Брак их заключен был в Берлине, в 1753 году. Ни новобрачные,
ни потомство их, по условиям германской жизни того времени, не могли, по-видимому,
рассчитывать на блестящую политическую будущность; но судьба решила иначе.
Фридрих Евгений, пережив двух старших братьев своих, умер в старости
владетельным герцогом Вюртембергским; старший сын его Фридрих (по милости
Наполеона) сделался первым королем Вюртембергским, а старшая дочь
София-Доротея-Августа-Луиза - русской императрицей под именем Марии Фёдоровны.
Этому счастливому повороту предшествовали, однако, целые
десятки лет зависимого и стеснённого положения. Жизнь Фридриха Евгения
Вюртембергского и его семейства сложилась первоначально под условиями, в
которых находились в XVIII веке как Германия, так и её княжеские дома.
Разделенная Вестфальскими мирными договорами на 300 мелких
владений (подвластных, но только для виду, так называемому римскому императору
(здесь Леопольд I)), Германия XVIII в., кроме двух крупных держав, Австрии и
Пруссии, представляет любопытное зрелище множества князей и князьков различного
чина: курфюрстов, герцогов, ландграфов, маркграфов и т. д.
Весь этот княжеский мир, за немногими исключениями, вызывает
порицание немецких историков. Мало заботясь о благе подданных, князья главное
внимание обращали на содержание своего двора и на этикет, строгим соблюдением
всех мелочей которого они думали оградить свое достоинство среди множества себе
подобных высших и низших фюрстов.
Людовик XIV был для них недосягаемым идеалом. Как выражение
высшего образования, французские нравы, язык и словесность проникли во все немецкие
дворы. Каждый немецкий государь, как бы ничтожно ни было его владение, старался
устроить свой маленький Версаль; ему казалось необходимым иметь дорогую
метрессу, содержать великолепную охоту и давать блестящие праздники.
Когда страна не могла покрывать всех расходов, сопряженных с
таким образом жизни, князья не стыдились находиться на жалованье у иностранных
правительств или продавать им своих подданных в виде наемных войск.
Роскошному и напыщенному образу жизни их соответствовала
страшная распущенность нравов, также заимствованная у французов; театральные
представления, музыка, картины, - всё проникнуто было ненасытимой
чувственностью, все призывало к эпикурейскому пользованию жизнью.
Простота образа жизни, нравственность казались тогда
синонимами грубости натуры и невежества. И действительно, французское
образование, проникавшее в Германию и действовавшее на высшее немецкое
общество, проявлялось прежде всего в презрении ко всему отечественному, в
ослаблении семейных уз и в крайней нравственной легкости офранцузившихся
немцев; сама образованность таким образом отождествлялась, в глазах немцев, с
безнравственностью.
В Германии XVIII века мы видим завершающимся в сущности тот
же ход болезненного увлечения иноземщиной, которой немного позднее с не меньшей
силой развился и в России. Отпора не было ни откуда. Преобладали мелкие личные
выгоды князей и лиц княжеской крови, которые смотрели на подавленный народ как
на платежную силу и средство для пополнения своих войск.
Немецкая словесность была еще в зародыше, а немецкого духа
можно было бы искать разве в многочисленных, хотя и необильных студентами
университетах, где, по замечанию Шлоссера, "поддерживался педантизм,
старинная рутина и грубые понятия цеха вместе с буйством и пьянством".
Что касается до религиозного воспитания, то в высших слоях
общества о нем почти не думали; самые "князья церкви" подавали пример
крайне легкомысленного отношения к делу веры.
Безумная роскошь и одряхлевший разврат напыщенных и
своекорыстных владетелей не могли не вызвать противодействия в грубых, конечно,
но здоровых началах немецкого народа. За Фридрихом I Прусским, страстным
поклонником Людовика XIV, появился сын его Фридрих-Вильгельм I, истый немец,
которому пришлись более по душе суровая простота и практический гений другого
его современника, Петра Великого.
Но, презирая французскую образованность, в которой видел
источник нравственной заразы, он не менее презирал и немецкую науку, которая
была в его глазах мертвой, ни к чему негодной ученостью. Он преклонялся пред
Петром, но, не имея его гения, впадал в крайности.
Однако, его действия благотворно отозвались на состоянии
Германии: мелочная муштровка солдата, доведенная до степени художества, создала
армию, которая потом била самих французов, главных врагов Германии; любовь к
деньгам и скаредность, лишавшая королевское семейство возможности даже сытно
поесть, развила у пруссаков бережливость и наполнила государственную казну
миллионами, в то время, когда у князей не было ничего кроме долгов; наконец,
уважение к старой протестантской теологии дало толчок к поднятию воспитания и
сохранений старых преданий, поставивших Пруссию во главе протестантской
Германии.
Допустив, по необходимости, воспитать своих детей на
французский лад, Фридрих, подобно нашему Петру, не хотел иметь наследником
сына, не сочувствовавшего его политике, и окружал себя немцами. В особенности
не любил он, как делали это фюрсты, употреблять для дипломатических поручений
французских или итальянских графов и маркизов, находя, что "у него
довольно немцев для заведывания делами и что щеголевато выраженный при
иностранном дворе, на французском или итальянском языке, комплимент не стоит
тех денег, которые он должен платить за него чужестранцу".
Когда борьба миновала свой острый период, страсти улеглись,
крайности сгладились, в исходе оказалось проснувшееся сознание народного
достоинства, разработка общечеловеческого просвещения на своих, немецких
началах и, как следствие этого, пышный расцвет немецкой науки и словесности.
Даже князья стали усваивать себе по частям программу
Фридриха, принимая из нее то, что более нравилось и обещало более выгод,
например кропотливое изучение мелочей военного дела. Но заботы об умственной
жизни немцев и нельзя было требовать от них, когда её не обнаруживал и сам
Фридрих Великий, политический патриотизм которого не мешал ему презирать
немецкую словесность и писать по-французски.
Протестантство и политический прусский патриотизм, которые
Фридрих Вильгельм I и Фридрих II положили в основание своей политической
системы, нашли себе в скором времени многих ревностных сторонников в такой
германской среде, которая до этого времени, по своему положению и усвоенным
взглядам, могла бы быть названа космополитическою, именно, в среде мелких
германских владетельных князей и особенно младших членов их семейств.
Не имея дома никакого дела, а часто и средств к приличному
для своего сана существованию, они искали службы и счастья в разных
государствах Европы. Более счастливые из этих обиженных судьбой принцев, при
всей своей бедности и политическом ничтожестве, успевали заключать родственные
союзы с иноземными династиями.
Это станет вполне понятно, если принять в соображение, что,
с одной стороны, в Германии, при её раздробленности, было несравненно больше
династий, чем во всей остальной Европе, и что, с другой, могущественные
династии, из политических причин, часто избегали родства между собой.
Вот почему германские принцы и принцессы с самого рождения
предназначались к выгодным бракам; родители их привыкли ловить счастливую
случайность и часто даже путем происков доставляли иногда детям своим престолы
первостепенных европейских держав.
Поговорка, сложившаяся об Австрии: "Bellum gerant alii,
tu, felix Austria, nube" (пусть войну ведут другие, а ты, счастливая
Австрия, женись и выходи замуж) - применима ко многим германским династиям;
такова, например, судьба династии Ганноверской, Брауншвейгской и Голштинской;
такова судьба и Екатерины II, которая, родившись дочерью мелкого
Ангальт-Цербстского невладетельного князя, находившегося в прусской службе,
сделалась самодержавной русской императрицей.
Менее счастливые князья иногда весь свой век проводили на
службе в каких-либо государствах. Много их было и в России, где некоторые из
них действительно послужили усердно приютившей их стране. Но ближе всего им
было искать службы в Австрии и, особенно в Пруссии, так как, будучи по большей
части протестантами, они, естественно, имели с ней более точек соприкосновения.
Здесь эти служилые принцы, занимаясь исключительно военным
делом, вполне подчинялись прусскому влиянию, становясь, особенно в руках
опытного в происках Фридриха II, важным орудием прусской политики для
достижения её целей в Германии и даже за границею. Подчинение это доходило до
того, что принцы сражались за Пруссию даже с войсками родной своей страны, а
католические принцы своих детей крестили иногда по протестантскому обряду.
Берлин при короле-вольтерьянце (здесь Фридрих II) стал
Меккою протестантской Германии, а в этой Мекке можно было научиться только
одному: - работать "pour le roi de Prusse" (для короля Пруссии).
Следует прибавить, что за немецкими принцами, упрочившими свое положение в
чужой стране, тянулся туда же иногда целый ряд немецких выходцев,
преимущественно дворянского происхождения, в качестве друзей и дельцов.
Эта иммиграция была всегда тем значительнее, чем страна
стояла ниже в образовании. В особенности много приютила их Россия, которой
суждено бы в то время видеть Европу из немецких рук.
Как германские принцы, искавшие счастья на чужбине, так и
сопровождавшие их германские выходцы, принадлежали к двум, резко отличавшимся
друг от друга категориям: одни смотрели на иностранную службу лишь с точки
зрения наживы, будучи, таким образом, прежде всего, искателями приключений;
другие, напротив, искренно привязывались к приютившей их стране и старались
честной и полезной деятельностью отблагодарить ее за гостеприимство.
Впрочем, и те, и другие, конечно, не могли переродиться в
духовном смысле и, в сущности оставались теми же немцами или космополитами, что
не могло не отражаться и на их деятельности. В русской истории мы встречаем
лишь немного исключений из этого общего правила; но зато это были блестящие,
богато одаренные натуры, душой и телом предавшиеся России.
Эти общие замечания о Германии XVIII века показались нам
нужны для уяснения главных черт в истории Вюртембергского герцогского дома, из
которого происходила наша императрица Мария Фёдоровна.
Вюртембергом исстари называлась небольшая земля,
расположенная по верхнему теченью Дуная и Неккара и входившая в состав Швабии.
Эта обширная горная страна, с резким и угрюмым ландшафтом, наложила печать и на
своих обитателей, швабов, издавна отличавшихся буйным, неукротимым характером.
Нигде в Германии не развилось такого как здесь стремления к
сословной и личной свободе и обособленности: каждое сословие ревниво оберегало
свои права и приобретения. Благодаря близкому соседству с богатой Италией,
Швабия издавна пользовалась выгодами торгового и военного посредничества между
нею и Германией. Постоянные войны и широкие торговые операции способствовали
неукротимости швабских рыцарей, живших в неприступных замках, и богатству
больших швабских городов, укреплённых толстыми стенами.
В Швабии же пользовались огромным значением земство и
церковь, сохранившая даже по принятии швабами лютеранства всю дисциплину и
непреклонность, свойственный католицизму. Что касается до швабских князей, то
их выдающаяся энергия, воспитанная веками борьбы между собою и с непокорными
сословиями, доказывается уже тем, что они были родоначальниками самых славных
германских династий: Гогенштауфенов, Габсбургов и Гогенцоллернов.
Из мелких владетелей, с течением времени, выделились и графы
Вюртембергские, которые получили затем герцогский титул от императора
Максимилиана в 1495 году. "Они вечно дрались то с императором, то с
городскими и рыцарскими союзами, словом, со всем окружавшим их светом, и
прозвища их переносят нас в сказочный мир синих бород и злыдней".
Но в век Людовика XIV и жизнь Вюртембергских герцогов
совершенно изменилась по французскому образцу. Это произошло в малолетство
герцога Эберхарда Людвига (1677-1733), когда регентом был его дядя, принц
Фридрих-Карл, о празднествах которого во французском вкусе отзывались с похвалой
даже парижские журналы того времени. Сам Эберхард-Людвиг, достигнув
совершеннолетия, предался роскошной и развратной жизни.
Он не довольствовался метрессами и окончательно запятнал
себя связью с Вильгеминой фон Гревениц; он вступил с нею даже в брак при жизни
своей супруги и предоставил ей в управление свою несчастную страну. Тогда был
построен близ Штутгарта, наподобие Версаля, прекрасный увеселительный замок
Людвигсбург, где давались пышные праздники. В то время как доходов Вюртемберга
не доставало на удовлетворение мотовства герцога, Гревениц, при содействии
министерства, составленного из ее подручников и находившегося под ее
председательством, хищнически управляла страною, продавая государственные
должности.
Эберхард Людвиг умер, не имея наследников, и его преемником
сделался двоюродный брат его, сын бывшего регента Фридриха Карла, Карл
Александр (1733-1737), родной дед нашей Марии Фёдоровны. Молодость свою он
провел в австрийской службе, под знаменами Евгения Савойского, и в это время
принял католичество.
Поэтому при самом вступлении на престол он должен был
обеспечить права протестантской церкви в Вюртемберге, к которой принадлежала
большая часть его подданных; но характер правления остался тот же, что и в
прошлое царствование: то же забвение обязанностей правителя, тот же утонченный
разврат и безумная роскошь.
Так как средства страны были уже истощены образом жизни
Эберхарда Людвига и управлением Гревениц, то Карл Александр вверил управление
Вюртембергом еврею Йозефу Леви Зюссу Оппенгеймеру, который приобрел его доверие
еще в Австрии и который взялся доставлять ему деньги.
Можно представить себе весь ужас этого еврейского
управления! Законы не имели никакого действия; новый любимец и его подручники
высасывали последние соки из несчастной страны, глумясь над правосудием и
нравственностью, в то время как герцог проводил все время в кутежах и на охоте.
"Как много терпели страна и бедный вюртембергский
народ, говорит Шлоссер, можно судить по тому, что в три года правления герцога
Карла Александра и шайки негодяев, которым предал государство еврей, продажа
мест и грабежи всякого рода, по свидетельству актов, принесли правительству
более миллиона".
В такую же сумму, по всем вероятностям, можно оценить вред
принесенный охранением диких зверей для охоты герцога: несмотря на то, что в
1737 году, в год смерти Карла Александра, убито было 2500 оленей, 4000 разных
хищных зверей и ланей и около 5000 кабанов, в следующем 1738 году убытки
жителей от княжеских охот оценены в 500000 гульденов.
Крайне невоздержной жизни не вынесло, наконец, и железное
здоровье Карла Александра. Когда он умер в 1737 году, то в акте вскрытия его
было сказано: "сердце, голова и прочее найдено в совершенно здоровом
состоянии; но грудь до того наполнена пылью, дымом и чадом карнавала и оперы,
что suffocatio sanguinis (захлебывающаяся кровь?) было неизбежно".
