившему тогда в Чернышевском доме, у Синего моста (При Павле, во время эмиграции, Чернышевский дом был отведен принцу Конде, на время его пребывания в Петербурге), причем соблюдая правила тогдашнего этикета, т.-е. являлся в губернском дворянском мундире и напудренный.
 
С восшествием на престол Александра пудра стала выходить из моды, и я, увлекшись примером некоторых моих молодых знакомых, которые слыли за щеголей, позволил себе однажды явиться к князю Куракину, хотя и в мундире, но без пудры. Князь Куракин был царедворец старого завета, строго державшийся всех правил этикета; а может быть, что в этот день он был не в духе. Приблизившись ко мне, он обмерил меня гневным взглядом и, вместо обычной своей ласковости, стал долго и строго выговаривать мне о непростительном незнании приличий и о том, как я осмелился явиться без пудры. 

В комнате было много представлявшихся, и речь вице-канцлера до того смутила меня, что я не пытался даже извиниться или сказать что-либо в свое оправдание. Вероятно даже, что мне бы и не позволили говорить. Я возвратился домой чрезвычайно смущенный и опасаясь последствий моего поступка. Сын фельдмаршала, бывший членом коллегии иностранных дел, посмеялся надо мной и ободрил меня, сказав, что неудовольствие князя Куракина скоро пройдет и что при первом удобном случае он употребит для того свое посредничество. 

Так и случилось: вице-канцлер, человек в сущности мягкий, отозвался, что он сделал мне строгое замечание для моей же будущей пользы, обещал положительно ускорить мое определение на службу и даже назначил время, когда я должен к нему явиться для формального о том оповещения. Но мне и тут, была неудача, потому что вскоре князь Куракин был замещен канцлером графом Александром Воронцовым, а товарищем к нему назначен князь Адам Чарторыжский, бывший перед тем посланником при Сардинском короле.

Лишь чрез два года, в июле 1804 года, наконец, удалось мне поступить на службу в департамент иностранных дел, под начальство князя Чарторыжского, который находился тогда на вершине своего влияния и скоро сделался управляющим министерством иностранных дел. Старый канцлер граф Воронцов, удрученный летами и болезнями, уехал к себе в деревню в бессрочный отпуск. Вместе с графом П. А. Строгановым и Н. Н. Новосильцевым, князь Чарторыжский играл большую роль в первые годы царствования Александра I, пользуясь его особенным доверием.
Долгое ожидание служебного места проходило для меня приятно и не без пользы. 

Я взялся составить каталог Салтыковской библиотеки. Книги в ней покупались еще с середины прошлого века, при Елизавете и потом при Екатерине. Их было от 4 до 5 тысяч, большей частью на французском языке, содержания исторического, по разным наукам и словесности (между прочим, многотомная Энциклопедия); попадались кое-какие немецкие и английские сочинения, русских книг в этой библиотеке, принадлежавшей одному из древнейших и славных русских домов едва набиралась какая-нибудь сотня: вот доказательство, до какой степени равнодушно относились у нас в эту пору к успехам своего народного просвещения.

Расскажу теперь о Петербурге, как я его застал в 1802 году. В этой нашей новой столице, всего более поразила меня широкая, глубоководная Нева с ее прекрасными гранитными набережными и множеством всякого рода судов и купеческих барок, нагруженных товарами. Ничего подобного я прежде не видывал, и первые дни просто не отходил от окон в доме старого фельдмаршала (на Дворцовой набережной, почти рядом с летним садом и неподалеку от Зимнего дворца). Летний сад с его знаменитою решеткой, Зимний дворец и крепость на том берегу Невы были те же, как и теперь; но Адмиралтейство и большая верфь оставались еще в том виде как они были построены при Петре Великом, окруженные бастионами и широкими рвами, чрез которые были перекинуты подъемные мосты, в голландском, простом и не рассчитанном на изящество вкусе.

Теперешнее прекрасное здание Адмиралтейства возникло при Александра Павловиче, и от прежнего сохранилась только высокая, позолоченная игла. Исаакиевская площадь в то время прорезалась надвое небольшим каналом, который шел от Адмиралтейства и доходил довольно далеко до другого канала - Крюкова. Подъемный мост соединял собой обе половины площади, из коих на одной возвышался славный памятник Петру Великому, а на другой находился храм св. Исаакия, не нынешний великолепный и недавно освященный, а тот, что при Екатерине выведен был наполовину из прекрасного сибирского мрамора, а при Павле кое-как безобразно достроен из кирпича.

Эта половина Исаакиевской площади была тогда не так обширна, как теперь. Она шла до Мойки и перекинутого чрез нее деревянного Синего моста; вместо нынешних величавых зданий Министерства Государственных Имуществ, похожего на дворец Фарнезе в Риме, колоссального, но не совсем правильного дома военного министерства, прежде принадлежавшего князю Лобанову и прекрасного дворца великой княгини Марии Николаевны, площадь эту окаймляли с этой стороны низенькие и невзрачные домики. Напротив Зимнего дворца был тогда один только большой дом Кушелева, где помещался немецкий театр, а наверху, в больших залах, давались концерты и общественные празднества. 

Ряд небольших и с виду жалких домов шел от угла Миллионной улицы вдоль по Мойке до нынешнего Полицейского моста, и самый заметный из них, где жил канцлер граф Румянцев, а потом граф Каподистрия, принадлежа к Министерству Иностранных Дел. Дома эти снесены при Александре Павловиче, и на месте их возникло громадное, полукруглое здание с великолепной аркой, которая увенчана победной колесницей, в память славных походов 1812-1815 годов. Ближайшие к дворцу улицы были плохо вымощены и не везде снабжены тротуарами. Казанский собор на Невском был еще деревянный, времен императрицы Анны. По Невскому шел бульвар для пешеходов, с обеих сторон которого оставалось еще слишком места для езды, как "под Липами" в Берлине.
 
Деревья на этом бульваре росли плохо из-за продолжительности и суровости наших зим, что и заставило его уничтожить. Невский проспект последовательно украшался большими и прекрасными домами. При Николае расширен мост Казанский, а на Аничковом поставлены конные статуи барона Клодта, которые, по-моему, прекраснее всех древних и новых. По средине Царицына луга некогда находился летний императорский дворец, разобранный при Екатерине II-й; там видны были обелиск Фельдмаршалу Румянцеву и статуя Суворова, из которых первый был потом перенесен на площадь кадетского корпуса на Васильевском острову. 

На площади между Императорской Библиотекой и Аничковым дворцом находился небольшой деревянный театр. Большой театр в Коломне, построенный при Екатерине, несколько раз переделывался и распространялся, но все на том же месте. Вообще сказать, наша новая столица теперь неузнаваема в сравнении с тем, какой она была в конце царствования Екатерины II-й: так она распространилась в нынешнем столетии, особенно в тридцатилетнее царствование Николая Павловича.
Само народонаселение с тех пор слишком удвоилось: в 1802 году жителей было менее двухсот тысяч, а теперь их более полумиллиона (5 384 342 чел. (2021 г.)).
Я увлекся описанием внешнего вида Петербурга, каким я его видел во время празднования первого столетия его основания, т.е. 16 мая 1803 года. В этот день несметное множество празднично одетого народа наполняло собою аллеи летнего сада, возле которого я жил; на Царицыном углу стояли балаганы, качели, и еще что много другого. Вечером, Летний сад, главные здания на набережной, крепость и небольшой Голландский домик Петра Великого, где он жил в первое время по основании города, были великолепно иллюминованы. 

На Неве флотилия из небольших судов императорской эскадры, разубранная флагами, была также ярко освещена, и на палубе одного из этих судов видна была маленькая Голландская барка, которая еще в Москве подала Петру Великому первую мысль завести большой военный флот.
Происходил также церковный парад и был крестный ход из высших военных и гражданских властей вокруг памятника Петру Великому. 

В этом торжестве приникали участие Государь и царская Фамилия. Я там не был, не имея возможности предварительно запастись местом и не отважившись тесниться в толпе народа, который стремился туда со всех сторон. Летом того же 1803 года я был обрадован приездом батюшки, который привез с собой из деревни двоих моих младших братьев для определения в первый кадетский корпус и маленькую сестру Надежду, которую удалось ему поместить в Смольный монастырь.
 
На исходе 1803 года приехали жить в Петербург Гончаровы. Мне было очень приятно очутиться снова в их кругу и часто видеться с любезным товарищем моего отрочества. Родители возили его в большое общество и сами вели жизнь на широкую ногу. Из угождения им, мой молодой приятель покинул первоначальное свое намерение вступить в военную службу и выбрал статскую: к тому же войны у нас в то время ни с кем не было. 

Скоро он перешел в Коллегию иностранных дел, так что мы сделались товарищами и по службе; но он прослужил недолго. Женившись очень рано и получив в управление большие имения, он стал жить в Москве и в деревнях, и вскоре заботы о воспитании многочисленного семейства заставили его совсем отказаться от общественной деятельности. Одна из дочерей его, красавица Наталья Николаевна, вышла замуж за великого нашего поэта Пушкина.

Жизнь моя текла мирно и однообразно. По временам исполнял я обязанность чтеца при старом фельдмаршале, готовился к службе под благосклонным руководством второго его сына, считался домашним человеком в семействе старшего его сына, был попечителем маленькой сестры моей и двух братьев, и домашними занятиями старался дополнить свое образование.
 
Старший сын фельдмаршала был большой меломан и сам отлично играл на фортепьяно; ему аккомпанировали часто собиравшиеся у него артисты. Тут в особенности полюбил я инструментальную классическую музыку, и мне посчастливилось слышать величайших виртуозов того времени, Роде, Фильда, Бейло (Baillot), Ромберга и Тица, неподражаемого в квартетах Моцарта и Гайдна.

Общественные удовольствия в Петербурге, стесненные при Павле, оживились с воцарением его преемника. Зимой русский, французский и немецкий театры ежедневно привлекали публику, в особенности второй из них. Процветали комическая опера и водевиль; между актерами господствовала пением и игрой славная г-жа Филис. В высокой комедии оставалось еще несколько дарований, г-жа Вальзиль, старик Офрен, Фрожер, Дюкроаси. В русской трагедии и драме были еще первоклассные актеры. 

Их учитель, старик Дмитриевский, лишь изредка появлялся на сцене; но Яковлев, Шушерин, Плавильщиков играли прекрасно, а между актрисами в трагедиях отличалась Семенова (вскоре покинувшая сцену и сделавшаяся супругой князя Гагарина) и сестра ее (позднее вышедшая за графа Мусина-Пушкина-Брюса). Г-жа Самойлова славилась пением в народной опере. Постоянной итальянской оперы тогда еще не было.

Частые маскарады чередовались с театральными представлениями. Сверх того случайно приезжали знаменитые артисты, привлекаемые молвой о русской щедрости, как например славные трагические актрисы, девицы Жорж и Бургоан (Bourgoing). Танцовщик Дюпор целую зиму привлекал к себе внимание и щедроты петербургской публики; из русских танцовщиц он составил балетную труппу, которая соперничала, с подобными труппами Италии и Парижа. 

В течение поста ежедневно бывали духовные концерты, в которых отличались первоклассные виртуозы, аккомпанируемые превосходным придворным оркестром и великолепными хорами Императорской капеллы. Тут исполнялись также оратории великих мастеров: Генделя, Моцарта, Гайдна. Мне также довелось играть на скрипке в задних рядах, при исполнении оратории "Сотворение мира" Гайдна.

В летнее время высшее общество не разъезжалось, как теперь. Император Александр жил летом в Каменноостровском дворце, а общество селилось по соседним островам. Устраивались часто общественные гулянья. Семейство фельдмаршала Салтыкова на летнее время не покидало Петербург: оно перебиралось только на дачу, находившуюся близ устья Невы и Екатерингофа, близ Петергофских ворот. Наша летняя жизнь мало походила на сельскую. Не имея лошадей, я ходил в город и назад пешком, и таким образом близко узнал улицы, площади и многочисленные каналы в отдаленных частях Петербурга.

Лица остававшиеся в городе по необходимости отправлялись гулять на острова и на Черную речку, и эти прогулки совершались водой, обыкновенно в прекрасные, светлые петербургские ночи. По Неве и ее протокам между островами скользило множество простых и богато разукрашенных лодок с гуляющими обоего пола. За богатой лодкой следовала другая, с музыкой или с певцами-лодочниками, которые оглашали воздух попеременно то отрывками из опер, то народными песнями. Подобные прогулки продолжались часто до восхождения солнца, которое в эту пору скрывается за горизонтом лишь на короткое время.

Местом для зимних городских прогулок в то время служили прекрасные гранитные набережные Невы, в особенности Дворцовая и Английская. Там, в светлые дни, между 12 и 3 часами, всегда можно было встретить лучшее общество. Государь почти ежедневно там прогуливался.

Появлялись также императрицы, по большой части в каретах. Не раз встречал я на набережной молодых великих князей Николая и Михаила, гулявших пешком, в сопровождении наставников. Всех реже показывался великий князь Константин Павлович, и я не помню, чтобы встречал его пешего, тогда как встретиться с Государем можно было рассчитывать ежедневно, и эта встреча всегда бывала приятна, благодаря его ласковому виду. 

Иной раз он останавливался, милостиво обмениваясь несколькими словами с теми лицами, которые имели честь быть ему лично известны; в особенности был он рыцарски любезен с дамами, и вообще со всеми раскланивался приветливо. Иногда, гуляя, он заходил к знакомым, частным образом и невзначай. Так, в один прекрасный зимний день, я сидел у фельдмаршала Салтыкова, который был немного нездоров и читал ему вслух; вдруг входит слуга с докладом, что Государь, гуляя но Дворцовой Набережной, вошел в прихожую, спросил о здоровье своего семидесятилетнего бывшего наставника и всходит по лестнице. 

Я быстро приподнялся, отдал Государю глубокий поклон и, уходя, видел, как он подошел к большим креслам, в которых сидел старый фельдмаршал и стоя разговаривал с ним, пока тот не пригласил его сесть такими словами: - Садись, батюшка. Слова эти, которые долетели до меня уже в другой комнате, были мне необычны по отношению к Государю; но такова была у нас в старину простота обращения.
 
Прогуливаясь по набережной, можно было обозреть лучшее тогдашнее общество, самые модные наряды прекрасного пола, великосветских львов, блестящих представителей военного сословия, важнейших государственных лиц, иностранных дипломатов, имена и физиономии которых я узнавал, когда мне случалось иметь товарищем прогулки какого-нибудь снисходительного и опытного чичероне.

Готовясь к моей службе, я в особенности следил за лицами, приемами и внешним обхождением иностранных дипломатов, которых в первые годы Александровского царствования до великих европейских войн (1805-1815) было много в Петербурге: позднее в дипломатическом корпусе наступили значительные недочеты. Я нетерпеливо желал увидеть представителей Франции, тогда еще республики, но имевшей во главе своей человека (Наполеона), который наполнял целый мир славой своего имени, торжествовал над Европой и переделал ее, был завоевателем Египта, победителем при Маренго. 

Тогдашний французский министр в Петербурге генерал Гедувиль, малоизвестный во французской армии, решительно ничем не отличался по своей внешности, так что никак нельзя было признать в нем одного из паладинов нового Карла Великого. В обществе более ценили секретаря посольства, Реневаля (Rayneval); сын его, человек превосходный, был, много лет спустя, моим сотоварищем в Риме. Английским послом был старый, но бодрый моряк, адмирал Варрен. К числу старожилов и наиболее уважаемых дипломатов принадлежали посол шведский граф Штединг и посланники неаполитанский герцог Серра ди Каприола, сардинский граф Жозеф Местр, датский граф Блом. 

Мне припоминается еще старый генерал граф Люзи, бывший представителем Пруссии. Я не уверен, кто был тогда послом австрийским, граф Стадион или граф Саурау; оба они последовательно занимали эту должность в Петербурге и оба потом достигли первых должностей в Австрии.

В июле 1804 года удалось мне, наконец, поступить на действительную службу. Я представлялся князю Адаму Чарторыжскому, который жил в небольшом деревенском доме на Черной речке по близости Каменноостровского дворца. Ему было тогда лет тридцать, он отличался очень красивой наружностью, но держал себя сдержанно, и выражение лица его было холодное, чтоб не сказать гордое. Сказав мне несколько незначащих слов, он велел мне явиться к обер-секретарю Коллегии иностранных дел, Вестману. 

В Коллегии одна канцелярия была переводческая, другая вела переписку с консулами и с властями внутри государства, третья заведовала личным составом, четвертая счетоводством. Собственно политические дела ведались исключительно в министерской канцелярии, которой управлял тогда Родофиникин, впоследствии директор азиатского Департамента, член Государственного Совета и самое доверенное лицо у графа Нессельроде. 

Главными сотрудниками Родофиникина в сочинении политических бумаг были статские советники Жерве, Шулепов и Убри. Статские советники Юдин и Крейдеман заведовали - один русской перепиской, а другой шифрами. Князь Чарторыжский плохо знал по-русски, и при нем вошло в обычай переписываться с нашими посольствами в чужих краях исключительно на французском языке. До тех пор депеши наших посольств и наставления сочинялись по-русски. При Екатерине и Павле дипломатические донесения посылались прямо на имя Государя, и ответы на них часто писались в виде императорских рескриптов, либо за подписью самого Государя, либо, по его именному указу, подписанные тем, кто управлял Коллегией иностранных дел.

По заведенному порядку я отправился к Вестману (отцу того Вестмана (Владимир Ильич), который управлял канцелярией министерства при графе Нессельроде и управляет ею теперь). Он велел мне принести присягу, и немедленно меня посадили переводческую канцелярию в распоряжение Поленова (недавно умершего одним из старейших чиновников министерства по административной части, в которой он всегда был силен). 

Мой прямой начальник, Вестман, пользовался большой властью в кругу своей деятельности и большим уважением князя Чарторыжскаго. Он был довольно строг и, подавая собою примерь усердия к службе, требовал того же от подчиненных. С этих пор я не был больше хозяином своего утра: с 9 или 10-ти часов до 2-х или 3-х пополудни приходилось оставаться в канцелярии, которая тогда помещалась на Английской набережной, где ныне Военная Академия. 

Тотчас же я познакомился с многочисленными моими товарищами, между которыми вспоминаю графа Бальмена (он перешел потом в военную службу и находился приставом при Наполеоне на острове Св. Елены), Бодиску (умершего посланником в Соединенных Штатах), барона Аша, Древновского, молодого и любезного поляка, очень умного и привлекательного (он вскоре умер), Блудова (Дмитрия Николаевича), который был несколько лет старше меня и которого я знал еще в Москве: у нас был некоторое время общий наставник, француз Мартине.
 
Часто случалось, что нам нечего было писать и переводить, и мы проводили время в болтовне, так как идти домой до положенного часа не позволялось. Всего скучнее были очередные дежурства, когда приходилось оставаться в канцелярии целые сутки для приема конвертов из-за границы и изнутри государства, надписанных не прямо к министру, а в Коллегию иностранных дел.
 
Очередь доставалась по два или по три раза в месяц; из дому приносили обед, а также подушки и одеяло на ночь, и спали мы на тех же самых больших столах, за которыми работали днем. На вечер мы запасались также книгами для чтения. Поступив на действительную службу, вскоре имел я весьма редкое в наших канцеляриях удовольствие: мне довелось прочитать целый ряд современных депеш и бумаг, относившихся преимущественно к событиям до и после разрыва наших дипломатических сношений с французским правительством. 

В этих сношениях последовала больше чем остуда по причине отвратительного убийства герцога Энгиенского и потом, когда Бонапарт присвоил себе императорский титул, которого Александр Павлович не захотел признать и признал только через три года, в Тильзите.
 
Донесения графа Маркова, внезапно покинувшего Париж в силу повелений из Петербурга и донесения оставленного им в Париже нашего поверенного Убри (Петр Яковлевич) были первыми животрепещущими дипломатическими бумагами, которые чрезвычайно возбудили мое любопытство: до тех пор я знал про такого рода сношения лишь по старинным книгам Коха, Мартенса и др. Мне даже было поручено переводить по-русски те из Парижских донесений, которые назначались для обнародования в Русских газетах. 

Также поручали мне переводить на французский язык с печатных русских подлинников манифесты и политические декларации нашего двора в тех случаях, когда находили нужным, чтобы про них знали в Европе. Мне пригодился издавна приобретенный навык выражаться и писать довольно правильно на французском языке. Тяжелее было справляться с немецкими переводами, а по-английски я выучился гораздо позже.

1805 год

Я продолжал жить в семействе фельдмаршала, проводя утренние часы на службе, а свободное время посвящал чтению книг и заботам о братьях и сестре, которых по праздникам я навещал в кадетском корпусе и Смольном монастыре. Иногда даже мне позволялось по воскресеньям и в свободное от ученья время брать к себе моих братьев, которые были почти одних лет с внуками фельдмаршала. Воспитанниц Смольного не отпускали из заведения. Я постарался снискать расположения почтенной его начальницы, г-жи Адлерберг, а равно и начальника первого кадетского корпуса, старого генерала Клингера, известного в немецкой словесности своими сочинениями в прозе и стихах.

Канцелярские наши работы не могли ни занять, ни образовать молодых людей, желавших вступить на дипломатическое настоящее поприще. Они состояли в скучной переписке по тяжебным делам, денежным взысканиям, наследству иностранных подданных в России, и пр. По этим делам производилась переписка с иностранными посольствами и русскими присутственными местами. 

О политике не было тут и речи. Лишь изредка, в тех немногих случаях, когда в политической канцелярии министра накопится много переписки, некоторые дела присылались к нам. Так, в начале 1805 года, мне поручили переводить громадные связки политических и торговых бумаг, которые должны были служить приложением к инструкции чрезвычайному послу, отправлявшемуся в Китай. Работа эта очень меня заняла, возбудив мое любопытство.

Летом 1805 года, взяв отпуск на несколько месяцев, я поехал со всем семейством фельдмаршала в Москву и получил приятную возможность повидать в Москве некоторых моих родных и съездить к батюшке в Тульскую деревню, ту самую, где слишком год назад скончалась моя чудесная мать. Мне досталось только скорбное утешение поклониться ее могиле. 

Но я еще застал девяностолетнего слепого моего дедушку; он уже не вставал с постели, однако голова была еще очень свежая и расположение духа живое. Он меня расспрашивал о Петербурге, в котором служил 50 или 60 лет назад.

В бытность мою у батюшки, случилось мне, у одного богатого деревенского соседа, увидеть славного графа Орлова-Чесменского. Он сильно состарился, но показался мне очень еще свеж, огромного роста, в военном мундире Екатерининского времени, с Андреевской и Георгиевской лентами. В таком убранстве приехал он на сельский обед. С ним прибыла многочисленная свита в прекрасных колясках; он же явился на простых дрожках, в одну лошадь, которой правил сам, имея возле себя единственную свою дочь, в то время лет двадцати от роду. 

За обедом играл домашний оркестр, и когда подавали сладкое кушанье, граф Орлов попросил, чтобы призвали домашних девушек и заставили их пропеть. Зала огласилась любимыми народными песнями. Граф был очень доволен и, обратившись к дочери, сидевшей за обедом на почетном месте, приказал ей встать, пойти к певицам и петь с ними вместе. Молодая графиня очень охотно исполнила приказание, попела и опять села на свое место.

Позднею осенью мы возвратились в Петербург. В столице было довольно грустно и пусто: Государь находился при войсках в Германии. Вести оттуда приходили горестные. В течение нескольких дней не знали, где находится наша армия и что сталось с Государем, который подвергался личной опасности. Ничто так не свидетельствует о народной любви к Александру Павловичу, как восторженный прием ему, когда он возвратился в столицу после несчастного похода и большого проигранного сражения (Аустерлиц). 

Я помню, вечером, в первых числах декабря, все вдруг оживилось в городе: Государь здрав и невредим возвратился к себе во дворец. По всему городу, немедленно и без всякого приказа, зажглись огни, и народные толпы наводнили собой улицы.

1806 год

Аустерлицкая неудача, роковая для Австрии, не могла поколебать русского могущества, ни даже омрачить славу нашего оружия. Войска наши везде дрались храбро, а князь Багратион, командуя передовыми полками кутузовской армии, одержал даже блистательные успехи над корпусом маршала Мортье. У нас недоставало лишь искусных военачальников для борьбы с Наполеоном, который до тех пор не знал поражения. 

Поэтому Александр Павлович не захотел вступать в переговоры с Наполеоном и не последовал примеру других держав, которые все, кроме Англии, признали за ним императорский титул. По возвращении Государя в Петербург, в Министерстве иностранных дел последовала важная перемена.
 
Князь Чарторыжский удалился от дел, и его место занял старый генерал Вудберг, бывший при Екатерине послом в Швеции (нынешний наш министр в Берлине есть внук его брата). Он оставался в этой должности около года. Я его видел издали, и мы, низшие чиновники, знали только нашего Вестмана (Илья Карлович). Зато, в зиму с 1805 на 1806 год, мне довелось на придворном публичном маскараде, увидать человека исторического, который приобрел известность еще со времен Фридриха Великого и слыл одним из лучших его учеников. 

Это был старый герцог Брауншвейгский, фельдмаршал прусской службы, памятный своим манифестом и неудачами против французов в начале большой революции и в конце того же 1806 года плачевно довершивший свое долговременное поприще Иенским страшным поражением, которое сокрушило Прусскую монархию.
 
Он приезжал с важным политическим поручением от Прусского короля к императору Александру и был принимаем с великим уважением при дворе и в обществе. Это был маленький старичок, лет семидесяти, но еще очень бодрый, с умным выражением лица, живой в обращении и приемах. Он оставался недолго и приезжал, вероятно, по случаю предстоявшего разрыва между Пруссией и Францией.

Лето 1806 года, во время краткого промежутка между Аустерлицким поражением Австрии и Иенским погромом Пруссии, памятно мне попыткой сближения между Россией и Францией. Почин шел от Наполеона, который, одолев Австрию, замышлял уже гибель Пруссии.
Вследствие негласных его предложений, в Париж для переговоров послан был Убри (Петр Яковлевич), в то время один из главных чиновников дипломатической канцелярии нашего министерства. 

Он поспешил заключить мирный трактат, известный под именем трактата Убри. Осталось тайной, превысил ли он свои полномочия, или самые эти полномочия были выражены не вполне определительно; только император Александр отказался подтвердить этот трактат, о чем и было объявлено особым манифестом, который сообщен всем Европейским государствам. 

Когда Убри уезжал в Париж, ему завидовали многие наши молодые дипломаты; кончилось тем, что ему было велено ехать секретарем посольства в Берлин, т. е. вместо повышения, его понизили в службе. Впрочем, немилость была показана только для виду и продолжалась недолго. Этот почтенный и опытный государственный человек занимал потом важные должности в Италии, Испании и Германии, некоторое время даже заведовал Министерством иностранных дел и кончил долгую жизнь старейшим из наших дипломатов во Франкфурте на Майне.
 
Неудавшиеся переговоры с Францией доставили нашей канцелярии много работы; вместо тяжебных дел и денежных взысканий у нас появились ноты и депеши, что было манною в пустыне для меня, зарождавшегося дипломата. Не успев сблизиться с нами, Наполеон тотчас объявил войну Пруссии, и как пред тем мы воевали в пользу Австрии, так теперь император Александр решился оказать великодушную помощь Пруссии. 

Англия опять участвовала в этой второй коалиции против завоевательного честолюбия Наполеона, но только деньгами, а не оружием. Разгромив прусские войска, 14 октября 1806 г. под Иеной, Наполеон овладел всеми крепостями Пруссии и ее столицей, так что с ноября месяца королю и его семейству с остатками двора не было другого убежища, как в маленьком Мемеле, поблизости русской границы. Французские войска двинулись в прусскую Польшу и заняли Варшаву (тогда принадлежавшую пруссакам).

Наступлению их могла положить преграду только Русская армия, сперва под начальством старого фельдмаршала Каменского, а потом ганноверца Беннингсена (Леонтий Леонтьевич, получившего известность в русской службе еще при Екатерине), которому удалось в нескольких сражениях, между прочим, при Пултуске, сдержать напор неприятельских сил. 

Наполеон принужден был расположиться на зимние квартиры, и в исходе января месяца, когда он вздумал возобновить военные действия, произошла битва при Прейсиш-Эйлау, столь кровопролитная и упорная, что обе стороны считали ее выигранной. Французы двинулись назад, Наполеон расположил свою главную квартиру поближе к Варшаве, и военные действия повсюду были приостановлены до весны. B зимнюю войну, кроме князя Багратиона и Милорадовича, отличились молодые, до тех пор неизвестные генералы: Барклай-де Толли, Витгенштейн, Паскевич, граф Воронцов (Михаил Романович), Каменский (сын), казацкий атаман Платова и другие.

1807 год

Вскоре после сражения при Прейсиш-Эйлау 27 января (8 февраля) 1807 года, император Александр уехал в главную квартиру Беннигсена, в Бартенштейн, чтобы благодарить войска за их стойкость и подвиги и ободрить их своим присутствием. Туда же отправился министр иностранных дел с некоторыми чиновниками дипломатической канцелярии; товарищ же его и мой непосредственный начальник А. Н. Салтыков, остался в Петербурге дли управления министерством в его отсутствие и для ведения переписки с нашими представителями и консулами за границей. 

Это обстоятельство было весьма благоприятно для моего политическая обучения, доставив мне случай принимать участие в работе и переписке министерской канцелярии, куда стекались все депеши и иностранные сообщения: мы разбирали их и важнейшие отправляли в главную квартиру для доклада Государю.