От брака, заключённого в 1727 году с принцессой
Марией-Августой Турн фон Таксис, герцог оставил дочь (бывшую потом замужем за
принцем Турн фон Таксис) и трех малолетних сыновей: Карла Евгения, Людвига
Евгения и Фридриха Евгения. Все три брата получили имя Евгения в честь принца
Евгения Савойского, под начальством которого был их отец, находясь на
императорской службе, и все они последовательно управляли Вюртембергским
герцогством.
Младшему из братьев Фридриху Евгению, отцу императрицы Марии
Фёдоровны, суждено было сделаться родоначальником нынешнего Вюртембергского
дома. Различная судьба братьев в значительной степени объясняется различием в
их характере и воспитании, начало которому положено было их матерью, герцогиней
Марией Августой.
Герцогиня Мария Августа, бабка нашей Марии Фёдоровны, была
одной из оригинальнейших женщин своего времени. Вдумываясь в противоречивые
иногда отзывы о ней современников, нельзя не видеть, что она обладала
энергической, кипучей и даровитой природой, совмещавшей в себе
противоположности, которыми так богат был XVIII век.
Мягкость, восприимчивость женщины уживались в ней с
твердостью и решительностью мужчины; жажда светских удовольствий, всеобщее
поклонение ее красоте, не мешали ей на университетском диспуте возражать
профессорам медицины с приводившей всех в изумление ловкостью и
основательностью; поражая даже современников своим веселым образом жизни, она у
них же приобрела репутацию ханжи и, в довершение всего, приняла звание
Мальтийского рыцаря.
Будучи горячей поклонницей французской литературы и разделяя
увлечение современников французской образованностью, Мария Августа и детям
своим дала французское воспитание. Она приставила к ним французского гувернера,
барона Монтольё, составив для руководства воспитанием принцев подробное
наставление. Из этого наставления видно, что преподавание велось исключительно
на французском языке и во французском духе; требовалось не столько
основательное знание изучаемых предметов, сколько легкое, поверхностное,
светское образование.
Нравственное влияние французских идей того времени также не
могло миновать молодых принцев, тем более, что старшие из них должны были
хорошо помнить дурные отношения между отцом и матерью, вынудившие Марию Августу
при жизни своего мужа даже перебраться с детьми на жительство в Брюссель.
Нельзя не сочувствовать жалобам немецких историков на такое
воспитание будущего Вюртембергского властителя, "отца-государя честных и
простодушных швабов"; но в то время, в виду превосходства французской
образованности пред немецкою, оно вовсе "не казалось странным",
подобно тому, как позже современным немецким же историкам "не показалось
странным", что Александр I, государь не менее "честных и
простодушных" русских, составлявших притом первый по численности народ в
Европе, подучил нерусское, а космополитическое воспитание.
Плоды поверхностного французского воспитания и нравственной
порчи молодых принцев не замедлили сказаться на старшем из братьев, Карле
Евгении, вступившем в управление герцогством, благодаря содействию Фридриха II,
в 1744 году, когда ему было всего 16 лет.
Мудрые советы Фридриха (у которого Карл жил некоторое
время), данные ему при отправлении в Вюртемберг, пропали даром для этого
"мальчика-государя". Он начал тем, что удалил из Вюртемберга свою
мать Марию Августу, и затем, в течение почти 50 лет, предаваясь всякого рода
излишествам, терзал своих подданных. По природе даровитый, Карл направил свои
дарования в дурную сторону: это был самый гордый, расточительный и жестокий
фюрст во всей Империи.
Наименее пострадал от французского воспитания герцог Фридрих
Евгений, младший из братьев, быть может, потому, что он еще в ранней молодости
предназначался к духовному званию и получил даже каноникат в Зальцбурге и
Констанце. Но духовное поприще не привлекало к себе молодого принца, и он в
1749 году вышел на обычную в то время дорогу для младших членов княжеских
семейств, т. е. вступил, по приглашению Фридриха II-го, в прусскую военную
службу, тогда как другой брат его Людвиг Евгений уехал служить во Францию.
Строгое и точное исполнение обязанностей военной службы,
требовавшееся в прусской армии, сравнительная чистота нравов и скромный образ
жизни Берлинского двора, произвели благодетельное нравственное влияние на
молодого 17-летнего Вюртембергского принца; а поклонение короля-философа
французской литературе и постоянное общение с находившимися в Берлине
представителями этой литературы поощряли Фридриха Евгения к самообразованию,
поддерживая в нем интерес к литературным вопросам и исправляя недостатки его
поверхностного воспитания.
Сам Фридрих Евгений производил благоприятное впечатление в
Берлине, где, впрочем, он живал и ранее с матерью и со старшими своими
братьями. Это был, по отзывам современников, умный, просвещенный воин, с мягким
сердцем и веселым, но нервным темпераментом. Близкие отношения, завязавшиеся
между ним и королевским семейством, завершились, наконец, в 1753 году браком
его с 17-тилетней племянницей Фридриха II-го Фредерикой Доротеей Софией,
дочерью маркграфа Бранденбург-Шведтского.
Непременным условием брака Фридрих II поставил, чтобы дети
этой супружеской четы исповедовали протестантство. Фридрих Евгений, воспитанный
отцом, подобно своим братьям, в католичестве, должен был согласиться на это
условие; вот почему брак его вызвал самые радостные чувства в жителях
Вюртемберга, которые, будучи по большей части протестантами, не могли смириться
с католицизмом своих герцогов.
Это супружество было одним из счастливых. Оно составляло
исключение в летописях супружеств XVIII века, когда в высших слоях общества на
брачные узы смотрели с полнейшим легкомыслием. Оно продолжалось 44 года, и в
течение этого времени супруги жили в мире и добром согласии, своим скромным,
семейным образом жизни, возбуждая у испорченных современников даже упреки в
мещанстве.
Много лет спустя, принцесса Фредерика София, по поводу
семейных дел, писала своей дочери, тогда великой княгине, Марии Федоровне о своем
столь продолжительном супружеском счастье, выражая самые нежные и преданные
чувства к мужу. Эта переписка матери с дочерью, которая, по своей интимности,
без сомнения, никогда не появится в печати вполне, рисует нам личность
принцессы Фредерики самыми светлыми, сочувственными красками.
Получив, как и другие принцессы прусского королевского дома,
французское образование, она восприняла только полезные его стороны. Нежность,
мягкость женственной натуры соединялись у Фредерики с просвещенным умом, и
необыкновенным для того времени развитием нравственного чувства. Она была
матерью, душою семьи, в то время как светские женщины менее всего думали о
семье.
Характер принцессы Фредерики сложился под влиянием тихой
жизни в ее родном Бранденбургском городке Шведте, просвещенных забот матери и
угрюмого нрава отца Фридриха Вильгельма Бранденбург-Шведтского (императрица
Екатерина Алексеевна отметила дурную черту в характере деда Марии Федоровны, рассматривая
вопрос о ее замужестве с Павлом Петровичем).
Как и другие прусские принцессы того времени, она была
воспитана в духе феодальных преданий; только этим объясняется, при полном
довольстве скромной семейной жизнью, ее внимание к почестям и мелочам этикета,
которое она проявляла не раз впоследствии и которое усиливалось стремлением
принцессы поддержать достоинство своего семейства среди множества других
княжеских семейств.
Счастливая супружеская чета имела уже двух сыновей: Фридриха
Вильгельма (р. 1754) и Людвига Фридриха (р. 1756), когда разразилась гроза
Семилетней войны.
В это время герцог Фридрих Евгений, будучи генералом
прусской службы, занимал видное положение в рядах прусской армии, а затем ему
поручена должность губернатора прусской Померании и города Штеттина (эту самую
должность занимал 30 лет тому назад отец Екатерины II, герцог
Ангальт-Цербстский, тоже находившийся в прусской службе).
В Штеттине и недалеко от него расположенным местечке
Трептове проживала семья Вюртембергского принца, тогда как сам он, увлекаемый
военными бурями, не всегда мог быть дома. Судьба служилых принцев, сражавшихся
не за родину, а из военной чести и материальных выгод, сказалась в Семилетней
войне и на Фридрихе Евгении.
Так как Карл, владетельный герцог Вюртембергский, объявил
себя на стороне Австрии и двинул ей на помощь вюртембергские войска: то
младшему брату его, находившемуся в прусской армии, поневоле приходилось
поднимать руку на родного брата и на его полки. Действительно, герцогу Фридриху
Евгению пришлось не раз сражаться с вюртембергскими войсками и одерживать верх
над ними.
Вообще, в Семилетней войне он приобрел славу искусного и
храброго вождя; так, например, он разбил при Рейхенберге австрийского генерала
Пурпурати и взял несколько пушек. Он командовал частью прусских войск при осаде
Праги и участвовал в гибельной для Фридриха II-го битве при Кунерсдорфе 1
августа 1759 года, где "скоропостижный" и "захватчивый"
король был наголову разбит русскими войсками.
Официальный историк Вюртембергской фамилии в конце XVIII
века, Штарк, говоря об участии Фридриха Евгения в Семилетней войне, совершенно
умалчивает об его положении в последний ее период; между тем, приложенная к его
же сочинению переписка Фридриха Евгения с королем Прусским за это время, в связи
с другими данными, уясняет нам многие любопытные случаи, касающиеся и русской
истории.
В Кунерсдорфской битве Фридрих Евгений был сильно ранен в
ногу, и от раны этой, плохо залеченной, он страдал потом всю жизнь. Поэтому
король Фридрих II отправил молодого принца в Померанию, к семье, которая в то
время искала себе защиты и спокойствия то в Берлине и Шведте, то в Штеттине.
Семья Фридриха Евгения умножилась в 1758 году новым принцем
Евгением Фридрихом, а спустя два с половиною месяца после Кунерсдорфской "преславной
баталии" 14 октября 1759 года, страдавший от нанесенной ему русскими раны
отец утешен был рождением в Штеттине первой своей дочери, Софии Доротеи Августы
Луизы, впоследствии русской царицы Марии Фёдоровны.
Первое время младенчества она, несомненно, провела за
крепкими штеттинскими стенами: русские уже делали в то время набеги на
Померанию, а зимою 1759-1760 года и совсем утвердились в ней. Тогда, еще не
вполне оправившийся от раны, Фридрих Евгений был вынужден вновь сражаться с
русскими, приняв команду над остатками рассеянных в Померании прусских войск.
Но отцу будущей русской государыни видимо не везло при
встрече с русскими. Уже 22 февраля 1760 года он писал Фридриху II, что отряд
казаков в 600 человек, минуя расположенные на пути прусские войска, так быстро
и внезапно ворвался в город Шведт, что находившиеся там пруссаки и он сам,
пораженные неожиданностью, должны были сдаться в плен казакам, и отвезены были
ими в русский лагерь.
Командующий русскими войсками в Померании, генерал Тотлебен,
немец, спустя год изменивший России и передавшийся пруссакам, отпустил, однако,
королевского родственника и известного генерала за денежный выкуп.
Этой свободой принц воспользовался, чтобы принять участие в
неудачной защите Берлина (1760), который был занят русскими войсками 29
сентября того же года и пощажен тем же Тотлебеном, заключившим капитуляцию с
жителями Берлина без ведома своего начальника, генерала Чернышева (Захар
Григорьевич).
Можно догадываться, что не без участия и ведома принца
Фридриха Евгения происходили и изменнические пересылки с пруссаками генерала
Тотлебена, завершившиеся, во время похода русских войск в Померании, его
арестом, произведенным с общего совета всех полковых командиров подчинённого
ему корпуса, 19 июня 1761 года.
Наконец, мы видим, что в этом же году Фридрих Евгений
употребляет все усилия, чтобы спасти Кольберг, главный оплот Померании,
осажденный Румянцевым; но 1 декабря, пытаясь ввезти в крепость съестные
припасы, был он разбит, и тогда Кольберг должен был сдаться Румянцеву.
Смерть императрицы Елизаветы спасла, как известно, Пруссию.
Петр III возвратил Фридриху II все сделанные русскими завоевания, и принц
Фридрих Евгений, оставшись на своей должности в Померании и живя с семьей то в
Штеттине, то в Трептове, старался по возможности залечить раны, нанесенные краю
губительной войной, в течение которой он честно исполнял свои воинские
обязанности по отношению к Пруссии и Фридриху II-му.
Императрица Мария Фёдоровна, дочь принца Фридриха Евгения,
нареченная по протестантскому обряду Софией-Доротеей-Августой-Луизой, родилась
в Штеттине 14 (25) октября 1759 года, в то время, когда еще свежо было
впечатление одержанной русскими Кунерсдорфской победы, как громом поразившей
Пруссию и бывшей роковою для ее отца.
Таким образом, самое начало жизни новорожденной
Софии-Доротеи было тесно связано с именем России и русских. Следовавшие за тем
плен её отца страшными для немцев казаками, захват Берлина и завоевание
Померании русскими войсками, от которых семья принца могла спастись временно
только в Штеттине, вместе с дрожавшими от ужаса обывателями его, вот события,
среди которых протекло младенчество Софии-Доротеи.
Они прославили грозное для пруссаков русское имя и, конечно,
навсегда должны были остаться памятными для семьи штеттинского губернатора и
быть предметом постоянных толков в ее среде.
Но вместе с рассказами о страшных русских войсках, о
необычайной обширности и величии мало еще ведомой в Европе империи,
подраставшая принцесса не могла, конечно, не слышать и других рассказов, совсем
сказочного характера, о том, что "этой необъятной империей правит теперь
Государыня (Екатерина II), судьба которой была 30 лет тому назад поразительно
схожа с настоящим положением самой маленькой принцессы Софии-Доротеи: она тоже
родилась в Штеттине, тоже была дочерью штеттинского прусского губернатора и
мелкого германского князя и тоже называлась Софией".
Сколько пожеланий и сколько, быть может тайных надежд
зарождалось в то время в семейном кругу Вюртембергской фамилии при этом
действительно замечательном совпадении, когда в Штеттине еще были, без
сомнения, люди, помнившие Екатерину маленькой девочкой и охотно делившиеся
своими о ней воспоминаниями
Суеверные люди, которых в XVIII веке было немало даже среди
образованных людей, - могли выводить самые блестящие заключения и о будущей
участи Софии-Доротеи. Сама Екатерина II-я не без тёплого чувства относилась к
существу, своею жизнью как бы воспроизводившему ее детство. В письмах ее к
Гримму (Фридрих Мельхиор) находятся прямые на то указания.
Не знаю, - писала она, - но с 1767 г. (когда Екатерина стала
искать невесты для Павла Петровича) я всегда чувствовала особое предпочтение к
этой девочке. Разум, который, как вы знаете, руководит инстинктом, заставил
меня предпочесть другую; потому что крайняя молодость (Софии-Доротеи) не
позволила мне привести своей мысли в исполнение в то время, и вот, когда я
считала ее потерянной навсегда, событие самое несчастное (смерть первой супруги
Павла Петровича Натальи Алексеевны) возвращает меня к предмету особого моего
предпочтения. Что вы скажете на это?
Вы будете рассуждать по своему, вы все свалите на случай?
Совсем нет. Я энтузиастка и этим не довольствуюсь: для меня нужно что-либо
более широкое". В других письмах она шутит с Гриммом, говоря: "Не
думаете ли вы, что трава и вода в этом пресловутом Штеттине способны образовывать
людей? Вы увидите, что со временем будут ездить в Штеттин на ловлю принцесс, и
что в этом городе будут целые караваны посланников, как за Шпицбергеном бывают
китоловы".
Мать принцессы Софии-Доротеи, дочь маркграфа
Бранденбург-Шведтского и прусской принцессы, не могла также не вспоминать, что
её отца Петр Великий прочил в женихи будущим императрицам: сначала Анне
Иоанновне, а потом Елизавете Петровне и что сама Екатерина II-я избрана была в
супруги наследника русского престола только после того, как Фридрих II-й, по
политическим причинам, отклонил выбор своей родной сестры (тетки Вюртембергской
принцессы).
Во всяком случае, необходимо допустить, что обычное
положение младших членов княжеских германских домов (для которых брачные
вопросы и проекты были насущными жизненными вопросами) заставляло родителей
принцессы Софии-Доротеи, уже помимо личных чувств и соображений, приложить всё
старание к наилучшему ее воспитанию. Этому стремлению вполне соответствовали
как многообещавшие физические и нравственные задатки малолетней принцессы, так
и вся ее семейная обстановка.
В конце Семилетней войны (1763 г.) семейство Фридриха
Евгения и его супруги состояло, кроме принцессы Софии-Доротеи, еще из трех
старших ее братьев: Фридриха Вильгельма, Людвига Евгения, Евгения Фридриха и
двух младших: Вильгельма и Фердинанда. Все эти дети (из которых старшему,
Фридриху, было 9 лет, а младшему, Фердинанду, не было еще года) находились,
главным образом, на попечении матери своей принцессы Фридерики-Доротеи, так как
супруг ее занимался до этого времени почти исключительно своими служебными
обязанностями в эту тяжкую для Пруссии и его семейства годину.
К боязни за жизнь мужа и за безопасность семейства
присоединилась еще скудость денежных средств, становившаяся чувствительнее по
мере умножения семейства. Одно радовало молодую мать, это цветущее здоровье и
крепость ее детей, полученные ими в наследство от своих вюртембергских и
прусских предков, еще не испорченной крови. По возвращении принца Фридриха
Евгения с войны, семья переселилась в Трептов, недалеко от Штеттина, и зажила
здесь в строгом уединении, которое лишь изредка прерывалось поездками в Берлин
и Шведт для свидания с родными, а к ним принцесса Фридерика чувствовала особую
привязанность.
Все свое внимание молодая чета обратила на воспитание детей,
для которых только что открылась в будущем блестящая перспектива: старший брат
Фридриха Евгения, Людвиг Евгений, вследствие неравного брака, должен был
отказаться в 1763 г. за своих детей от права наследовать престол
Вюртембергский, который, таким образом, должен был сделаться рано или поздно
достоянием детей Фридриха Евгения, так как у самого владетельного герцога Карла
Евгения детей не было.
Надзор за подросшими старшими сыновьями принял на себя
домашний секретарь Фридриха Евгения, земляк и друг Гёте, Иоганн-Георг Шлоссер,
который с основательным литературным образованием соединял, по словам Гёте,
возвышенную и чистую натуру. Шлоссер был незаменимым человеком для семейства
Фридриха Евгения: он был и домашним секретарем, и гувернером, и веселым, приятным
собеседником в трептовском и штеттинском уединении, и живою энциклопедией
знаний.
В то же время это был немец с головы до ног, поклонник
реакции против господствовавшего в Германии французского влияния и поборник
германской самобытной литературы. В деле воспитания принцев он скоро получил
себе тоже немецких помощников: Георга-Ионафана Холланда (?), известного
впоследствии писателя и учёного родом из Вюртемберга, и офицера прусской службы
Фридриха Моклера, внука французского эмигранта и сына лютеранского пастора,
который обучал некогда в Штеттине Екатерину II в ее детские годы.
Холланд заведовал по преимуществу научным воспитанием
принцев, а Моклер, будучи их воспитателем, должен был готовить их к свету и
неизбежной для них военной службе. Главное руководство воспитанием принцев
принадлежало, однако, самому отцу, тогда как забота о воспитании дочери,
принцессы Софии-Доротеи, естественно, лежала на матери.
В Трептове вюртембергская семья жила на лоне природы, как
живут семьи образованных и зажиточных помещиков; окружали ее не придворные, а
умные, нравственные люди, навсегда сделавшиеся ее друзьями: строгий порядок и
экономия господствовали в домашнем быту, вообще очень скромном, благосостояние
которого поддерживалось лишь хозяйственными способностями принцессы Доротеи.
Ее дядя, Фридрих II, мог в самом Берлине служить ей примером
крайней бережливости; притом вся семья жила чрезвычайно дружно, отношения между
ее членами были всегда самые ласковые и тёплые. Все это, образуя детские
впечатления малолетней принцессы Софии-Доротеи, определяло развитие добрых
свойств ее характера; а жизнь на вольном воздухе, среди садов и цветников,
столь любимых ее матерью, внушила ей с детства любовь к природе и наделила ее
крепким здоровьем.
Обстановка младенческих лет не могла, однако, предрешить
окончательно системы и характера воспитания принцессы Софии-Доротеи. Воспитание
сыновей, имевших определенную цель жизни - жизнь при дворе и военную службу, не
могло слишком удаляться от обычной колеи; другое дело было воспитание женщины,
цель и характер которого вызывали и в то время, как и теперь, самые
противоречивые суждения и взгляды.
Можно, впрочем, сказать, что в Германии XVIII в.
господствовали две системы женского образования: французская и немецкая. Одни,
восприняв, вместе с французским образованием и французский взгляд на женщину,
видели в ней, главным образом украшение семьи и общества; по этому
эпикурейскому взгляду, воспитание женщины долженствовало сообщить ей качества и
сведения, необходимые для того, чтобы блистать в обществе.
Оттого на первом плане для офранцуженной женщины стояло
изучение хороших манер, музыки, танцев, изящных рукоделий и изящного рисования;
к этому присоединялись полное изучение французского разговорного языка,
знакомство с лучшими литературными произведениями и такие поверхностные
сведения из научных предметов, которые могли бы позволить женщине, не краснея,
принимать участие в разговорах светского общества.
Такое воспитание, лишенное всякой нравственной основы,
вполне, впрочем, соответствовало распадению французской семьи и легкости нравов
французского общества, где на женщину смотрели как на игрушку. Естественно,
что, распространившись в высших слоях германского общества, воспринявших
французскую образованность, эта система воспитания не могла прийтись по душе
большинству патриархальных немцев, которые, наоборот, в женщине выше всего
ценили ее семейные добродетели.
Строгое благочестие, знание всех хозяйственных мелочей и
домашние заботы о муже и детях, - вот что определяло в большинстве случаев круг
воспитания немецкой женщины XVIII в. Умение читать, считать и писать, Закон
Божий и изучение искусств и рукоделий с полезной их стороны считалось
совершенно достаточным образовательным курсом.
Немка того времени действительно была душой семьи и в
нравственном отношении стояла несравненно выше своих офранцуженных
соотечественниц. Этого преимущества немецкого воспитания не могли не видеть и
ему не сочувствовать такие высоконравственные натуры, как принцесса Доротея; но
она же, по необходимости, в виду самой будущности своих дочерей-принцесс,
должна была заботиться об усвоении ими и светского французского образования.
Стремлением согласить эти две крайние системы женского
воспитания, удержав одни их хорошие стороны, принцесса Доротея задалась
довольно рано, еще до рождения своей старшей дочери принцессы Софии-Доротеи.
Сохранилась до настоящего времени ее записная тетрадь, относящаяся к 1749-1758
годам, куда молодая супруга-мать вносила и свои мысли по разным предметам, и
извлечения из сочинений лучших писателей, почему-либо обративших на себя ее
внимание. Во главе этих извлечений поставлено следующее стихотворение под
заглавием: "Philosophie des Femmes":
Il nest pas
honnête, et pour beaucoup de causes,
Quune femme
étudie et sache tant de choses.
Former aux
bonnes moeurs lesprit de ses enfans,
Faire aller
son ménage, avoir loeil sur les gens
Et régler
la dépense avec économie:
Doit être
son étude et sa philosophie.
(перевод: по многим причинам для женщины нет почета в том,
что она будет изучать и знать слишком многое. Дать нравственное направление уму
своих детей, вести свое хозяйство, иметь надзор за слугами и быть бережливой в
расходах, - вот что должно быть предметом изучения женщины и составлять её
философию).
Еще яснее обрисовывается взгляд принцессы Доротеи на женское
воспитание в следующем "Avis dune bonne mére à la fille" (Мнение
хорошей матери для дочери), находящемся в той же тетради:
"Во все времена пренебрегали воспитанием дочерей;
обращали на него внимание только ради интересов мужчин и, считая женщин
ничтожеством (une espèce à part), предоставляли их самим себе без всякой
помощи, не принимая в соображение, что они составляют половину человеческого
рода, что с ними по необходимости вступают в союзы, что они составляют счастье
или несчастие мужчин, которые постоянно чувствуют необходимость иметь разумных
жен; что именно женщины возвышают или губят семейства и что от женщин же
зависит воспитание детей в их самом нежном возрасте, когда все впечатления
бывают более живы и более глубоки.
Что же женщины могут внушить в это время детям, когда они
сами с детства были брошены на руки гувернанткам, которые, как обыкновенно это
бывает, внушают им низкие чувства, будят постыдные страсти и, вместо веры,
внедряют в них суеверие? Скорее следовало бы подумать о том, чтобы сделать
наследственными известные добродетели, которые переходили бы от матери к детям,
чем о том, чтобы сохранять в потомстве родовые имущества.
Ничего, следовательно, нет более ошибочного, как то
воспитание, которое дают молодым особам. Их предназначают только к тому, чтобы
они нравились; уроки дают им только для забав, усиливают тщеславие, оставляют
на жертву неге, свету и предрассудкам, и вовсе не думают учить их твердости и
добродетели. Несправедливо или, лучше, безрассудно думать, что подобное
воспитание не принесет женщинам вреда".
Эти выписки вполне доказывают справедливость слов друга
детства императрицы Марии Фёдоровны, баронессы Оберкирх, что принцесса Доротея
презирала легкомыслие и пустоту французских нравов и не допускала, чтобы
влияние их могло коснуться ее дочери.
Считая, таким образом, как истая немка того времени,
развитие сердца и семейных добродетелей одной из главнейших задаче при
воспитании дочери, образованная и благородная принцесса не могла, однако, не
сознавать важности для нее умственного и светского образования; но образование
это, данное ее дочери, при всей бедности тогдашней немецкой литературы и
господстве французского влияния, по духу своему было скорее немецким, чем
французским: суровое протестантское благочестие и немецкий патриотизм придали
ему не достававшую французам строгость и основательность.
Для характеристики первых годов воспитания императрицы Марии
Фёдоровны, столь самостоятельно направляемого ее нежной матерью, мы, к счастью,
владеем драгоценным документом, - детскими письмами Марии Фёдоровны к отцу и
матери в конце 1768 г. и начале 1769 г. В это время родители ее готовились к
переселению в Монбельяр, Вюртембергское владение во французских пределах, и
должны были для этой цели ездить в Штутгарт и Берлин.
Маленькая принцесса, которой едва исполнилось тогда девять
лет, оставалась в Трептове на попечении своей гувернантки, г-жи Борк, которая
нежно любила свою царственную воспитанницу и, в свою очередь, внушила ей к себе
на всю жизнь искренние чувства привязанности и благодарности. Одиночество
принцессы Софии-Доротеи разделяли с ней ее братья, бывшие на два года моложе
друг друга: Фридрих, 14-летний юноша, Людвиг, Евгений, Вильгельм и младший,
шестилетий Фердинанд; кроме того с нею оставались и две малолетние сестры,
родившиеся в Трептове после Семилетней войны: четырехлетняя Фредерика и
двухлетняя Елисавета.
Лица, видевшие принцессу Софию-Доротею около этого времени,
сообщают, что девятилетняя принцесса уже оправдывала собою заботы матери:
высокого роста, блистая здоровьем и замечательной красотой, она по своему
физическому развитию казалась значительно старше своих лет, а выдающимися
нравственными ее чертами были кротость ее характера и чрезвычайная доброта,
отпечатлевавшаяся на самой наружности.
Около этого же времени, нежданно для молоденькой принцессы и
в полной неизвестности для нее, в трептовское уединение проник первый луч того
будущего величия, о котором могли только мечтать родители при ее рождении.
Весною 1768 года известный агент Екатерины II при германских дворах, Ассебург
(Ахац Фердинанд), которому поручено было подыскать среди германских принцесс
невесту для великого князя Павла Петровича, посетил, проездом через Померанию
Трептов и провел несколько времени среди не подозревавшего его целей семейства
Фридриха Евгения.