Его пребывание в армии продолжалось до возобновления в мае месяце военных действий, которые некоторое время, казалось, были для нас благоприятны, как вдруг последовала решительная битва 2 (14) июня при Фридланде. Наполеон командовал лично и принудил нашу армию отступить с великим уроном и близ Тильзита переправится за Неман, составлявший тогда, как и теперь, нашу границу с Пруссией. Вслед за тем Наполеон предложил Александру знаменитое свидание на Неманском пароме, и заключен Тильзитский трактат.

О Фридландском деле в Петербурге узнали почти в одно и то же время, как и о Тильзитском свидании и мире. Очень хорошо полню, что столица была опечалена не столько неудачей наших войск, как этим быстрым заключением мира, который считался унизительным для России, тем более, что трактат подписан быль 27 июня, в самую годовщину славной победы, которою ровно 98 лет назад Петр Великий одержал при Полтаве. 

Русское общественное мнение сделалось крайне враждебно к Наполеону. Еще когда он провозгласил себя императором, что случилось почти в одно время с провозглашением империи на острове Сен-Доминго, князь Александр Николаевич Голицын позволил себе выразиться в шутку в присутствии Александра Павловича, что императорское общество становится не совсем прилично (les emperenrs comnienceut a devenir de mauvaise compagnie). Уверяют, что Государь смеялся этому острословию своего любимца.

Как ни любили Александра Павловича, но он был встречен холодно в Петербурге по возвращении из Тильзита. Вскоре прибыл французский генерал Савари один из любимцев Наполеона, в качестве чрезвычайного и временного посла (В присылке этого Савари выразилась наглость Наполеона: Савари был участником в гибели герцога Энгиенского, из-за траура по которому, принятому при нашем дворе, начались неприязненные отношения между Наполеоном и Александром. 

До сих пор неизвестна та депеша, которую Наполеон в 1804 году велел предъявить Александру и в которой он спрашивает что сделал бы наш Государь, если бы ему доложили, что в Петербург едут нанятые Англией злоумышленники на императора Павла. Такой дерзости Александр Павлович стерпеть не смог и, благодаря ему, против Франции появился союз держав, предполагавший возвратить французов под власть Бурбонов).
 
Щегольская военная молодежь, окружавшая генерала Савари и еще более блестящая, многочисленная свита, его преемника, герцога Коленкура не могли подкупить нашего высшего общества, несмотря на все его пристрастие к знатным иностранцам, и в особенности к французам. Их почти никуда не приглашали, и хотя двор оказывал им всякого рода внимание, но знатные дома большею частью оставались для них долгое время недоступны.

Осенью 1807 года, вскоре по возвращении Государя в Петербург, назначен министром иностранных дел граф Николай Петрович Румянцев. Граф Салтыков оставаясь, некоторое время его товарищем, почти не принимал участия в делах, будучи с ним в холодных отношениях. Мне же пришлось снова ограничить мои служебные занятия скучной перепиской в переводческой канцелярии.

1808 год

Зима с 1807 на 1808 год в Петербурге была гораздо оживленнее, нежели та, которая ей предшествовала. По заключению с Францией Тильзитского мира, Государь возвратился в столицу, как и его многочисленная блестящая императорская гвардия, принимавшая участие в недавних сражениях. Не показывался только генерал-аншеф Беннигсен, более всех отличившийся при Пултуске и Эйлау. 

После кончины императора Павла его больше не видели в Петербурге, также и как графа Палена и князя Зубова: все трое имели на то одинаковые причины. Но кроме, возвращения военных людей, которые тогда как и потом составляли большинство в наших придворных и городских собраниях, аристократический кружок значительно пополнился и особенно оживился вследствие возвращения дипломатического корпуса всех стран, который во время войны поубавился.
 
Во главе дипломатов, сияя славой своего повелителя, стоял герцог Коленкур, посол Наполеона. Окружавшая его свита из людей военных и гражданских всех затмевала великолепием обстановки. Сам Коленкур господствовал в дипломатическом корпусе своим политическим влиянием. Он жил в особом прекрасном доме на Дворцовой Набережной, почти рядом с театром Эрмитажа. Этот дом был, тотчас после Тильзитского мира, куплен в казну для французского посольства у князя Волконского, во взаимство Наполеону, который предоставил Русскому посольству в Париже отель Телюсон. 

Такой обмен любезностей продолжался до 1840 года, когда обе стороны согласились прекратить его; дом французского посольства, по приказанию Николая Павловича, причислен к Зимнему дворцу. Он называется теперь запасным дворцом.

Император Александр оказывал Коленкуру особенное предпочтение; двор следовал его примеру. Но (как я уже заметил прежде) далеко не так относилось к нему высшее наше общество, и лишь постепенно ухаживая за публикой и давая великолепные праздники и пышные обеды, удалось ему добиться лучшего приема. Государь явно и громко высказывал свое личное расположение к нему и к Франции вообще, и только это сдерживало в границах выражения неприязненных чувств, которыми одушевлена была тогда Россия.
 
Сам я еще мало вращался в обществе и не настолько созрел умственно, чтобы подметить такое настроение; но люди, постоянно посещавшие высший круг, передавали мне свои наблюдения. И эти наблюдения запечатлелись в моем уме как довольно любопытное свидетельство, до какой степени независимости доходило у нас в то время общественное мнение. 

Замечательно, что в таком самодержавном государстве как наше, при государе столь любимом как был Александр Павлович, несмотря на вкоренившееся в высших классах предпочтение к иностранцам, политические обстоятельства того времени произвели в обществе глухой, но все же внятный ропот противоречия открыто выражаемым симпатиям двора. Это общее настроение заметил я и в моем непосредственном начальнике графе А. Н. Салтыкове: он разделял чувства большинства, между тем как министр (Румянцев), у которого он был товарищем, поклонялся Наполеону и его политике.
 
Эта политика восстановила нашу дружбу с Францией и вместе с тем поставила нас в необходимость вести в одно и тоже время две войны, одну с Англией, другую с Швецией, несмотря на то, что у нас еще с прошлого года была на руках война с Турцией, возникшая из необходимости удержать за собой покровительство над Молдавией и Baлaxией, состоявших под охраной России.
 
В то время как сухопутные войска, под начальством старого генерала Михельсона (Ивана Ивановича) некогда прославившегося своими успехами против Пугачева, овладели Яссами и Букарештом, адмирал Сенявин с русским флотом победоносно действовал в Архипелаге и в июне 1807 года одержал морскую победу, которой навел трепет на Константинополь, так как дело происходило у входа в Дарданеллы, близ острова Тенедоса. 

Но эта победа не имела последствий, из-за того же Тильзитского мира, из-за которого наши военные действия против турок были приостановлены. Позднее мне случилось лично узнать славного адмирала Сенявина, у дяди моего Спафарьева, которому он был другом и товарищем по службе. Наш посланник Италинский, накануне того дня, когда, по турецкому обыкновению, его хотели посадить в Семибашенный замок, успел выбраться из Босфора и отплыл на Мальту, а оттуда в Россию. 

По поводу этих трех войн, которые велись одновременно, в обществе ходил рассказ, будто граф Румянцев, на одном собрании во дворце, жаловался, что у него на руках разом три войны, и что кто-то из его политических противников, кажется адмирал Чичагов, будто возразил ему словами жены Сганареля в комедии Мольера: "Если они так тяжелы для вас, отчего вы их не сложите на землю?" (qu'il n'avait qu'a les mettre a terre).

Турецкая война происходила далеко и покамест без особенных успехов, война с Англией сначала велась только на бумаге; но военные действия против Швеции, по близости к Петербургу, не могли не занимать собой общественного внимания. В зиму с 1807 на 1808 год они (военные действия) начались вторжением в шведскую Финляндию; наши войска под начальством старика Кноррита, немедленно и почти без сопротивления заняли ее. 

В публике были скорее недовольны этой войною, приписывая ее французскому влиянию, а также и потому, что это внезапное нападение на Швецию огорчало всеми уважаемую и любимую императрицу Елизавету Алексеевну, которая была очень привязана к своей сестре, шведской королеве и которая в то время и без того была опечалена кончиной малолетней своей дочери великой княжны Марии.

Какое-то время говорили, что в Париж намереваются отправить послом моего непосредственного начальника графа Салтыкова, и таким образом мне предстояла бы возможность несколькими годами ранее деятельно вступить на дипломатическое поприще за границей; но это намерение не состоялось, и в Париж был отправлен граф Петр Александрович Толстой. С ним поехал, советником посольства, граф Нессельроде, которому потом суждено было заведовать русским Министерством Иностранных дел в течение слишком 40 лет, пример, кажется единственный в жизни политических людей. 

Ему было тогда около 30 лет от роду. При графе Толстом и при его преемнике князе Куракине он, собственно говоря, был главным деятелем посольства. Своими дарованиями и благоразумной сдержанностью уже тогда подготовил он себе то высокое положение, которое занял в последствии.

Осенью 1808 года граф Румянцев уехал в Эрфурт, где происходило знаменитое свидание, и оттуда в Париж для переговоров о заключении мира с Англией, которые едва успели открыться, как были прерваны. При дворе Наполеона граф оставил по себе память изяществом приемов и отменного вежливостью в обращении и отзывах. В Тюльери говорили, что он напоминал собою версальских придворных. 

В его отсутствие, продолжавшиеся месяцев 7 или 8, граф Салтыков правил его должность, и мне опять посчастливилось работать в министерской канцелярии и познакомиться с любопытнейшими политическими делами. В Финляндии война шла с переменным успехом; но, не смотря на храброе сопротивление шведских войск, превосходство наших сил должно было одержать верх, и к концу 1808 года почти вся эта страна была нами завоевана.

1809 год

В первых числах января были в Петербурге король и королева Прусские. С ними приезжал брат короля, принц Вильгельм, отличившийся потом во время войны 1813-1815 годов. Это был блестящий молодой человек, изящный в обращении, с живым выражением лица с прекрасными черными усиками и который вовсе не походил на короля своего брата, белокурого, важного и задумчивого. Этот молодой принц тогда только что возвратился из Франции, куда его посылали с каким-то поручением к Наполеону. 

На мой взгляд он казался скорее парижанином, нежели немцем. В присутствии прусской королевской четы произошло обручение, а потом бракосочетание любимой сестры Государя, Екатерины Павловны с двоюродным ее братом (по матерям) герцогом Георгием Ольденбурским. Она была прекрасна лицом (хотя слегка напоминала собою императора Павла), изящна в обращении, умна, даровита и отменно образована.

Весна и лето 1809 года были ознаменованы нашими успехами в Финляндии и взятием Свеаборга или Северного Гибралтара, который сдался генералу Сухтелену. В Турции военные действия шли вяло, а война с Англией состояла лишь в том, что английский флот, появившийся в Балтийском море, мирно плавал вдоль берегов Эстляндии и Финляндии, лишь изредка имея незначительные дела с нашей Кронштадтской эскадрой, не производя нападений на берега наши, которые были беззащитны от Кронштадта до Ревеля и даже не помогая шведской флотилии, действовавшей против нас со стороны Финляндии. 

Англичане довольствовались тем, что заперли наш военный Ревельский порт, куда укрылись главнейшие наши корабли, будучи не в состоянии бороться с чрезмерным превосходством английского флота, которым командовал адмирал Сомарец (Saumarez).

В течение этого же 1809 года, кроме трех войн на оконечностях государства, мы должны были помогать Наполеону в его войне с Австрией. Еще весной оттуда нарочно приезжал князь Шварценберг хлопотать если не о содействии, то, по крайней мере, о невмешательстве России. Славный своим происхождением, благородством характера и блестящим умением вести беседу, он был отлично принят Государем и двором и встретил в обществе самое радушное гостеприимство, чем именно хотели уколоть Коленкура. 

Александр Павлович, из высших соображений, считал необходимым сохранять добрые отношения к Наполеону: 30-ти тысячный корпус, под начальством князя Сергея Федоровича Голицына, занял Галицию, но не имел случая драться с австрийцами. Только русские войска, вместе с французскими и польскими, почти без бою взяли Варшаву, которая была захвачена австрийцами в самом начале войны. Любопытно, что нашей дивизией, которая тогда заняла Варшаву, командовал князь Суворов, сын славного покорителя Польши, а во главе польского отряда был племянник короля Станислава, князь Иосиф Понятовский.

Тогдашние наши войны не возбуждали народного сочувствия ни в столице, ни внутри государства, кроме разве войны против турок, этих извечных наших неприятелей. О войне с англичанами мало кто и думал, в чем я имел случай удостовериться, в кратковременную мою поездку в Ревель к родным, летом 1809 года.

С берега виден был английский флот, и это не мешало Ревелю веселиться по случаю Ивановской ярмарки, на которую съехалось местное дворянство. Ярмарка сопровождалась танцевальными собраниями и спектаклями, в полной беззаботности. Это было нечто вроде негласного перемирия. Правда, английские моряки не выходили на берег, но посылали в окрестности за водой и свежими припасами и передавали начальникам наших береговых укреплений английские и немецкие газеты с известиями о том, что происходило в Австрии.

В начале зимы, пользуясь досугом, который давала мне моя служба, я еще раз на короткое время съездил в Москву вместе с Гончаровым, мать которого тяжко заболела умственным расстройством и которую надобно было бережно отвезти в Москву (Она была родом Новосильцева. Старики помнят, как она доживала век в сломанном недавно домике, на самой середине Тверского бульвара. А. С. Пушкин мог знать мать своего тестя). 

Перед тем, граф Румянцев, в вознаграждение за Фридрихсгамский мир (завершивший войну со Швецией, итогом которой было вхождение Финляндии в состав Российской империи на правах автономного княжества), был сделан государственным канцлером; а, товарищ его вскоре потом решился совсем оставить службу в Министерстве Иностранных Дел.

1810 год

Я возвратился из Москвы в последних числах декабря и успел быть на большом придворном маскараде. В этот день во дворец приглашались или допускались не только военные и гражданств чиновники всех классов, но и купцы, мещане, лавочники, ремесленники всякого рода, даже простые бородатые крестьяне и крепостные люди прилично одетые. 

Все это теснилось и толкалось вместе с первыми чинами двора, представителями дипломатии и высшего общества. Разодетые дамы, в бриллиантах и жемчугах, военные и штатские звездоносцы и вперемежку с ними фраки, сюртуки и кафтаны. Государь и царское семейство, с многочисленной свитой, прохаживаясь из одной залы в другую, в так называемом польском, иной раз с трудом могли пройти сквозь толпу, которая напирала со всех сторон, желая насмотреться вблизи на могущественного монарха и ближних к нему людей, во всем их великолепии.
 
Августейшие лица милостиво и приветливо относились к народу, который стекался на царское гостеприимство. В залах Зимнего Дворца расставлено было множество буфетов с золотой и серебряной посудой с прохладительными напитками всякого рода, отличными винами, пивом, медом, квасом, с обилием кушаний всякого рода, от самых изысканных до простонародных. Все это, разумеется, осаждалось потребителями. Толпа вокруг буфетов сменялась толпой, по мере того, как они опоражнивались и снова наполнялись. 

На таких ежегодных праздниках иной раз наезжало в Зимний Дворец от 25 до 30 тысяч человек. Иностранцы не могли надивиться порядку и приличию толпы и доверчивости Государя к своим подданным, которые с любовью, преданностью и чувством самодовольства теснились вкруг него в течение 5 или 6 часов.
 
Тут не соблюдалось ни малейшего этикета, и в тоже время никто не злоупотреблял близостью к царской особе. Мне кажется, что никогда ничего подобного не бывало при других дворах и в странах более свободных и образованных, тогда как в России, при неограниченном правлении, такие отношения казались просты и естественны. 

Впрочем, маски не допускались, а только домино; купцы же, мещане и простой народ бывали в обыкновенном своем одеянии. Эти праздники в новый год вышли из обычая в царствование Николая Павловича.

По ходатайству графа Салтыкова, в начале этого года, я был перемещен в министерскую канцелярию, которая тогда состояла всего из 15 или 16 человек, считая тут же четырех начальников отделений или главных редакторов. Работы было довольно; представлялась возможность познакомиться с делами и приобрести в них навык. 

Позднее, в управление графа Нессельроде, канцелярия эта была преобразована в одно время с общим преобразованием этого ведомства: бывшая Коллегия Иностранных Дел упразднена, и учрежден Азиатский Департамент. Произведенные улучшения облегчили непосредственные занятия министра и содействовали более правильному течению дел вообще, но в ущерб для молодых людей, которые готовятся к дипломатической службе, и которые теперь заняты почти исключительно перепиской и ведением журналов входящим и исходящим бумагам, тогда как прежде им поручалось делать извлечения из депеш и политических записок, а иногда, по способностям и сочинять бумаги, поправляемые потом начальниками отделений.

Нам приходилось быть в канцелярии все утро, иногда даже являться по вечерам, а когда дел накапливалось много, то и по воскресеньям и праздникам. Отделение, куда я поступил, заведовало перепиской с дворами южной Европы, в особенности с Востоком и Италией. Судьба как будто нарочно знакомила меня предварительно с теми странами, где мне пришлось потом долго служить. Начальник отделения Шулепов принял меня благосклонно и ободрительно, и в дальнейшем обращался со мной все лучше и лучше. Товарищами себе я застал двоих молодых людей, которые долгое время были потом моими сотрудниками по службе в Константинополе:
Павла Пизани и Бютцева.

Так как я находился под покровительством графа А. Н. Салтыкова, то канцлер граф Румянцев сначала принял меня довольно сухо, но потом обходился со мною ласковее и напоследок даже призывал меня работать с собой, в особенности по делам, где требовалось знание английского языка: сам он не знал по-английски, как равно и мои товарищи; а я мог читать и переводить английские бумаги (выучиться говорить по-английски, хотя бы кое-как, мне не удалось). Вообще же граф Румянцев к подчиненным был взыскателен, и служить под его начальством было нелегко. Ко мне, благодаря вышесказанному, сохранил он благосклонность даже и по удалении своем от дел, и я постоянно пользовался ею до самой его кончины, в 1826 году (через несколько недель по кончине императора Александра).

В дипломатическую канцелярию стекались важнейшие политические дела, и служба в ней была для меня наилучшею школой: я мог следить за общим ходом наших внешних сношений, которые все сосредоточивались в руках государственного канцлера. Я трудился с удвоенным усердием, и вскоре мне досталась честь самому составлять депеши и ноты (конечно менее важные), а не переписывать только чужую работу. Почти все мои товарищи имели почерк лучше моего. 

Лето 1810 года памятно мне горестным событием в семействе фельдмаршала Салтыкова: скончалась после долгой болезни супруга старшего из его сыновей, графа Дмитрия Николаевича, графиня Анна, оставив 15-летнюю дочь Mapию и четырех малолетних сыновей, Ивана, Владимира, Петра и Алексея. В неутешной скорби своей, 40-летний вдовец обратился к моему посильному содействию касательно воспитания сирот, которым так отлично руководила их мать, бывшая образцом сердечной доброты и отменных душевных качеств.

Дочь выросла достойной такой матери. Она вышла за князя Долгорукова и в молодых летах скончалась в Пизе; братья ее жили также недолго (из многочисленной семьи остался теперь в живых один князь Петр Дмитриевич). Я и прежде привык сидеть дома, а с кончиной графини Анны сделался еще боле домоседом. Сиротство окружало меня, и мне хотелось посвящать этим детям наибольшую часть досуга от служебных занятий. 1810 год прошел для России без особенно важных внешних событий, за исключением разве блестящих, но непрочных успехов молодого героя графа Каменского в Турции. 

В Европейских делах наше влияние подавлялось преобладающей силой Наполеона. Все эти государи-выскочки, посаженные им на престолы, его братья Иосиф в Испании, Людовик в Голландии, Иероним в Вестфалии, его зять Мюрат в Неаполе, сестра Элиза в Тоскане, были официально признаны Тильзитским договором; они имели дипломатических представителей в Петербурге и при себе русских министров, с обычным взаимным обменом орденов и лент. Свадьба с Марией-Луизой (дочь австрийского императора Франца I), которая сопровождалась великими празднествами в Париже, в июле 1810 года, вызвала празднества в Петербурге и в Петергофе. Было много разговоров о парижском июльском бале австрийского посла князя Шварценберга, когда сгорела бальная зала. 

Наш посол, пышный князь Куракин, едва не сделался одной из жертв этого несчастного случая. В общей свалке его повалили, топтали ногами и похитили у него несколько бриллиантовых украшений, которыми он имел обыкновение убирать свое парадное одеяние. Его едва успели вытащить из-под обломков перебитой мебели. Весь в ранах и ожогах перенесен он был к себе и вытерпел продолжительную болезнь. Ему пришла в голову странная мысль нарисовать себя в повязках и пластырях с головы до ног. 

Я помню этот портрет с подписью: Le prince Kourakin en St. Lazare. Он прислал много экземпляров этого изображения друзьям своим в Петербург.

Личная и политическая дружба между обоими наиболее могущественными монархами Европы по-видимому продолжалась. Внутри России шла деятельная работа по преобразованию управления и финансов; производились негласные, но усиленные военные приготовления под искусным руководством Барклая де Толли, который в начале этого года сделался военным министром на место графа Аракчеева. Кроме ежедневных утренних занятий в министерской канцелярии, мы обязаны были поочередно, раза три в месяц, оставаться в ней целые сутки для приема важнейших бумаг и представления их прямо канцлеру в его кабинете, а также и для получения его непосредственных приказаний по этим бумагам. Тут нередко случалось мне заставать графа Румянцева в совещаниях с иностранными министрами. Я перевидал их всех.

1811 год

Это был год знаменитой кометы. Ее появление считалось предвестием великих событий, счастливых или злополучных. Начало и развязка достопамятной войны 1812 года были полнейшим оправданием этой приметы в обоих смыслах, и не только для России, но и для всей Европы, положение которой как будто каким волшебством совершенно изменилось. Россия, кроме кометы, озарялась в 1811 году зловещим пламенем частых и опустошительных пожаров по разным губерниям. 

В Туле, между прочим, совершенно сгорел большой оружейный завод. Распространившаяся повсюду тревожная опасливость как бы готовила умы к великим испытаниям следующего года. Я очень хорошо помню тогдашнее настроение в Петербурге, где люди, знакомые с ходом политических дел, имели еще более поводов дрожать за ближайшую будущность. Как нарочно, год кометы был одним из самых урожайных относительно всех плодов земных, как у нас, так и во всей Европе. 

В странах, где растет виноград, 1811 год славен вином кометы. Долго стояла великолепная летняя погода, даже и в Петербурге. Слишком два месяца ярко горела, комета, отлично видимая невооруженным глазом. По вечерам на набережных и бульварах толпы гуляющих любовались ее долгим хвостом и ярким блеском на голубом и светлом, как среди бела дня, небе.

По службе моей в министерской канцелярии я имел возможность видеть, как в переписке между Парижским и Петербургским кабинетами, при наружной вежливости, усиливались неискренность, сдержанность и скрытая горечь. Новый посол Лористон, явившийся в конце этого года на место Коленкура, был откровенный и честный генерал, но он не имел дипломатических дарований своего предшественника и не пользовался особенною благосклонностью и личным доверием императора Александра, хотя вскоре сумел приобрести расположение и уважение петербургского общества.

Часто бывая у канцлера, всякий раз обедая у него во время моего дежурства (что почиталось милостью, так как кроме парадных обедов он редко приглашал к своему столу), я мог замечать его озабоченность и недовольство. Он порицал открыто направление, которое принимали политические дела, и охлаждение, между императорами Александром и Наполеоном, грозившая уничтожением союза, коего он заявлял себя приверженцем, внушала ему тревожные опасения. 

К чести его надо заметить, что он поступал искренне и последовательно, хотя и вопреки тогдашнему общему настроению. По его понятиям, один Наполеон был в состоянии сдержать и подавить революционные движения в Европе, и в 1815 году, когда Наполеон пал, граф Румянцев предсказывал возобновление революционных смут, что и оправдалось еще при его жизни в Италии и в Испании в 1820 и 1821 годах.

В 1811 году он, конечно, понимал, что с переменой политической системы ослабевало его собственное, до тех пор весьма сильное значение при Государе и дворе, где у него было множество завистников и противников. Единственное значительное лицо, с кем канцлер не прерывал добрых отношений, был граф Аракчеев, который уступил военное министерство Барклаю-де-Толли, но, оставаясь председателем военного департамента в Государственном Совете, пользовался личным доверием Государя и имел большой вес во внутренних государственных делах. 

Надо сказать, однако правду: оба эти лица, графы Румянцев и Аракчеев, были ненавистны петербургскому обществу. Ненависть ко второму из них возрастала и не прекращалась до самой его кончины; что касается графа Румянцева, то, удалившись от дел после 1812 года, он посвятил остаток дней своих и своего великого богатства на покровительство наукам и снискал себе в отечественных летописях не менее почетную и заслуженную славу, как и отец его на военном поприще.

1812 год

Первые месяцы этого года я был занят судьбой сестры моей, которая 18 лет от роду кончила учение в Смольном монастыре и из ста подруг своих получила второй знак отличия. Дядя Спафарьев, имея несколько дочерей, пригласил ее жить у него в Ревеле, куда я и отвез ее и где пробыл несколько недель. В исходе марта, еще санным путем, возвращаясь в Петербург, я беспрестанно встречал по дороге прекрасную императорскую гвардию. 

В довольно сильную еще стужу, по сугробам, направлялись в Виленскую губернию гвардейские отряды на соединение с главной нашей армией, которая должна была первая противостоять вторжение страшных неприятельских сил, уже собранных Наполеоном в Польше, Пруссии и разных частях Германии, вполне ему подчиненной. Передвижения войск с нашей стороны были только мерой предупредительной, которая предписывалась явной опасностью. 

Война еще не была объявлена, послы еще не покидали Парижа и Петербурга; велись очень деятельные переговоры для предупреждения неисчислимого в своих последствиях взрыва. Император Александр, конечно, не желал войны и с полной искренностью заявлял, что возьмется за оружие только для того, чтобы отразить неприятельское нападение. Последствия не замедлили показать, что властелин Франции и покоритель Европы тянул эти напрасные переговоры с единственной целью довершить свои приготовления к гигантскому походу, которым он рассчитывал сокрушить Россию.

По возвращении моем в Петербург я узнал о ссылке Сперанского. Она всех поразила и всех занимала даже посреди политических и военных забот: до такой степени кроткое доселе и отеческое правление императора Александра отучило нас от деспотических приемов его предшественника. Сперанский подвергся опале и высылке немедленно по выходе из кабинета Государя, с которым в тот вечер работал. Причина осталась неразгаданной не только для публики, но и для людей, занимавших самые высшие должности. Если верить рассказам, дошедшим до меня гораздо позже, Сперанский в этот вечер уже мог заметить, что Государь обращается с ним не по-прежнему; он вышел из царского кабинета взволнованный и смущенный.

Сперанский узнал о ней в одно время со всеми и даже косвенно был некоторое время встревожен ею, так как на другой день арестовали одного из его подчиненных, значительного чиновника в Министерстве Иностранных Дел, статского советника Бека, которого заподозрили сообщником Сперанского и через которого тот будто вел тайную переписку с Наполеоном. В городе толковали, что министр полиции Балашов открыл эту переписку.

Эти столичные толки и ни на чем не основанные предположения не могли быть продолжительны и скоро уступили место заботам и опасениям более существенным, в виду не сомнительных признаков страшной и близкой войны. Войск в Петербурге почти не было; оставалось лишь несколько запасных батальонов, к которым позднее прибавились новобранцы из ополчения. Многочисленная гвардия ушла к границам Пруссии, Австрии, Полыни и даже Турции, где генерал Кутузов уже заставил великого визиря просить перемирия и начать мирные переговоры, как вдруг, к всеобщему изумлению, на место его послан адмирал Чичагов, бывший морским министром. 

Это назначение казалось до того необыкновенным и странным, что нового главнокомандующего прозвали в Петербургском обществе адмиралом Бонниве, который некогда злополучно был назначен королем Франциском I командовать итальянской армией. Наш адмирал, впрочем, человек умный и деятельный, по несчастью оправдал в 1812 году это насмешливое прозвище, которое ему дали его завистники или люди, недовольные правительством.

В начале апреля сам Государь отправился в Вильну, на главную квартиру первой армии, находившейся под начальством военного министра Барклая-де-Толли. С Государем поехал не только весь его военный штаб, но и главные министры, канцлер граф Румянцев с дипломатической канцелярией, министр полиции Балашов, старый адмирал Шишков, заместивший Сперанского в должности государственного секретаря, граф Аракчеев, без особой доверенности, но в качестве близкого человека, и еще много второстепенных лиц, как например недавно перешедший к нам из прусской службы генерал Пфуль, слывший за отличного тактика, но не оправдавший на деле своей славы, и маркиз Паулуччи, итальянец, отличившийся на Кавказе и потом долгое время бывший генерал-губернатором в Риге.

Наступали события, в которых политическое искусство должно было иметь существенное применение, и я разумеется горел желанием попасть в число людей, которых брал с собою в Вильну мой начальник. Он был ко мне очень благосклонен, я состоял при нем уже два года; в прошлом году я сдал служебный мой экзамен, которому подвергались тогда без различия все гражданские чиновники, и я мог рассчитывать на повышение и отличие. 

Но канцлер взял с собою только четверых начальников отделений, статских советников Шулепова, Жерве, Юдина и Крейдемана, а из редакторов только тех, которые были старше и опытнее меня по службе.
 