Достоинства принцессы Софии-Доротеи, к которой Ассебург имел
полную возможность присмотреться, привели старого дипломата в такое восхищение,
что он тогда же писал о том Екатерине, намечая в молодой принцессе одну из
кандидаток в супруги Павлу Петровичу. С отъездом матери принцесса София как бы
заступила место хозяйки дома, насколько это было возможно при ее возрасте, и
еженедельно писала своим родителям, давая им отчет о доме и о своих занятиях.
В этих письмах, как в зеркале, отражаются светлые и
симпатичные стороны ее детской натуры и скромный семейный быт, ее
воспитывавший. Нужно заметить, что в черновых тетрадях, сохранивших для нас эти
письма маленькой принцессы, между письмами к ее родителям переписаны также,
очевидно для упражнения в эпистолярном изложении мыслей, некоторые письма
знаменитой m-me Севинье к своей дочери и зятю.
Эти образцовые по форме письма должны были, без сомнения по
мысли матери принцессы, приучить девочку к правильному изложению мыслей и
выработать изящный слог. Письма принцессы Софии, все на французском языке,
довольно правильно для ребенка писанные, хотя часто без знаков препинания,
начинаются письмом от 27 сентября 1768 года.
Мы приведем здесь самые интересные из них, дышащие
невинностью и свежестью.
27-го сентября маленькая София-Доротея писала своим
родителям: "Я была чрезвычайно обрадована, узнав от г. Моклера, что вы
чувствуете себя так хорошо; но печальная новость о продолжающихся страданиях
дорогого папа (от раны при Кунерсдорфе) очень уменьшила мою радость, и я желаю
от глубины моего сердца, чтобы эти страдания прекратились и чтобы мы имели
счастье вскоре вновь увидеть своих дорогих родителей в полном здоровье.
Я льщу себя надеждой, что скоро все мы будем иметь эту
невыразимую радость, потому что не проходит ни обеда, ни ужина, даже часа в
течение дня без того, чтоб мы не думали об этом. Дни проходят в пожеланиях, и
скоро наступит тот, которого мы так ожидаем.
Так как г-жа Борк дала мне только маленький клочок бумаги,
то пора мне сказать вам о своих занятиях. Мы изучали все обыкновенные карты
германских округов, за исключением округа Верхне-Саксонского, которого мы не
знаем еще совершенно, не изучив его северной части. Я буду иметь честь говорить
вам о карте Нижней Саксонии.
Церковные владения Нижне-Саксонского округа суть два
епископства: Гильдесгеймское и Любекское, из которых последнее есть
единственное лютеранское епископство в Германии, которого епископ всегда бывает
из Гольштейнского герцогского дома. Светские владения этого округа суть
герцогства: Бременское, Саксен-Лауэнбургское и Брауншвейг-Люнебургское и
княжества Каленберг и Грубенлайген, которые все принадлежат курфюрсту
Ганноверскому.
Герцогство Магдебург и княжество Хальберштадт... Герцогство
Гольштейн, которого часть принадлежит датскому королю, а часть русской
императрице или скорее, великому князю Павлу, потому что его отец Петр III-й,
русский император происходит из этого дома"... Далее следует все то же
перечисление немецких княжеств и городов. Письмо заканчивается следующими
словами:
"В ближайшую почту я буду иметь честь написать вам из
истории и останавливаюсь сегодня, прося вас, дорогие родители, верить в мое
глубочайшее уважение". И в других письмах мы по большей части видим, что,
наряду с известями о себе и других членах семьи, маленькая принцесса излагает
уроки, полученные ею по разным предметам. Это ясно доказывает какую важность
придавали ее родители научному образованию, следя за ним по письмам дочери даже
в отдалении.
Мы воспользуемся этими выдержками при изложении хода учения
принцессы, теперь же обратим внимание на ее семейное положение, рассказывая о
котором принцесса, в детской невинности и во всей прелести развивающегося
нравственного самосознания, невольно характеризует в то же время и самое себя.
В письме от 5-го октября она так рисует быт семьи и выражает
свои чувства: "Мы все вне себя от восхищения, что мои милые родители
думают еще о своих бедных детях, которые их нежно любят. Мы все почтительно
благодарим вас за деньги, которые вы имели доброту прислать нам. Маленький
Фердинанд все просил меня повергнуть его к ногам обожаемых родителей и сказать
им, что он им будет очень признателен и что он сделает все возможное, чтобы
научиться читать к тому времени, когда мы вновь увидим себя у ног своих дорогих
родителей.
Я почтительно прошу у вас прощения за то, что мне случилось
в моем последнем письме просить вас о присылке необходимых чашек, которые
теперь у нас есть: я должна была сказать себе, что ваша доброта предвидит все
наши нужды. Г-жа Борк приказала мне вести счет тем двум экю, которые она по
вашим щедротам, передала мне, так что мои обожаемые, дорогие родители увидят,
что я не делаю расходов без надобности и что я стала очень экономной, не
будучи, однако, скупой; потому что я думаю, что это порок самый ужасный для
молодой особы и что это есть источник всех пороков.
Обожаемая моя мама. Могу ли я просить у вас известий о вашем
драгоценном здоровье, и прошли ли у моего дорогого папа страдания от ноги? Я
желаю этого от всего моего сердца, потому что я бываю очень несчастна, когда
знаю, что страдает кто-нибудь из моих дорогих родителей. Чрез почту, которая
пойдет в воскресенье, я буду иметь честь отдать вам отчет в своих занятиях на
этой неделе и надеюсь своим прилежанием доказать глубочайшее уважение, с
которым я и проч.".
В конце октября все дети переболели. Принцесса так извещала
об этом своих родителей 28 октября: "Извините, обожаемая мама, что я не
имела чести писать вам в последний раз. У меня болел желудок, и это удерживало
меня в постели; но теперь, слава Богу, я совершенно поправилась. Мой дорогой
дедушка (маркграф Бранденбург-Шведтский) был так добр, что прислал г. Берендта,
хотя теперь мы уже не имеем в нем нужды, потому что все идет хорошо.
Братья Людвиг и Евгений обедают уже с нами, и надеются, что
братья Фердинанд и Вильгельм тоже вскоре встанут. Мои братья были так добры,
что сделали мне очень красивые подарки в день моего рождения".
В свою очередь и принцесса дарила братьев, когда
праздновались их дни рождения. Но эти детские праздники не могли быть веселы,
так как болезнь оказалась более серьезной, чем думали, - страшной в то время
оспой, и помощь доктора Берендта была не только не лишней, но существенно
успокаивала пришедшую в уныние семью. Можно представить себе, как тосковали при
таких обстоятельствах дети в отсутствии горячо любимых отца и матери, и
выразительницей их чувств была постоянно та же принцесса София-Доротея, хотя ее
нездоровье также продолжалось.
Родители со своей стороны старались издалека ободрять и
веселить больных. 8-го ноября София-Доротея писала: "Я тронута была до
глубины души, обожаемая мама, когда г-жа Борк передала мне обо всех милостях и
доброте вашей к бедным вашим детям. Но, слава Богу, они совершенно оправились.
Людвиг еще в постели, но чувствует себя довольно хорошо. Вильгельм обедал
вместе с нами и сегодня в первый раз танцевал с нами.
Фридрих также мог бы выйти, если б не боялись, что он может
заразить Фердинанда, так как он постоянно вместе с Людвигом. Я не совсем
здорова, но не боюсь оспы, которая была у меня прежде".
Когда, наконец, карантин кончился, дети несколько ожили.
"Мы чрезвычайно рады, писала принцесса 12 ноября: Людвиг теперь вне всякой
опасности. Г-жа Борк была вчера у него и сказала мне, что его оспины совершенно
засохли, за исключением оспин на носу".
При этих тяжелых семейных обстоятельствах и при ее
собственном нездоровье, учебные занятия принцессы, а равно и хозяйственные
хлопоты продолжались своим чередом. "Я почтительно прошу у вас, бесценная
мама, - писала София-Доротея 12 ноября, немного денег, а также чашек, потому
что все чашки здесь разбиты, даже чашка маленького Фердинанда, и г-жа Борк
снабжает нас своими; но и из них две уже разбиты. Извините, дорогая мама, что я
постоянно сообщаю вам о наших общих нуждах; мне поручили это младшие мои братья
и позволила г-жа Борк. Я не стала бы надоедать вам, если бы к этому не
принудила меня необходимость".
Уже 17-го ноября маленькая добрая хозяйка думает об
удовольствии, которое она может доставить прислуге своими подарками в день
Рождества Христова, и просит мать дозволить ей подарить горничной Гретхен
некоторые свои вещи. "Они уже так изношены, - уверяла она, - что я не могу
их больше употреблять"; той же участи должно было подвергнуться и ее
платье из Страсбурга, на том основании, что оно сделалось принцессе коротко.
"Я надеюсь, - прибавляла она, - что вы не откажете мне
в этой милости, вы, которая балуете меня более, чем я этого заслуживаю; по
крайней мере, я умею быть благодарной, и ничто не может сравниться с моим к вам
уважением, благодарностью и покорностью".
И на праздниках добрая девочка думала не об одной себе;
когда отец прислал ей в подарок денег к празднику, она писала матери: "Я
была тем более тронута, что не ожидала этой доброты, доставившей мне
возможность помочь бедным".
Новый 1769 год встретила Софи-Доротея невесело. Едва
выздоровели ее братья, как она получила известие, что страдания ее отца от раны
возобновились с новой силой. К родителям своим она вообще питала самую сильную,
нежную дочернюю любовь и старалась всячески заслужить их одобрение. Тем более
она была огорчена, когда, в начале 1769 года, ее мать выразила в письме к г-же
Борк неудовольствие по поводу какого-то детского проступка своей дочери.
Отчаяние Софии-Доротеи не знало пределов, и она написала
матери, умоляя ее о прощении и говоря даже, что она недостойна носить имя своих
обожаемых родителей. Вслед за тем ее сердцу, страдавшему от разлуки с
родителями, суждено было испытать новое огорчение, вследствие отъезда всех пяти
ее братьев в Швейцарию, в Лозанну, куда они отправлены были, по приказанию
отца, в сопровождении воспитателя их Моклера, для довершения образования.
Вместе с тем она не могла не сочувствовать им, так как на
пути своем они должны были увидеться с родителями и провести с ними некоторое
время. София-Доротея осталась только с двумя маленькими сестрами Фредерикой и
Елисаветой и тосковала в опустевшем для нее Трептове. Ее уединение разделяла с
нею подруга ее детства, девица Шиллинг фон Канштат, о которой она упоминает
иногда в своих письмах.
Домашние, зная привязанность принцессы к ее братьям, не
предуведомили ее об их отъезде, а гувернантка г-жа Борк даже увезла ее
погостить к своей матери в день, когда они должны были уехать, чтобы отвратить
потоки слез на прощание с ними своей мягкой и чувствительной сестрицы.
"Бесценные и дорогие мои братья, - писала им огорченная
сюрпризом сестра, - я была в отчаянье, когда, возвратившись из Колпина, я уже
не нашла вас, мои дорогие, и сердце мое страдает еще более, потому что вы
уехали, не доставив мне печального утешения проститься с вами. Бог да поможет
вам во всех делах ваших...
Могу ли я, впрочем, жаловаться, когда вы бросили место
скуки, чтобы войти в большой свет? Вы, быть может, на дороге будете иметь
счастье видеть наших обожаемых родителей, тогда как я протоскую еще несколько
месяцев в моем печальном убежище. Я говорю это вам вовсе не из зависти, потому
что я люблю вас до обожания, и нет такого счастья, которого я не пожелала бы
вам от глубины души.
Я только чувствую свое несчастье, и это естественно.
Маленькая прекрасная Фредерика мысленно обнимает вас много раз; маленькая
Елисавета тоже. Прошу вас, любите меня всегда, хотя немного и не забывайте
меня, прошу вас".
Оживленная, самая теплая переписка любящей сестры с братьями
продолжалась до отъезда ее в Монбельяр.
Приведённых мест из переписки принцессы Софии-Доротеи с
родными, кажется, довольно, чтобы ясно представить себе образ этой симпатичной
девочки в 1768-1769 гг. и вполне поверить свидетельству лиц, знавших ее в это
время и отзывавшихся о ней восторженно. Это была любимица семьи и всех
окружавших, полагавшая свое счастье в счастье других. Идеал ее матери начинал
воплощаться в дочери: при необычайном развитии чувства в принцессе Софии в это
время уже проявилась способность к хозяйству, любовь к точности и порядку.
Уже одна аккуратность в ведении переписки с родителями, при
самых тяжелых обстоятельствах домашнего обихода, и чистота черновых тетрадей, в
которых первоначально писались, почти без помарок, эти письма, доказывают
склонность принцессы к обдуманному, методическому образу действий: их нельзя
объяснить одними внешними побуждениями.
Заметно даже излишнее, и даже странное для 9-тилетней
девочки стремление анализировать и объяснять свои действия. Что касается до
умственного развития принцессы, то читая её письма, едва веришь, что они
принадлежат 9-летней девочке: некоторые письма, по своему содержанию и языку,
свидетельствуют о раннем умственном развитии даровитого существа, уже давно
подвергшегося действию строгой образовательной школы.
Принцессу Софию-Доротею начали учить чтению и письму
довольно рано, на 6 году. Все первоначальное ее образование, проходило под
наблюдением матери и гувернантки г-жи Борк.
При изучении французской и немецкой грамоты, бывших
одинаково важными предметами изучения для принцессы Софии, обучение
французскому письму велось исключительно под руководством г-жи Борк: мать
принцессы (Фридерика Доротея София Бранденбург-Шведтская), как видно из хранящихся
в Павловском дворцовом архиве писем её, писала по-французски настолько
неправильно, что придерживалась более звуковой, чем этимологической орфографии,
и в этом отношении её письма уступают даже детскими письмам принцессы, в
которых вообще ошибок в правописании сравнительно немного.
(Уроки чистописания "вообще" были довольно слабы и
не давались маленькой принцессе: Мария Фёдоровна имела почерк, иногда очень
трудно поддающийся чтению. Природная близорукость Марии Фёдоровны портила ее
почерк: иногда он до такой степени мелкого, что для удобства чтения приходится
прибегать к помощи увеличительного стекла).
В то же время г-жа Борк знакомила свою ученицу и с курсом
арифметики. Раннее обучение дочери, связывалось, конечно, с мыслью о том, что в
15-16 лет девушка могла быть уже невестой, а до этого времени мать желала дать
дочери такое же полное образование, как и сыновьям.
Раннее начало учения, при способностях, обнаруженных
принцессой Софией-Доротеей, облегчалось и самими приёмами преподавания,
которого главным условием было "не подавлять ученицу многопредметностью и
большим количеством уроков, а делать учение непринужденным и приятным".
Так, в особенности, поставлено было дело преподавания Закона
Божия, языков, изящных искусств и рукоделия. Французский язык сделался
принцессе столь же родным, как и немецкий, так как преподавание наук велось, по
установившемуся в то время в высших слоях общества правилу, на французском
языке.
На 9 году принцессу стали знакомить с историей и географией.
К сожалению, география понималась в то время исключительно в смысле
политической. Представляя собою лишь перечень владений, городов, рек и т. д.,
при тогдашней политической раздробленности Германии, отечественная география
составляла для принцессы Софии-Доротеи "особую трудность".
История, также исключительно политическая, преподавалась ей
в виде систематического курса, начиная с древних времён. Впоследствии,
одновременно с древней историей, преподававший принцессе историю и географию,
некто Лаземан, стал сообщать ей отрывки и из новой истории.
"Когда я кончаю изучение какой-либо страны по карте, г.
Лаземан (пишет принцесса родителям 17 ноября 1768 г.) сообщает кое-что из новой
истории этой страны, и так, как я прежде писала вам о географии Нидерландов, то
в настоящее время сообщу вам об их истории и начну с эпохи их разделения".
На одном из таких уроков принцесса София-Доротея познакомилась и с русской
историей в лице величайшего из ее деятелей, Петра Великого.
"Петр Великий, - пишет принцесса, - по всей
справедливости, заслужил это наименование и право принять "императорский
титул", потому что во время своих путешествий он понял, что он был в
действительности один из самых могущественных государей в Европе и что нужен
только творческий, философский, предприимчивый и неутомимый ум, чтобы сравнить
его государство с самыми могущественными государствами Европы; а Пётр одарен
был всеми великими качествами.
Он создал новую армию, уничтожив часть старой, флот, морскую
торговлю; он поднял финансы, потому что они были слишком недостаточны для
успеха его великих начинаний; он устроил несколько новых портов; он произвел
реформы в гражданском, церковном и образовательном отношении, потому что его
подданные были очень невежественны и даже не хотели расстаться со своим
невежеством; он основал Московский университет (sic!) и Академию наук в своем
новом городе и резиденции Петербурге, и если он не предпринимал всех своих работ
в военное время, то, однако, его беспрерывные войны и не препятствовали им.
Он победил застарелые предрассудки своих подданных, тайные
козни духовенства, явных и тайных своих врагов, которые противодействовали
постоянно его начинаниям, и, несмотря на все эти препятствия, он не остановился
пред начинаниями, пользу которых для подданных и для своей империи он
понимал!..
Хотели очернить характер этого государя, упрекая его в
жестокости; но нужно согласиться, что в просвещенном государстве умеренное
наказание производит почти тоже действие, как строгое в государстве
невежественном и деспотическом. Можно также оправдывать жестокость Петра
Великого действиям яда, который дан был ему в его юношеские годы и от которого
у него бывали иногда припадки ярости".
Вот первое упоминание о России и Петре, которое мы встретили
в учебных записях нашей принцессы.
Лаземан давал ей уроки истории, а г-жа Борк повторяла иногда
с ней исторически уроки. Вообще, г-жа Борк имела в это время большое влияние на
принцессу. "У г-жи Борк, - писала она родителям, - мы уже несколько
времени повторяем римскую историю, и чем более подвигаемся вперед, тем более
она меня балует и доставляет мне удовольствие; мы повторили у нее также
священную историю и историю Бранденбурга.
Она была так добра, что писала мне прелестные наставления, в
которых она часто касается и моих недостатков, а я принуждена переводить эти
наставления на французский язык. Я почти всегда раскаиваюсь в своих недостатках
и надеюсь, что это поможет мне исправиться. Переводя наставления г-жи Борк
по-французски, я переписываю их в книгу, чтобы иметь возможность от времени до
времени перечитывать".
Этими повторениями уроков у г-жи Борк и беседами принцессы с
нею, без сомнения, смягчалась сдержанность исторического и географического
преподавания, носившего отпечаток старого немецкого педантства.
Гораздо лучше и легче шли, вероятно, занятия по геометрии,
которые начались под руководством г-на Моклера и были прерваны с его отъездом с
братьями принцессы Софии-Доротеи в Женеву, в мае 1769 года. О своих успехах в
геометрии принцесса с удовольствием упоминает в письмах к матери.
Летом 1769 года, с переездом в Монбельяр, завершился первый,
"трептовский" период жизни принцессы Софии-Доротеи, который мы
старались представить в возможно более ясных чертах, насколько позволяла нам
сделать это скудость относящихся к этому времени источников. Но важность
впечатлений первого детства, послуживших задатками нравственных и умственных
свойств принцессы, конечно, могла определиться лишь дальнейшей жизнью в
Монбельяре, где умственный и нравственный облик будущей русской императрицы
получил уже ясное выражение и где окончательно сформировался ее характер.
Неизвестны в точности обстоятельства, вызвавшие переезд
Фридриха Евгения из Трептова в Монбельяр. Можно, однако, сказать с
уверенностью, что виновником оставления Вюртембергским принцем прусской службы
был не Фридрих II, всегда отличавший его и помогавший ему даже в его семейных
делах. Переезд в Монбельяр объясняется семейными причинами. Семья принца была
уже настолько велика, что родители с тревогой начали думать о средствах дать
детям воспитание и затем приличное их сану положение; в особенности заботило их
воспитание сыновей, из которых старшему Фридриху, в 1768 году, исполнилось уже
14 лет.
Между тем финансовые средства принца всегда были ничтожны;
служба в Пруссии, при скупости Фридриха, не могла обеспечить семью от нужды; а
старший брат, владетельный герцог Вюртембергский Карл Евгений, среди безумной
роскоши и оргий двора своего, не считал, однако, для себя возможным помогать
младшему брату.
Это стесненное положение Фридриха Евгения становилось для
него тем более тяжким, что не дававшая ему покоя кунерсдорфская рана не
дозволяла ему аккуратно и строго исполнять требований прусской военной службы.
Нет ничего удивительного, что Фридрих Евгений мог воспользоваться неравным
браком второго брата своего Людвига, чтобы с помощью Фридриха II заставить
Карла Евгения дать себе более прочно обозначенное положение, тем более, что его
сыновья являлись теперь будущими наследниками вюртембергского престола и, как
протестанты, пользовались расположением вюртембергских сословий.
Карл Евгений согласился назначить брата своим наместником в
Монбельяре, где Фридрих Евгений мог пользоваться более обеспеченным и
независимым положением, чем на прусской службе. И это не говоря уже о близости
к Франции и о прекрасном климате Монбельяра в сравнении с "печальным и
скучным Трептовым", с "накрахмаленностью" тамошнего быта, над
которою так смеется гениальная Екатерина II-я (в части своих
"Записок" при описании жизни своей до приезда в Россию).
Из детских писем принцессы Софии видно, что родители ее уже
не возвращались в Трептов, а поручили г-же Борк привезти к себе Софию-Доротею и
маленьких сестер её в особом, нарочно присланном для этой деле дормезе.
Соскучившиеся по родителям дети с радостью встретили это известие и без
сожаления оставили Трептов 29 июня 1769 года (по дороге в Монбельяр съехались
они с родителями и вместе с ними прибыли в Монбельяр 7-го июля).
Монбельяр был тогда главным городом небольшого графства,
которое перешло к Вюртембергу в 1723 году, за прекращением герцогского дома,
составлявшего ветвь Вюртембергского дома. Это был небольшой, но красивый и
хорошо устроенный город, расположенный в живописной местности между отрогами
Вогезов, по течение реки Дуба.
Жители, занимавшиеся торговлей, были зажиточны; но, будучи
французами и издавна привыкнув иметь "собственных" графов и герцогов,
не могли быть довольны своею зависимостью от Вюртемберга, в которую они были
поставлены благодаря случайности. Вот почему приезд к ним Фридриха Евгения, на
которого они стали смотреть как на преемника своих "старых" герцогов,
вызвал у них полное сочувствие.
Не менее радовало жителей Монбельяра и протестантское
вероисповедание семьи герцога и любовь ее к просвещению, так как они сами,
будучи издавна усердными протестантами, в то же время заботились о поднятии у
себя уровня образования и имели хорошо устроенную гимназию и прекрасную
публичную библиотеку. Неудивительно, поэтому, что Фридрих Евгений с семьей в
Монбельяре был радостно приветствован жителями.
"Их прибытие, пишет местный историк, которое
сопровождалось различными праздниками, исполнило радостью все население
Монбельярского графства; магистрат, выразитель всеобщего ликования, представил
герцогине на серебряном блюде 3000 ливров золотом, которые находились в
кружевном кошельке цветов города. Эти высокие посетители распространяли
многочисленные благодеяния на все классы населения, а их пребывание среди него,
в течение 24 лет, открыло новые источники общественного благосостояния.
Быть может, Фридрих Евгений, страстный любитель охоты,
показывал себя слишком ревностным к этой прерогативе, слишком жестоко наказывал
тех, кто покушался на это "его удовольствие", но в то же время он не
принимал достаточных мер для ограждения имущества своих подданных от
истребления его диким зверем; это единственная вина, в которой можно было бы
упрекнуть этого принца, и не заставил ли он забыть ее, сделав столько блага для
страны и показав ей столько любви и самопожертвования?".
Впечатления природы Монбельяра и жизни в нем навсегда
запечатлелись в восприимчивой, детской душе принцессы Софии-Доротеи, внезапно
перенесенной из холодного, равнинного и скучного померанского местечка в
живописный, промышленный городок с его теплым, приятным климатом и чудной для
северянина растительностью.
Принцесса София-Доротея находилась притом еще в таком
возрасте, когда впечатления глубже западают в душу человека и определяют
надолго, если не навсегда, характер его внутренней жизни. Многие особенности характера
и деятельности будущей императрицы Марии Фёдоровны имеют своим источником жизнь
ее в Монбельяре, и только в Монбельяре мы и можем искать им объяснение.
Вскоре по приезде, Фридрих Евгений и его супруга решились
выстроить себе дворец, который бы мог удовлетворять их вкусам и привычкам.
Царское Село, Сан-Суси и Трианон были лучшими образцами богатых летних
резиденций конца XVIII века. В этом же вкусе задумали в 1770 году выстроить
себе летний дворец и родители принцессы СоФии-Доротеи, стараясь, однако,
сообразно своим средствам и потребностям, заменить не достававшую им роскошь
изяществом.
Этот дворец, расположенный близ деревни Этюп, в окрестностях
Монбельяра, и сделался затем почти постоянным жилищем для княжеской семьи.
Здание дворца состояло из красивого двухэтажного дома, по обоим бокам которого
выступали крылья; дом был обнесен изящной решеткой, при главном входе в которую
находились группы и статуи.
Но не дом, сам по себе очень изящный, составлял прелесть
Этюпа: все очарование этого загородного дворца заключалось в огромных и
роскошных садах его окружавших.
"Эти сады, с увлечением рассказывает монбельярский
летописец, заключали в себе множество предметов, способных увеселять глаз и
действовать успокоительно на сердце. Великолепный трельяж, представляющий собою
"Храм Флоры", со статуей богини в глубине, в особенности привлекал
взоры. В другом месте низкая "Хижина Угольщика", выразительной
противоположности, была внутри богато убрана и украшена; "Молочная или
Швейцарский Дом", под покровом сельской простоты, также скрывал в себе
драгоценные предметы, между которыми находились фаянсовые вазы, рисованные
Рафаэлем и его учениками.
Вход в "Хижину Пустынника", помещенную на горе, на
которую с трудом можно было взойти, представлял собою дикое место,
соответствовавшее жилищу отшельника; возле был грот, весь испещренный
минералами и сталактитами, в котором можно было во всякое время наслаждаться
прохладой; далее низвергался каскадом ручей с вершины скалистой горы, и
разносил свежесть и прохладу во всей части сада; его тихие прозрачные воды
протекали сначала по зеленым коврам, испещренным множеством различных цветов,
потом поднимались водным снопом, чтобы затем рассыпаться бездной мелких
кристаллов.
"Китайские мостики", разбросанные там и сям,
позволяли переходить этот ручей со спокойной уверенностью. Многочисленные
беседки из роз, жасмина и жимолости предлагали свою гостеприимную тень и
располагали к покою и сладким мечтаниям; здесь рощица в каком-либо глухом углу
скрывала остатки древней триумфальной арки "коринфского ордена",
образованной из обломков колонн и капителей, добытых в развалинах древнего
Мондера; в другой рощице возвышалась колонна, посвященная "отсутствующим":
инициалы их были вытиснены полоске, окружавшей колонну.
Невдалеке от нее видели могилу, осенённую плакучими ивами и
украшенную надписью, которую герцогиня Вюртембергская посвятила памяти своей
подруги. Два больших птичника заключали в себе несколько видов иноземных птиц
(из них золотой фазан был особенно замечателен по своим перьям); обширная
оранжерея, которую в случае нужды превращали в залу для спектакля, и несколько
теплиц предназначены были для хранения в зимнее время экзотических растений,
который в другое время года наполняли воздух нежным и разнообразным
запахом".
Такой сад, казалось, должен был удовлетворять самым
изысканными потребностям сентиментальной души, затрагивая все нежные струны ее
сердца; но для матери принцессы Софии-Доротеи и он оказался не вполне
отвечающим цели: по крайней мере, она выстроила себе близ Этюпа еще и сельский
домик, назвав его "Rêveries" (Грезы), и его особенно любила.
Домик, по свидетельству того же летописца, был так мал, что
состоял только из салона (гостиной) и двух покоев для отдыха, отделанных изящно
и просто. Из салона был выход в рощицу, украшенную вазами и статуями, которую
иссекали извилистые тропинки, удваивавшие удовольствие и продолжительность
прогулки; везде распространялся сладкий запах цветов, которыми рощица была
усеяна. С севера огибала её прозрачная вода канала; с противоположной стороны
высокие тополя бросали свою тень чрез ограду на дорогу, которая вела к Этюпу.