Граф А. Н. Салтыков, в последний раз тогда принявший, за отъездом канцлера, управление министерством, пожелал утешить меня в этой неудаче и назначил дипломатическим чиновником к главнокомандующему второй армией князю Багратюну. Я был польщен и обрадован. После десятилетней канцелярской работы дышать вольным воздухом полей, перейти на новое деятельное поприще, быть под начальством героя, который считался любимым учеником Суворова, все это было чрезвычайно заманчиво и приводило меня в восхищение. 

Грустно было только расставаться с Салтыковыми, к которым я привык и привязался. Они были для меня, как самые близкие родные. В особенности граф Дмитрий Николаевич обходился со мной совершенно по-отечески. Он дал мне несколько ободрительных наставлений и советовал не пропускать столь благоприятного случая для развития и усовершенствования способностей в познании людей и предметов посреди предстоявшей мне подвижной и разнообразной жизни, что и было для меня полезно в дальнейшей моей службе. Обязанность надзирать за братьями для меня кончилась: они должны были скоро выйти из кадетского корпуса и поступить в офицеры.

Я запасся вьюками и седлом и сшил себе полувоенную одежду, чтобы в случае надобности следовать верхом за главною квартирой, на что мне были выданы особые путевые деньги, к которым по счастью присоединилось несколько сот червонцев, доставшихся на мою долю в виде подарка, розданного чиновникам дипломатической канцелярии по поводу ратификации мирного трактата, не помню с какой державой.

Получив официальную инструкцию и рекомендательное письмо от графа А. Н. Салтыкова к моему будущему временному начальнику, я выехал из Петербурга в первых числах июня, не без горестного чувства разлуки с моими благодетелями и некоторыми добрыми товарищами по службе, но в то же время исполненный радужных надежд и с горделивым сознанием совершенной самостоятельности. 

Меня снабдили курьерским паспортом; я ехал в коляске, правда, довольно жалкой, со служителем, плохо одетым и не больше моего опытным; но я воображал себя уже значительным человеком. На другой же день пришлось мне несколько разочароваться. Станционный смотритель объявил мне, что у него нет лошадей и что я должен прождать у него в лачуге несколько часов, пока возвратятся лошади. 

Напрасно предъявлял я ему курьерский мой паспорт, конверт с депешами во вторую армию и важное мое назначение: требования и угрозы мои на него не подействовали. Я ехал по Белорусскому тракту, по большой почтовой дороге, которая вела из Петербурга к Минску и в хорошую погоду была отличная. Белоруссия, хотя и не особенно живописная, занимала меня новизной встречаемых предметов. Мне понравились Витебск на Двине и Могилев на Днепре своими холмистыми окрестностями: до тех пор мне случалось проезжать только по необозримым нашим равнинам. Я любовался также великолепными березами, которыми с двух сторон обсажена эта большая дорога.

На пути к Минску, по очень песчаной почве, проезжал я огромные и прекрасные сосновые рощи с несметным множеством ульев. Тут уже начал я обгонять направлявшиеся к границам войска. Наши молодцы-солдаты бодро и весело шагали по сыпучему песку, в шинелях и с ранцами, ружья на плечах, в предшествии музыкантов и песенников, которые оглашали воздух народными песнями. Я очень живо помню эти встречи, особенно когда проходил Московский гренадерский полк, прославленный своей храбростью в наших воинских летописях. 

Шефом его был тогда родственник царской фамилии герцог Мекленбургский; он ехал впереди полка. Я скакал день и ночь, и через 6 или 7 суток, на пути из Минска по направлению к Гродне, добрался до Волковыска, где находилась главная квартира второй армии Немедленно по прибытии отправился я с моими бумагами и письмами к главнокомандующему. Воинственное и открытое лицо его носило отпечаток грузинского происхождения и было своеобразно-красиво. 

Он принял меня благосклонно, с воинской искренностью и простотой, тотчас приказал отвести помещение и пригласил обедать у него ежедневно. Он помещался в так называемом замке какого-то соседнего польского пана, единственном во всем городе порядочном доме. Тут собиралось все общество главной квартиры, принявшее меня радушно и ласково в свою среду. 

В отведенном мне доме не было постели и никакой мебели, кроме деревянных скамеек и прокоптелых столов. Во второй армии числилось едва 40 т. человек, и она была гораздо малочисленней первой; но в ней находились лучшие наши генералы и офицеры, считавшие себе за честь служить под начальством такого знаменитого полководца, как князь Багратион. Начальником главного штаба быль генерал-адъютант Государя граф Эммануил Сен-При.

Дежурным генералом был Марин, один из красавцев гвардии, сочинитель легких стихов. Квартирами, продовольствием, экипажами, верховыми лошадьми свиты главнокомандующего заведовал полковник Юзефович, лицо, знакомством которого, нельзя было брезговать. Интендантом армии был тайный советник Дмитрий Сергеевич Ланской (брат его Василий Сергеевич, позднее министр внутренних дел, был в то время генерал-интендантом первой армии). 

В числе многих блестящих адъютантов и ординарцев князя Багратиона припоминаются мне в особенности: князь Николай Сергеевич Меншиков (младший брат адмирала), князь Федор Сергеевич Гагарин, барон Бервик, про которого говорили, что он происходил от Стюартов, Муханов, Лев Алексеевич Перовский, позднее граф и министр внутренних дел; Дмитрий Петрович Бутурлин (впоследствии директор Императорской Публичной Библиотеки и сочинитель Истории 1812 года), Михаил Александрович Ермолов. 

С троими последними я в особенности сошелся, хотя находился в добрых отношениях и со всей этой молодежью, моими сверстниками, живыми и пылкими, вечно веселыми, привыкшими ко всяким лишениям, не знавшими усталости и прямо из-за обеда, из-за карточного стола или с постели, в какую бы то ни было погоду, хватавшимися за оружие и готовыми лететь в бой.

Вторая армия славилась своими генералами. То были знаменитый Раевский командир первого корпуса и Бороздин, командовавший вторым корпусом и в 1799 году действовавший с успехом в Неаполе. Но особенной любовью пользовались в армии два молодые дивизионные генерала: граф, впоследствии князь и фельдмаршал, Воронцов и Паскевич, будущий князь Варшавский и также фельдмаршал.

Оба они уже стяжали себе громкую славу в Турецкую войну под начальством графа Каменского и долгое время проходили свое поприще один возле другого. В числе близких к князю Багратиону лиц необходимо еще упомянуть о старом французском эмигранте Мутье (de Moustier). Он состоял в чине полковника нашей службы и носил кавалерийский мундир, но не имел никакой особой должности, а был только приятелем князя и сопровождал его еще в турецкой войне, хотя не знал ни слова по-русски, а князь Багратион плохо объяснялся на французском языке. 

Прекрасный, седовласый, высокого роста, старик был настоящий представитель доблестного французского дворянства прежних времен. Он служил некогда одним из телохранителей несчастного Людовика XVI и находился при нем в Версале в злополучные октябрьские дни 1789 года. Со своими сослуживцами он защищал покои Марии Антуанетты против разъяренной парижской черни, ворвавшейся во дворец, и был пощажен только по просьбе, Лафайета. 

Вместе с другим лейб-гвардейцем сидел он на козлах кареты, в которой король с супругой и детьми были везены пленниками в Тюльери, посреди пьяной и яростной толпы, осыпавшей их проклятиями, угрозами и всякого рода оскорблениями. По уничтожении лейб-гвардии, этому храброму и верному дворянину удалось попасть в небольшое число оставленных королю слуг, и он же сопровождал королевское семейство во время злополучного бегства в Варенн. 

Мутье в другой раз, каким-то чудом, спасся от смерти роковой день 10 августа, когда остальные лейб-гвардейцы и швейцарская гвардия пали жертвами своей приверженности к несчастному государю. Ему посчастливилось спрятаться в Париже, и наконец, после казни короля-мученика, он уехал из Франции. Подобно многим своим соотечественникам-эмигрантам, Мутье был отлично принят в Петербурге и получил от двора пенсию. Он привязался к князю Багратиону, по кончине его продолжал состоять в главной квартире, дошел с нею до Парижа, где и умер вскоре по восстановлении Бурбонов.

Прошло около недели с моего приезда в Волковыск, как получено было официальное известие о том, что Наполеон, без объявления войны, перешел Неман. Тогда же князю Багратиону было велено отодвигаться назад и следовать на соединение с главной армией, которая также покинула Вильну и в отличнейшем порядке отступила к Дриссе и потом к Витебску. Соединение армий было необходимо, потому что в них обеих находилось всего от 150 до 200 тысяч человек, тогда как Наполеон вел с собою полмиллиона солдат и вслед за вторжением поспешно отрядил короля Иеронима или точнее фельдмаршала Даву с армией от 70 до 80 т. человек наперерез нашим армиям, с целью разбить их поодиночке. 
Не имея намерения, ни способностей и познаний излагать военные события, которых был я безучастным свидетелем, передам лишь личные и частные мои воспоминания.
Как только вторая армия двинулась в поход, непосредственный мой начальник в главной квартире, граф Сен-При позвал меня к себе и очень вежливо объявил, что, так как служба моя временно прекращается (не успев и начаться), то мне придется, до более благоприятной поры, следовать за главной квартирой и, в качестве охотника, сесть на коня и причислиться к адъютантам и ординарцам главнокомандующего. 

В тогдашних обстоятельствах это было самое лучшее. Когда мы пришли в Слоним, на пути нашего отступления, частные экипажи всех без исключения офицеров были отправлены во внутренние губернии, и только генералам позволено оставить по одному для личного употребления. Я принужден был также расстаться с моей скромной коляской и моим слугой. Мне дали драгунскую лошадь, еще другую вьючную для небольшой моей поклажи и предоставили в мое услужение старого уральского казака. 

Это было в самых последних числах июня месяца. Помню первый наш привал в местечке Николаеве на берегу довольно широкой реки (я потом доискался, что это был Неман), через которую навели барочный мост. В один из последних прекрасных июньских дней, на закате, армия расположилась бивуаками по обоим берегам реки. Кавалерия переходила по мосту и занимала противоположный, более высокий берег, а пехота и пушки разместились вдоль другого берега, поросшего кустарником. 

Прежде чем прибыла главная квартира, солдаты уже нарубили веток и понастроили шалашей (у нас не возили с собою палаток, как у Наполеона). Обширный лагерь, весь из свежей зелени, по которому перебегали солдаты и который уже оглашался песнями и военной музыкой, представлял собой прекрасное зрелище. В середине находились более обширные и лучше устроенные шалаши для главнокомандующего, для его главного штаба и приближенных. 

Мне и двум или трем адъютантам отвели тоже шалаш, в котором мы могли кое-как отдохнуть и почиститься после утомительного перехода по жаре. Затем мы отправились гулять вдоль реки и смотреть, как переправлялась через мост кавалерийская дивизия старого генерала Дохтурова, одного из ветеранов екатерининского царствования, человека столько известного воинскими доблестями, как и вежливостью в обращении, которой отличались придворные прежнего времени.
 
После этого мы пошли к обильному столу главнокомандующего, приготовленному в особом шалаше. Солдаты ужинали вокруг костров, пылавших в должном расстоянии от шалашей. Казалось, это было великое военно-походное празднество; а между тем предстояло подняться чем свет и, перейдя реку, направиться на столь желанное соединение с первой армией, если только не помешает неприятель.

Ночью пришли известия, заставившие внезапно изменить все это распоряжение. Оказалось, что неприятель успел обойти нас, и Барклай, избегая сражения, отодвинул первую армию еще дальше назад, с тем, чтобы соединиться с князем Багратионом уже в другом месте. Эта перемена фронта и направления была совершена с удивительной быстротой и в отличнейшем порядке; ранним утром следующего дня наша кавалерия перешла по мосту назад и, сопровождаемая всей армией, направилась по новой дороге, указанной главнокомандующим. Все делалось так же живо и бодро, как и накануне.

Пока мы шли по бывшим польским местам, по губерниям Волынской, Гродненской и по Белоруссии, не случилось ничего особенного; сельские жители держали себя тихо, тем более что главнокомандующий и начальники корпусов строго смотрели за солдатами; не было ни отсталых, ни бродячих по сторонам, а следовательно и грабежа. Солдатам только позволялось в деревнях брать солому и хворост в лесу для подстилки и костров на бивуаках. Они всего чаще забирали старые, поломанные колеса от крестьянских телег, так как они отлично горели. Солдаты и офицеры, собираясь вокруг огней, забавлялись бросаньем туда колес, которые быстро вспыхивали и давали яркое пламя, как в фейерверке.

Через несколько дней после перемены направления, когда мы прибыли в Несвиж, местечко и замок князей Радзивилов, получено было известие о первой встрече с неприятелем, о довольно значительном аванпостном деле между польско-Вестфальским авангардом короля Иеронима и казачьим отрядом знаменитого атамана Платова, которого Барклай отделил от своей армии и послал к князю Багратиону, чтобы ускорить и облегчить соединение.
 
Сражение происходило близ небольшого города Романова; оно еще не кончилось в то время, как вестник поскакал дать о нем знать в нашу армию. Мы все уже полегли спать на соломе в залах Радзивилова замка, как главнокомандующий, находившийся тут же в замке, прислал за одним из своих адъютантов и приказал ему немедленно ехать к Платову с бумагой. Это был гвардейский егерский поручик Муханов. 

Сияя от радости, что выбор главнокомандующего пал на него, он поспешно оделся, кинулся на коня и опрометью поскакал. Помню, как ему завидовали другие адъютанты, особливо князь Федор Гагарин (брат княгини Вяземской, супруги Петра Андреевича): к комическом отчаянии, почти нагой, подпрыгивал он на своем соломенном ворохе и напевал мотивы из опер. Утром, когда армия, продолжая поход, приближалась к месту сражения, было получено известие, что оно кончилось в нашу пользу и неприятель отошел назад, оставив нам несколько сот человек пленных (мы видели, как их везли на телегах, по большей части раненых); но бедный Муханов погиб в свалке.
 
Он что-то закричал по-французски русскому офицеру, бежавшему к нему, и казаки наши, приняв его за француза, прикололи его пиками. Смерть Муханова поразила его товарищей, которые накануне завидовали его счастью, и очень опечалила князя Багратиона. Муханов только что женился, в Москве и черев несколько дней после венца поскакал в армию. Молодая его вдова (не выходившая потом замуж) была сестрой А. Д. Олсуфева который, как и я, начинал дипломатическую службу и вскоре после несчастной кончины своего зятя причислился к главной квартире князя Багратиона и сделался моим походным товарищем (на руки Олсуфьева пал раненым под Бородиным князь Багратион).
 
Вторая армия, в попятном движении своем, несколько раз до самого Смоленска переменяла дорогу. Курьеры сновали между двумя главнокомандующими, которые старались по возможности согласовать и направлять движения войск. Помню, как приезжал к нам курьером флигель-адъютант Государя капитан А. X. Бенкендорф, чуть не попавший в плен к неприятелю. 

К Барклаю ездил от нас с депешами один из лучших адъютантов князя Багратиона, лейб-гусарский капитан князь Н. С. Меншиков. Он ездил совершенно один, для большей надежности переодетый крестьянином, и благополучно выполнял данные ему поручения. Барклай продолжал свое удивительное отступление. Тогдашние сторонники его ставили его выше французского генерала Моро, который прославился подобным же движением в войне с Германией. Он довел свою армию в целости до Витебска; у него не было ни отсталых, ни больных, и на пути своем он не оставил позади не только ни одной пушки, но даже и ни одной телеги или повозки с припасами.

Под Витебском он остановился и думал сразиться с главной армией Наполеона; уже князь Багратион получил приказание спешить к нему на помощь, стараясь прорвать или откинуть в сторону армию Иеронима. Наш бесстрашный вождь (Барклай) только того и ждал, и весть о том произвела во второй армии всеобщую радость. Немедленно двинулись в поход и на другой день пришли в маленькую деревню Дашковку, в 10 верстах от губернского города Могилева, к которому приближался маршал Даву. Было получено известие, что французы накануне успели занять этот город и что Раевский, шедший впереди нас с отборным войском, уже двинулся на неприятеля, который вышел из города к нему на встречу. Скоро завязался упорный бой.

Раевский с двумя сыновьями своими (одному из них было 14 лет) дрался как лев. Узнав, что неприятель много сильнее, нежели предполагали, князь Багратион высылал Дашковку подкрепление за подкреплением; но через несколько часов убийственного боя он послал приказание отступить, так как не представлялось возможности одолеть Даву, имевшего в своем распоряжении от 30 до 40 т. человек, и решено было до соединения обеих армий избегать большого сражения. 

Князь Багратион решился немедленно изменить движение своей армии и дал знать Барклаю, что, не имея возможности идти напролом через Могилев, уже занятый превосходящими силами неприятеля, он направится по Мстиславской дороге, к Смоленску, как к единственному месту, где, по его мнению, еще возможно нашим армиям соединиться. Все эти распоряжения делал князь Багратион, сидя со своим штабом под березами, которыми обсажены белорусские дороги. Мы оставались тут почти целый день, поджидая возвращения Раевского. Он, наконец, вернулся со своими войсками, сопровождаемый множеством раненых и умирающих, которых несли на носилках, на пушечных подставках, на руках товарищей. 

Некоторых офицеров, тяжело раненых и истекающих кровью, видел я на лошадях, в полулежащем положении: одной рукой они держались за поводья, а другие, пронизанные пулей, висели в бездействии. Перевязки делались в двух развалившихся хижинах, почти насупротив толпы офицеров и генералов, посреди которых сидел князь Багратион, по временам поднимавшийся, чтобы поговорить с ранеными и сказать им слово утешения и ободрения. Мне предлагали пойти посмотреть на хирургические отсечения и операции, которые производились над доблестными воинами; но, признаюсь, у меня не достало на то духу. 

Раевский, все время находившийся в самом средоточии боя, каким-то чудом остался невредим, но один из его сыновей получил легкую рану. Старого, бестрепетного воина окружила толпа; превозносили его геройство, восхваляли его в особенности за то, что он вывел в бой сыновей своих; но он говорил мало, грустный и огорченный неудачей боя.

Помню, что в этот же день приехал к князю Багратиону генерал Винценгероде и вечером сидел за ужином, который наскоро собрали под деревьями. Он приехал из Москвы, куда сопровождал императора Александра из его главной квартиры. Он рассказывал, с каким восторгом Москва встретила Государя, как он говорил речи дворянству и купечеству, какие начались пожертвования и пр. 

Его рассказы оживили и обрадовали воинов, смущенных неуспехом того утра. Винценгероде тем же вечером ускакал в Смоленск, где ему поручено было устроить первые отряды общенародного ополчения; и в ту же ночь вторая армия двинулась в поход по направлению к Мстиславской дороге. Не искушенный в верховой езде, я отстал от моих военных товарищей и в эту ночь едва не заблудился; мы долго плутали, и наконец, мой старый казак помог нам добраться до небольшого поселка, где остановились ночевать некоторые из свиты главнокомандующего. Надо заметить, что Даву, окончательно отбив стремительные нападения Раевского, не захотел его преследовать, вероятно, потому что сам понес значительный урон в этом кровавом бое под Могилевом.

Князь Багратион, прибыв вскоре в Мстиславль, где дал отдохнуть войскам, которые утомились от усиленных переходов, убедился, что расчет его вышел верен и что он хорошо сделал, покинув направление к Витебску: пришло известие, что, после отличного кавалерийского дела поблизости Витебска, под Островною, где особенно прославились графы Петр Петрович Пален и Остерман-Толстой, Барклай тоже решился воздержаться от большого сражения в тех местах и повел свою армию по дороге к Смоленску.
 
Это отступление раздражало нетерпеливую нашу молодежь. Помню, в Мстиславле, который расположен живописно на полугоре, над небольшой, но довольно светлой рекою, адъютанты Багратиона, в жаркий день шли купаться, говоря между собою: Искупаемся в последний раз, пока речка эта еще Русская; может быть, потом она будет уже заграничная. 

Пока мы проходили бывшие польские места, жители городов и деревень относились к войскам с молчаливым равнодушием, видимо озабоченные только тем, чтобы их, чем не обидели. Они знали о строгом воспрещены насилия и грабежа, и если изредка случалось что-нибудь подобное, смело приносили жалобы военному начальству, уверенные в удовлетворении.

Недоброжелательства не было видно, но и никакого содействия тоже. Дворянство и землевладельцы старались скрыть тайное сочувствие, которое они питали к войскам Наполеона, так как в числе этих войск состоял польский легион, большая часть которого, в особенности конница, имела назначением тревожить армию князя Багратиона и всячески препятствовать ее соединению с главной нашей армией. Некоторые лица из дворянства были даже заподозрены в содействии неприятелю тайным доставлением известий, проводников продовольствия и фуража. Главнокомандующий был вынужден кое-кого арестовать и кое-кому пригрозить военным судом. Более сильных мер, по причине продолжавшегося отступления, принять было нельзя.

Совсем иное было в Смоленской губернии. Несмотря на наступавшее время жатвы, на полях немного было видно народу. Крестьяне собирались толпами, принимали войска в деревнях, или выходили к ним на встречу, с радостными криками; мужики подносили хлеб и соль; бабы с младенцами на руках, приветливо и сердобольно глядели, как мимо них шли обремененные тяжкою амуницией, покрытые пылью солдаты, обменявшиеся с ними добрыми пожеланиями, а иной раз отпускавшие какое-нибудь меткое, веселое словцо, на которое русский солдат бывает такой мастер. 

Меньшая часть войск со штабами размещалась по деревням; остальные располагались бивуаком, а главнокомандующий и начальство обыкновенно занимали соседнюю господскую усадьбу: помещики выезжали за ними в своих экипажах.

Но так было только на первых переходах. Дальше, крестьянское население показывалось реже, так как тут уже составлялись ополчения, спешно собираемые помещиками, к которым для того были отряжаемы офицеры или сержанты из армии или из Москвы, где, по первому слову Государя, тотчас начала образовываться боевая сила. Уже все знали, что неприятель гонится по пятам за нашей отступающей армией; но, вместо страха и уныния, во всех слоях русского народа разгоралось единодушное, сердечное усердие к спасению родины. 

По деревням, как и по городам, помещики, крепостные крестьяне (а их было отменно много), свободные люди, мещане и купцы, сельское духовенство, гражданские чиновники всякого положения, все одушевлены были пламенной любовью к России и сильнейшим негодованием против неприятеля. Все готовы были на всякую жертву для обороны Святой Руси и для истребления дерзкого врага.

Чем дальше шла армия вглубь страны, тем безлюднее были встречавшиеся селения, и особенно после Смоленска. Крестьяне отсылали в леса своих жен и детей, пожитки и скотину; сами же, за исключением лишь дряхлых стариков, вооружались косами и топорами, а потом стали сжигать свои избы, устраивали засады и нападали на отсталых и бродячих неприятельских солдат. В небольших городах, которыми мы проходили, почти никого не встречалось на улицах: оставались только местные власти, которые по большей части уходили с нами, предварительно предав огню запасы и магазины, где к тому представлялась возможность и дозволяло время.

Сколько помню, за один переход до Смоленска, армия князя Багратиона остановилась на несколько дней, в ожидании вестей из первой армии, которая в свою очередь двигалась или вернее отступала от Витебска в том же направлении. Надлежало условиться относительно дня соединения и размещения войск за Смоленском на обоих берегах Днепра. Когда все распоряжения были сделаны, состоялось наконец 22 июля замышленное с первого дня войны и столь желанное соединение. Оно достигнуто целым рядом искусных и быстрых мероприятий после стольких усилий и славных боев, после стольких трудов и лишений для солдата, в течение четырех или пятинедельного постоянного отступления.
 
День этот пришелся на именины императрицы Марии Федоровны. Войска обеих армий вступали в Смоленск в парадной форме; впереди ехали на встречу один другому главнокомандующие с главными штабами и множеством генералов и офицеров. Войска разместились вдоль главных улиц; позади их радостные лица городских жителей, всех возрастов и сословий, одетых по праздничному, и числе их множество москвичей, приехавших нарочно повидать войска, от которых зависело общее спасение. 

Духовенство, в церковных облачениях с крестами в руках, стоя у церквей, благословляло храбрых солдат и принимало генералов, заходивших в церкви на царский молебен. Все это вместе представляло собой величественное зрелище.

Первая неделя совместного пребывания обеих армий в Смоленске и его окрестностях была посвящена отдыху, в котором так нуждались войска. Молодежь главной квартиры воспользовалась не только удобствами, но даже увеселениями городской жизни. Главные городские власти и соседнее дворянство, обнадеженные присутствием войск, не скупились на гостеприимство. По смоленским улицам сновали богатые экипажи. 

Был даже Русский театр со странствующими актерами, правда очень жалкий, но привлекавший толпу военной молодежи, которая была рада и этому развлечению после продолжительного пребывания в городах и деревнях Польши, и после тяжкого похода, прерываемого лишь сражениями. Лица обоих полов ходили молиться по церквам и прогуливались по старинным укреплениям Смоленска, со средневековыми башнями и бойницами. С высоты этих укреплений мы любовались прекрасными видами по обоим берегам Днепра; они соединялись мостом, по которому вела большая Московская дорога на Вязьму и Можайск.

Помнится мне, что в губернаторском доме, поместился Барклай, в качестве главнокомандующего главной армией и в тоже время военного министра; князь же Багратион (старше его по чину и кавалер Андреевского ордена, которого у Барклая не было) занял дом в одном из предместий города. По близости расположились его штаб и свита. 

Мне отвели крошечное помещение вместе с поручиком главного штаба Михаилом Александровичем Ермоловым (сыном Екатерининского любимца. Он совершил все походы 1812-1815 годов и достиг генеральского чина).
 
Утро мы проводили в городе и потом сходились на гостеприимный, простой, и обильный обед к главнокомандующему, который за столом всегда был добр, приветлив, словоохотлив и неистощим в рассказах о своих бесчисленных походах на Кавказе, в Польше, Италии, Германии и Турции. За этими обедами видел я старого генерала Беннингсена и бывшего статс-секретаря Н. Н. Новосильцева, который после Тильзитского мира сошел со сцены и отправился частным человеком путешествовать по Германии. Главнокомандующие конечно виделись друг с другом для совещаний о дальнейших военных действиях, но личные отношения их были натянуты и холодны.

В Смоленске я съехался вновь с моим дипломатическим товарищем А. Д. Олсуфьевым. До того времени он числился при Московском Архиве Иностранных Дел, этом можно сказать рассаднике будущих деятелей государственной службы, откуда вышли: Д. В. Дашков, человек отменных дарований, античной высоты характера и обширной образованности, впоследствии министр юстиции и преемник Сперанского по законодательным работам (бывший лучшим и надежнейшим другом, какого имел я во всю мою жизнь, рано у России похищенный смертью в 1839 году); граф Блудов, друг и сподвижник Дашкова; князь Козловский, человек исполненный ума, дарований и образованности, особливо классической, пытавшийся, во время своего министерского служения в Турине, ввести вновь Латинский язык в употребление дипломатии. 

В 1812 году молодые дворяне, состоявшие при Московском Архиве, толпою кинулись служить в армиях и в ополчении. Олсуфьев, отлично воспитанный и самого любезного нрава, скоро сделался одним из ближайших моих приятелей. Мы делили с ним и помещение, когда оно выпадало на нашу долю, и скудную пищу, и скудный запас чтения; занятий по службе у нас никаких не было. Московские друзья князя Багратиона поручили ему Олсуфьева, опоздавшего с приездом в Смоленск вследствие кончины и похорон своего зятя Муханова, о котором я говорил выше.

Вторая армия, занимавшая Смоленск и его окрестности, должна была перейти на другой берег Днепра, где расположилась первая армия. Барклай предполагал, с этими соединенными силами, дождаться главной армии Наполеона и вступить с ним в сражение, в местности, которая, по разведкам офицеров нашего главного штаба, признана благоприятной. Таким образом, мы должны были покинуть наши уютные смоленские квартиры и последовать за главной квартирой князя Багратиона, которая переправилась за Днепр и остановилась на ночь в ближней деревне с тем, чтобы на другой день встретить неприятеля. 

В Смоленских укреплениях был оставлен сильный гарнизон под начальством Раевского. В течении ночи было получено известие, вследствие которого пришлось поспешно изменить эти распоряжения: узнали, что сильный неприятельский корпус, идя на город Красный, встретил и разбил дивизию генерала Неверовского, оставленную для наблюдения на том днепровском берегу, который мы вчера покинули и состоявшую исключительно из новобранцев, с мальчиками офицерами, лет 17 или 18-ти, только что вышедшими из кадетских корпусов. 

Дивизия Неверовского, покрыв себя славой отчаянного сопротивления, не дав неприятелю ни пушек, ни пленных и уступив лишь превозмогавшей силе, но потеряв в бою множество людей, пришла в Смоленск. За нею по пятам гнался король Мюрат, и едва оставалось времени, чтобы принять меры к обороне города, который мог быть захвачен неприятелем. Вот почему наши военачальники принуждены были оставить мысль о большом сражении, и решено было, чтобы кн. Багратион удержал Смоленск, хоть бы только на несколько дней, и тем дал Барклаю возможность стать на большой Московской дороге, и там дожидаться с одной стороны оборонителей Смоленска, а с другой Милорадовича, который должен был привести новые дружины, набранные в Москве и во внутренних губерниях.
 
Утром были произведены эти передвижения, и тогда-то, с высокого Днепровского берега, из бивака Багратиона, находившегося насупротив Смоленска, пришлось мне в первый раз увидать неприятельское войско. Колонна за колонной, правильно и быстро нападало оно сначала на наши отряды, поспешно выстроившиеся за городом, а потом на высокие и древние стены и башни Смоленска. Днепр, не очень широкий в этом месте, отделял высоту, где мы находились, от города и от той открытой местности противоположного берега, где происходил кровавый бой. 

Расстояние было версты в две, или три, так что простым глазом, не прибегая к трубкам и телескопам, которые были расставлены возле главнокомандующего и его свиты, можно было рассматривать движения неприятеля, его пехотные колонны с застрельщиками впереди и его кавалерийские взводы, которыми с боков прикрывались батареи летучей артиллерии.
Пушечные и непрерывные ружейные выстрелы со стороны нападающих и со стен бастионов Смоленска долетали до нас, как раскаты близкой грозы и громовые удары, и по временам облака густого дыма застилали эту величественную картину, которая производила потрясающее действие на меня и на моего товарища, но за которой окружавшие нас военные следили, правда, с заботливым любопытством, но, по наружности, с невозмутимым спокойствием и как бы с равнодушием. День стоял необыкновенно жаркий.

Сражение началось в 6 или 7 часов утра и продолжалось несколько часов сряду. Главнокомандующий, со зрительной трубкой в руках, беспрестанно получал донесения от лиц, распоряжавшихся обороной города, и, отряжая к городу новые подкрепления рассылал адъютантов и ординарцев со своими приказаниями и туда, и к войскам, находившимся на нашем берегу. Позади нас очутились продавцы с плодами, с холодной водой, квасом и пивом. 

Военные люди поочередно ходили к ним утолить жажду и спешно возвращались к месту наблюдения. Так прошло все утро. К 3 или 4 часам пополудни, Раевский, оказав чудеса храбрости и неутомимости, во главе бестрепетных воинов, одушевленных его примером, успелиотразить третье или четвертое нападение короля Мюрата и заставил его уйти из-под Смоленска с громадной убылью в людях. Когда у нас увидели, что неприятельские колонны отступают и бой кончился, князь Багратион сел на лошадь, со всей свитой спустился вниз, и через мост поехал в город благодарить Раевского и его войска за такое геройское сопротивление втрое сильнейшему неприятелю. 

Один из офицеров, которые ездили в Смоленск с главнокомандующим, рассказывал мне по возвращении, что некоторые улицы были загромождены ранеными, умирающими, мертвыми, и что не было возможности переносить их в больницы или дома.
 
Зажиточные обыватели разбежались, покинув имущество и спасая только свои семьи; а бедные люди прятались по дальним местам города, в сараях и погребах; во многих частях были пожары. Когда главнокомандующий проезжал по городу, беспомощные старики и женщины бросались перед ним на колени, держа на руках и волоча за собою детей, и умоляли его спасти их и не отдавать города неприятелю. Раевский, с главными своими офицерами, выехал к нему навстречу, и они вместе ездили осматривать сильно пострадавшие стены и бастионы. 

Смоленский собор также потерпел от бомб, однако уцелел, и в нем в тот же вечер был отслужен благодарственный молебен за освобождение города. Князь Багратион съезжал вниз на ровное место, покрытое убитыми и умиравшими, осмотрел вновь расставленные отряды, здоровался с войсками, навестил лиц, получивших раны, и наконец, снова переправился за Днепр в свой лагерь.

Убыль людей в корпусе Раевского оказалась страшная, а между тем на другой день надо было ждать нового приступа. Поэтому в ту же ночь решено было заместить его корпусом Дохтурова, на которого и было возложено тяжкое дело сколь возможно долее оборонять Смоленск, чтобы дать остальным корпусам второй армии возможность на другой день соединиться на Московской дороге с армией Барклая, которая шла туда с целью затруднить приближение неприятельских сил к древней столице. 

Князь Багратион двинулся в поход на следующее утро, послав вперед обозы и артиллерию. Он и его свита, на этот раз еще более многочисленная, замыкали шествие. Я с Олсуфьевым ехали верхами вместе с адъютантами. Вскоре услышали мы пушечные выстрелы: неприятель возобновил нападение на Смоленск. Некоторое время нам приходилось ехать вдоль днепровского берега; французская батарея с противоположного, близкого в этом месте берега, заметила нас, и ядра засвистали по направлению к нам. По счастью они только перелетали через наши головы и ни в кого не попадали.

После занятия Смоленска армией Наполеона, после кровавого сражения при Валутине между неприятельским авангардом и нашим арьергардом, на Московской дороге, обе наши армии продолжали свое движение по ней. Неприятель шел за нами довольно медленно и осторожно, не вынуждая нас к усиленным переходам, так что наши генералы не раз имели возможность остановиться и дать большое сражение. Удобного к тому места не встречалось, а вскоре пришло известие о соединении всех армий под главное начальство князя Кутузова.

За несколько дней до Бородинской битвы я схватил перемежающуюся лихорадку, лишившую меня возможности держаться на лошади. Я принужден был поместиться в фургоне, в котором находились бумаги походной канцелярии князя Багратиона. Однако, 23 августа я еще был в силах съездить верхом в находившийся недалеко гвардейский лагерь к приятелю моему, молодому егерскому офицеру Дмитрию Леонтьеву (близкому родственнику Салтыковых). Главная квартира князя Багратиона, корпус которого составлял собою левое крыло армии, находилась в селе Семеновском, а князя Кутузова в самом Бородине. 

С утра 24 августа неприятель начал свои нападения на войска князя Багратиона как перед Семеновским, так и в соседней роще, где были расположены наши передовые отряды. Дело становилось все жарче и убийственнее, оно продолжалось целый день, и лишь с наступлением ночи неприятель был не только отбит нами на всех местах, но и оставил нам две или три пушки. 

Вечером видел я, как их тащили наши кирасиры в Семеновское, где мне и другим невоенным людям была отведена изба. Через несколько минут потом привезли к нам раненых офицеров с фельдшерами, и мы поспешили очистить им место для перевязки. Один из них, армейский егерский полковник, поразил меня своим хладнокровием и твердой, без всякой поддержки, поступью. Лишь по чрезвычайно бледному лицу можно было заключить об его истощении и страданиях: пушечное ядро раздробило ему руку, которую фельдшер должен был отрезать. 

Я видел, как он вышел из избы и спокойно, не говоря ни слова, поместился на скамейке, в то время как фельдшер раскладывал на столе страшные орудия свои. Жаль, что я не помню имени этого бесстрашного воина. Когда неприятельские колонны проникли в лес, что было уже вечером, раздались перекатные звуки от ружейной стрельбы, и сначала мне показалось, будто это стук топоров и будто в лесу рубят дрова. Помню, что по этому случаю подсмеивались над моим неведением.

Это убийственное дело было, по-видимому, со стороны Наполеона лишь пробой: ему хотелось удостовериться в силе нашего левого крыла, дабы, сообразно с тем, рассчитать свои последующие удары. Но урон, причиненный несокрушимым сопротивлением наших войск, охолодил отвагу неприятеля, и весь следующий день оба войска оставались в полном бездействии, на тех же местах как и накануне. 

В этот день велено было отправить в небольшой город Можайск, в 10 или 15 верстах от Московской дороги, весь обоз главной квартиры, всех больных и невоенных людей. Утром 25 августа, в великолепную погоду, поехал я в Можайск в одной из колясок князя Багратиона вместе с начальником его канцелярии Николаем Ивановичем Старынкевичем (впоследствии сенатор в Варшаве при князе Паскевиче. В шутку приятели называли его Бедуином, готовым разделить последнее добро с приятелем, но и опорожнить его кошелек до дна за картами), человеком умным и бывалым. Беседа его была весела и неистощима.

В Можайске (в 40 верстах от места моего рождения) мы поместились в небольшом, довольно чистом доме, приготовленном на всякий случай для князя Багратиона, и провели там ночь, почти не смыкая глаз, с тревожным нетерпением дожидаясь, какие придут известия. Город был почти пуст; оставались только местные власти. Но улицы были загромождены экипажами, обозом армии, фургонами с амуницией, телегами с хлебом и припасами, вьюками и всяким маркитанским скарбом, точно в городе была ярмарка; но лица у всех выражали крайнюю заботу и тревогу: неприятель был так близок, и великая битва неизбежна.

С раннего утра 26 августа в Можайске довольно явственно слышались пушечные выстрелы, как далекие громовые раскаты. Эти удары становились все чаще и чаще и вскоре начали раздаваться без перерыва; но так как они долетали до нас все с одинаковым звуком, не приближаясь и не отдаляясь, то можно было заключать, что бой сделался общим, на всех местах, и ведется с равной силой и ожесточением с обеих сторон. Мы были в невыразимой тревоге, что все утро и до самого вечера с поля битвы не приходило никакого известия: ни курьеров, ни раненых, ни беглых, ни казаков, которых обыкновенно мы видели во время прежних сражений, как они гарцевали по окрестностям.

Когда уже стемнело, к нашему крыльцу, где мы собрались, прискакало опрометью несколько офицеров, и в числе их один из адъютантов князя Багратиона (князь Н. С. Меншиков или барон Вервиц, не помню), радостно возвестивший нам, что, после необыкновенного с обеих сторон ожесточения и несметной гибели людей победа осталась за нами, что неприятель покинул поле битвы и атаман Платов отправлен его преследовать. 

Вместе с этою великой вестью адъютант сообщил нам, что еще утром князь Багратион, отражая неприятельский натиск, получил тяжкую рану: пушечным выстрелом раздробило ему ногу, так что он без памяти упал с лошади, весь в крови, к ужасу окружавших его своих солдат, привыкших считать его неуязвимым, так как в течение почти четверти века, участвуя в стольких сражениях, он никогда не был ранен. Доктора тотчас окружили его; он очнулся, был осторожно положен на носилки, под неприятельским огнем вынесен вне выстрелов и перевязан. 

Доктора объявили, что кончина неизбежна, буде тотчас же не отнять нижнюю половину ноги, которую почти совсем оторвало от колена. Не смотря на страшные мучения, князь отвергал все и твердил, что ему лучше умереть, нежели остаться искалеченным. Не внимая убеждениям и просьбам князя Кутузова и генералов, он стоял на своем; а настаивать было невозможно, зная его неукротимый и настойчивый правь. 

Уже были темно, когда подъехала к нам дорожная коляска, в которой везли князя один из его адъютантов и слуга, родом пьемонтец, находившийся при нем с итальянского похода 1799 года. Для него отыскали более просторное помещение, и я не имел отрады увидеть славного воина, который постоянно был ко мне благосклонен. Я слышал только его стоны, причиняемые раной и толчками закрытой со всех сторон кареты, в которую его уложили почти в бессознательном состоянии.

С ним были его доктор и фельдшер. На следующее утро он был провезен через Москву и скончался в ста верстах оттуда, в имении давнего своего приятеля, князя Голицына, селе Симе, Владимирской губернии. Перед смертью доктора еще раз предлагали ему отнять ногу, но он опять не согласился. Ему было всего каких-нибудь 50 лет от роду.

Утром 2 августа кончились наши ликования по поводу выигранного сражения: мы узнали, что, хотя поле осталось за нами, но князь Кутузов отменил приказание Платову преследовать неприятеля, так как беспрестанно приходили к нему донесения от корпусных начальников о страшной убыли в войсках; бой продолжался слишком полсутки сряду, в нем участвовало около 300 тысяч человек и действовало до 2 тысяч пушек. В полках и даже целых дивизиях на десять человек погибло по одному; но солдаты оставались в боевом порядке и горели желанием на утро возобновить бой.

Главнокомандующий сделал им смотр на самом месте сражения. Но убыль была так велика, особливо ранеными, что князь Кутузов приказал отступать к Москве на Можайск, где ранним утром 27 числа видели мы, как потянулся сначала громадный обоз с ранеными, а за ним проследовала и сама армия. Наше помещение находилось на главной Можайской улице и, стоя на крыльце, мы видели все это печальное шествие. 

Мне сказали, что про меня спрашивает один из раненых офицеров. Я подошел к телеге, на которой он лежал вместе с другими и узнал графа Людовика Сент-При, в то время служившего капитаном в гвардейских егерях; он велел меня позвать, чтобы передать мне, что молодой друг мой Леонтьев, его однополчанин, которого на днях я навещал в лагере, получил смертельную рану, что его везут в этом же обозе и что вероятно он умирает или уже умер. Напрасно глядел я потом в другие телеги: мне не довелось распознать бедного Леонтьева во множестве, раненых, которых провозили мимо нас.

Так как моего начальника, при котором я состоял (правда, без всякого дела) повезли в Москву, то и мне ничего не оставалось, как пробираться туда же, чтобы там узнать о дальнейшей моей участи. Я последовал за общим движением отступавшей армии, пока не посчастливилось мне добыть почтовую перекладную телегу, которая привезла меня в Москву, в Александров день, 30 августа.

На заставе, вместо караула, обыкновенно многолюдного, увидел я лишь несколько инвалидов-сторожей, да мужиков, записанных в милицию, в казакинах из грубого сукна и с медным крестом на шапках. Первые улицы были безлюдны, ставни домов и большая часть ворот затворены. Попадались иногда офицеры и солдаты, кое-как одетые и едва волочившие ноги: это были легко раненые, надеявшиеся найти пристанище у московских родных или приятелей. 

В Москве жила одна из сестер моих Александра, тогда еще почти ребенок; ее с раннего детства взяла к себе и, можно сказать, удочерила княгиня Екатерина Александровна Долгорукова, супруга старого Екатерининского генерала князя Юрия Владимировича. Я предполагал, что они уже покинули Москву; но мне хотелось узнать, где сестра. Поэтому на заставе я оставил телегу, в надежде тотчас сесть на городского извозчика. Со мною был всего один дорожный мешок; остальные пожитки мои я уложил в Можайске в фургон свиты Багратиона.
 
Ни одних дрожек не попадалось, и я принужден был в лихорадке тащиться до долгоруковского дома. В доме оставались только дворник, старые слуги и раненый полковник Алексеев, которого я прежде там знавал и который сказал мне, что все княжеское семейство и сестра моя слишком неделю как выехали, а ему, по давнему знакомству, позволили отдохнуть у них в доме и подлечиться от ран, и что он надеется скоро выздороветь. Алексеев сказал мне, где поместился князь Багратион и кто с ним из свиты и, через короткое время, отправился я искать их, опять пешком.
 
На главных улицах было людно, но почти вовсе прекратилась езда. Прохожие были по большей части из простого люда; они сходились кучками, расспрашивали друг друга и потом шли каждый в свою сторону. Я шел мимо Гостиного Двора. Лавки были все заперты, по случаю царского дня; но на площади собралось много народу, по большей части купцы и ремесленники. Лица их показались мне очень озабоченными, движения резкими, но в тоже время они не выражали ничего запальчивого или мятежного. 

Я стал прислушиваться. Оказалось, что речь у них шла о Бородинском сражении, о том, что войска наши спешат прикрыть Москву, что под городом будет еще сражение, в котором люди эти намеревались участвовать, вооружившись, кто, чем мог. Я не встретил тут ни полиции, ни казачьих разъездов, которые обыкновенно появляются при скоплении народа. Толпа эта, очевидно, одушевлена была только решимостью отразить неприятельское вторжение.

На дальнейшем пути моем я проходил мимо большого московского театра. На стенах его были наклеены афиши, и я с изумлением прочитал, что вечером этого самого дня назначено играть любимую тогдашнюю пьесу "Наталью, Боярскую дочь". После того что я видел на улицах, трудно было предположить, что театральные представления еще продолжаются, и вероятно актеров некому было слушать. Но мог ли я думать, что дня через три или четыре театр этот сделается добычей пламени!

Очень усталый дошел я наконец до того дома, где находился раненый князь Багратион с некоторыми лицами своей свиты. Мне сказали, что переезд от Можайска еще больше растревожил его рану, что ему сделалось хуже и в комнаты к нему никого не пускают. Я узнал также, что армия усиленными переходами приближается к столице и что граф Ростопчин поскакал в главную квартиру на военный совет.

В квартире князя Багратиона мог я, наконец, отдохнуть и выспаться, в то время, как все остальные не смыкали глаз, в виду опасного положения, в котором находился князь, а также и потому, что беспрестанно приезжали вестовые с известиями из армии. Утром 31 августа узнали, что решено оставить столицу неприятелю.

Говорили, что Барклай был в числе немногих генералов, которые подали голос сражаться, во что бы ни стало. Он не дерзнул бы соединить своего иноземного имени с оставлением Москвы. Эта великая жертва принесена была без ропота, без мятежа и народного негодования в самой Москве и в губерниях, только потому, что повеление шло от Кутузова.

Как только узнали о том в Москве, немедленно приняты были меры к вывозу раненых. По желанию князя Багратиона его повезли в Симу. Тогда же я узнал, что вторая армия, которой он командовал, вошла в состав главной армии, и что состоявшие при нем военные и гражданские чиновники частью поступили в общий штаб, частью отпущены назад в их прежние ведомства. Олсуфьев предпочел военное поприще. 

Я не захотел покидать дипломатического, и потому должен был возвратиться в Петербург, в Министерство Иностранных Дел, тем более что лихорадка, которою страдал я уже две недели, не давала мне возможности продолжать походную жизнь.

Я получил паспорт и нужные бумаги, в том числи свидетельство о моих подвигах, подписанное начальником главного штаба и мной бережно сохраненное. Мне посоветовали спешить отъездом, так как я подвергался опасности не найти почтовых лошадей, разбираемых ежеминутно для увоза раненых. За меня похлопотали, и мне удалось выехать в ночь с 31 августа на 1 сентября, т.е. за 30 с небольшим часов до вступления в нее французов. 

Мне дали перекладную телегу, запряженную парой лошадей. Я был без человека, с тяжелым чемоданом и в злейшей лихорадке. В Черной Грязи, на первой станции, пришлось долго ждать лошадей вместе со многими выехавшими из Москвы семействами. Тут был между прочими князь Иван Илларионович Воронцов-Дашков с матерью, человек в то время еще очень молодой, но уже причисленный к посольству в Вене, откуда он возвращался через Москву. 

Задержка в лошадях нас беспокоила в особенности потому, что станционный смотритель был в большом страхе и говорил, что в течение дня уже показывались неприятельские мародеры, и что они теперь ушли, завидев по дороге несколько казачьих отрядов. На следующее утро, проехав верст сто, я был уже в безопасности от подобных встреч.

Никогда не забуду, как отрадно мне было въехать в Тверскую губернию. Картины опустошения, беспрестанно встречавшиеся в течение почти двух месяцев сменились для меня картинами мира и благоденствия. Вместо безлюдных или сгоревших деревень и покинутых полей я проезжал по многолюдной стороне, в которой жизнь текла по-прежнему: пастухи выгоняли на пастбища свои стада, деревенские женщины, в своих живописных сарафанах, черпали воду в колодцах, расстилали полотна сушить на солнце, работали в огородах; на улицах и в поле играли и развились здоровые и веселые ребятишки. 

Попадалось довольно и земледельцев, занятых посевами; но большинство озабочено было, как я узнал, составлением конного ополчения: то были ямщики, издавна занимавшиеся почтовой ездой между Москвой и Петербургом. Эти отрадные впечатления нравственно успокаивали меня во всю дорогу, так что я даже забывал свою лихорадку и меньше страдал от тряской езды, продолжавшейся день и ночь. 

Перед Новгородом посчастливилось мне встретить на станции отставного генерала Озерова (Петр Иванович Озеров, гвардейский полковник и любимый адъютант великого князя Константина Павловича, бывший с ним в итальянском походе в 1799 году, под Аустерлицем и Эйлау. Он жил в Смоленской деревне с семейством и в 1812 году один из первых составил местное ополчение. Имения его были опустошены проходом войск и потерпели от пожаров. Отправив в безопасное место семейство и малолетних детей, он ехал в Петербург, чтобы вновь вступать в службу, и успел в армию Кутузова, при которой находился до самого изгнания французов, в декабре), который, не зная меня лично, но увидев, как я сгорбился и страдаю, пригласил меня пересесть к нему в его покойную коляску.

3 или 4 сентября вечером мы, наконец, въехали в Петербург. Мой сострадательный спутник, довершая свое одолжение, подвез меня прямо к Лондонской гостинице, находившейся тогда против Адмиралтейства. Как ни был я истощен, но на следующее утро я пошел представиться канцлеру графу Румянцеву. Он долго меня расспрашивал, что со мной было, очень жалел князя Багратиона и порицал графа Ростопчина за его резкость и горячность. От него узнал я, что за два иди за три дна перед тем приехал курьер от Кутузова с донесением о Бородинской битве. Ее торжествовали, как великую победу, и Государь тотчас же возвел старого генерала в звание фельдмаршала.

Конец 1812 года

Я не был в Петербурге всего три месяца, и когда возвратился туда, внешний вид города показался ми значительно изменившимся. Движения на у лицах не убавилось, соблюдалась даже чистота с строго заведенным полицейским порядком, и дрожек было не меньше прежнего; но красивых карет и колясок встречалось уже не так много. 

Пешие толпы, и не на главных только улицах, попадались чаще, и в этих толпах гораздо реже можно было встретить военную или Европейскую одежду, а все больше русские бороды и кафтаны, тогда как прежде на каждом шагу попадались солдаты и блестящие офицерские мундиры. Императорская гвардия находилась в походе. Столицу охраняли два-три линейные полка, несколько эскадронов Донского казачьего войска и взводы полицейских жандармов, а по улицам ходили отряды ополченцев последнего призыва, в грубых сермягах, с крестом на шапках, простым топором за поясом или в руке с длинной казацкой пикой, которой владеть они еще не привыкли.
 
Иные были снабжены казенными ружьями и достаточно обучены для содержания караулов и отправления гарнизонной службы. Таких ополченцев видел я на карауле у ворот и поездов Зимнего Дворца. Их сельская одежда и вооружение кололи глаза непривычному зрителю в нарядной и великолепной столице нашей. Еще страннее было видеть на улицах, по набережным и на бульварах, каких-то молодых людей, иной раз с диковинным выражением лиц, в причудливых нарядах, в необыкновенных шапках, касках, колпаках, и вооруженных как кому случилось. 

То были (как мне объясняли) охотники, ополчавшиеся (здесь: собиравшиеся на войну) на собственные средства: правительство отправляло их к главнокомандующему для распределения по разным армейским полкам, куда ему было угодно. Мне памятен один из этих вольных легионов: черная одежда с ног до головы, и меховая черная шапка с бляхой, на которой означена мертвая голова (здесь: череп с костями). Они назывались бессмертными.
 
Другой отряд, преимущественно из иностранцев, Прусаков, Австрийцев и всякого рода Немцев, назывался (точнее первого) отрядом Германским. Он был, по-видимому, лучше устроен и содержался в большем порядке, нежели другие тогдашние ополченские отряды. Потом он значительно усилился по выступлении Русских войск за границу, и во многих случаях оказывал существенные услуги общему делу, находясь под начальством генерала графа Вальмодена, который покинул Австрийскую службу и поступил в нашу, во время войны 1812 года. Профессор Арндт, поэт и политический писатель, очень известный и любимый в Германии, жил в Петербурге, когда набирался этот отряд. В "Записках" своих он называет некоторых офицеров которые впоследствии прославились, служа в Прусском войске.

Осень в этом году стояла прекрасная и, не смотря на то, в Петербурге было люднее, чем в прежние годы, а дачи рано (в сентябре) опустели. Двор против обыкновения пребывал в город, вместо Царского Села или островов. Многие Московские семейства перебрались в северную столицу искать спасения от неприятеля. Но, при всем этом многолюдстве и наружном оживлении, на лицах проходящих людей замечалось что-то сосредоточенное и самоуглубленное: время было тяжкое и заботливое, и никто не мог быть уверен в ближайшем будущем. 

Эта озабоченность сказывалась еще разительнее в высших слоях общества и в способах развлечений блестящей столицы. Театры Русский и Немецкий не закрывались, но были почти пусты, а театр Французский, до того времени наиболее посещаемый знатным обществом, закрыли совсем, дабы не вызывать ропота рядовых обывателей, для которых Французское слово сделалось ненавистными. 

Редко бывали у кого собрания; в гостиных, как и в семейном кругу, беседа только и велась что о неприятельском нашествии, которое со всех сторон надвигалось к средоточию государства. Самые крепкие умы сознавали, что опасность с каждым днем росла. Люди благоразумные и опасливые помышляли уже о необходимости выезда в более отдаленные места, и само правительство озабочивалось вывозом государственной собственности, воспитательных заведений, важнейших канцелярий, архивов и пр., так как неприятельские отряды уже вторглись в Прибалтийские губернии и держали в осаде Ригу. 

Но эти меры предосторожности не порождали уныния; напротив, в них усматривали твердую решимость Государя выдерживать борьбу и готовность его на всякие лишения, лишь бы не уступить врагу и не склоняться на позорный для России мир. Повторялся знаменитый отзыв Александра Павловича о том, что он скорее удалится в Сибирь и отрастит себе бороду по пояс, нежели помирится с Наполеоном (слова Наполеона на острове Святой Елены: будь я Русскими, царем, я отрастил бы себя бороду и держал бы в руках всю Европу). 

Императрица Елизавета Алексеевна, женщина характера благородного и возвышенного, но чрезвычайно скромная и обыкновенно любившая оставаться незамеченной, в это время проявила себя с особливым достоинством и заслужила всеобщую любовь: было известно, что она разделяла и всячески поощряла твердую решимость Государя вести борьбу до конца и, в случае необходимости, покинуть столицу. Она сама заведовала приготовлением к вывозу наиболее ценных сокровищ Зимнего Дворца, в том числе прекрасной картинной галереи Эрмитажа.
 
Вскоре по возвращении моем, получено было, наконец, официальное известие о вступлении Французов в Москву и о страшном на другой день вспыхнувшем пожаре, обратившем ее в пепел. Петербургское народонаселение, вовсе не ожидавшее такого события, объято было ужасом. Государь и те лица, которые, по своему положению, могли предвидеть такую развязку, предались тяжкой скорби.

Но вместо умолчаний, Государь поспешил объявить о том народу в превосходном манифесте, который был принять с единодушным патриотическим восторгом и вполне достиг своей цели, т.е. оживил умы и усилил ревностную готовность на всякого рода пожертвования. Манифест этот писан стариком адмиралом Шишковым, заступившим Сперанского в должности государственного секретаря. 

В нем, между прочим, было одно красноречивое и в тоже время, имевшее политическое значение место, где говорилось, что в зареве пылающей Москвы пораженная Москва узрит предвещание своего освобождения. В то время думали, что это выражение употреблено единственно для одобрения умов, но слова оказались пророческими. 

В тоже время по Петербургу и в губерниях ходила солдатская песня, сочиненная вслед за оставлением Москвы. У меня сохранились в памяти следующие стихи из нее: Град Москва в руках французов. Это, право, не беда: наш фельдмаршал князь Кутузов отплатить готов всегда. Знает то давно Варшава, и Париж то будет знать.

В то время, конечно, никто не мог думать о воздаянии, которое последовало 19 марта 1814 г., т.е. о торжественном вступлении императора Александра в Париж. Отдохнув несколько дней дома и освободившись от лихорадочных припадков, я принялся снова за прежние занятия свои в дипломатической канцелярии. Эти занятия не были обременительны; в то время пресеклись наши сношения почти со всеми Европейскими державами: Наполеон заставил их воевать с нами. 

Наши миссии оставались только в Константинополе, Стокгольме, Кальяри, Палермо, Рио-Жанейро и Вашингтоне. Зато сношения с Англией не только возобновились, но участились, как никогда прежде; точно также и со Швецией. С обоими этими государствами были заключены в Стокгольме союзные договоры против общего врага. Канцлер граф Румянцев вел переговоры и заключил мирный и союзный договор с Испанскими кортесами. Уполномоченным от Испании был г. Зеа, бывший прежде испанским генеральным консулом в Петербурге и отказавшийся признать своим государем Иосифа Бонапарта. Позднее этот высокодаровитый и отменно честный государственный человек был Испанским министром у нас, а потом в Константинополе, где я познакомился с ним в 1820 году. 

Он кончил свое поприще в должности первого министра в Испании, после короля Фердинанда, во время регентства королевы Кристины. Этот договор с Испанией, бывший почти последним дипломатическим занятием графа Румянцева, был заключен и подписан в маленьком и неизвестном по истории город Псковской губернии Великих Луках, где, по причине тяжкой болезни, граф Румянцев должен был остановиться, возвращаясь из армии в Петербург.

Когда я вновь увидел графа Румянцева, он еще не совсем оправился от своей болезни (апоплексического удара). Кроме того, он был нравственно удручен войной, которую отвратить ему не удалось. Его личное самолюбие страдало, Государь не мог оказывать ему прежнее уважение, а в обществе на него взводили обвинение в пристрастии к Наполеону. 

Вследствие того он не прилагал уже обыкновенного своего усердия к делам министерства и перестал подвергать беспрестанным испытаниям служебную ревность своих подчиненных, от которых, бывало, требовал самой мелочной канцелярской точности. Что касается до меня лично, я продолжал пользоваться его вниманием, благосклонностью и доверием, и всякий раз, когда встречалась какая-нибудь работа, которая требовала осторожности и скромности, он сам назначал меня заняться ею вместе с другими чиновниками старше меня по службе и боле опытными.

В это время надлежало выбрать и назначить некоторых новых представителей Государя в чужих краях. К Лондонскому двору назначался генерал граф Ливен (впоследствии князь), в соответствие назначенному оттуда и уже прибывшему в Петербург генералу лорду Каткарту. Предшественником этого дипломата был английский военный агент, генерал Вильсон, появившийся в Русской армии еще до Бородинской битвы. 

Я его видел в нашем военном стане, честимого нашими офицерами; он иногда выезжал даже на аванпосты, с казаками.