Эти и некоторые другие постройки в окрестностях Монбеляра,
соединявшие в себе, по отзыву Марии Фёдоровны "приятное с полезным",
в течение 20 следующих лет постепенно расширяясь и украшаясь, сообразно с
улучшением средств своих владельцев, поглотили огромную сумму в миллион слишком
флоринов. Принцесса-мать положила на них всё свое наследство, полученное ею от
отца.
Сентиментальное воспитание проявилось в маленькой девочке
еще в Трептове, и подействовало на нее еще сильнее в Этюпе, где тамошняя
обстановка располагала к развитию чувствительности и мечтательности. В Этюпе
этот наивный ребенок развивался под живым влиянием прекрасной природы, в тихой,
семейной обстановке, среди кружка любящих лиц, жизнь которых проникнута была
строгой нравственностью.
Чистые впечатления, воспринимавшиеся принцессою в Этюпе,
навсегда сделали ей дорогим это имя, и вот почему, всегда, пред воспоминанием о
нем тускнела в глазах её вся роскошь императорских летних помещений.
Впоследствии, забывая, конечно, про "обманчивость
детских впечатлений", она говаривала, что "ни на минуту не
поколебалась бы она в выборе между блестящим своим положением в России и с
радостью жить скромно в Этюпе, в кругу своих родных, лишь бы с ней был горячо
любимый муж (Павел Петрович).
"Милый Этюп! - восклицает со своей стороны в
"воспоминаниях своих" новая подруга детства Софии-Доротеи и
поверенная ее дум и мечтаний: - ты - лучшее из моих воспоминаний, каким ты мне
кажешься пустым без моей дорогой принцессы, и сколько было в тебе очарования!".
К сожалению, эта новая подруга принцессы Софии-Доротеи,
графиня Генриетта Вальднер, впоследствии вышедшая замуж за барона Оберкирха,
боясь нескромности, мало раскрывает пред нами внутренний мир принцессы,
ограничиваясь обычными похвалами ее красоте, уму и необыкновенной доброте.
Эта благородная сдержанность, свойственная многим
составительницам мемуаров XVIII века и заставляющая их ограничиваться только
пересказом событий (не всегда, впрочем, полным по той же причине), не мешает
баронессе Оберкирх несколькими интересными чертами осветить личность своей
высокой подруги и ее семьи.
О выдающемся физическом и умственном развитии 10-летней
Софии-Доротеи свидетельствует уже то, что её задушевной подруге было в это
время 15 лет, а между тем не видно, чтобы эта значительная разница в возрасте
отражалась на взаимной искренности в отношениях между подругами; напротив,
дружба между ними завязалась при первой же встрече.
Отец Генриетты, граф Вальднер, служивший прежде в
Вюртембергском полку, жил в 9 милях от Монбельяра, в замке своем Швейгаузене.
По приезде Фридриха Евгения в Монбельяр, он счел долгом ему представиться, и
при этом герцогиня пожелала видеть у себя его дочь. Двор в Монбельяре не
придерживался этикета; напротив, в нем господствовали простота и
непринужденность. Поэтому прием, сделанный графине Генриетте при этом дворе,
нисколько не походил на обычные приемы немецких князей, ревнивых ко всяким
мелочам представительности.
Ободрив несколькими словами смущенную Генриетту, герцогиня
призвала принцессу Софию-Доротею и, представив ей графиню, сказала: "Дитя
мое, вот молодая особа, которую я даю тебе в подруги; будь также умна и также
прилежна, как она, и постарайся доказать ей, как мы рады её посещению, чтобы
она чаще бывала у нас".
"Вместо ответа, рассказывает г-жа Оберкирх, принцесса
бросилась мне на шею, не соблюдая этикета, что смутило моего отца. Их
высочества рассмеялись: - Мы не в Версале, барон, - сказал принц; - ваша дочь
может смело обнимать мою, и я не нахожу в этом ничего предосудительного.
Принцесса Доротея была также высока ростом, как и я, хотя ей
едва исполнилось тогда 10 лет. В ней уже заметно было то, что проявилось вполне
впоследствии: прекрасный нрав, сердечная доброта и чудная красота. Хотя она
была близорука, но глаза ее были прекрасны, и их прелестное выражение казалось
выражением ее души".
Дружба, завязавшаяся при таких условиях, не могла не быть
прочною. С этого времени графиня Генриетта стала "своей" в семье
Фридриха Евгения, а молодая принцесса осыпала ее всеми нужными изъявлениями
расположения и доверия. Подруги разлучались лишь на время, и даже после их
замужества между ними поддерживалась самая тесная дружеская переписка, которая
прекратилась лишь со смертью Генриетты (к сожалению, эта существующая в России
переписка не отыскана ни в одном из известном архивов (П. Б.)).
Действительной образовательной школой для ума Coфии-Дopoтeи
было общество ее кроткой и нежной матери. Принцесса-мать (Фридерика Доротея
София Бранденбург-Шведтская) обыкновенно любила слушать чтение избранных
литературных произведений, при котором присутствовали и ее домашние. Читались
авторы и французские, и немецкие, хотя, конечно, преимущественно обращалось
внимание на французскую литературу.
Во время чтения занимались, по обычаю, рукоделием, в котором
принцесса-мать обнаруживала большое искусство. По поводу прочитанных книг шла
дружеская, откровенная беседа между слушателями, и этими беседами молодой ум
развивался постепенно, но прочно.
Чтение и беседы эти особенно часто бывали в 1770-1772 гг.,
когда принцесса подарила своему супругу еще трех сыновей: Карла, Александра и
Генриха. Семья герцога (Фридрих-Евгений Вюртембергский) состояла теперь из
восьми сыновей и трех дочерей. По возвращении старших сыновей из Лозанны,
кружок домашних людей княжеской семьи, кроме супругов Борк, подруг
Софии-Доротеи Генриетты Вальднер и девицы Шиллинг, состоял еще из Моклера и
Голланда.
Это общество, связанное между собою узами дружбы,
увеличивалось постоянно приездом многих замечательных лиц того времени; в числе
их был живший обыкновенно в Базеле, знаменитый Бернулли, домашний врач
монбельярской семьи, князь Ратзамхаузен, и много лиц из высшего светского
общества, во главе которых был сам владетельный герцог Вюртембергский,
Карл-Евгений.
В это время Карл уже отчасти изменил расточительный и
тиранический характер своего правления и поддался влиянию графини Гогенгейм
(Франциска фон). Он являлся в Монбельяр всегда неожиданно, причем разыгрывал
иногда пасторальные сцены во вкусе обитателей Этюпа. Так однажды он, приехав
тайно в Этюп, незаметно пробрался в "Хижину Пустынника" и, призвав к
себе, не ожидавших сюрприза племянницу принцессу Софию-Доротею и Генриетту
Вальднер, делал им прорицания о будущей судьбе их.
В честь приезда Карла и других почетных гостей, а также по
случаю семейных торжеств, в Этюпе давались праздники и театральные
представления. В честь Карла-Евгения давали в этюпском театре известный тогда
балет "Медея" и для этого выписали даже актеров из Вены, хотя для
избалованного Штутгартом Карла-Евгения он не представлял ничего особенного.
Один из маскарадов послужил поводом к тому, что принцесса София стала, называть
Генриетту Вальднер именем Ланель, подобно тому, как другая ее подруга, девица
Юлиана Шиллинг, называлась в семейном кругу просто Тилли.
Пока, однако, принцесса Софию-Доротея развивалась и
совершенствовалась в Монбельярском и Этюпском уединении, - политика делала свое
дело, и личность принцессы уже служила при европейских дворах предметом
тщательного внимания, возбуждая к себе симпатии и антипатии заинтересованных в
ее судьбе государей и их советников.
Знала ли принцесса или, по крайней мере, её родители, что
сама Екатерина II, эта славная и великая повелительница могущественной Империи,
еще с 1768 года лелеяла мысль о браке с принцессой своего единственного сына и
наследника Павла Петровича.
Отвечать прямо на этот вопрос очень трудно; но мы можем с
уверенностью сказать, что такой брак действительно был одно время предметом
мечтаний монбельярского семейства. Брат принцессы Монбельярской, принц
Фердинанд Прусский (?) писал ей 11 мая 1776 года: "Вы желали этого брака
три года тому назад".
Но родители принцессы не могли рассчитывать, что их дочь
займет величайший трон в Европе. Герцог Карл-Евгений, делавший своей прелестной
племяннице в "Хижине Пустынника" прорицания, говорил ей, шутя, что
"ее выдадут замуж за какого-нибудь старого курфюрста, кривоглазого и
хромого". В сущности, эта шутка не лишена была основания, ибо замужество с
курфюрстом для мелкой германской принцессы представлялась блестящей партией.
В 1768 году, озаботясь приисканием невесты для Павла
Петровича, Екатерина поручила известному ей датскому дипломату Ассебургу (Ахац
Фердинанд) объездить маленькие германские дворы, где находились принцессы,
возрастом своим подходившие к возрасту Павла Петровича. Ассебург был одним из
тех многих дипломатов XVIII века, немецкого происхождения, которые, служа
поочередно разным государствами, в сущности служили своим выгодам и продавали
вверенные им интересы прусскому королю (здесь Фридрих II).
Это был образованный и талантливый проходимец, одна "из
тех иноземных змей", которых в XVIII и начале XIX веков отогревала на
своей груди Россия. Родившись в подвластном Пруссии Хальберштадте, он
воспитывался в Иене, служил сначала Касселю, затем Дании, а потом России, но
всегда был больше предан интересам короля прусского, чем интересам двора,
которому служил.
Он не скрывал того и говорил публично, что интересы короля
прусского были для него выше всего прочего; таким образом, вместо того, чтобы
действовать (в Петербурге) сообразно со своим характером датского уполномоченного,
он запутывал польские дела, надеясь доставить какую-нибудь выгоду королю
прусскому. Выгоды Фридриха II он имел ввиду и при выполнении поручения
Екатерины II.
Проезжая через Трептов и "отдав должное"
достоинствам принцессы Софии-Доротеи, внучатой племянницы Фридриха II-го,
Ассебург вскоре заметил, что эта принцесса остановила на себе предпочтительное
внимание Императрицы, несмотря на крайнюю свою молодость.
"Признаюсь вам, - писала она Ассебургу 23 января 1771
года, я с сожалением отказываюсь от выбора принцессы Вюртембергской; но разум
побеждает страсть: она слишком молода". Однако, три месяца спустя, она не
только опять занята мыслью о Софии-Доротеи, но и решилась даже пригласить ее в
Россию.
"Я возвращаюсь, - пишет она Ассебургу 14 мая, - к своей
любимице, принцессе Вюртембергской, которой минет 12 лет в будущем октябре.
Мнение ее врача об ее здоровом и крепком сложении влечет меня к ней. Она тоже
имеет недостаток, именно тот, что у нее 11 братьев и сестер; но они все
малолетние".
Затем Екатерина предлагает Ассебургу разузнать, согласятся
ли Фридрих-Евгений и его супруга поручить ей воспитание Софии-Доротеи,
предлагая даже взять к себе еще несколько человек их детей, лишь бы только
иметь возле себя их старшую дочь.
"Если бы принцесса-мать захотела сама привезти дочерей
своих, - прибавляет Екатерина, - то она может быть уверена в самом почетном
приеме... Прошу вас, м. г., сообщить мне ваш взгляд на это предложение, и
полагаете ли вы такое дело возможным, зная местные условия. И если вы увидите
надежду на успех, то обяжете меня, не упустив удобной к тому минуты".
Между тем Фридрих II-й указал уже Ассебургу, что интересам
Пруссии всего более соответствовал бы брак Павла Петровича с одной из
Гессен-Дармштадских принцесс (сестра которых была замужем за наследником
прусского престола, принцем Прусским Фридрихом-Вильгельмом) и тем пробудили его
патриотическое усердие.
Вследствие этого Ассебург отвечал сначала уклончиво, а затем
и прямо враждебно намерению Екатерины, стараясь обратить её внимание на
принцесс Дармштадских. Переписка Екатерины с Ассебургом продолжалась по этому
поводу довольно долго, - до октября 1772 года, когда Софии-Доротее уже
исполнилось 13 лет.
Похвалы короля прусского гессенской принцессе также не могли
оказать влияние на Екатерину. "Я знаю, - писала она, - как он их выбирает,
и какие ему нужны; то, что ему нравится, едва ли бы нас удовлетворило; для
него, чем глупее, тем лучше". Неудивительно поэтому, что Ассебург не
остановился пред средствами исполнить желание Фридриха II и, кажется,
прибегнул, наконец, к сплетне.
По крайней мере, из обнародованных и известных нам
рукописных сведений мы не можем объяснить себе ту причину, которая помешала
Екатерине призвать Софию-Доротею в Петербург. "Вюртембергскую принцессу я
отчаялась увидать, - пишет она в октябре 1772 года, потому что невозможно было
бы показать здесь отца и мать в том виде, в каком изображает их в своем
донесении г. Ассебург: это значило бы с самого начала поставить девочку в
смешное положение, которое не позабудется; ей всего 13 лет, да и то минуло
только неделю тому назад".
К сожалению, нам решительно неизвестно, в чем именно
заключалось резкое и серьезное обвинение, выставленное Ассебургом против
родителей Софии-Доротеи, среди других германских князей того времени
выделявшихся, своим скромным и нравственным образом жизни, если только не
предположить, что Ассебург умышленно сообщил Екатерине какую-то сплетню,
ходившую, быть может, среди "роскошных" немецких князей о
"мещанских привычках и вкусах" обитателей Монбельяра.
Во всяком случае, своим донесением Ассебург достиг цели: от
Екатерины скрыли, что принцесса Дармштадтская Вильгельмина страдала
искривлением позвоночного столба, и в сентябре 1778 года она сделалась супругой
Павла Петровича под именем Натальи Алексеевны.
В этом содействовал Ассебургу убежденный сторонник союза
России с Пруссией, граф П. И. Панин, советами которого Екатерина пользовалась
(и который, между прочим, исходатайствовал у Екатерины помилование того
генерала Тотлебена, который, состоя на русской службе во время Семилетней
войны, изменнически действовал на пользу Пруссии).