Почти в тоже время последовало назначение Татищева в Испанию (куда он мог прибыть только по восстановлении короля Фердинанда). Один из начальников отделения дипломатической канцелярии, князь Козловский, прославившийся умом, ученостью и в тоже время своими странностями, и перед тем долго находившийся в Кальяри поверенным при короле Сардинском, был назначен министром в Турин на случай королевского туда возвращения. Г-н Италинский был тогда посланником в Константинополе, а генерал Сухтелен уже два года находился в этой же должности в Стокгольме; Дашков в Соединенных Штатах и граф Фридрих Пален в Бразилии: вот и все тогдашние наши представители в чужих краях. Барон Николаи был назначен советником посольства в Лондоне, Блудов на ту же должность в Стокгольм, Потемкин (впоследствии мой предместник в Риме) и Полетика советниками в Турин и Мадрид; молодой Северин, позднее близкий мой приятель, также в Испанию, барон Засс (умерший недавно на покое генеральным консулом в Неаполе) в Лондон и Кокошкин (ныне министр в Дрездене) туда же.

Нельзя сказать, чтобы я несколько не позавидовал этим назначениям: служба за границей всегда заманчива для новичка-дипломата. Но Петербургская тогдашняя жизнь послужила мне утешением, ибо вскоре наступил у нас ряд торжеств и празднеств. Почти ежедневно получались известия о победах над неприятелем; отбитые вражеские знамена целыми сотнями проносились по улицам столицы, и устраивались военные процессии в честь славных наших генералов. 

В особенности чествовали графа Витгенштейна, который с самого начала войны беспрестанно имел удачные дела и кроме того победоносно удержал Наполеоновы полчища от наступления на Петербург. Для него написан был гимн, в котором он назван "Спасителем Петрова Града".

В тоже время граф Виггенштейн получил более наглядное и в особенности более существенное доказательство своей популярности и общественной к нему признательности, - такое доказательство, какому еще не было примера в России. Жители столицы и соседних уездов, принадлежавшие ко всем без различия сословиям, желая выразить общее уважение к благородному воину, защищавшему и спасшему Петербург, открыли по собственному почину подписку и на собранные деньги купили неподалеку от Петербурга прекрасное имение, которое, с соизволения Государя, и было подарено ему в знак народной признательности. Это имение находится до сих пор во владении потомков Фельдмаршала князя Витгенштейна.

В то время как в Петербурге происходило такое всеобщее ликование и ежедневно получались из армии бюллетени, возвещавшие о новых для нас победах и о новых поражениях бегущего неприятеля. Бюллетени, которые переходили из рук в руки или громко читались на улицах, - император Александр нашел, что, наконец, настало время лично перенестись в главную квартиру победоносных его армии, находившуюся в то время в Вильне для того, чтоб, собрав их вместе под начальством покрытого лаврами старика князя Кутузова, торжественно отпраздновать чудесное избавление империи. Таким образом, Государь имел полное основание видеть явное покровительство Провидения в столь быстром и полном осуществлении на деле знаменитого и богобоязненного манифеста, в котором он объявлял, за полгода пред тем, что меч не будет вложен в ножны, пока хотя один неприятельский воин останется на Русской земле.

Отличия и награды посыпались в изобилии на армию, генералов, офицеров и солдат, начиная с генералиссимуса (После моего возвращения из армии, я слышал, как рассказывали в обществе интересный анекдот и пророческое предсказание касательно князя Кутузова. Он только что возвратился из Турции в Петербург, когда его назначили, по единогласному народному указанию, главнокомандующим наших армий, перед тем выдержавших неудачный бой под Смоленском. 

В то же время, приехавшая в Петербург искать защиты от преследования Наполеона знаменитая г-жа Сталь была принята с самой любезной предупредительностью и Государем, и высшим Петербургским обществом. Наш старый воин встретился с нею на вечере в одном светском салоне и так как он всегда отличался изысканной вежливостью к дамам, то и к г-же Сталь он отнесся с особенным вниманием и любезностью. 

Когда во время разговора с нею зашла речь о предстоящем отъезде его для принятия главного начальства над нашими армиями, и он стал жаловаться на слабость зрения и на свои преклонные лета, г-жа Сталь с живостью сказала ему: Но, я по крайней мере, надеюсь, генерал, что вы еще будете иметь случай произнести слова, приписываемые в одной трагедии Митридату: Мои последние взоры упали на бегущих Римлян

И действительно только после окончательного изгнания французских армий из наших пределов и в то время как престарелый воин напрягал свои последние усилия в преследовании отступавшего неприятеля, он кончил жизнь в городе Бунцлау, в Силезии), который, кроме почестей, отличий и ордена Святого Георгия первой степени, получил еще более блестящую и более лестную награду, так как ему был пожалован титул князя Кутузова-Смоленского с правом передачи его в нисходящее потомство. Но после него остались лишь дочери.

Отъезжая к армии в начале декабря 1812, император Александр на этот раз не взял с собой канцлера графа Румянцева, на том основании, что его недуги и его преклонные лета требовали внимательного ухода в столь суровое время года (тогдашняя зима останется памятной в истории по своей суровости), однако обошелся с ним при прощанье внимательно и благосклонно. Государя сопровождал в главную квартиру и во всех кампаниях до 1815 г. включительно граф Нессельроде, только что произведенный в статс-секретари и назначенный временно заведовать Министерством Иностранных дел. 

Граф Румянцев остался номинально во главе этого министерства и продолжал заведовать дипломатической канцелярией, равно как административной и финансовой частями, вследствие чего еще более сузился круг занятий, возложенных на меня и на моих товарищей.

Тогда оказалось в моем распоряжении более свободного времени, и я употреблял его большей частью на поддержание моих близких сношений с семейством Салтыкова (Николай Иванович), которые не прерывались даже во время моего нахождения при армии: мы переписывались так часто, как только было возможно. Гораздо реже получал я известия от моих родственников из Ревеля и от жившей в их доме моей сестры, а потому я и воспользовался сокращением моих служебных обязанностей для того, чтоб испросить отпуск и поехать поделиться с ними моими воспоминаниями о тех военных событиях, которых я был личным свидетелем. В конце декабря, при 20 и 25 градусах мороза, я отправился в Ревель, где и провел Рождественские праздники и встретил новый 1813-й год.

1813-1821 гг.

1813 г. Я начал этот год также весело, как весело провел последние дни предшествовавшего года, в Ревеле, в семействе моих добрых родственников Спафарьевых, у которых жила моя сестра со времени ее выхода из Смольного. Этот маленький городок был в то время оживлен более обыкновенного, благодаря тому, что провинциальное дворянство имело обыкновение съезжаться туда на праздники. Не смотря на свои скромные денежный средства, это дворянство всегда отличалось образованием, хорошими манерами и таким уменьем держать себя в обществе, какое встречается лишь в столицах. 

Местная молодежь, в описываемую мною эпоху, обыкновенно доканчивала свое образование в Германских университетах (этот обычай вышел из потребления с тех пор, как стал процветать университет в Дерпте, открытый в царствование Александра 1-го); по возвращении оттуда, она большей частью предпринимает военную карьеру, вступает на службу в гвардию, преимущественно в кавалерийские полки и принадлежит к числу самых храбрых и самых блестящих офицеров нашей армии.
 
Во все царствования, со времен Петра Великого, дворянство Эстляндии, Лифляндии и впоследствии Курляндии было рассадником выдающихся людей, занимавших высшие должности в Русской службе, в особенности в военном звании. Некоторые из них даже оканчивают свое поприще на высших должностях внутри империи или в столице; но большей частью, после нескольких лет проведенных на службе, они возвращаются домой, женятся и поселяются на своей родине для того, чтоб управлять своими имениями, которые и в административном и в хозяйственном отношении очень благоустроены. 

Дворянские семьи проводят часть года в деревнях, а зимние месяцы в городах, в особенности в Ревеле, куда съезжаются для посещений балов, концертов и весьма недурного Немецкого театра.
В ту пору этот театр находился под управлением прославившегося по всей Европе драматического писателя Коцебу, который женился в Ревеле на девушке из одного очень хорошего семейства. 

Вообще эта местность по справедливости славилась красотой женщин, принадлежавших к дворянским семьям, и на балах можно было видеть более хорошеньких и со вкусом одетых молодых девушек, чем в Петербургских салонах, а большинство танцующей молодежи состояло из блестящих гвардейских офицеров, возвратившихся домой на время вакаций (здесь: каникул). Немецкая театральная группа была хорошо составлена; я еще до сих пор не позабыл, как она хорошо исполняла одну небольшую пьесу, которую написал Коцебу на тему еще свежих в памяти исторических событий. 

Эта пьеса носила заглавие: Der Flussgott Niemen und noch jemand, т.е. Бог реки Немана и еще некто (Под именем еще Некто появлялся на сцене сам Наполеон; и его манера одеваться, и его манера себя держать, - все было довольно верно передано лучшим актером труппы). Сюжетом для нее служил славный исход кампании 1812 года, бедственное отступление французов и бегство Наполеона. 

Театральная зала бывала набита битком, и пьеса давалась ежедневно в течение масленицы: до такой степени публике нравилось зрелище, полное живого, реального интереса. Вообще нельзя не отдать справедливости жителям трех немецких провинций, входящих в состав империи, что, в эпоху вторжения Наполеона, они были одушевлены таким патриотизмом и такою преданностью, которые ни в чем не уступали преданности и самопожертвованию коренного Русского населения (А. П. Бутенев не знал, что многие из немецких дворян (в особенности Курляндцев) передались Наполеону. Они были прощены особым манифестом Александра Павловича).

После трехнедельного пребывания в Ревеле, я возвратился в Петербург, совершенно успокоенный на счет моей сестры, которая была окружена привязанностью и попечениями в доме таких добрых родственников и уже успела свыкнуться с местным обществом, в среде которого нашла подруг одного с ней возраста. Остальную часть зимы я провел в Петербурге спокойно и однообразно, посвящая утро исполнению служебных обязанностей в канцелярии министерства, а остальную часть дня, проводя в семействе Салтыковых и, в особенности в обществе добрейшего графа Дмитрия, который, со смерти жены, находил утешение только в заботах о воспитании детей и в своей страсти к музыке.

Чувства радости и патриотического энтузиазма, вызванные избавлением империи от такого колоссального неприятельского вторжения, служили в течение всей этой зимы неистощимым источником всех разговоров в среде столичного населения, не оставляя места ни для каких других интересов. Впрочем, эта зима не отличалась блеском ни частных, ни общественных празднеств по причине отсутствия из столицы Государя. 

Военная молодежь находилась в лагерях вместе с императорской гвардией, и семьи, оставшиеся в Петербурге, заботились не столько о светских развлечениях, сколько о находившихся в армии мужьях, сыновьях и братьях. Вместо балов и концертов во всех гостиных занимались только тем, что устраивали складчины для вспомоществований больным и раненым воинам, которые в значительном числе были привозимы в Петербург для излечения. 

В этом числе даже было несколько раненых французов высшего круга (Между прочими полковник граф Сегюр (впоследствии написавший интересную историю кампании 1812 года) и Виртембергский генерал князь Гоэнлоэ, который впоследствии был назначен Виртембергским посланником при Петербургском дворе, женился на русской и оставался в Петербурге до самой своей смерти в 1858 или 1859 г., постоянно пользуясь уважением и при дворе, и в высшем обществе), за которыми ходили с такою же заботливостью, как и за всеми остальными. 

Вдовствующая императрица и императрица Елисавета Алексеевна, желая сделать эту гуманную и благотворительную деятельность еще более плодотворной, приняли на себя высшее над нею руководительство, и мне не раз случалось слышать трогательные рассказы о маленьких француженках, немках и итальянках, которые были найдены нашими казаками подле трупов их родителей, погибших при переправе через Березину и которые были перевезены по приказанию вдовствующей императрицы Марии Федоровны в столицу и помещены в учебные заведения, где воспитывались на ее счет и под ее надзором. 

Я лично знал одну из таких несчастных сирот, которой было только три или четыре года, когда, ее отец и ее мать погибли при Березине. Эта молодая девушка, француженка, была воспитана в Смольном в католической религии; там она научилась в одно и то же время и своему родному языку, на котором умела произносить лишь несколько слов, когда была привезена в Петербург, и русскому языку, на котором стала выражаться свободно. 

Когда все старания отыскать во Франции ее родственников остались безуспешными, императрица Мария обеспечила ее будущность, дав ей приданое и пристроив ее в России. И эта быль не единственный случай в этом роде; о подобных случаях нередко приходилось узнавать из множества различных рассказов о страшных бедствиях, которыми сопровождалось отступление французов в 1812 году.

Я уже упоминал о том, что, со времени моего возвращении из армии, мои служебные занятия в дипломатической канцелярии гр. Румянцева сделались менее сложными и менее интересными за отъездом Государя и вследствие сосредоточения всех наших политических сношений в его главной квартире, где находился граф Нессельроде с несколькими избранными дипломатическими чиновниками. 

Из главной императорской квартиры сообщали графу Румянцеву в Петербург некоторые депеши и политические мемуары скорее из вежливости и для его личного ведома, как лицу все еще носившему титул канцлера империи, но вовсе не для того, чтоб он давал дальнейшее движете этим делам, тем боле, что иностранные представители, аккредитованные при нашем дворе, находились по большей части также в главной императорской квартире.
 
В Петербурге оставались лишь очень немногие члены дипломатического корпуса, и в том числе граф Жозеф де Местр, впоследствии прославившийся своими политическими сочинениями, которые были написаны большей частью в Петербурге, но не всегда отличались беспристрастием в суждениях о России и о войне 1812. 

Я имел случай познакомиться с этим сардинским посланником в Петербургском обществ, где его любили и уважали и где он обращал на себя внимание, как своим умом, так и своей оригинальностью; но я был более близко знаком с его братом графом Ксавье, который вступил в Русскую военную службу и, женившись на фрейлине Загряжской, окончательно поселился в России, где и умер в 1852 году. 

Хотя он и не имел дарований своего знаменитого брата, но успел приобрести общее уважение столько же благодаря своим военным и ученым заслугам, сколько благодаря сдержанности своего характера, приятности в обхождении и уменью хорошо владеть как пером, так и кистью! Он написал несколько небольших рассказов, которые были в свое время в большом ходу: Le voyage autour de ma chambre, Le lepreux de la vallee d'Aoste и La Siberienne. 

Сюжетом для этого последнего рассказа служит невымышленная история одной девушки, добравшейся до Петербурга пешком в первые годы царствования Александра для того, чтоб просить о помиловании отца, который был сослан в Сибирь при Павле.

Однако я должен сознаться, что хотя остальные зимние месяцы я провел приятно и весело в маленьком кружке родных и друзей, но все-таки не мог позабыть о более деятельной жизни, которую вел в течение несколько месяцев, следуя за нашей армией, и с нетерпением желал дипломатической деятельности за границей. 

Это желание было тем более естественно, что император Александр, не довольствуясь избавлением своей империи от страшного неприятельского нашествия, двинул свои армии за границу с целью помочь и другим Европейским державам свергнуть с себя невыносимое иго Наполеона. Неизменная благосклонность, с которой относился ко мне граф Румянцев, дала мне смелость воспользоваться первым удобным случаем, чтоб выразить мое желание быть командированным за границу, если не в качестве чиновника причисленного к которой-нибудь из наших дипломатических миссий, то, по крайней мере в качестве курьера, для передачи политических депеш. 

Канцлер очень благосклонно выслушал мою просьбу и обещал, при первой в том надобности, послать меня с депешами к нашему посланнику в Лондоне, предупреждая, что единственный безопасный путь в Англию идет через Швецию, так как, хотя наши армии и вступили в Пруссию, все немецкие и голландские порты еще находились в руках французов.

Не прежде как с наступлением весны и с открытием навигации должна была состояться моя командировка в качестве курьера, везущего депеши к нашим посланникам в Стокгольм и в Лондоне. Весь апрель я провел в ожидании, сгорая нетерпением, наконец, увидеть чужие страны, о которых всякий начинающий службу дипломат мечтает как о главной цели своей карьеры. 

В то время, как я был занят приготовлениями к отъезду, случилось нечто весьма лестное для моего самолюбия: экзамен, который мне пришлось держать в предшествовавшем году (в силу указа 1809 г., о котором я упоминал выше) был сдан мною успешно и доставил мне к Пасхе производство в следующий чин. Это повышение ставило меня в разряд тех, кто имеет право просить быть представленным ко двору в некоторые торжественные дни, как например, на Пасху и проч. 

Так как Император и Великий Князь Константин Павлович находились в то время за границей, то вдовствующая императрица и императрица Елизавета Алексеевна принимали вместо них обычные поздравления, после всенощной, ото всех военных и гражданских чинов, начиная с самых высших и кончая самым низшим, какой допускался по регламенту. Я только что достиг этого низшего чина вместе с несколькими из моих товарищей по службе, и мы очень гордились таким преимуществом, хотя и были поставлены позади всех, поочередно подходивших с поздравлениями к двум императрицам.

Наконец, для меня настала давно ожидаемая минута. Сколько могу припомнить, то было в половине мая. Я получил инструкции от графа Румянцева, а политически депеши, которые я должен был доставить по назначению, были переданы мне моим непосредственным начальником г. Шулеповым (Петр Петрович). 

В то время еще не существовало нигде в Европе ни пароходов, ни железных дорог, и мне пришлось уложить чемодан и дорожный мешок в простую почтовую телегу, так как я не имел достаточно средств, чтоб купить коляску и нанять лакея, хотя сумма, отпущенная из министерства на мои расходы и была довольно значительна. 

Не смотря на неудобность и тряскость моего скромного экипажа, я с восторгом мечтал о неведомых для меня странах, проезжая ущелья промежду живописных и величественных гранитных утесов, которые тянутся вдоль большой дороги по берегам Финского залива. Прибыв на другой день рано утром в Выборг, я нанял извозчика, чтоб исполнить официальное поручение к старику барону Николаи, который жил неподалеку от города в прекрасном имении, называвшемся Monrepos, и от которого я должен был взять поручение к его сыну, служившему советником посольства в Лондоне. Добрый старик принял меня самым радушным образом; он настоял, что б я остался у него обедать и осмотрел его огромный и прекрасный сад, который был раскинут по берегу Финского залива.

В то время Финляндия была еще вновь приобретенной провинцией; в ней все было для меня чуждо и все носило на себе шведский отпечаток - и язык, и одеяния и обычаи, так что, далее за Выборгом, я принужден был объясняться с почтальонами с помощью жестов, а с почтмейстерами и с содержателями плохих гостиниц, в которых мне приходилось останавливаться, с помощью какой-то смеси немецкого и русского языка. 

Император Александр посетил Финляндию в по случаю происходившего в Або свидании со шведским наследным принцем Бернадотом и произвел весьма хорошее впечатлите на своих новых подданных, благодаря своей приветливости и дарованным милостям и привилегиям. 

В ту пору почтовые тележки в Финляндии были на двух колесах и запрягались в одну лошадь; они были так малы, что для ямщика не было места, и я должен был сам править, а ямщик ехал впереди на другой тележке с моим чемоданом. Так как я ехал, не останавливаясь ни днем, ни ночью, то я не был в состоянии внимательно осматривать местность, которая показалась мне однообразной и малонаселенной. 

По прибытии в город Або, который был некогда столицей Финляндии, я должен был сесть в рыбачью лодку и, миновав Aлaндcкиe острова, благополучно прибыль в Стокгольм на четвертый день после моего отъезда из Петербурга. Это был очень быстрый переезд по отзыву Блудова (Дмитрий Николаевич. Мы в одно время служили в Министерстве иностр. дел, и он был старше меня по службе 3-мя или 4-мя годами; сверх того, он, также как и я, состоял при гр. Александре Салтыкове, в бытность его министром иностранных дел), моего старого приятеля и сослуживца, состоявшего в то время нашим поверенным в делах при шведском дворе за отсутствием старого генерала графа Сухтелена.

Стокгольм показался мне красивым городом, хотя и недостаточно обширным для столицы. Он живописно раскинулся амфитеатром по возвышенностям, которые спускаются к прекрасному озеру Меллеру, имеющему водное сообщение с Балтийским морем. Вид города еще более поразителен, когда подъезжаешь к нему морем; он так сильно врезался в моей памяти, что я впоследствии сравнивал его, без большого для него ущерба, с некоторыми из самых знаменитых видов Босфора и Константинополя, между прочим с видом Буюкдере. 

Королевский дворец (большое, красивое здание, отличающееся своей прекрасной архитектурой) расположен на скате горы, спускающейся к озеру; он не обширнее нашего Зимнего Дворца, но у него с внешней стороны гораздо менее колонн и статуй, и он производит сильное впечатление, благодаря своему положению и красивой обстановке.

До крайности утомленный моим первым дебютом в роли правительственного курьера, я был очень рад, что мог отдохнуть 24 часа под гостеприимным кровом нашего уполномоченного в делах; в его семействе я провел весь день, даже не полюбопытствовав осмотреть достопримечательности города, который, как мне сказали, немногочисленны и заключаются лишь в нескольких зданиях, интересных по связанным с ними историческим воспоминаниям о Густаве-Вазе, Густаве-Адольфе и Карле XII. 

Я воспользовался этой короткой остановкой, чтоб приобрести, по данному мне совету, очень недорого стоившую двухколесную тележку, в намерении доехать до Готенбурга с меньшими неудобствами, чем на дрянной почтовой тележке, более тряской, чем наши перекладные.

Во время быстрого переезда из Стокгольма в Готенбург по центральным шведским провинциям, хорошо обработанным, но мало населенным, я встречал на пути немного селений; лишь от времени до времени виднелись чистенькие уединенные фермы, выкрашенные красной краской домики, с покрытыми зелеными крышами, и небольшие города, в которых дома имели такие же размеры и такую же внешность, как и в деревнях. 

В числе лежавших на моем пути городов были Никёпинг и Оребро, где был собран в 1811 году сейм, избравший маршала Бернадота в наследники шведского престола. В этом же городе совершилось в июле 1812 года примирение России с Англией и был заключен мирный трактат, подписанный уполномоченными обеих наций.

Я останавливался на пути только для того, чтоб переменить лошадей и подкрепить себя пищей, но большей частью ничего не находил на станциях кроме яиц, молока и дурного кофе, в котором приходилось размачивать твердый как камень хлеб, который называется по-шведски knocka-bro и составляет национальную пищу. На станциях существует странный обычай держать про запас ямщиков женского пола на случай недостатка в ямщиках-мужчинах. 

Мне было очень неловко и даже как будто стыдно, когда я въезжал в Готенбург, сидя в тележке рядом с хорошенькой 20-ти летней девушкой, которая заменяла ямщика; дорогой она пела национальные песни, что не мешало ей очень ловко управлять лошадью, но на все мои попытки вступить с ней в разговор она отвечала одним смехом, так как не могла понять ни одного слова. 

Мой въезд состоялся среди белого дня; улицы были полны народа, и я воображал, что, благодаря моему странному кучеру, я сделаюсь предметом насмешек; но проходящие не обращали на нас никакого внимания, из чего я и заключил, что этот обычай из числа давно укоренившихся.
Я обратился к одному из проходящих, говорившему по-немецки, с просьбой указать мне место жительства Русского консула (в то время русским консулом был далматский уроженец г. Юлинац), и я был очень доволен, когда мне пришлось распроститься с моей неудобной тележкой и доканчивать мое путешествие морем. 

Впоследствии, когда, возвращаясь из Англии в глубокую осень, я снова проезжал Готенбург, я пожалел, что сбыл с рук этот маленький экипаж, так как мне пришлось еще раз проехать по Швеции до Истада в скверных почтовых тележках, которые еще хуже Финляндских и наших простых мужицких телег.

В течение одного дня, проведенного мной в Готенбурге, наш услужливый консул оказал мне любезное гостеприимство, помог мне советами и делом в приготовлениях к моему первому морскому путешествию и объявил мне, что я могу выехать завтра же на английском пакетботе Lark, который отправляется в Англию и принимает на борт, кроме товаров, и пассажиров. Консул также сказал мне, что в числе пассажиров Lark'а находится знаменитая г-жа Сталь со своим семейством. Проведя прошедшее лето в России, а прошедшую зиму в Стокгольме при дворе своего соотечественника и старого парижского приятеля Бернадота, она отправлялась теперь в Англию, чтоб укрыться от преследований Наполеона.
 
Меня очень интересовало знакомство со знаменитой писательницей, но в тоже время несколько смущала мысль о постоянных близких сношениях, которые неизбежно возникнут между нами во время продолжительного морского переезда на одном и том же корабле. 

В ту пору еще не существовало таких огромных и комфортабельных пароходов, на которых можно бы было устроиться по своему вкусу и не быть обязанным заводить знакомства с другими пассажирами. Пакетбот Lark был таких маленьких размеров, что в нем была только одна каюта, в средине которой едва помещался обеденный стол на 6 или 8 кувертов, а вокруг стола были расположены в два этажа полки, на которых находились постели пассажиров и которые задергивались тоненькими занавесками. По середине той же маленькой и душной комнаты развешивали на ночь занавесь, которая служила перегородкой между дамскими и мужскими спальнями.

Проводив меня на другой день на борт, наш консул познакомил меня с капитаном английского пакетбота и представил меня г-же Сталь, которая уже расположилась там со всем своим семейством, состоявшим из ее дочери, молодой хорошенькой 15-ти или 16-ти летней девушки (девица Альбертина Сталь впоследствии вышла замуж за герцога Брольи, бывшего министром в июльской монархии; ее сын кн. Альберт Брольи приобрел в наше время известность своим первоклассным литературным талантом), из ее сына Августа, который быль несколькими годами старше сестры, и из одного бледного и болезненного молодого человека, по-видимому также принадлежавшего к числу ее родственников. 

Позже я узнал, что эго был пьемонтский офицер Рокка, с которым она сошлась во время его пребывания в Швейцарш и за которого она вышла замуж после смерти барона Сталя.
 
Мои опасения на счет того, что я буду чувствовать себя стесненным в обществе автора Коринны, мало-помалу рассеялись. Благодаря ее приветливости, отсутствию в ней всякого жеманства (только ее изысканный туалет был неподходящий ни к ее летам, ни к обстановке на борте корабля) и, наконец, ее вежливости с таким иностранцем как я, скоро я стал вовсе не стесняться ее присутствием и мог только восхищаться ее прекрасным языком и ее красноречием, которое казалось вдохновенным, когда она отдавалась увлечению. 

Я до сих пор не забыл, как однажды зашел общий разговор между пассажирами, собравшимися на палубе по случаю мертвого штиля, и какое произвела она сильное на меня впечатление своими импровизациями о величии океана, о красотах творения, о человеческом разуме и проч. Впрочем, такие минуты были редки, потому что, в течение нашего 8-ми или 9-ти дневного переезда, почти постоянно дул противный ветер, производивший сильную качку, которая заставляла расходиться пассажиров имевших расположение к морской болезни, а г-жа Сталь страдала от этой болезни более всех других. 

Что касается до меня, то мне пришлось впервые испытать эту несносную, а иногда и невыносимую болезнь, к которой я никогда не мог привыкнуть, не смотря на мои частые морские поездки и на Севере и на Юге Европы. В тех редких случаях, когда спокойное море позволяло пассажирам обедать в каюте за общим столом, г-жа Сталь обедала со своим семейством на палубе, куда и я нередко должен был отправляться, чтоб подышать свежим воздухом и поискать облегчения от морской болезни.

Так как наш капитан говорил только по-английски, а остальными пассажирами были немецкие и шведские негоцианты, то и г-жа Сталь и лица, принадлежавшие к ее кружку, чаще вступали в разговоры со мною, чем со всеми другими. Впрочем, зная, что я русский, она, как кажется, считала долгом вежливости обращаться ко мне и распространяться о прекрасном приеме, оказанном ей в Петербурге, о благосклонности и величии характера императора Александра, о блестящем образовании столичного высшего общества, бросавшемся в глаза даже при общей озабоченности, в виду столь грозного неприятельского нашествия. 

С удовольствием вспоминая о своем пребывании в Стокгольме, она обнаруживала опасения, что ее холодно примут в Лондонском аристократическом обществе, потому что она затронула его самолюбие, изобразив его в своем романе Коринна нелестными красками. Но эти опасения скоро должны были развеяться: г-жа Сталь, с первых дней своего приезда в Англию, была любезно принята повсюду, и при дворе, и в обществе, и даже сделалась на некоторое время светилом дня, вероятно потому, что англичане, при своей ненависти к Наполеону, достигшей в ту пору апогея, смотрели на нее как на знаменитую жертву преследований, а не как на автора такого французского романа, с содержанием которого конечно лишь очень немногие из них были знакомы.

Достигнув наконец Англии после переезда, длившегося более недели, мы высадились в Гарвиче; тогда не только прекратилась моя морская болезнь, но мне даже показалось, что я излечился от перемежающейся лихорадки, которой я стал страдать во время путешествия и которая вероятно была возвратным проявлением лихорадки, мучившей меня в предшествовавшем году во время моего нахождения при армии. 

В Гарвичской гостинице, отличавшейся чистотой и порядком, я уже мог предвкушать все удобства английского комфорта. Подкрепив силы сытным обедом, я поспешил взять место в почтовой карете, чтоб в тот же день достиг Лондона; мы проехали в 7 часов 70 английских миль (105 верст), отделявших нас от столицы Англии. 

Не трудно себе представить, как я был удивлен и обрадован, когда увидел, что вместо шведских тележек и русских перекладных я поеду в красивой карете, запряженной четырьмя прекрасными лошадьми, с двумя ямщиками или скорее с двумя жокеями, одетыми в красные куртки. Г-жа Сталь была из числа тех пассажиров, которые отложили отъезд до другого дня с целью отдохнуть от усталости и морской болезни. 

Прощаясь со мной, она любезно пригласила меня посещать ее в Лондоне. Я иногда пользовался этим приглашением и сверх того имел случай встречаться с г-жой Сталь в доме нашего посланника князя Ливена (Христофор Андреевич), который принимал ее с особенной любезностью, благодаря рекомендациям из Петербурга. Хотя мое знакомство с этой знаменитой женщиной было непродолжительно и случайно, тем не менее, оно занимает выдающееся место, между воспоминаниями о начале моей карьеры за границей. 

Я должен к этому прибавить, что, имея случай видать г-жу Сталь и в обществе, и в среде ее семейства, я пришел к убеждению, что, кроме блестящего ума, способности очаровывать общество своим разговором и своего замечательного литературного таланта, она обладала также благородными душевными качествами и сердечной теплотой в семейных и дружеских привязанностях.

В моей памяти до сих пор еще не изгладилось воспоминание о том, с какой быстротой я переехал из Гарвича в Лондон в прекрасной и удивительно покойной карете, запряженной четверкой отличных лошадей с короткими хвостами. Мы катились по дороге гладкой как паркет, извивавшейся между лугами, покрытыми зеленеющейся травой и прекрасно обработанными полями; мы проезжали мимо селений с прекрасными каменными домами, поражавшими меня своей ослепительной чистотой, так что я принимал эти селения за города; но еще более пленяли меня отдельные домики и фермы, которые как будто соперничали между собой изяществом и чистотой; почти все они без исключения были обвиты плющом или вьющимися растениями, а вокруг них виднелись там и сям земледельческие орудия и прекрасный рогатый скот; - одним словом, все это казалось мне осуществлением идеала деревенской жизни, созданного воображением поэтов. 

В пастухах и в пастушках также не было недостатка, но их костюм и наружность не были ни живописны, ни романтичны, и они не могли придать всей этой обстановке характер настоящей пастушеской идиллии.
 
Однако, не смотря на мою молодость, этот восторг несколько охлаждался от дороговизны путешествия в английских почтовых каретах, и я упрекал себя за то, что из тщеславия моим званием дипломатического курьера я не поехал просто в дилижансе (mail), что обошлось бы мне втрое или вчетверо дешевле.

Другое, сохранившееся в моей памяти, воспоминание об этой первой моей поездке в Англии вызвано впечатлением, которое произвели на меня громадные размеры английской столицы. Почти немедленно вслед за последней переменой лошадей, мы въехали в непрерывный ряд улиц с прекрасными высокими домами, и я вообразил, что это какой-нибудь лежащий на пути городок. 

Но когда я увидел, что этим улицам нет конца, я обратился с вопросами к ямщикам, которые отвечали мне, что мы проезжаем Лондонские предместья, который не отделяются от города ни воротами, ни заставами и тянутся без перерыва до самого центра столицы. Только по прошествии слишком часа времени мы достигли центральных кварталов, и я остановился в одной из указанных мне гостиниц, находящейся вблизи от дома Русского посольства на Harley-Street. 

Не говоря уже о моей усталости от дороги, я полагал, что было бы неудобно являться к посланнику с депешами в такое позднее вечернее время и решился отложить мое посещение до другого дня, тем более что в моих депешах, как мне было известно, не было ничего не терпящего отлагательства.

На другой день утром я отправился в наемной карете в дом посольства и тотчас был введен с моими депешами и пакетами в кабинет князя (тогда еще графа) Ливена, которому я еще не был лично знаком, но который, тем не менее, принял меня с той несколько холодной, но полной предупредительности учтивостью, которая составляла отличительную черту его характера. 

Пробежав некоторый из привезенных мною бумаг, он сказал мне, что граф Румянцев, рекомендуя меня в его доброе расположение, просит его оставить меня на несколько месяцев в Англии для того, чтоб я мог ознакомиться со страной, а потом, при первой встретившейся надобности, послать меня снова в качестве курьера или обратно в Россию или же в Германию, где находилась в то время главная квартира императора Александра (1813). 

Я был столько же обрадован этой новостью, сколько признателен графу Румянцеву за такую неожиданную любезность, о которой он мне не сказал ни слова перед моим отъездом из Петербурга.
 
Князь Ливен объявил мне, что я могу свободно располагать моим временем для осмотра достопримечательностей и окрестностей Лондона и вместе с тем пригласил меня обедать. В тоже утро я имел честь представиться княгине Ливен, которой я привез из России письма от ее родственников Бенкендорфов.

В ту пору личный состав нашего посольства в Лондоне был очень многочислен сам по себе, и сверх того он был еще усилен некоторыми русскими дипломатами, временно пребывавшими в Лондон в ожидании того времени, когда прекращение войны дозволит им водвориться в местах своего назначения. 

Из этих дипломатов я лично знал лишь очень немногих, а именно: барона Николаи (Павел Николаевич), состоявшего при князе Ливене в звании советника посольства, и барона Засса (?), который был прикомандирован к посольству специально для ведения переписки с начальством нашего Флота, из предосторожности укрывшегося в английских портах в предшествовавшем году, когда вторжение Наполеоновских армий стало грозить Петербургу. 

Кроме того в ту пору находились в Лондон следующие дипломаты: назначенный посланником в Мадрид Татищев, назначенный туда же советником посольства Полетика и назначенный туда же секретарем посольства молодой Северин, с которым я так подружился в Лондоне, что наша дружба продолжается и до сих пор, не смотря на то, что нам никогда не приходилось занимать служебные посты в одном и том же городе; князь Козловский назначенный на пост посланника в Сардинии, где он уже довольно долго жил в качеств поверенного в делах; состоящий при нем советником посольства Потемкин и секретарем молодой Гассе.
 
Сверх того при Лондонском посольств состояли: причисленный сверх штата молодой Кокошкин и два чиновника высшего полета, назначение которых заключалось не в том, чтоб подкрепить рабочие силы канцелярии, а в том, чтоб придать посольству блеск, а именно два камергера: граф Лев Потоцкий и граф Иван Воронцов-Дашков (двоюродный брат знаменитого фельдмаршала кн. Воронцова и племянник знаменитой княгини Дашковой). 

Кроме того, князь Ливен привез с собой из Петербурга и причислил к посольству французского эмигранта, блестящего политического писателя маркиза Де ла Мезонфор, приобретшего известность политическими брошюрами, которые в ту пору очень читались и которые были направлены против ненасытного честолюбия Наполеона. 

Я забыл еще упомянуть одного из почтенных ветеранов нашей миссии, отца Смирнова, который в течение почти 30 лет состоял священником посольской церкви и был всеми уважаем за свои личные достоинства и познания. Благодаря продолжительному пребыванию в Англии, Смирнов хорошо изучил страну и научился владеть английским языком, как своим собственным. Его дочери, родившиеся и воспитавшиеся в Лондоне, и не знали другого языка кроме английского; а его сын, воспитывавшийся в России, был назначен генеральным консулом в Геную, где кончил свою жизнь самоубийством в припадке ипохондрии.

Эта многочисленная колония моих соотечественников-дипломатов приняла меня с такой благосклонностью, которая до сих пор не могла изгладиться из моей памяти и которая, натурально, много способствовала тому, чтоб мое пребывание в Лондоне было для меня и приятно, и поучительно, так как она доставляла мне средства изучить страну, столь непохожую на другие страны и столь интересную по своим богатствам, по своему могуществу и по своей форме правления, вызвавшей столько не всегда удачных подражаний.
 
Впрочем, я должен сознаться, что я не извлек надлежащей пользы из моего пребывания в Лондоне и что причиной этого было мое незнание местного языка, который был понятен для меня только в чтении, но на котором я не был в состоянии сам объясняться и даже ничего не понимал, когда слышал разговаривающими других. 

Зато я нашел в моих юных сослуживцах превосходных чичероне и руководителей при посещении лондонских гульбищ и театров и при осмотре местных достопримечательностей. Они также ввели меня в дом графа Семена Воронцова (отца фельдмаршала), который проживал в Лондоне более 20 лет посланником, снискал там общее уважение и находился в тесной дружбе с знаменитым Питтом; по выходе в отставку, граф не захотел покинуть Лондон и жил там частным человеком из-за многолетней привычки, а также из привязанности к своей единственной дочери, находившейся в замужестве за одним из самых знатных английских аристократов, лордом Пемброком.
 
Этот почтенный старик, всегда придерживавшийся русских гостеприимных обычаев и, не смотря на долгое пребывание в Англии, не научившийся ее языку, любил собирать соотечественников за своим столом; священник Смирнов, который был почти таких же преклонных лет, как граф, брал на себя обязанности любезного хозяина за этими обедами, на которых, в числе разных изысканных блюд французской кухни, всегда подавались и какие-нибудь русские национальные кушанья.
 
Я привез графу рекомендательные письма от его сына, отличившегося в 1812 г. и от старика барона Николаи, с которым виделся при проезде через Выборг; он принял меня с отеческой благосклонностью и включил меня в число своих обычных посетителей. По привычке всех пожилых людей, занимавших высокие посты, он любил рассказывать за обедом интересные подробности и анекдоты из своей жизни и не только касательно Англии, но также касательно царствования и двора императрицы Екатерины. Меня очень скоро перестала заботить мысль о том, как проводить мое время в Лондоне. 

Утренние часы я посвящал или посещению друзей, или осмотру многочисленных достопримечательностей Лондона, или же на переписку с cara patria; потом мы сходились обедать или к посланнику, или к гр. Воронцову, или же к барону Николаи, жена которого, урожденная княжна Брольи, была столько же отличной супругой и матерью, сколько любезной хозяйкой дома. Только в редких случаях нам приходилось обедать в гостиницах, - или в отель Брюне, устроенном на французский лад, или в отель Кларендон, который в то время были в самой большой славе.
 
В ту пору в Лондоне еще не было тех блестящих клубов с изысканными обедами, кабинетами для чтения и всеми возможными удобствами, которые так сильно размножились впоследствии. Правда, там существовали клубы для азартных игр; но я, из благоразумной предосторожности, воздержался от их посещений.

Со второго же дня моего приезда ко мне возвратилась перемежающаяся лихорадка, которой я занемог во время морского переезда и от которой я не мог отделаться в течение нескольких недель. Во время этой болезни меня посещал присланный ко мне князем Ливеном доктор посольства Мур, брат адмирала и храброго генерала того же имени, убитого в Испании в войне с Наполеоновскими армиями; эта честь стоила мне довольно дорого, потому что я должен был платить за каждый докторский визит по одной гинее, что было крайне чувствительно для моего тощего кошелька.

Отделавшись от лихорадки, я покинул гостиницу и переехал в Marylebone-Sreet, в меблированную квартиру, которую вышеупомянутый бар. Засс предложил мне разделить вместе с ним на половинных расходах и в которой я оставался до самого отъезда из Лондона (Каждый из нас занимал в док отдельный этаж, состоявший из маленькой гостиной и маленькой спальной, - так вообще невелики лондонские дома, но зато чрезвычайно чисты. Прислуга помещается очень высоко, а кухня почти под землей). 

Эго было вдвойне выгодно для меня, потому что барон не только превосходно владел английским языком, но и был очень хорошо принят в высшем лондонском обществе, куда и мне от времени до времени случалось проникать под его покровительством. Вот откуда и зародилась между нами та дружеская связь, которая не ослабевала в течение 40 лет и продолжалась вплоть до его смерти в Неаполе, где мы часто видались в последние годы его жизни.
 
Вообще я был в ту пору еще слишком молод и неопытен, чтоб понимать, какое было счастье для меня в том, что я прямо попал в кружок любезных соотечественников, отличавшихся как своим образованием, так и своими нравственными принципами и привычками; если бы я имел несчаcтьe попасть в сферу каких-нибудь безнравственных людей, я, при совершенном незнании языка, подвергся бы опасностям различных соблазнов, которые так же многочисленны в Лондоне, как и во всех больших столицах. 

Но я вынес из моего пребывания в Лондоне лишь приятные и интересные воспоминания и вместе с тем чувства неизгладимой признательности не только к молодым друзьям-соотечественникам, с которыми я всего ближе сошелся, как-то к Северину и Кокошкину, но и к некоторым другим людям более зрелого возраста, из числа которых барона Николаи и в особенности гр. Лев Потокий оставили во мне такие приятные воспоминания, которые не изгладились и до сей минуты.

Лишь только я высвободился из заточения, в котором меня удерживала моя болезнь, я стал усердно осматривать город и посещать прогулки, театры и другие места серьезных или забавных развлечений, под руководством кого-либо из моих любезных чичероне и чаще всего под руководством Северина или Кокошкина. 

Главными достопримечательностями Лондона были в то время: прекрасное, выстроенное в готическом вкусе, Вестминстерское аббатство, огромная и старинная зала (Westminster-Hall), в которой совершается коронование королей, и залы парламента, которые были в то время тесны и неизящны: Палата Пэров, в которой есть старинные шелковые обои, изображавшие Испанскую армаду Филиппа II, и Палата Общин. Теперь эти здания заменены огромным и великолепным дворцом, который, как говорят, представляет, и по своей роскоши, и по своим размерам, поразительный контраст со старым и маленьким Сент-Джеймским дворцом, оставшимся до сих пор в прежнем виде и вполне оправдывающим название госпиталя, которое дал ему Петр Великий при посещении Англии в конце XVII столетия. 

Я также посещал несколько раз старинную Лондонскую башню, с которой связано столько мрачных воспоминаний, благодаря тому, что в средние века она была театром кровавых сцен, начиная с умерщвления детей Эдуарда и кончая отвратительными казнями, совершавшимися по приказанию тирана Генриха VIII и даже по приказанию его знаменитой дочери Елизаветы, которая была великой государыней, но женщиной неумолимой в чувствах ненависти и ревности. 

Впоследствии Лондонская башня превратилась в обыкновенную тюрьму для политических преступников и, наконец, уже более полувека перестала служить и для этого употребления. В мое время там не было ничего кроме прекрасного арсенала старинных и новейших оружий, целого ряда вооруженных с головы до ног рыцарей, сидевших на конях, также покрытых военными доспехами и несколько зал, наполненных совершенно новыми ружьями, которые были расставлены с некоторым вкусом вдоль стен и промеж окон. 

Мой путеводитель уверял меня, что там более 100 тысяч огнестрельных оружий, совершенно готовых к отправке в английскую армию, находившуюся в Испании и в другие места, и что английские оружейные заводы так многочисленны и так деятельны в военное время, что лишь только хранящееся в арсенале оружие отправляется к своему назначению, оно тотчас заменяется новым.
 
Мне также показывали в одной из зале башни королевские бриллианты, которые я не нашел такими богатыми и многочисленными, как можно бы было ожидать в столь богатой стране, но их число и богатство вероятно много увеличились с тех пор, благодаря присылке сокровищ Великого Могола, империя которого перешла в руки англичан.

Я также посетил другие здания, замечательные своей древностью или историческими воспоминаниями, как-то: Mansion House, служащий резиденций для лондонского лорда-мэра; сохранившуюся часть дворца Whitehall, где мне указывали на окно, из которого несчастный Карл I смотрел на эшафот, воздвигнутый для его казни на площади перед дворцом; старинный Сент-Джеймский дворец, о котором я упоминал выше; более новый и более обширный Buclingham-House, который до сих пор служит городской резиденцией для английских государей, здание биржи и Lloyd, где сосредоточивается торговля всего мира; мосты Лондонский и Вестминстерский, которые были в то время единственными мостами на Темзе; впоследствии их было выстроено много, не говоря уже о знаменитом тоннеле, проведенном под дном Темзы, который обошелся в 20 миллионов фунтов стерлингов (130 миллионов русск. рублей) и, не принося никакой пользы, служит лишь свидетельством сумасбродной причудливости самого цивилизованного в Европе народа. 

Впрочем, на меня произвели впечатление не здания, мрачные, закоптелые от дыма и вовсе непривлекательные для глаз, а обширность этой столицы и бесчисленное число ее улиц, хотя и узких, но очень чистых. Меня также удивляло то, что нигде не видно Темзы, этой главной артерии всемирной торговли, которую мне хотелось сравнить с нашей Невой, но которую скрывали от глаз стены домов, и вдоль которой в ту пору даже не было устроено набережной.

Но если мрачная наружность закоптелых кирпичных домов однообразной архитектуры или скорее без всякого архитектурного стиля и могла показаться печальной иностранцу, видевшему другие европейские столицы, зато удивительная опрятность этих домов, равно как улиц и тротуаров, непрерывное движение пешеходов и экипажей, изящные туалеты мужчин и женщин, магазины, наполненные самыми разнообразными товарами и предметами роскоши, - все это вместе взятое производило такое впечатление на вновь прибывшего иностранца, что в его уме натурально возникал тот самый вопрос, который, как рассказывают, вырвался из уст императора Александра I-го, когда он в первый раз проезжал по Лондонским улицам: но где же простой народ? 

В особенности магазины привлекали внимание проходящих, и подле них собирались толпы уличных зевак. Я, в качестве новоприезжего иностранца, также принадлежал к числу этих последних. Мне не раз случалось выйти из моей квартиры в Marylehone-Street с целью побывать у банкира, которому я был рекомендован; но встречавшиеся на моем пути магазины до такой степени притягивали меня к себе своими чарами, что я приходил в банкирскую контору в City так поздно, что едва успевал окончить мои дела в конторе и воротиться домой к обеду, то есть к 6-ти или 7-ми часам вечера. 

Таким образом, сам того не замечая, я проводил целое утро в том, что ходил по улицам, останавливаясь, то направо, то налево и от времени до времени входя в магазины, чтоб рассмотреть вблизи множество мелких вещей, назначение которых мне было вовсе неизвестно, до такой степени утонченны требования английского комфорта во всем, что касается меблировки, столовых приборов, освещения и тысячи других мелких потребностей, о которых в ту пору не имели никакого понятая в других странах.
 
Не могу также не заметить, что даже когда я входил в магазины из одного любопытства, без всякого намерения что-либо купить, сами купцы или их приказчики были чрезвычайно вежливы, с готовностью отвечали на мои вопросы, показывали мне товары, объясняя их употребление и при этом не обнаруживали ни малейшего нетерпения, не смотря на то, что я с большим трудом мог с ними объясняться.

Но что меня всего более восхищало во время моих странствований по обширной столице, это находящиеся в середине города общественные сады, и в особенности два прекрасных парка: Сент-Джеймский и Гайд-парк, которые были единственные во всем городе, так как в ту пору еще не существовали ни Regent-Park ни Zoological garden, которые еще более великолепны и еще более обширны. 

Сент-Джеймский, примыкающий к старинному дворцу того же имени и усаженный великолепными каштановыми, дубовыми и липовыми деревьями, не очень велик объемом и служит местом прогулки преимущественно для пешеходов, тогда как обширный Гайд-парк служит местом сборища для самых щегольских аристократических экипажей и для самых блестящих наездников и наездниц, принадлежащих к самым высшим и самым зажиточным классам населения; при этом меня поразило то обстоятельство, что в этих кавалькадах, нередко состоявших из очень большого числа лиц, особы женского пола фигурировали почти в таком же числе, как и особы мужского пола, - чего не бывает в других странах. 

Роскошь и изящество колясок, карет и кабриолетов, богатство ливрей, красота и породистость упряжных и верховых лошадей - все это казалось мне поистине чем-то невероятным, а между тем число этих великолепных экипажей, перекрещивавшихся во всех направлениях, казалось, не имеет конца; и замечательно то, что такое огромное стечение публики повторяется каждый день, а не так, как в других местах, только в некоторые назначенные дни или по случаю какого-нибудь праздника.
 
В то время я мог сравнивать такие общественные гулянья только с теми, которые происходят в Петербурге на Масленице и Святой Неделе, и потому весьма понятно, какое сильное впечатление они должны были производить на меня. Но впоследствии я познакомился с Парижскими Champs-Ely-ses, с Римскими и Неаполитанскими Corso и нашел, что они не выдерживают никакого сравнены с тем, что я видел в Лондоне. 

Только, может быть, один Булонский лес, с тех пор как он был расширен и расчищен в царствование Наполеона III, был бы в состоянии соперничать с Лондонскими парками, но и то в весьма слабой степени, так как Лондонские гулянья превосходят Парижские богатством и числом экипажей, а равно и красотою лошадей.
 
Кроме прогулок в парках, мне очень нравились хорошенькие, наполненные деревьями, цветами и зеленью, скверы, которые довольно часто встречаются в некоторых частях города; хотя они и окружены решетками, которые делают их доступными лишь для немногих, тем не менее, будучи расположены посреди мрачных кирпичных зданий, они очень приятны для глаз. Сверх того они служат местом прогулки для живущих в соседстве с ними детей. 

Поэтому, проходя утром подле любого из этих скверов, можно быть всегда уверенным, что увидишь там массу прелестных мальчиков и девочек, одетых с той чистотой и с тем изяществом, которые можно найти в одной Англии, и сопровождаемых няньками, то есть большей частью молоденькими и хорошенькими девушками, обращающими на себя внимание изящной простотой и бесподобной опрятностью своего туалета.

Я был вынужден прервать на этом пункте мои воспоминания о 1813 годе по причине довольно серьезной и продолжительной болезни и последовавшего вслед за тем чрезвычайного истощения сил; поэтому, приступая к продолжению моего рассказа, я ограничусь кратким изложением самых выдающихся воспоминаний о моем кратковременном пребывании в Англии, или, правильнее сказать, в Лондоне, из которого я, в качестве курьера, всегда готового к отъезду по первому требованию, отлучался для посещения только тех Лондонских окрестностей, которые находятся в самом близком расстоянии от города.

Эпоха моего прибытия в Англию (июнь 1813) была самая благоприятная для меня в том отношении, что в ту пору русский путешественник мог рассчитывать на самый благосклонный и почти восторженный прием со стороны всех классов местного населения. 

Объясняется это тем, что английская нация, доведенная непрерывными войнами до крайнего ожесточения против Бонапарта, была в ту пору в совершенном упоении от блестящего исхода войны 1812 г., от неслыханного поражения Наполеоновских армий и от великодушия императора Александра, принявшего на себя роль освободителя Европы от Наполеоновского ига. Повсюду слышались рассказы о Русском императоре, о покрытых славой его генералах, о патриотизме и самоотвержении русского народа и о пожаре Москвы. Лондонские магазины были наполнены гравюрами и эстампами, на которых изображались битвы Русских с Французами, страшные бедствия Французской армии, усеявшей, во время своего отступления, покрытые снегом поля мертвыми и умирающими, и в особенности тайное и унизительное бегство Наполеона, закутанного в меховые одежды, сопровождаемого небольшой свитой, в числе которой находился его Мамелюк, и преследуемого отрядом казаков.

Портреты Александра, фельдмаршала Кутузова, князя Багратиона, графа Витгенштейна и в особенности атамана графа Платова были выставлены в окнах магазинов. Одним из самых характерных доказательства увлечения англичан всем, что носило русское имя, служит тот факт, что корифеи знаменитых Эпсомских скачек дали имя Кутузова той лошади, за которую выигрались в этом году главные заклады; эта лошадь была впоследствии продана за баснословную цену 5-ти или 6-ти тысяч фунтов стерлингов.
 
Мне рассказывали, что, за несколько недель до моего приезда в Лондон, туда прибыл русский офицер (капитан Бок), присланный генералом Тетгенборном для того, чтоб возвестить об освобождении Гамбурга, которым он овладел, благодаря смелому натиску, вытеснив находившийся там небольшой французский гарнизон. Не только этому офицеру, при его появлении на Лондонских улицах, делали овации, но даже состоявшего при нем казака (простого солдата) встречали самыми шумными выражениями сочувствия. 

Самые знатные английские аристократки наперерыв приглашали его к себе, чтоб одарить ценными подарками, цепочками, кольцами, пистолетами в дорогой оправе, которые наш казак с удивлением, по очень охотно, принимал, выражая свою признательность забавными пантомимами. Когда ему случалось сопровождать верхом своего офицера на гулянье в Гайд-парке, толпа встречала его криками ура; а на обеде, данном капитану Боку английскими негоциантами, его непременно хотели заставить идти впереди его начальника, - до такой степени наши герои-Донцы были в то время популярны в Англии. 

Этот казак (он назывался Ал. Земленухин) удостоился даже такой чести, что мог видеть свой, очень хорошо литографированный, портрет не только в окнах магазинов, но даже в частных домах. До какой степени увлекались им англичане, можно видеть из следующего анекдота. Однажды, за обедом у графа Семена Воронцова, кто-то заговорил с ним о чрезвычайной любезности, с которою принимали в то время г-жу Сталь и двор, и высшее общество, и публика; серьезный и почтенный старец возразил на это, улыбаясь: - Она заменила собой казака. Эта эпиграмма рассмешила даже тех, между присутствовавшими на обеде, которые принадлежали к числу поклонников знаменитой писательницы.

Излагая мои воспоминания об этой отдаленной эпохе, я не могу не задуматься над резкой противоположностью между общим единодушным сочувствием и уважением, с которым относились в 1813 г. к России и английское правительство, и английский народ, и тем завистливым недоверием, доходившим даже до явной неприязни, которое в течение почти двадцати последних лет было главной характеристической чертой взаимных отношений между двумя великими и могущественными государствами, находившимися до тех пор в неизменной дружбе, которая вела свое начало еще до царствования Петра Великого. 

Непродолжительный разрыв между ними, случившийся в царствование Павла, равно как война, скорее номинальная, чем действительная, которая была вызвана через несколько лет после того нашим, отчасти вынужденным, союзом с Наполеоном после Тильзитского мира, были не более как преходящими эпизодами, в сущности не разрывавшими старинных уз согласия и дружбы. 

Но закоренелая неприязнь к России, которую англичане обнаружили во время Крымской войны, их упорные усилия овладеть Кронштадтом и Петербургом, их жестокое и бесчеловечное обхождение с содержавшимися в Англии русскими военнопленными, наконец, их упорная оппозиция (на Парижском конгрессе в 1856 г.) против прекращения войны, для которой спасение Турции служило лишь предлогом: вот что внушило и Русскому правительству, и всем классам русского народа такое глубокое чувство неприязни к Англии, которое едва ли скоро изгладится.

Вследствие благоприятного для России настроения умов, которое господствовало в Англии во время моего там пребывания, даже не имеющий никаких рекомендаций русский путешественник нашел бы всюду радушный прием. Но я сверх того имел счастье попасть на любезных соотечественников и сослуживцев, которые делали все, что могли, чтоб предохранить меня от разных затруднений и ошибок, почти неизбежных для каждого новоприезжего. 

Благодаря этому, я мог с полным для меня удобством пользоваться всеми удовольствиями лондонской жизни.
 
Всего более привлекал меня театр, так как в ту пору Итальянская опера в Лондоне была лучшей во всей Европе. Состав Итальянской труппы был превосходный; к ней принадлежали: знаменитая Каталани, с которой я впоследствии лично познакомился (посетив ее, вместе с моими приятелями, в ее загородном доме, где она жила со своими детьми). Трамецанни прелестный тенор, Нальди превосходный бас, которого мог впоследствии затмить только один Лаблаш, и несколько других артистов, имена которых я позабыл. 

В ту пору исполняли на сцене только произведения старинных итальянских композиторов, которые должны были скоро уступить место произведениям Россини, Беллини и Доницетти, точно так, как произведения этих трех знаменитостей были впоследствии заменены операми Верди и его подражателей. Зала Итальянской оперы (Kings Theatre) была не столько красиво и хорошо убрана, сколько обширна; она казалась особенно великолепной в тех случаях, когда, по поводу какого-нибудь королевского или национального праздника или по поводу какой-нибудь повой победы лорда Веллингтона в Испании, публика партера и четырех или пяти рядов ложь радостно вставала со своих мест, чтоб выслушать стоя национальный гимн (God save the King), исполняемый лучшими артистами итальянской труппы.
 
Меня очень удивляло то, что даже в кресла и в партер нельзя было войти иначе как в башмаках и в белом галстуке. Несмотря на мое плохое знакомство с английским языком, я также посещал иногда английский театр, но всякий раз в обществе приятелей, служивших для меня переводчиками. Я даже имел случай видеть знаменитую актрису г-жу Siddons в роли леди Макбет и, хотя я не мог понимать того, что она говорила, но угадывал смысл ее речи благодаря ее удивительной и потрясающей мимике и благодаря выразительности ее физиономии. Ее манера произносить слова Out! Out!, судорожно обтирая себе руки, казавшиеся ей забрызганными королевской кровью, произвела на меня впечатление, которое и до сих не могло изгладиться из моей памяти.
 
Ковенгарденский театр, предназначенный для трагедий и комедий, менее обширен и не лучше отделан, чем оперный; самый же нарядный из всех - Дрюриленский театр, хотя он меньше других, и в нем даются только небольшая пьесы; он выстроен и отделан заново после пожара, который обратил его в предшествовавшем году в груды пепла. Чтоб предохранить его впредь от подобного несчастья, в нем устроены во всех этажах водопроводный трубы, так что, в случае пожара, вся зала может быть залита водой в одно мгновение. 

Я нашел, что публика, посещающая этот хорошенький театр, далеко неизбранная; в нем даже лучшие ложи не посещались дамами хорошего общества из опасения неприятного соседства. Меня очень удивило, что там шумят и громко разговаривают даже в то время, как актеры еще находятся на сцене, и я сам видел, как апельсинные корки летели из лож в партер; такие беспорядки были бы невозможны ни в одном из двух больших театров.