В это время, вдали от выше описанных интриг, вращавшихся
около ее личности, вступала София-Доротея в свой подростковый возраст и
довершала свое образование. Главное внимание обращено было при этом на
исторические и нравственные науки. Принцесса изучала историю Германии и
Франции, писала небольшие исторические отрывки: "О семи чудесах
света"; "Портреты знаменитых мужей" и "Очерк жизни датской
принцессы Доротеи, супруги маркграфа Альберта Бранденбургского".
Ей преподаны были также главные начала логики и психологии и
важнейшие сведения из естествознания. К изучению языков французского и
немецкого у принцессы Софии присоединилось еще изучение итальянского языка,
начатое в 1773 году.
Наконец, образование принцессы было завершено изучением
геральдики, - предмета, знание которого, для лиц из высшего класса общества
считалось обязательным.
И мы не должны забывать, что умственный мир принцессы
Софии-Доротеи не ограничивался знаниями, сообщенными ей в юности; внимательное,
серьезное чтение было постоянной потребностью принцессы и сделало ее одной из
образованнейших женщин своего времени.
В 1775 году принцессе Софии-Доротее исполнилось 16 лет,
возраст, когда она уже сделалась предметом искательств со стороны женихов.
Правда, за принцессой не было и не могло быть приданого в виду ограниченности
средств ее родителей и многочисленности их семейства; но красота принцессы была
так поразительна, что едва успела она выйти из отроческих лет, как ей представилась
вполне приличная, по взгляду родителей, партия: к ней стал свататься наследный
принц Гессен-Дармштадский Людвиг, родной брат супруги Павла Петровича Натальи
Алексеевны.
После свадьбы сестры, герцог Людвиг начал служить в русской
армии; но его разгульное поведение, вместе с невоздержностью языка, погубило
его во мнении Императрицы. В 1775 году, во время пребывания своего в Москве, в
свите Екатерины, он в особенности проявил эти свойства, проводя время в дурном
обществе и едва не вступив в неравный брак.
"C'est une miserable pécore qui s'énivre tous les jours
et qui finira par quelque mauvais esclandre" (Он жалкий грешник, который
напивается каждый день и в конечном итоге натворит что-нибудь плохое), писала
Екатерине г-же Бьельке. Этот принц видел Софию-Доротею и стал добиваться ее
руки.
"Принцесса Доротея, - пишет г-жа Оберкирх, - в то время
была хороша как Божий день; высокого роста, стройная, она соединяла с тонкими,
правильными чертами лица благородный и величественный вид. Она рождена была для
короны".
"К принцу Дармштадскому, - говорит г-жа Оберкирх в
другом месте, - она относилась равнодушно (assez d'indifferénce), но она была
тронута его вниманием и, после многих колебаний, изъявила, наконец, свое
согласие. Между обоими дворами дело было тогда решено".
Но едва принцесса София-Доротея сделалась, почти против
воли, невестой Гессен-Дармштадского принца, как на Севере произошло событие,
давшее новый, неожиданный поворот её судьбе: 15 апреля 1776 года скончалась от
несчастных родов первая супруга Павла Петровича, великая княгиня Наталья
Алексеевна.
Великий князь Павел Петрович в гражданском камзоле
Екатерина, крайне недовольная тем, что ее любимица выходит
замуж за принца Людвига, в тот же день решила женить на ней своего овдовевшего
сына и, приняв нужные меры, писала 18 апреля г-же Бьельке: "Я сомневаюсь,
чтобы он (принц Людвиг) женился на принцессе Вюртембергской, несмотря на то,
что они уже помолвлены; он совсем не стоит ее. Его высочество, это такая…,
каких никогда не бывало".
Действительно, через четыре месяца принцесса София была уже
в России.
Избрание принцессы Вюртембергской Софии-Доротеи в супруги
наследнику русского престола великому князю Павлу Петровичу совершилось при
условиях, заслуживающих особого внимания. Ими во многом объясняется не только
дальнейшая судьба новобрачной, но и некоторые исторические события, тесно
связанные с государственной жизнью России того времени.
Известно, что до начала XVIII века Россия, вообще уклоняясь
в своей жизни от европейского влияния, держалась в стороне от него и при
заключении браков своих государей, - супруги для них избирались не из
иностранных принцесс, а из среды русских подданных.
Но эти браки русских самодержцев имели свою неудобную для
государства сторону: с новой царицей обыкновенно принимался и весь ее род,
члены которого постепенно занимали первые места в государстве и при дворе
царя-родственника.
Отсюда целый ряд дворцовых каверз, постоянно сопровождавших
выбор царской невесты, и народные жалобы на злоупотребления и безнаказанность
новых царских родственников, которые в родстве с царем видели безопасный и
богатый источник для наживы. Настроения эти разрастались иногда до размеров
государственных смут.
Так, все детство Петра Великого протекло среди кровавой и
беспрерывной борьбы Нарышкиных с Милославскими, завершившейся ужасными
стрелецкими казнями. Без сомнения, желание избежать внутренних смут руководило
отчасти Петром, когда он, заботясь о сближении России с Европой, женил
наследника своего Алексея Петровича на брауншвейгской принцессе Софии-Шарлотте,
сестре германской императрицы (здесь Елизавета Кристина
Брауншвейг-Вольфенбюттельская).
Дальнейшие события русской истории в малолетство Петра II,
когда вопрос о браке молодого царя связан был с преобладающим значением
Меньшикова и Долгоруких, только подтверждали верность мысли о необходимости
выбирать супругу для будущего русского государя из среды иностранных принцесс.
И действительно, даже такая чисто русская по своим чувствам
государыня, как императрица Елизавета Петровна, последовала примеру своего отца
и выбрала в супруги великому князю Петру Фёдоровичу германскую принцессу
Ангальт-Цербстскую.
Но в чужих землях подыскать невесту для наследника русского
престола было нелегко. Православных династий, кроме русской, в Европе не
существовало, а между тем будущая русская государыня должна была исповедовать
православную веру; поэтому замужество иноверной принцессы с русским великим
князем по необходимости соединялось с принятием ею православия.
Между тем, протестантские принцессы считали не совсем
удобным и приличным переменять свое вероисповедание после совершения
конфирмации, которая обыкновенно происходила на 16-м или 17-м году их возраста;
католические принцессы вообще не пользовались симпатиями русского двора и
исключались из списка кандидаток в супруги русскому великому князю.
Притом, протестантских невест, соглашавшихся на перемену
вероисповедания можно было искать только среди княжеских дворов Германии; но и
здесь, в половине XVIII века, выбор не мог быть вполне свободен: этим выбором,
из политических расчётов, старался руководить король прусский Фридрих II,
который прикидывался другом России и которого трудно было обойти в этом деле,
потому что он считался главою протестантской Германии.
Таким образом выяснялась невыгодная сторона браков с
иностранными принцессами, открывавшая возможность влияния на русскую политику
взглядов, чуждых выгодам России. При соперничестве Фридриха с католической
Австрией в Германии, протестантские принцессы, выдаваемые с его помощью замуж в
России, должны были, по его мнению, упрочивать за ним союз этой могущественной
державы.
Известно, что вся жизнь Фридриха посвящена была усилению
Пруссии и что для достижения этой цели он не брезговал никакими средствами,
подчиняя ей все свои нравственные чувства. Ложь, обман, бесцеремонное нарушение
договоров ("un assemblage de mots sans âme" (набор бездушных слов),
как называл он их) всё считал он дозволительным для себя, если только того
требовали прусские выгоды.
"Ce n'est pas tromper cela, - говорил он, - c'est se
tirer d'affaire" (Это не значит обмануть, это значит выйти сухим из воды).
Рыцарство в политике он презирал, предпочитая ему свое правило, сделавшееся
потом девизом Пруссии: "erst nehmen und dann unterhandeln" (сначала
захватить, и потом только договариваться).
Дважды спасенный Россией от совершенного поражения, боясь
ее, по выражению дипломата маркиза Валори, более, нежели Бога, Фридрих в то же
время глубоко презирал её за её сентиментальность в политике, тупую иногда
покорность и точность в исполнении, даже в ущерб себе, своих международных
обязательства.
Неразборчивому на средства королю Россия представлялась
грубой, стихийной силой, которой он должен пользоваться для выгод Пруссии.
Ради этого "король-философ" не скупился на
подкупы, запугивания ложными страхами, предавал на погибель собственных
родственников ("родственники только те, кто друзья мне", - говорил
он) и рекомендовал своему посланнику, в крайнем случае, подумать, как бы произвести
в России переворот "в пользу того, для кого он может быть устроен".
Мало того, не переносившего цепей медведя, Фридрих задумал
перевязать "розовыми лентами" и, действительно, добился того, что в
течение всей своей жизни он был, постоянным сватом русского двора и успел дать
последовательно трех супруг для наследников русского престола: Екатерину II,
Наталью Алексеевну и Марию Фёдоровну.
Фридриху хотелось, чтобы будущая русская государыня была по
возможности всем обязана Пруссии, платила бы ей свой долг благодарности, но
отнюдь не связывала бы ей рук ни в каком отношении. Быть может, отчасти этим
соображением можно объяснить себе то, что Фридрих в 1743 году отказал великому
князю Петру Фёдоровичу в руке своей сестры принцессы Амалии, тем более что, по
справедливому замечанию барона Бюлера, он не считал в это время положение
императрицы Елизаветы упроченным.
Но Ангальт-Цербстская принцесса, рекомендованная им взамен
своей сестры, обманула ожидания своего покровителя: сделавшись великой
княгиней, она после первого кровопускания, сделанного ей во время болезни,
воспользовалась случаем, чтобы шутя выразить по этому поводу свою радость,
говоря, что "ей выпустили последнюю немецкую кровь, остававшуюся в её
жилах".
Сделавшись самодержавной государыней, Екатерина хотя и
заключила союз с Пруссией, но держалась его, лишь поскольку он соответствовал
русским выгодам: заметив двуличие Фридриха и нуждаясь для достижения своих
целей относительно Турции в содействии Австрии, Екатерина не задумалась
прервать дружественные связи с этим "Иродом", как она стала называть
Фридриха II, и вступила в союз с его врагом, Австрией.
Но такая перемена в русской политике произошла значительно
позже, в 1781 году. До того же времени, Фридрих, успев, в 1772 г., с помощью
России округлить свои владения по первому разделу Польши, с не меньшим усердием
чем прежде хлопотал, чтобы и брак сына Екатерины, Павла, устроился сообразно
его желаниям.
На этот раз он предложил в невесты принцессу
Гессен-Дармштадскую Вильгельмину (здесь будущая великая княгиня Наталья
Алексеевна), сестра которой была замужем за его наследником, принцем Прусским
(Фридрих Вильгельм II).
Весь ход этого сватовства он сам подробно изложил в своих
"Записках".
После первого раздела Польши Фридрих очень обеспокоен был
враждой князя Г. Г. Орлова, любимца Екатерины, к графу Н. И. Панину (который,
по воспитанию своему и привычка к немцам, поддерживал при русском дворе союз с
Пруссией).
"Чтобы иметь влияние в России, - пишет Фридрих, - нужно
было поместить там лиц, которые тянули бы к Пруссии... Было бы всё выиграно,
если бы одна из этих принцесс (Дармштадских) сделалась великой княгиней, ибо
узы родства в связи с узами союза повели бы к тому, что единение Пруссии с Россией
было бы прочнее, чем когда либо...
Такого рода меры, конечно, не достигают своей цели; но ими
не следует пренебрегать... И только путем происков и каверз король (Фридрих
говорит о себе в третьем лице) достиг того, что Императрица остановила свой выбор
на принцессе Дармштадской, родной сестре принцессы Прусской".
Как мы уже видели, орудием этих происков прусского короля
был Ассебург, а жертвой их - внучатная племянница самого Фридриха, принцесса
Вюртембергская София-Доротея. И действительно, уклониться от влияния Фридриха
на выбор невесты не могла даже Екатерина, отзыв которой нам уже известен:
"я знаю, как он выбирает и какие ему нужны... для него, чем глупее, тем
лучше".
Но принцесса Вильгельмина Дармштадская, сделавшись великой
княгиней Натальей Алексеевной, прожила недолго и умерла от несчастных родов.
Кончина великой княгини была неизбежной при ее физическом недостатке, который
был тщательно скрываем ее честолюбивой матерью (известным другом
"короля-философа") ландграфиней Каролиной.
Кончина эта поразила неожиданностью как Екатерину, так и
молодого супруга. История вряд ли может с достоверностью решить вопрос,
"были ли эти несчастные роды такой же неожиданностью и для Фридриха",
или, быть может, подобно самой ландграфине Каролине, он "только не предполагал
всей важности физического недостатка принцессы", на которую им возлагалось
так много надежд.
Смерть Натальи Алексеевны, 15-го апреля 1776 года, не дала,
однако, Фридриху возможности на этот раз руководить выбором супруги Павлу
Петровичу: выбор Екатерины тотчас пал на ее давнюю любимицу, принцессу
Вюртембергскую Софию-Доротею.
Но обстоятельства, в которых находилась тогда Пруссия, были
таковы, что печальное событие в русской императорской семье было как нельзя
более на руку Фридриху, и ему оставалось только радоваться, что вновь избранная
принцесса и все её семейство были издавна привязаны к нему чувствами родства,
уважения, благодарности, и хлопотать, чтобы предположенный брачный союз
совершился беспрепятственно и на пользу Пруссии.
Дело в том, что "король-захватчик" был в это время
озабочен неудовольствием Екатерины на его образ действий, так как он,
во-первых, отрезал себе от Польши больше земли, чем это ему следовало по
первому разделу, и, во-вторых, стал заниматься фабрикацией фальшивой монеты,
которую приказывал распространять в Польше.
Между тем Россия, возвратившая себе Kючyк-Kaйнapджийcким
миром свободу действий, являлась в сущности единственной державой, которая
могла решить спор Австрии и Пруссии за преобладание в Германии.
Неудовольствие Екатерины могло иметь для Фридриха тем более
опасные последствия, что в 1777 году истекал срок союзного договора между
Россией и Пруссией, а Австрия в свою очередь заискивала в Петербурге, надеясь
перетянуть Россию на свою сторону.