Что касается до публичных балов, всего более посещавшихся в то время, то они давались в Wauxhalls, находящемся почти на самом конце города; из любопытства я однажды отправился туда с бароном Зассом. Это большой сад с аллеями, беседками, фонтанами .и кофейнями; все это прекрасно освещено и наполнено многочисленной публикой, принадлежащей к самым разнообразным слоям общества; рядом с садом, находится довольно большой дом с несколькими залами и буфетами для танцующих. 

Мой товарищ назвал мне из числа мужчин несколько лиц с громкими именами, но между дамами там было очень мало таких, которые принадлежали к хорошему обществу. Однако мы видели там герцога Суссекского (одного из братьев принца-регента), одетого в шотландский костюм т.е. с ногами обнаженными до колен, и прогуливавшегося под руку с принцессой Вельской (супругой принца-регента), которая уже тогда жила отдельно от мужа и вела образ жизни не совсем приличный для особы ее сана.

В ту пору было также много раутов и балов в аристократических домах, так как по английским обычаям, и в противоположность с тем, что в обычае у других Европейских народов, блестящей сезон высшего Лондонского общества бывает весной и летом; а осенью и зимой это общество разъезжается или на воды или на морские купанья, а потом живет в своих замках до февраля, т.е. до времени открытия парламентской сессии, которая обыкновенно продолжается до августа. По крайней мере, таковы были обычаи этого общества в ту эпоху, о которой я веду речь.

Также наперекор тому, что делается в других столицах, воскресенье есть день недели, в который Лондон совсем безжизнен и не дает обывателям никаких средств для развлечения, так как в этот день нет ни представлений в театрах, ни концертов, кофейни заперты, музыка запрещается в парках и других публичных местах, и даже в частных домах не бывает ни танцевальных, ни музыкальных вечеров. Для иностранца нет другого способа избавиться в эти дни от скуки и одиночества, как отправиться за город, например в Ричмонд, расположенный в прелестной местности на берегу Темзы, в нескольких верстах от Лондона. 

Я часто прибегал к этому ресурсу вместе с моими молодыми приятелями; мы отправлялись в Ричмонд завтракать или обедать в знаменитый отель Star and Garter, и потом любовались прекрасной террасой, расположенной отвесно над берегами Темзы, которая извивается между зелеными лужайками и хорошенькими деревенскими домиками, возвышающимися по обеим ее сторонам. Я конечно не могу сравнивать этот маленький сельский ландшафт с великолепными видами Швейцарии, Италии и Босфора, с которыми я познакомился впоследствии: тем не менее Ричмондская терраса не изгладилась из моей памяти отчасти может быть и потому, что с нею связаны воспоминания о кровожадном тиране Генрихе VIII, который, как гласит предание, искал там развлечений, после того как дал приказание казнить одну из своих многочисленных жен, если не ошибаюсь Анну Болейн, мать королевы Елизаветы (Queen Bess).

Во время моего пребывания в Лондоне произошло закрытие парламента, и я имел возможность присутствовать на этой церемонии, благодаря любезности кн. Ливена, позволившего мне сопровождать его, вместе с блестящим персоналом посольства, в трибуну Палаты Пэров, предназначенную для дипломатического корпуса. 

Эта церемония более интересна возбуждаемыми ею историческими воспоминаниями, нежели своей внешней обстановкой, так как зала, где она происходит, невелика, неизящна и ветха. Мы могли видеть, как входили в залу и по старшинству размещались на скамьях члены Палаты Пэров, в длинных мантиях, подбитых горностаем, и с чем-то вроде шапочки в руках. Во главе их вошел президент палаты, лорд-канцлер в огромном парике a la Louis XIV и поместился не на скамье, а на шерстяном мешке. 

Насупротив его помещался королевский трон. Скоро прибыл и принц-регент, предшествуемый высокими сановниками и министрами, несшими различные атрибуты королевской власти; он вошел на ступеньки, ведущие к трону, но не сел на него.
 
Принцу-регенту было в ту пору лет 50; он был замечательно красив, очень велик ростом, полон достоинства в манере себя держать, изящен в манере одеваться и в своей походке, не смотря на значительную тучность, и имел очень приятное выражение лица. Грациозно поклонившись присутствующим и продолжая стоять, он прочел ясным и твердым голосом тронную речь, держа в руках лист бумаги, на который от времени до времени бросал взоры. 

Тотчас вслед за тем явилась у решетки депутация от Палаты Общин с Speaker'ом (президентом палаты) во главе, который один имел на голове большой парик и был одет в нечто похожее на черный подрясник; следовавшие за ним члены Палаты были большею частью в небрежных утренних костюмах, и только очень немногие из них были во фраках с круглыми шляпами в руках.
 
Эта депутация явилась для того, чтоб просить королевской санкции для парламентских биллей, рассмотренных и утвержденных в истекшую сессию. Должностное лицо, стоявшее неподалеку от трона, принимало эти билли, передавало их принцу-регенту и затем объявляло громким голосом решения и обычные ответы его королевского высочества, употребляя при этом старинные формулы на французском языке, введенные в употребление в Англии Норманнскими государями, преемниками Вильгельма Завоевателя. 

После этого принц-регент вышел из залы, поклонившись присутствующим, которые также стали расходиться. Кроме трибуны для дипломатического корпуса была также другая трибуна, назначенная исключительно для дам придворных и из высшего общества, которые все были в роскошных туалетах, покрыты драгоценными каменьями и имели на голове придворные прически, украшенные большим пером; между ними было немало таких молодых и красивых, что они привлекали на себя внимание благородных пэров королевства и, может быть, также внимание самого принца-регента, имевшего репутацию большого любителя прекрасного пола.
В костюмах некоторых лордов, между которыми было немало молодых и красивых, поразило меня то, что их мантии были очень истасканы и почти в лохмотьях. 

Мне объяснили, что это некоторого рода кокетничанье с их стороны, так как старые мантии, переходя из рода в род, свидетельствуют о том, что звание пэров исстари принадлежит их семейству.

Другой раз, князь Ливен позволил мне сопровождать его в интересной поездке в Вулич, где находятся главный склад артиллерийских запасов и мастерские морского ведомства. Нашего посланника принимал там, в качестве главного адмирала один из братьев принца-регента, герцог Кларанский (впоследствии король Вильгельм IV, прозванный the king sailor). 

Хотя я не имел специальных познаний, необходимых для того, чтоб быть в состоянии оценить по достоинству громадные заведения, который показывали нам в Вуличе, я все таки был доволен этой поездкой: она доставила мне случай ближе познакомиться с английскими нравами и обычаями, так как, кроме посланника и его свиты, там были одни англичане - генералы и офицеры армии и флота, дававшие нам все нужные объяснения с чрезвычайной любезностью и предупредительностью.
 
Меня в особенности поразили любезность и внимание, с которыми герцог Кларанский относился к нашему посланнику и очень свободно говорил по-французски, а когда ему представили свиту посланника, он отнесся к нам с чрезвычайной благосклонностью и обратился ко мне с несколькими словами касательно России, вероятно потому, что я был новоприезжий. 

После осмотра, продолжавшегося три или четыре часа, у губернатора был приготовлен банкет, на котором председательствовал герцог, как хозяин, у которого князь Ливень находился в гостях.
За этим обедом, продолжавшимся до 9 часов вечера, не было никого из дам, кроме супруги губернатора и двух его дочерей, - очень хорошеньких девушек, которые казались очень робкими и смущенными в обращении с нами, вероятно потому, что они умели выражаться только на своем родном языке. Я не мене их был смущен, и по той же самой причине. 

Мне пришлось в первый раз присутствовать на одном из тех долгих английских обедов, где нельзя было пить вина без приглашения со стороны одного из собеседников (allow те, sir, to drink your health) и где дамы, по данному сигналу, вставали из-за стола и уходили из комнаты; тогда, мужчины, оставшиеся за столом, начинали пить, бесцеремонно передавая друг другу бутылки и графины с вином, поставленные, на маленьких подносах, которые ради удобства в передвижении сделаны были на колесах. Разговоры были менее оживленны и шумны, чем я ожидал, и в ушах раздавались преимущественно бряканье стаканов и звуки перекатываемых по скатерти подносов. 

Когда мы, наконец, перешли в дамский салон, где были готовы чай и кофе, дочери хозяина дома поочередно садились за фортепиано и играли преимущественно немецкие вальсы, вероятно предполагая, что музыка, этого рода должна нравиться иностранцами.

Мне кажется, что я уже с достаточной подробностью описал мой образ жизни в самом Лондоне. Что же касается окрестностей столицы, с которыми я также желал познакомиться, то я не мог посещать их так часто, как желал, частью потому, что не хотел расставаться с моими приятелями, привязанными к Лондону своими служебными обязанностями, частью потому, что затруднялся незнанием английского языка. 

Удовлетворив первые порывы моей любознательности, я стал скучать от бездействии в то время, как мои друзья проводили утренние часы на службе; поэтому я иногда предлагал им мое содействие, в особенности в тех случаях, когда приезжал какой-нибудь курьер с депешами или когда готовились к отправка курьера из Лондона, так как дипломатическая переписка велась по прежнему направляясь не столько в Россию, сколько в главную квартиру Государя в Германии, где находился и граф Нессельроде, уже заведовавший в то время Министерством Иностранных Дел.
 
Впрочем, я это делал с целью не отвыкнуть от занятий и воспользоваться удобным случаем для приобретения знаний и опытности, так как тогдашнее время, столь обильное великими военными и политическими событиями, было для этого благоприятно. Барон Николаи, управлявший канцелярией посольства, отнесся благосклонно к моему предложению, за которое я получил прозвище fashionable amateur, данное мне маркизом де-ла-МезонФором (также иногда появлявшимся в канцелярии со своими заметками или статьями, написанными по поручению посольства).

Впрочем, мне иногда представлялись случаи познакомиться и с английской деревенской жизнью. После закрытия парламентской сессии, которая обыкновенно служит сигналом для разъезда по домам, князь и княгиня Ливены переехали в Ричмонд; я тоже переехал на несколько недель в эту очаровательную местность и поместился в маленькой комнатке, в находившейся по соседству скромной гостинице. 

Я каждый день приходил обедать к посланнику вместе с некоторыми другими членами посольства, а в свободные утренние часы мы ходили гулять или посещал знакомых, живших в Ричмонде или в хорошеньких загородных домиках, рассыпанных по живописным берегам Темзы. Таким образом, мне пришлось несколько раз посетить утром г-жу Сталь, которую я застал однажды за круглым столом, покрытым книгами, рукописями и рисунками, вместе с ее сыном и дочерью, которые сидели также за своими занятиями. 

В другой раз мы сделали визит знаменитой певице г-же Каталани, которую застали играющей в саду на лужке со своими маленькими детьми; это была красивая женщина, любезная, без всяких претензий, вовсе не разговаривавшая о музыке, но много говорившая о своем муже, бывшем офицере французской службы, который, как кажется, не отвечал взаимностью на привязанность жены, так как его можно было встретить повсюду, только не дома.
 
Мне очень хвалили загородный дом, известный под именем Strawberry-hill, находящийся неподалеку от Ричмонда по той стороне Темзы и когда-то принадлежавший Горасу Валполю, который пользовался великой известностью и как светский человек, и как литератор в обществе, современном царствованию Людовика XV. Он был очень дружен с самыми знаменитыми французскими писателями того времени, начиная с Вольтера и Руссо. 

Он даже больше жил в Париже, чем в Лондоне и внушил сильную страсть одной из покровительниц литературы того времени, г-же Дю-Деффан, которая, хотя и была стара и слепа, держала открытый салон для литераторов, придворных, хорошеньких и ученых женщин, между которыми Горас Вальполь разыгрывал роль корифея. Такое историческое прошедшее внушило мне желание осмотреть этот загородный дом.
 
Он очень прост, но содержится в большой чистоте; все что я в нем видел, - и расстановка мебели, несколько потертой и вышедшей из моды, и библиотека, и рукописи, и картины большей частью французской школы, преимущественно рисунки Ватта, изображающие грациозные группы пастухов и пастушек, и столы, уставленные маленькими фарфоровыми куклами и разными безделками из той эпохи, - все это оставалось в том виде, в каком было при самом владельце, умершем лет сорок или пятьдесят пред тем. 

Наследники Вальполя не хотели делать никаких перемен чтобы сохранить верный образчик вкусов и общественных привычек века Людовика XV, перенесенных из Франции на английскую почву одним из живших в эту эпоху людей. Вот почему посещена Strawherry-hill было для меня интересно и почему оно сохранилось в моей памяти.

Прежде чем покинуть мое летнее местопребывание в Ричмонде, я имел случай присутствовать у нашего посланника на большом обеде, данном в честь г-жи Сталь. Тут находились все английские министры того времени (июль 1813), которых я, таким образом, мог видеть всех вместе и над которыми я мог с полным удобством делать мои наблюдения. Английское министерство есть настоящее правительство страны по смыслу английской конституции, так как король или королева пользуются лишь почетными привилегиями и правом публичного представительства верховной власти, но в сущности их власть выражается только в перемене по своему усмотрению министров и в созыве или распуске парламента, в котором сосредоточивается не на словах, но на деле вся верховная правительственная власть. 

Главой английского кабинета или первым министром (First Lord of the Treasury) был тогда лорд Ливерпуль, уже занимавший этот пост в течение нескольких лет: он пользовался всеобщим уважением, благодаря своему благоразумию и сдержанности, а также благодаря своей многолетней опытности в государственных делах, но он далеко не пользовался ни славой, ни преобладающим влиянием некоторых из своим знаменитых предместников во главе управления, как например двух Питтов, отца и сына, отличавшихся или первоклассными ораторскими дарованиями, или выдающимися политическими способностями, или энергий своего характера.

Хотя Ливерпуль и был главой министерства, но не считался ни душой, ни движущей силой этого министерства, в котором самым влиятельным членом считали лорда Кэстлери, министра иностранных дел (Principal Secretary of State). Это был тот самый Кэстлери, который впоследствии играл видную роль на Венском конгрессе (1814 и 1815) и который трагически окончил свою карьеру самоубийством в припадке сумасшествия. 

Ему было в ту пору на вид лет 35 или 40; своей холодной и благородной наружностью и своими изящными манерами он мне напоминал князя Александра Салтыкова, бывшего моим первым начальником при моем вступлении на службу в Министерство Иностранных Дел. Из остальных английских министров, присутствовавших на этом обеде, у меня остались в памяти только имена…

За обедом я заметил, что хотя г-жа Сталь и была польщена в своем самолюбии тем, что в честь ее собралось такое избранное общество, однако она не находила случая выказать свой ум и свое блестящее уменье вести разговор, стесняясь важностью и серьезностью окружавших ее собеседников. Она попыталась вознаградить себя за это после обеда и старалась привлечь к круглому столу, за которым она сидела в гостиной, толпу слушателей, для того чтоб очаровать их своим увлекательным красноречием. 

Однако это удалось ей лишь отчасти, и после того как один или два английских министра, владевшие французским языком лучше других, обменялись с ней несколькими банальными любезностями, они примкнули к своим сотоварищам, разделившихся на маленькие группы и увлекшимися разговорами о политике. 

Это было тем более естественно, что в ту пору континентальная война против Наполеона еще не привела к решительным результатам, и еще никто не мог предвидеть ни поражения французских армий под Лейпцигом, ни вторжения союзных армий во Францию. Таким образом, г-же Сталь пришлось довольствоваться разговором с княгиней Ливень и другими дамами, которые были в числе приглашенных; но она должна была отказаться от удовольствия блеснуть своим умом или может быть даже вступить в спор по поводу какого-нибудь политического вопроса в присутствии всего английского министерства. 

Гости скоро разъехались, кто домой, кто на прогулку, так как была великолепная июльская ночь. Я был из числа последних и, когда я стал припоминать все, что я видел и слышал в этот день, я должен был сознаться, что я надеялся вынести более интересные и более существенные воспоминания, чем те, которые я только-что изложил.

Что касается моих загородных поездок, то мне всего более хотелось побывать в Виндзоре, который, как мне рассказывали, был единственный из всех замков по своей обширности, по своему великолепию, по своей древности и, в особенности по замечательному характеру своей архитектуры, напоминающему средние века. 

Но, в сожалению, Виндзор служил в ту пору резиденций для престарелого короля Георга III, уже в течение многих лет страдавшего неизлечимым сумасшествием, и для престарелой королевы, его супруги, посвятившей себя на то, чтоб ходить за больным. Вот почему доступ в Виндзор был воспрещен всем иностранцам без исключения, и даже сам принц-регент, сын короля, управлявший государством, очень редко приезжал туда повидаться с королевой или с докторами престарелого монарха, личность и страшная болезнь которого возбуждали глубокое чувство сострадания во всех классах населения и в людях всех политических парий, единодушных в этом отношении, хотя и расходившихся во многом другом. 

На всех торжественных или публичных банкетах и даже на обедах в частных домах (как я сам не раз был тому свидетелем), первый тост всегда принимался присутствующими молча и с грустной сосредоточенностью, - это всегда был тост за престарелого короля, впавшего в сумасшествие, как мне это объяснил за обедом мой сосед, к которому я обратился с вопросом о причине такого общего молчания.

Будучи вынужден отказаться от желания видеть Виндзор, я с удовольствием согласился на любезное приглашение нашего посланника переехать на несколько дней в Брайтона (город и гавань в 60 или 70 милях, то есть почти в ста верстах от Лондона), где принц-регент проводил часть лета в фантастическом маленьком дворе, устроенном на китайский манер и называвшемся Pavillon. Брайтон, и до сих пор много посещаемый, благодаря своим морским купаньям, был в то время гораздо более оживлен и более блестящ, чем теперь, потому что он был одним из любимых местопребываний принца-регента, натурально привлекавшего туда вслед за собою и семьи людей служивших при дворе, и высшее общество как туземное, так и иностранное. 

Я провел там очень приятно несколько дней, купаясь в море, гуляя по утрам на Steyn'e, и обедая каждый день в гостеприимном доме князя Ливена; там я был представлен всей местной знати и даже самому принцу-регенту по случаю данного им в своем Павильона раута и музыкального вечера.
 
Другой раз, благодаря посредничеству княгини Ливен, я получил приглашение на большой бал, данный принцем-регентом в том же самом Павильоне. Бал принца-регента, оставил мне лишь воспоминание о том, что мне было крайне неловко в таком блестящем обществ, где я никого не знал кроме тех, кто доставил мне туда приглашение. 

Я уже стал было мириться с моей ролью скромного наблюдателя, когда брать принца-регента, герцог Кларанский, которому я уже прежде имел честь быть представленным, сжалился над моим затруднительным положением и подвел меня к двум или трем девицам, с которыми я протанцевал несколько контрдансов, но вальсировать в ту пору решительно не дозволялось на английских балах. К счастью для меня, эти девицы говорили немного по-французски; иначе и я и они были бы в крайнем затруднении, так как в то время существовал обычай приглашать одну и туже даму на два танца сряду (a set), а в промежутке между ними прохаживаться с ней под руку по залам и разговаривать.

После поездки в Брайтон я предпринял другую поездку, оставившую мне приятные воспоминания в ином роде: я отправился на несколько дней на воды в Tunbridge-Wells, находящиеся в нескольких часах расстояния от Лондона, в обществе моих товарищей Северина, Кокошкина и Поггенполя, по приглашению барона Николаи, поселившегося со своим семейством на даче по близости Tunbridge'a. 

Там мы каждый день обедали у бар. Николаи, а затем посещали то пешком, то верхом на лошадях или на ослах, окрестности; между прочим мы посетили довольно живописные утесистые холмы, преувеличенно названные High-rocks в виду того, что в тамошней плоской местности даже небольшие возвышенности очень редки; затем мы осматривали красивые развалины старинных аббатств или старинные великолепные замки аристократии, как например Penshurst-Castle, который был построен во времена Елизаветы и в котором еще сохранились воспоминания о пребывании этой искусной и высокомерной королевы, до сих пор очень популярной в Англии под именем Maiden Queen или Queen Bess.
 
Что касается местных вод, то я полагаю, что их целебные свойства также ничтожны как свойства Баден-Баденских вод; поэтому нам не приходило на ум пользоваться ими, и мы ограничивались посещением многочисленных лавок, наполненных хорошенькими изделиями из дерева, известными под именем Tunbridye-ware, и посещением кофейных и местного casino, где можно было найти газеты и где раз в неделю устраивались танцевальные вечера и балы на открытом воздухе для молодежи.
 
Я нашел, что эти воды мало посещались высшим английским обществом, предпочтительно собиравшимся на водах в Бате, который был в то время в самой большой моде, представлял более средств для развлечений и служил таким же сборным местом для лучшего общества, каким в наше время служит для Германии и для всей Европы Баден-Баден.
Все эти недолгие поездки по окрестностям Лондона служили лишь прелюдией для более продолжительного путешествия, которое я давно уже собирался предпринять при первом удобном случае, а именно для посещения Шотландии, в особенности гористой ее части и северных озер. 

Преподаватель английского языка, дававший мне уроки в Петербурге, был родом из Шотландии, и его восторженные рассказы о красотах его родины возбудили во мне самое сильное желание посетить ее. Я уже условился с некоторыми из моих товарищей взять места в дилижансе, которые доставлял путешественников из Лондона в Эдинбург в три дня. Но я должен был отказаться от этого намерения и готовиться к немедленному отъезду из Англии в качестве курьера, посылаемого с депешами от нашего посольства в главную квартиру Государя в Германии, где в ту пору с новой энергией возобновилась война против Наполеона после непродолжительного перемирия. 

В последствии я еще с большим сожалением вспоминал о неудавшейся поездке в Шотландию по мере того, как выходили в свет исторические романы Вальтера Скотта, которые я всегда читал с увлечением. В первых числах сентября 1813, я отправился в путь, унося с собою такие воспоминания о моем трехмесячном пребывании в Англии, которые, конечно, я не могу назвать очень поучительными с точки зрения пользы для моего ума, но которые зато были так сильны и приятны, что даже по прошествии сорока лет я был в состоянии освежить их в моей памяти и изложить в этом очерке.

По причине войны, не было другого способа пробраться в Германию, как тем же самым путем через Швецию, которым я уже ехал, направляясь из Петербурга в Англию, и я сел в Гарвиче на пароход, отправлявшийся в Готенбург. В Гарвиче противные ветры задержали на десять или двенадцать дней и меня, и ехавших вместе со мною двух других курьеров, одного от английского правительства, другого от австрийского посольства; но за то наш переезд морем до Гетеборга продолжался всего три или четыре дня. 

Оттуда мы продолжали путешествие сухим путем на скверных почтовых тележках; сиденьями служили для нас наши собственные чемоданы, а от проливного дождя, не прекращавшего в течение двух суток, мы не имели другой защиты кроме наших шинелей, так что мы промокли до костей. Наконец, мы прибыли в маленький Шведский порть Истад, а оттуда отправились на дрянном пакетботе в Стральзунд.

Так как Стральзунд принадлежал в то время Швеции, присоединившей свою армию, предводимую наследным принцем Бернадотом, к Европейской союзной армии для войны против Наполеона, то городские власти сообщили нам все необходимые сведения о театре и ходе военных действий в ту минуту (в половине октября 1813) и доставили нам все удобства, какие только могли, для продолжения нашего путешествия в главную квартиру союзных императоров, то есть императора Александра, императора Австрийского и короля Прусского, которые находились в то время все в одном месте, во главе своих армий. 

Впрочем, эти удобства заключались только в том, что нам дали крестьянские телеги, запряженные хорошими лошадьми, и оказавшиеся, благодаря своей ширине и наложенному в них сену, боле комфортабельными, чем отвратительные шведские тележки, на которых мы в течение 48-ми часов не могли сомкнуть глаз из опасения свалиться на землю.

Проехав, таким образом, хорошо обработанный и довольно населенный Мекленбург и Бранденбургскую мархию, не испытавшую на себе ужасов войны, мы, наконец, прибыли в Берлин, где впервые могли отдохнуть после такого утомительного путешествия в дурное время года.

Наше пребывание в Берлине, продолжавшееся только 24 часа, не дало нам ни спокойствия, ни комфорта, так как эта столица была в сильном волнении, напоминавшем мне, хотя и в боле слабой степени, то опустение и ту мрачную заботливость, которые видел я за год пред тем в Москве, накануне победоносного вступления в нее Наполеона. 

Только за неделю до нашего приезда, маршал Ней, во главе многочисленного французского корпуса, двинулся на Берлин с целью овладеть им, и город спасся от неприятельского нашествия только благодаря победе, одержанной при Денневице над французами прусским корпусом, выступившим навстречу маршала Нея. Улицы еще были загорожены тележками и багажами поселян, искавших убежища в городе, пушками и артиллерийскими фурами, отрядами полувооруженных рекрут и небольшим числом регулярных войск, так что городские заставы и главные военные посты охранялись мирными жителями, одетыми в штатское платье и вооруженными кто ружьем, кто пикой, кто саблей.

Мне и двум другими курьерам, моим товарищами, сообщили, что в окрестностях Берлина бродят небольшие французские отряды и множество французских мародеров, так как французские войска еще занимают некоторые соседние крепости, как-то: Шпандау, Виттенберг и др., и что с нашей стороны было бы рискованно направляться в главную квартиру государей без сильного военного конвоя, а об этом мы должны просить Берлинского военного губернатора гр. Тауенцина, только что одержавшего победу над Неем. 

Когда мы явились с этой целью к военному губернатору, он подтвердил нам, что предстоящий нам путь небезопасен и даже прибавил, что он не может сказать нам с точностью, где находится главная квартира союзных государей, так как союзные армии, покинув Богемию, двигаются различными путями для соединения под Лейпцигом, где Наполеон сосредоточил свои главные силы и где вероятно очень скоро произойдет решительная битва. 

В заключение гр. Тауенцин объявил нам, что, не имея достаточного числа войск в своем распоряжении, он не может дать нам надежно-сильный конвой, а потому советовал нам выбрать одно из двух, - или сделать длинный объезд через Богемию, где дороги были более безопасны, или же присоединиться к артиллерийскому обозу, который он намеревался послать в подкрепление прусскому корпусу, блокировавшему Виттенберг; там, по его словам, мы добудем более точные сведения, но этот путь потребует от нас большей траты времени.
 
Оба курьера, мои товарищи, избрали этот последний способ, а я предпочел путь через Богемию, и тогда мне кто-то заметил, что дорогой мне может быть удастся получить небольшой конвой, в случае надобности: это дало мне надежду добраться до моего назначения скорее, чем под прикрытием артиллерийского обоза. Итак, следуя этому совету, я пустился в путь; но, проехав несколько станций от Берлина, я узнал, что французские патрули, вышедшие из Виттенбергской крепости, бродили за несколько часов пред тем подле той самой дороги, по которой мне приходилось ехать.
 
Прусский гусарский офицер, стоявший в этом месте на посту, сказал мне, что он мог бы отрядить мне для конвоя лишь одного или двух солдат из своего маленького отряда, что такой конвой будет недостаточен в случае, если мы повстречаемся с неприятелем и что он не советует пытаться наудачу проехать без всякого конвоя. Я последовал этому совету и, запрятавшись в сено, которым у меня полна была телега, продолжал свой путь, и дорогой почти все время спал. Я проснулся только на другой день утром, когда я был на Богемской территории, где мне не могла уже угрожать никакая опасность.
 
Прибыв в Лаун и в Теплиц, где прежде находилась главная квартира союзных государей, я узнал некоторые подробности о кровавых битвах под Дрезденом, где генерал Моро был смертельно ранен подле императора Александра, и под Кульмом, где союзные армии и в особенности Русская гвардия, предводимая графом Остерманом и генералом Ермоловым, совершенно разбили и взяли в плен французский корпус, находившийся под начальством Вандама. 

Каждую минуту можно было ожидать известий о победе еще более решительной. Действительно, когда я миновал еще несколько станций и остановился для перемены лошадей, подъехал австрийский генерал, еще очень молодой и очень красивый, не смотря на то, что у него на глазу была широкая черная повязка. 

Войдя в комнату, в ожидании пока заложат свежих лошадей в его коляску, он вступил со мной в разговор и, узнав, что я везу из Лондона депеши в главную квартиру, сказал мне, что я наверно найду ее в Лейпциге, так как под лейпцигскими стенами произошла страшная битва, продолжавшаяся без перерыва целых три дня и окончившаяся самой полной и решительной победой, после чего Наполеон бежал к Рейну вместе с остатками своей армии, оставив в руках победителей от десяти до пятнадцати генералов и 20 тысяч военнопленных.
 
К этому австрийский генерал прибавил, что ему поручено возвестить жителям Вены эту важную новость от имени его государя, императора Франца, и отвезти туда взятые во время битвы неприятельские знамена, которые будут фигурировать при торжественном везде императора в его столицу. Затем генерал сел в свой экипаж и направился в одну сторону, а я в другую - по дороге к Лейпцигу, где должен был, наконец, достигнуть конца моего путешествия при столь блестящих предзнаменованиях. 

Между тем я узнал от почтмейстера, что генерал, привезший такие радостные известия, был гр. Нейперг, тот самый гр. Нейперг, который впоследствии был гофмаршалом и главным министром императрицы Марии-Луизы, превратившейся в герцогиню Пармскую и который в конце концов вступил с нею в морганатический брак, по кончине Наполеона на острове Святой Елены.

Въезжая на Саксонскую территорию, я уже не подвергался опасности встретить какой-нибудь отряд неприятелей, но повсюду видел печальные следы опустошений и битв, происходивших за несколько дней на моем пути или по близости от него, как-то: деревни, покинутые жителями или выжженные обломки военных или крестьянских повозок, артиллерийских фур и орудия всякого рода разбросанных по земле, а также мертвых лошадей и быков и даже трупы солдат, совершенно обнаженные.
 
Однако эго печальное зрелище было ничтожно в сравнении с ужасными сценами, представившимися моим взорам, когда я стал приближаться к Лейпцигу и когда мне пришлось проезжать по самому полю битвы, на котором за несколько дней пред тем сражались с неслыханным ожесточением, в течение трех суток, от 300 до 400 тысяч человек, собранных туда со всех концов Европы. Все это пространство еще было по местам усеяно мертвыми и умирающими, которых не успели перевезти в город, где не только госпитали, но и многие частные дома были до такой степени наполнены ранеными, что этих последних приходилось класть на площадях, в церквах и на улицах.
 
Я сам видел, как солдаты переносили на носилках тяжело раненых и между прочими русского полковника Давыдова, у которого ядром оторвало обе ноги, но который был счастливее, чем генерал Моро, так как он залечил свои страшные раны и потом женился на ходившей за ним Саксонке. Зато Лейпцигские улицы произвели на меня совершенно другое впечатление, когда я въехал в них на моей тележке, пробираясь сквозь толпу, теснившуюся повсюду и заставлявшую нас останавливаться на каждом шагу. 

Вместо мертвых и умирающих, мимо которых мне только что пришлось проезжать, я увидел, что все улицы и в особенности площади, рынки и лавки со съестными припасами и овощами кишат солдатами разных наций, одетыми в самые разнообразные мундиры; тут были вперемежку друзья и недруги, иногда расхаживавшие друг с другом под руку и забывшие, что еще вчера они сражались друг против друга; весь этот люд толпился у булочных, у колбасных и фруктовых лавок, наедался, сколько, кто мог и старался объясняться с окружающими или жестами или на своем родном наречии.
 
Это было настоящее Вавилонское столпотворение, но при этом не было ни малейших беспорядков или ссор, хотя солдаты бродили врассыпную и без своих офицеров. В городе находились союзные государи, а также престарелый Саксонский король со своим семейством, с которым обходились в его дворце как с военнопленным. Но, при всем этом страшном скоплении солдат разных национальностей, свободно разгуливавших по улицам, начальствующие лица без особых усилий поддерживали порядок и умели охранить лейпцигских жителей от всяких оскорблений со стороны этих много численных скопищ, только что вошедших в город с оружием в руках; что же касается до грабежей, то их вовсе не было ни со стороны победителей, ни со стороны побежденных.

Не без труда и не без значительной траты времени удалось мне, наконец, добраться до главной квартиры императора Александра, занимавшего прекрасный отдельный дом и еще несколько соседних домов для состоявших при нем военных и гражданских чинов. Там были на карауле наши великолепные гвардейские гренадеры Преображенского полка, такие чистые и так изящно одетые, как будто они только что облеклись в свои парадные мундиры, чтоб идти занимать караулы в Петербургском Зимнем Дворце; они представляли поразительную противоположность с тем, что я видел, проезжая поле битвы, и с теми рассыпавшимися по улицам солдатами в разноцветных мундирах, которые точно будто нарядились для маскарада. 

В ту самую минуту, как я вышел из моей тележки, где еще оставалась моя скудная поклажа, я подошел к одной из дверей дома с целю узнать, где квартира графа Нессельроде, часовые вдруг поспешили стать на свои места и отдать честь молодому красивому генералу, за которым шло еще несколько генералов с шляпами в руках и который вышел из императорского дома, ведя под руку молодую даму.
 
Это был сам Государь, отправлявшийся на прогулку для осмотра города и, по своей обычной вежливости, подавший руку г-же Рахмановой, супруге главного интенданта армии, последовавшей за армией вслед за своим мужем.

Когда, наконец, меня ввели в комнаты, занимаемый графом Нессельроде и его канцелярией, я подал ему мои Лондонские депеши, которые он принял от меня вежливо, сделав мне несколько любезных вопросов о трудностях совершенного мною путешествия; однако мне не трудно было заметить, что, если бы даже я привез гораздо более интересные депеши, чем те, которые я ему вручил, он отнесся бы к ним без большого интереса и даже с полным равнодушием, в виду великих военных событий, которые только что совершились на его глазах и которые скоро должны были изменить положение дел не только в Европе, но и во всем мире.

Я также заметил, что в военном лагере, и перед большой битвой или после нее, самые важные и самые секретные политические дела ведутся совершенно иначе, нежели в кабинетах у министров или на интимных между ними совещаниях.
 
В той же самой комнате, где я застал графа Нессельроде, находились граф Поццо-ди-Борго, дипломат для секретных поручений Анштет, гофмаршал граф Толстой, гвардейские генералы, флигель-адъютанты Государя, наконец секретари и редакторы Булгаков, Шрёдер, Бутягин и некоторые другие лица; одни из них писали, другие вели между собою разговоры, третьи рассматривали депеши, политические мемуары, военные отчеты, газеты, и притом не было заметно, чтоб кто-либо чем-либо стеснялся.
 
Там я впервые встретился и лично познакомился со знаменитым графом Поццо-ди-Борго, который сделался в последствии орлом нашей дипломатии, благодаря своим первоклассным политическим дарованиям и благодаря своим депешам, которые были настоящими историческими произведениями. Будучи личным врагом и, как корсиканский уроженец, соотечественником Бонапарта, от которого он терпел постоянные угнетения и преследования, он искал убежища сначала в Англии, потом в Германии и наконец, в России, где и поступил на службу в 1812 г. для того, чтоб сопровождать Государя в качестве советника по политическим делам.
 
После двадцатилетней борьбы ему, наконец, удалось отомстить своему старому сопернику тем, что он много содействовал низвержению Наполеона после вступления союзников в Париж в 1814 г. Немедленно после заключения мира, он был назначен нашим посланником при Людовике XVIII, тщетно пытавшемся переманить его к себе на службу, и удержал за собою этот пост до революции 1830, после которой он был переведен посланником в Лондон. Там он оставался недолго, но причине апоплексического удара, от которого он впал в изнурительную болезнь и в детство; вскоре вслед за тем он кончил жизнь в Париже, оставив после себя репутацию человека, отличавшегося гораздо более своими дипломатическими дарованиями, нежели своим характером и нравственными принципами.

Второстепенные дипломаты, составлявши политическую канцелярию графа Нессельроде, были очень немногочисленны (трое, выше поименованные); почти тоже можно сказать и о канцеляриях двух других первых министров, австрийского канцлера князя Меттерниха и прусского канцлера князя Гарденберга. 

К тому же, так как английские посланники, аккредитованные при трех союзных государях, лорд Каткарт, лорд Абердин и лорд Стюарт следовали за главной квартирой союзных армий, то не представлялось никакой надобности в многосложной канцелярской переписке: самые важные переговоры велись устно между первыми министрами, и нередко между самими монархами. 

В особенности таким именно путем вел переговоры император Александр, бывший в то время душой и связующим звеном могущественной коалиции против Наполеона, которая едва ли достигла бы такого блестящего успеха, если бы Государь не руководствовался постоянно тем желанием не нарушать общего согласия и теми приветливыми п мягкими приемами в обращении, которые еще усиливались обаянием его могущества и блестящего исхода войны 1812 года.

Таким образом письменная работа оказывалась нужной только для составления военных или дипломатических договоров, заключавшихся со второстепенными или третьестепенными немецкими государями, которые, освободившись от тяжелого ига Наполеона, казавшегося иным из них даже весьма сносным в виду доставляемых им выгод, спешили теперь вступать в соглашение с союзными державами, с целью загладить воспоминание о своей прошлой, не всегда бескорыстной, покорности перед Наполеоном.

Эти бесчисленные договоры доставляли солдат и милиционеров союзным армиям, ленты и бриллиантовые подарки уполномоченным, кресты и разных форм декорации секретарям, на которых красовались в изобилии ленточки всевозможных цветов. 

Признаюсь, что я почувствовал зависть при виде, что мои товарищи по службе и по летам были так разукрашены, и я был бы готов принять какое-нибудь участие в их канцелярской работе, чтобы получить и мою долю наград. Однако в моем содействии, как кажется, вовсе не нуждались, так как мне не предлагали никакой работы, а я со своей стороны не счел уместным навязываться с предложением моих услуг. 

Когда же я попросил гр. Нессельроде отправить меня снова в качестве курьера с депешами к канцлеру гр. Румянцеву в Петербург, он в ответ на это предложил мне сопровождать главную квартиру во Франкфурте, где он предполагал оставаться довольно долго, чтоб заняться попристальней политическими делами и перепиской с Петербургом.

Хотя я довольно охотно решился следовать за главной квартирой, без всякой штатной должности и без постоянного жалованья, только из желания быть свидетелем решительных военных и политических событий, однако я наделся, что такое переходное положение будет непродолжительно, так как я не имел ни желания, ни средств оставаться без служебных занятий и без казенного содержания. Впрочем, будучи прислан курьером в главную квартиру Государя, я обедал за гофмаршальским столом и помещался в одном из домов, нанятых для свиты Государя, а когда союзные армии и союзные государи покинули Лейпциг, чтоб двинуться вслед за Наполеоном к пределам Франции, я также последовал за армией. 

Не имея собственного экипажа, я был вынужден путешествовать в простой телеге, и мне даже не раз приходилось, к крайнему моему огорчению, ехать на волах, так как все более удобные экипажи и почтовые лошади забирались для военной свиты Государя.
 
Из Лейпцига главная квартира направилась в Веймар, где она пробыла два или три дня; там я имел случай посетить очень интересный дворец великого герцога, бывшего покровителем и другом Виланда, Гете, Гердера и некоторых других знаменитых поэтов, писателей и философов, благодаря которым Веймар так прославился во второй половин XVIII столетия, что был прозван Афинами Германии.
 
Наша великая княгиня Мария Павловна, находившаяся в супружестве за Веймарским наследным принцем и в последствии, в течение слишком 30-ти летнего правления своего супруга, снискавшая общую любовь, находилась в то время со своими детьми в Голштинии, где она пожелала укрыться от бедствий, причиняемых войной; впрочем она вскоре после того снова переселилась в Веймар. 

В ту пору уже не было на свете Шиллера, скончавшегося за несколько лет пред тем; Виланд был восьмидесятилетний старец, не выходивший никогда из дому. Я имел только случай видеть Гете, который прожил после того еще лет двадцать, и который занимал в ту пору одну из высших должностей в Веймаре, помимо того, что он считался патриархом немецкой литературы. 

Говоря о Гете, я вспоминаю об одном маленьком происшествии, сильно затронувшем его самолюбие.
При вступлении союзных армий в Веймар после лейпцигской победы, в доме Гете была отведена квартира для одного из самых блестящих австрийских генералов, графа Жерома Коллоредо. Великий поэт надел свой парадный мундир и, в качестве хозяина дома, вышел навстречу к генералу, но к несчастью между украшавшими его грудь орденами всех ярче выдавался крест командора Почетного Легиона, данный ему за несколько лет пред тем Наполеоном в знак уважения к его поэтическому гению. 

Питавший сильное нерасположение к Бонапартам, граф Коллоредо обратился к нему с резкими упреками за то, что он выставляет на вид милости, полученные от угнетателя Германии, и не захотел войти в дом и велел приискать для себя другое помещение.

Движение союзных армий к Франкфурту и к Рейну было для союзных монархов триумфальным шествием, во время которого германские владетельные князья устраивали в их честь празднества, а население встречало их повсюду с восторгом, как освободителей от столь долго тяготевшего над Германией Наполеоновского ига. 

А между тем авангард союзных армий, соединившись с Баварским корпусом фельдмаршала Вреде (того самого, который был разбит графом Витгенштейном под Полоцком), преследовал остатки Наполеоновской армии, пытаясь даже воспрепятствовать их отступлению; но эта попытка не увенчалась успехом и стоила Баварцам больших потерь под Ганау, после чего французы были вынуждены удалиться за Рейн, служившей в то время границей для французской империи.
 
Главная квартира, за которой я следовал вместе с канцелярий графа Нессельроде, направлялась на Эрфурт, Готу, Вюрцбург и Ашафенбург и, наконец, в начале ноября, достигла Франкфурта на Майне. Император Александр, прибывший туда несколькими днями ранее императора Австрийского и короля прусского, выехал к ним на встречу с блестящей свитой и, затем все они вместе совершили триумфальный въезд в город сквозь ряды выстроившейся шпалерами великолепной русской гвардии, при громе пушек, звоне колоколов и восторженных возгласах громадной толпы народа, состоявшей как из горожан, так и из окрестных жителей. 

Этот великолепный кортеж прошел перед самыми моими окнами. Пребывание во Франкфурте главной квартиры трех императоров, располагавших вместе с английским принцем-регентом судьбами Европы со времени поражения Наполеона, продолжалось более шести недель, то есть до конца декабря.
 
Этот промежуток времени между прекращением и возобновлением военных действий был посвящен на дипломатические совещания и переговоры. В истории эта эпоха будет памятна тем, что военное счастье Наполеона, никогда не изменявшее ему до похода в Россию, но помрачившееся с 1812 года, снова доставило ему возможность если не восстановить свое прежнее абсолютное преобладание, то, по крайней мере, удержаться на престоле с некоторым достоинством.
 
Знаменитая декларация, опубликованная союзными монархами во Франкфурте, в декабре 1813 года, предлагала ему мир, оставляя Франции то, что, по ее словам, составляло ее естественные границы, то есть Альпы со стороны Италии и Рейн со стороны Германии, но с тем, чтоб Наполеон отказался от всех своих завоеваний вне этих границ. Его высокомерное ослепление побудило его отвергнуть столь выгодные для него предложения и, после обмена нескольких бесполезных объяснений, для Европейской коалиции не оставалось ничего другого, как вынудить у него заключение мира силой оружия и вторжением во Францию.

О моем шестинедельном пребывании во Франкфурте при главной квартире, в самом центре необычайной деятельности, наполовину военной и наполовину дипломатической, я сохранил интересные и приятные воспоминания. Не имея никаких обязательных служебных занятий, я посвящал утро чтению немецких сочинений чтоб освоиться с этим языком и, благодаря этому, я научился понимать и ценить образцовые произведения этой литературы, как стихотворные, так и написанный прозой; в особенности творения Шиллера заставили меня полюбить поэзию, к которой я всегда имел менее склонности, чем к прозе, вероятно потому, что я всего ее любил заниматься изучением истории.
 
Для чтения Франкфурт доставлял много способов, так как в книжных магазинах можно было найти обильный запас сочинений немецких, французских и даже английских, не говоря уже о древних классических произведениях, с которыми, к моему великому сожалению, меня вовсе не познакомили в годы моего школьного воспитания. 

Я также осматривал достопримечательности города, которые немногочисленны; тамошние церкви мало замечательны по архитектуре, не исключая и той, в которой происходило коронование Германских императоров, носивших официальный титул Римских императоров и в которой находится старинная зала, называемая Der Romer, где происходило избрание императора семью германскими князьями, носившими титул курфирстоф Священной Римской Империи.

Впрочем, это избрание было простой формальностью, так как со времен основателя династии, Рудольфа. Габсбургского, императорское достоинство всегда переходило путем наследства к членам австрийского царствующего дома. В упомянутой зале можно было видеть настоящие и воображаемые портреты всех императоров, начиная с Карла Великого. 

Я посещал также городские гулянья, но они были в ту пору менее многочисленны и менее нарядные, чем теперь. Когда приближался час обеда, я направлял свои шаги к прекрасному и обширному дому Schweitzer, в котором было приготовлено помещение для императора Александра; там, в одной из зал нижнего этажа, накрывался гофмаршальский обеденный стол для всех лиц военного и гражданского звания, сопровождавших главную императорскую квартиру, при которой и я имел счастье временно состоять. 

Для меня, поневоле бродившего без всякого дела, это был самый интересный час дня. Здесь собирались за столом все наши выдающиеся люди, начиная с графа Нессельроде и его сотрудников. Здесь можно было видеть графа Поццо-ди-Борго, графа Каподистрию, генералов и офицеров, состоявших в свите государя, между прочим, графа Аракчеева и старика адмирала Шишкова (заменившего Сперанского), а иногда и дипломатов австрийских, прусских и других, как например графа Лебцельтерна, Генца и проч.
 
Во время общих разговоров в таком многочисленном и разнообразном обществ, мне натурально нетрудно было знакомиться с самыми последними политическими и военными событиями или с разными мелкими новостями, которые были очень разнообразны вследствие одновременного пребывания в одном и том же город трех великих монархов с их министрами и главными квартирами, наполненными блестящей молодежью, а также вследствие непрерывного приезда или отъезда дипломатов и курьеров, как иностранных, так и русских. 

После обеда, те, у кого было свободное время, отправлялись или в немецкий театр, который на ту пору был во Франкфурте очень хорош, или в клуб, который главным образом служил сборный пунктом для военных. Там мне часто случалось видать знаменитейших из наших генералов, как-то: Милорадовича, Ланжерона, Витгенштейна, Палена, Сен-При, Уварова, Васильчикова, Ланского и других, играющими на биллиарде с высшими генералами австрийскими, прусскими, английскими, баварскими, или же за карточными столами.
 
Что касается театра, то, не говоря уже о приятном впечатлении, которое произвел на меня серебристый голос самой знаменитой в ту пору немецкой певицы, г-жи Милдер-Гауптман, я сохранил воспоминание о парадном спектакле, который был устроен городом Франкфуртом в честь трех монархов. Для этого торжественного представления была выбрана опера Моцарта "Clemenza di Tito"; зала была набита битком и, чтоб получить хоть какое-нибудь место, надо было идти в театр за несколько часов до начала представления. 

Во время той сцены, когда Римский император, восседающий на своем античном трон, принимает приветствие и изъявление признательности от своего Сената и от своих подданных, держащих в руках гирлянды и лавровые венки, Тит вдруг встал со своего трона и, увлекая вслед за собою всех актеров к авансцене, обратился к большой ложе, в которой находились императоры Российский и Австрийский и король Прусский и громко сказал или пропел (не припомню в точности): Не мне подобают эти приветствия, эти изъявления признательности и эти победные лавры; мы должны сложить их к стопам августейших и победоносных освободителей Германии и Европы!
 
Этот эпизод, неожиданный для публики (хотя для некоторых из присутствующих он и не был неожиданностью) вызвал взрыв энтузиазма и гром рукоплесканий, которому, казалось, не будет конца; только по прошествии получаса, - публика, наконец, позволила актерам продолжать роли и докончить пьесу.

Такой образ жизни, хотя и приятный, но слишком праздный и для моих лет, и при моей привычке к занятиям, был мне и не по вкусу, и не по средствам, так как я не имел в главной квартире ни постоянной должности, ни постоянного содержания, а остатки от денег, полученных мною на дорогу, приходили к концу. 

В виду того, что для возвращения, в качестве курьера, к месту моего служения в Петербурге при канцлере не представлялось удобного случая, я уже готов был отправиться курьером в Лондон, когда гр. Каподистрия, с которым я имел случай познакомиться и довольно часто видеться в Петербурге, незадолго перед войной, некоторый оказывал мне в то время благосклонное участие, предложил мне сопровождать его, в качестве секретаря посольства, в Швейцарию, куда он был командирован для переговоров с правительством этой республики о свободном проходе союзных армий по Швейцарской территории, с целью вторжения во Францию через Базель.
 
Не смотря на мое сильное желание воспользоваться столь лестным для меня предложением со стороны человека, замечательного и по своему уму, и по благородству своего характера, дело не могло уладиться, не припомню по причине каких помех. 

Но вскоре после того гр. Нессельроде, желая вознаградить меня за эту неудачу, предложил мне пост секретаря посольства в Штутгарде при гр. Юрии Александровиче Головкине, который был посланником в Китае в начале царствования императора Александра, а теперь временно принял на себя пост облеченного чрезвычайными полномочиями посла при короле Виртембергском, брате нашей вдовствующей Императрицы.
 
Я не был лично знаком с ним, но так как он был тесть князя Александра Салтыкова, моего первого и благосклонного начальника при моем вступлении на службу в Министерство иностранных дел, то я был очень рад начать мою дипломатическую службу за границей под его начальством. Мои надежды сбылись выше всех ожиданий, и я был так счастлив, что не только удостоился одобрительных поощрений от моего нового начальника, но и приобрел его неизменно благосклонное расположена ко мне, так что, когда после трехлетней службы в Штутгарте, я был, без его ведома, и без ходатайства с моей стороны, переведен первым секретарем посольства в Константинополь.

Мне было крайне тяжело расстаться с ним; он со своей стороны выразил мне такие же сожаления и непременно хотел, чтоб между нами происходила постоянная переписка, которая действительно не прекращалась до его смерти, последовавшей лет через 30-ть после того, когда ему было уже за 80-ть лет. 

Все знавшие графа Головкина, без сомнения, отдадут ему справедливость в том, что он представлял собой один из лучших типов знатного барина, царедворца и светского человека по своему обхождению и по своему уму, к которому присоединялось широкое классическое образование и самые блестящие личные достоинства.
 
Назначения графа Каподистрии в Швейцарию и моего нового начальника графа Головкина в Штутгарт состоялись в последние дни пребывания союзных государей во Франкфурте. Когда переговоры, которые велись во Франкфурте между союзными государями и Наполеоном чрез посредство одного французского дипломата (de S-t Аignan, случайно попавшегося к нам в плен после Лейпцигской битвы), оказались безуспешными, союзные армии получили приказание двинуться со всех сторон для вторжения во Францию, государи также разъехались в разные стороны, условившись свидеться в Базеле, куда должна была переехать к концу декабря и главная квартира.

Около 15 или 20 ноября 1813 я выехал к месту моего нового назначения с графом Головкиным, которого, кроме меня, сопровождал его личный секретарь Луи Робер, уже приобретший некоторую известность как литератор, но еще более известный как брат одной из самых знаменитых в ту пору женщин в Германии, девицы Рахель. Она была еврейка, не отличавшаяся ни красотой, ни молодостью, ни богатством и, не смотря на это, умевшая привлекать в Берлине в свой кружок не только самых выдающихся в ту пору литераторов и поэтов, но также государственных людей, военных и дипломатов, стекавшихся в ее салон, благодаря обаянию ее ума и любезности. 

Я скоро подружился с г. Робером, который был умен, образован и очень приятного характера; он сочинил несколько пьес для немецкого театра, которые с успехом давались на сцене, а его хорошенькие, легкие стихотворения, который он писал для общества, скоро сделали его любимцем и Штутгартского общества.
 
Впрочем, хотя это общество и не могло быть многочисленным, при третьестепенном дворе и в столице, имевшей не боле 25-ти или 30-ти тысяч жителей, оно было хорошо составлено, в особенности благодаря присутствию в нем любезных и хорошо воспитанных женщин. Там я завел очень приятные и интересные знакомства и даже приобрел несколько добрых друзей, которых меня не могли заставить позабыть ни время, ни продолжительная разлука, так что, снова посетив Штутгарт по прошествии более 40 лет, я там не был принят как никому незнакомый иностранец.

Первый Виртембергский король, Фридрих 1-й, отец царствующего теперь государя, отличался более живостью своего ума и страстями всякого рода, чем нравственными качествами и мягкостью в систем управления. Наполеон, как утверждают, очень ценил его за его ум и за его абсолютизм, хотя и говорил, что < это была буря в стакане воды>. 

Он внушал сильный страх своим подданным, и далеко не был так популярен, как царствующий ныне его преемник Вильгельм 1-й, который пользуется прекрасной военной репутацией и сверх того считается одним из лучших и умнейших государей Германии. Я только что успел освоиться с моей новой житейской обстановкой и познакомиться с некоторыми лицами, принадлежавшими частью к местному населению, частью к дипломатической среде, когда граф Головкин, желая передать Государю некоторые интересные донесения, отправил меня с депешами в главную квартиру. Это было в конце декабря. 

Итак, на другой день после одного бала, на котором я в первый раз дебютировал в обществе, сел я в почтовую карету и, проехав Шварцвальд, где по дорог лежал снег, прибыл в Базель накануне нового года, совершенно во время, чтобы видеть, как союзные армии дефилировали в присутствии трех союзных монархов пред тем, чтоб перейти Рейн и вступить во Францию в день 1-го января 1814 года (старого стиля).

На этом я оканчиваю мой рассказ о воспоминаниях моей молодости, так как мне пришлось готовиться к отъезду в Россию для того, чтоб провести зиму в Одессе; не знаю, позволят ли мне обстоятельства и расстроенное здоровье когда-нибудь довести до конца повесть о моей жизни.

Краткие события моей дальнейшей карьеры:

1814-1816. Пробыв около трех лет секретарем посольства в Штутгарте, я был переведен в конце 

1816 году в том же звании в Константинополь под начальство барона (графа) Строганова.
От 1816 до 1821. Мое первое пребывание в Константинополе, продолжавшееся около пяти лет, обнимает собою период времени, тяжелый и достопамятный для Русской миссии; он закончился Греческим восстанием, которое заставило графа Строганова возвратиться в Россию, так как война с Турцией казалась неизбежной; впрочем, все ограничилось прекращением дипломатических отношений, продолжавшимся от 2-х до 3-х лет.

От 1821 до 1822. В конце 1821 г. я возвратился в Петербург вместе с графом Строгановым и, вскоре был временно назначен начальником Переводной экспедиции Министерства Иностранных Дел.

1823. В этом году я вступил в брак в Ревеле с девицей Варварой Шевич (1828), дочерью храброго генерала Шевича, который был убить в битве под Лейпцигом в 1813 г., во главе находившегося под его командованием гвардейского гусарского полка.

1824. Родился мой сын Иван (1838 г. в Петербурге).

1825. Родилась моя дочь Александра (1851 г. в Риме).

1828. После постигшего меня семейного несчастья, я принял пост советника посольства в Лондоне; но в то же самое время я был назначен (вместе с графом Матусевичем и бароном Сакеном) состоять при графе Нессельроде, сопровождавшем императора Николая в Турецкую кампанию, где и находился до взятия Варны; после я получил другое назначение, так что вовсе не вступал в исполнение обязанностей советника посольства в Лондон.

1829. По возвращении из Турецкой кампании, я снова сопровождал графа Нессельроде сначала в Варшаву, на коронации императора Николая, а оттуда в Одессу. По возвращении в Петербург, я быль назначен, в сентябре 1829 г., тотчас после заключения мира в Адрианополе, поверенным в делах при Оттоманской Порте. Прибыв в этот город, я застал там главнокомандующего ф. маршала Дибича, а также графа Алексея Орлова, вместе с которым и отправился в конце ноября 

1829 г., в Константинополь, чтоб вступить в должность поверенного в делах.

1830. Мои обязанности поверенного в делах в Константинополе скоро прекратились из-за возвращения в начале 1830 г., из Италии, графа А. И. Рибопьера, уехавшего туда, когда началась война, а теперь возвратившегося; впрочем, я еще оставался в Константинополе и выехал оттуда в мае с графом Орловым в Одессу и в Петербург. В конце того же года (октябрь 1830), я был назначен посланником в Константинополь на место Рибопьера и выехал в конце декабря к месту моего нового назначения сухим путем с довольно большой свитой в числе которой находились В. Титов и князь Ю. Салтыков.

1831. Мое путешествие в Константинополь в средине зимы, сухим путем, с многочисленной свитой и с обычными подарками от Императора султану, было очень продолжительно по причине Польской войны и холеры, а также моей двухмесячной остановке в Бухаресте, так что я прибыл к месту моего назначения лишь в мае 1831 г., и чрез несколько дней имел мою первую аудиенцию у султана Махмуда.

1832. Прибытие сэра Стратфорда Каннинга со специальным поручением. Заключены конвенции между Росшей, Антей и Францией касательно расширения Греческих границ. Восстание Египетского паши против султана; вторжение мятежной армии в Сирии, битва при Конии и победа, одержанная над Турками сыном мятежного паши Ибрагимом.

1833. Султан Махмуд просит о вспоможении императора Николая, который и посылает в Босфор, к нему на помощь, Русскую эскадру и Русские войска под начальством графа А. Орлова. Отступление Египетской армии. В конце года я уезжаю в Петербург в отпуск.

1834. Моя женитьба в июле 1834 (вторым браком) на графине Хрептович в Бешенковичах, откуда мы отправились вместе с моими детьми в Константинополь чрез Одессу.

1835. Рождение моей дочери Марии в Буюкдере.

1838. Смерть моего сына Ивана в Петербурге. Наше возвращение в Константинополь через Германию и Триест.
1839. Смерть султана Махмуда в мае. Восшествие на престол его старшего сына Абдул-Меджида.

1840. Провожу в Париже зиму 1841-1842 гг.

От 1843 до 1853. Вызван в конце 1842 года в Петербург, сначала для того, чтоб быть посланником в Швейцарию, вслед за тем, чтоб отправиться с временной и специальной миссией в Константинополь; там я пробыл до июля 1843, то есть до времени моего назначения посланником в Рим, где я пробыл в этом звании без перерыва десять лет, до 1853 г. В этот промежуток времени состоялось путешествие императора Николая вместе с императрицей в Италию. Мое возвращение из Рима в Россию вместе с моим семейством (состоявшим из моей дочери Марии и двух сыновей Михаила и Константина, родившихся в Риме).

1855. Смерть императора Николая в феврале этого года; я назначен членом Государственного совета.

1856. Тотчас после заключения Парижского мира я был послан с экстраординарной миссией в Константинополь, где и оставался до конца 1858.
Наверх