Подобно Пруссии, и Австрия захватила у Польши участки земли,
не вошедшие в трактат раздела; но, при первом известии о неудовольствии
Екатерины, Австрийский двор поспешил возвратить их Польше, в уверенности, что
этим своим шагом, - он поссорит Екатерину с Фридрихом.
Фридриху, действительно, ничего не осталось делать, как
послать в Петербург, в марте 1776 года, брата своего, принца Генриха, в
надежде, что этот ловкий дипломат (уже ездивший к петербургскому двору в 1770
г. и заслуживший уважение Екатерины) поможет ему рассеять неудовольствие её и
отклонить её от союза с Австрией.
Тем приятнее было для короля известие, что представляется
случай не только устранить недоразумения, возникшие между союзниками к выгоде
Австрии, но и сделать узы дружбы между Россией и Пруссией еще более тесными.
С иными чувствами и надеждами ожидала этого брака Екатерина.
В первой своей невестке она скоро разочаровалась; честолюбивый и энергический
нрав Натальи Алексеевны давал современникам даже повод думать, что, проживи она
долее, между нею и её державной свекровью началась бы борьба за власть:
подчинив своему влиянию молодого супруга, Наталья Алексеевна мечтала о
возведении Павла Петровича на престол, а рождение наследника укрепляло его
положение.
Поэтому издавна замеченные Екатериной в принцессе
Вюртембергской здоровье и сердечная доброта должны были в особенности
привлекать ее к ней: эти качества молодой принцессы могли, по мнению Екатерины,
обеспечить и домашний мир русской императорской семьи, и будущность России.
Помолвка принцессы Софии-Доротеи (здесь наша будущая Мария
Федоровна) с принцем Гессен-Дармштадским (Людвиг) заставила Екатерину не терять
времени для достижения своей цели. Наталья Алексеевна скончалась 15 апреля 1776
г. в 5 часов пополудни, и уже в этот день Екатерина письменно начертала себе
план действий для нового брачного союза своего сына (здесь Павел Петрович).
Содействие Фридриха II этому плану облегчено было
присутствием принца Генриха, который две недели как жил в Петербурге. Какой
успех имело бы посольство принца Генриха в другое время, сказать трудно; но
теперь принцу оставалось только пользоваться благоприятными обстоятельствами.
На следующий же день по кончине Натальи Алексеевны, 16
апреля, Екатерина обратилась к принцу с просьбой устроить брак Павла Петровича
с принцессой Вюртембергской. Нечего и говорить, с каким удовольствием принц
принял на себя хлопоты по этому делу.
Чтобы ускорить сватовство, Императрица решилась даже на
важный шаг - отправить сына вместе с принцем Генрихом в Берлин, куда со своей
стороны, по плану Екатерины, должна была приехать принцесса Вюртембергская-мать
со старшею дочерью для свидания с августейшим женихом; там же принц Генрих
должен был передать родителям принцессы заранее приготовленные письма Екатерины
с формальным предложением о браке, а затем прямо из Берлина принцесса должна
была ехать в Россию.
Затруднения, которые могли возникнуть со стороны уже
объявленного жениха принцессы Софии, принца Людвига Дармштадского, поручено
было устранить Фридриху II. Быстрота действий и тайна, с которой велось все это
дело, вызывались, без сомнения, самой щекотливостью обстоятельств, при которых
должно было совершиться предполагаемое сватовство.
Со стороны Павла Петровича, сначала очень грустившего о
потере своей супруги, не было противодействия так быстро возникшей мысли о
новом брачном союзе; потому что, по словам графа Н. И. Панина, открывшийся
смертью Натальи Алексеевны ее образ жизни переменил чувства супруга и подал
утешение всему двору о сей потере (здесь привязанность Натальи Алексеевны к
графу Андрею Разумовскому).
Великий князь, которому еще не исполнилось и 22-хлет, не мог
уклоняться от вступления в новый брак, что ясно сознавал его государственную
необходимость. Уже 5-го мая, озабочиваясь доставлением чина исповедания
православной веры новой своей невесте, Павел писал митрополиту Платону:
"При сем случае за долг свой почитаю вам сказать (прося оставить ciе под
глубоким секретом), что в сии горестные минуты не забыл помыслить о долге в
рассуждении отечества своего, полагаясь и в сем, как в выборе, так и в прочем,
на волю Божью.
В сущности, дело было окончательно решено только через 6
недель после смерти Натальи Алексеевны: ранее этого срока, вследствие
расстояния, отделяющего Берлин от Петербурга, не мог прийти ответ Фридриха на
письмо принца Генриха.
Король, обрадованный новым сватовством, подоспевшим для
него, как нельзя более кстати, писал, что он уже получил от принца
Гессен-Дармштадского (случайно находившегося в ту пору в Потсдаме) согласие
уступить свою невесту; что же касается до позволения родителей принцессы
Вюртембергской и других различных распоряжений, который возникали по поводу
брака, то все это Фридрих брал на себя.
В то же время шла деятельная переписка между Монбельярской
принцессой-матерью и ее прусскими родственниками, свидетельствующая о том
волнении, которое возбудили петербургские вести в вечно интриговавшем Берлине и
мирно дремавшем Монбельяре, где исподволь готовились к браку принцессы
Софии-Доротеи с принцем Дармштадским.
Переписка эта носит на себе отпечаток той же поспешности, с
какой велось все дело сватовства, и, быть может поэтому, отличается
искренностью чувств и непосредственностью в их выражении.
Одновременно с письмом своим королю Фридриху, принц Генрих
сообщил о желаниях Екатерины, как принцессе Монбельярской, так и брату своему,
Фердинанду, женатому на ее родной сестре, уговаривая его со своей стороны
действовать на Монбельярский двор в смысле принятия им предложения русского
двора.
Убежденные в необходимости устроить для пользы Пруссии брак
Софии-Доротеи с русским великим князем, оба брата не сомневались, что при
обычных обстоятельствах и родители принцессы не отказали бы в своем согласии на
этот лестный для них брачный союз; но оба они, очевидно, не знали, как
отнесутся "Монбельярские супруги-идеалисты" к необходимости разрыва с
первым женихом и к перемене их дочерью вероисповедания.
Сначала принц Генрих писал Фердинанду, чтобы сами родители
невесты убедили принца Дармштадского отступиться от нее. "Если остается у
него, - говорил Генрих, - хотя малейшая доля чести, то он не захочет возмущать
благосостояние двух государств, союз которых может быть столь полезен для
спокойствия всей Европы, и не пожелает, если у него остается чувство,
препятствовать счастью семейства, которое, по великодушию императрицы и
великого князя, будет находиться в цветущем положены сравнительно с тем, в
котором оно теперь находится".
Но затем, боясь вероятно каких-либо осложнений и не считая
нужным спрашивать согласия Монбельярской четы, он сам написал принцу
дармштадскому, от имени императрицы и великого князя, объявляя ему, что если он
не откажется от своей невесты, то русский двор, уже и прежде им недовольный,
совершенно его оставит.
Об этом своем письме он известил и принцессу Монбельярскую,
сообщив ей же, через принца Фердинанда, что, лишаясь принца Дармштадского,
принцесса София-Доротея теряет только негодяя по признанию покойной великой
княгини, великого князя и императрицы.
Что касается до перемены веры, то принц Генрих убеждал свою
племянницу не страшиться этого: "в этом, - писал он, - так мало
затруднений, что все почти дело здесь в названии". В то же время он
советовал принцессе-матери "избрать просвещённого лютеранского священника,
чтоб он объяснил, если нужно, молодой принцессе, что, будучи в состоянии
устроить счастье своего семейства и союз Пруссии с Россией, одним словом,
благоденствие столь многих народов и содействовать благосостоянию стольких
частных лиц, она может быть уверена, что подчиняться для сего обрядам значит
служить Богу; внутренние же убеждения и чувства принадлежат ей.
Здесь вовсе не строги, - прибавлял он; - епископ Платон,
бывший духовником покойной великой княгини, человек умный и умеренный, так что
она не должна питать никакого предрассудка к перемене, требуемой от нее, и я
уверяю вас, что в этом состоит вся форма отступления в том виде, как я ее вам
посылаю и как нашел ее между бумагами великой княгини, которые у меня для
просмотра".
Со своей стороны и принц Фердинанд делал не менее усердные
увещания принцессе-матери, впадая даже в патетический тон.
"В ваших руках осчастливить свое многочисленное
семейство, дав согласие на этот союз. От вас зависит укрепить более чем
когда-либо тесный союз, существующий между двумя дворами. За вами преимущество
оказать существеннейшую услугу стране, давшей вам бытие. Вы можете предупредить
кровопролитие.
Ну, в состоянии ли вы отказаться дать свое согласие на этот
брак? Нет, любезная сестра, я считаю вас на это совершенно неспособной; сердце
говорит мне, что вы примете сделанные предложения и будете таким образом содействовать
счастью своего отечества, семейства и дочери, вами обожаемой. Вам, тем приятнее
дать свое согласие, что по тесному союзу, в который это поставит вас с русским
двором, вы никогда ни в чем не будете терпеть ни малейшего недостатка".
К этим убеждениям принц Фердинанд, счел, однако, нелишним
присоединить и угрозы, на случай, если бы увещания не подействовали.
"С принцем Дармштадским вы можете расстаться вежливо,
давая ему понять, что такова была воля короля. Если у него есть разум, то он
уступит, чтобы не нажить себе врага в лице столь могущественного государя,
который мог бы заставить его раскаяться в делаемых им затруднениях... Я был бы
неутешен, если бы последовал отказ с вашей стороны.
Посудите сами, какова была бы судьба двух сыновей ваших,
находящихся на службе короля: им нанесли бы всяких оскорблений, тогда как,
опираясь на титул тещи великого князя, вы можете просить для них высших мест.
Вы обратитесь к содействию зятя, и нет сомнений, что доставите им чины,
должности и титулы, которых они достигли бы разве через 12 лет службы".
Эти убеждения и угрозы, в сущности, были напрасны: родители
принцессы Софии-Доротеи и сами прекрасно понимали все выгоды блестящей
будущности, открывавшейся перед их дочерью, и никогда бы их не отвергли.
"Участь младших детей младших принцев (писала принцесса
Доротея дочери уже после выхода ее замуж, 11 января 1779 г.) очень несчастна. Я
говорю это по собственному опыту, потому что если бы Бог не сделал чудес в нашу
пользу, что стали бы мы делать с 11-ю детьми?".
Фридрих II внимательно изучает проект Быдгощского канала
(худож. Bernhard Rode, 1796)
Притом она, как племянница, никогда бы не посмела
противиться воле своего родственника и покровителя, Фридриха II, который
смотрел на это дело, как на свое собственное. Мы уже видели, как он отвечал
принцу Генриху, принимая устройство брака на себя и лично потребовав от принца
Дармштадского отказа от невесты.
Несчастный принц, в одно время лишившийся и сестры, и
невесты, должен был закрепить свой отказ от принцессы Софии-Доротеи письмами на
имя короля и принцессы Монбельярской. Тогда только Фридрих написал своей
племяннице о совершившемся отказе принца от руки ее дочери и потребовал ответа
на русское предложение.
Любопытно, что король тут же сообщал принцессе, что принц
Дармштадский, взамен руки старшей ее дочери, просит руки третьей, самой
младшей, Елизаветы, которой было тогда всего 9 лет.
Надо думать, что это новое предложение принц сделал по
требованию Фридриха же, желавшего, быть может, сгладить пред принцессой-матерью
свои самовольные распоряжения. Но и этот брачный замысел не удался принцу
Дармштадскому.
"Ваш большой и глупый верзила (flandrin), писала
Екатерина от 29 июня 1776 года его бывшему наставнику Гримму, отправился пасти
гусей с пенсией в 10000 р., но с условием, чтобы я больше никогда его не видела
и о нем не слышала".
Родители принцессы Софии-Доротеи, впрочем, могли только
радоваться, что король взял на себя щекотливое дело объяснения с принцем
Дармштадским. Необычайная обстановка русского сватовства до того стесняла
принцессу-мать, что она не знала даже, как приличнее возвратить бывшему жениху
своей дочери присланное после помолвки кольцо, и спрашивала по этому поводу
совета у Фридриха; но король, презиравший всякую сентиментальность в делах,
сделал вид, что не понимает чувств принцессы, и отвечал ей довольно грубо:
"что же касается до кольца, то его нужно отослать
принцу, так как у вашей дочери и без того будет довольно драгоценных
украшений".
Вопрос о перемене вероисповедания не возбудил затруднений.
"Я счастлива, писала принцесса-мать принцу Генриху, что предугадала ваши
намерения, обратившись к лицу весьма достойному, лютеранскому богослову, чтобы
рассеять сомнения моей дочери и успокоить мою тревогу.
Его рассуждения и советы, данные им моей дочери, доказывают,
что если бы религия не была так часто искажаема или ложным энтузиазмом, или
нетерпимостью, то встречалось бы более истинных христиан и личностей, менее
предубежденных против основного характера религии. Дочь моя занимается
выучиванием наизусть символа веры, что, мне кажется, необходимо на всякий
случай".
Принцесса была тем более спокойна в этом отношении, что дочь
ее, к счастью, еще не была конфирмована и не произносила торжественного обета.
Что касается надежд Монбельярской четы получить денежные выгоды для своего
семейства, то Фридрих и в этом отношении совершенно ее успокоил.
"По вопросу о пенсии и тому подобных вещах, я, через
брата Генриха постараюсь выговорить, все, что может быть выгоднейшего для вас и
вашего супруга. Я чувствую положение вашей семьи не хуже вас самих, а потому
приложу все старания смягчить его, насколько это будет возможно".
Несколько позже он писал племяннице: "Все дочери ваши
получат себе приданое от Императрицы, а вы и герцог выиграете во всех
отношениях. Прежде всего, приданое, которое обязано вам дать герцогство
Вюртембергское, вы положите в карман; наконец, имейте в виду множество
прекрасных вещей, которые будут вам кстати, более чем когда-нибудь".
Заботливость Фридриха не ограничилась этим. На издержки для
путешествия в Берлин Екатерина назначила Монбельярской чете 40000 р.; но так
как эти деньги не могли быть доставлены тотчас же, то Фридрих, при всей своей
скупости, прислал и от себя племяннице на гардероб невесте 10000 талеров, чтобы
ускорить отъезд ее в Берлин.
"Вам лучше, писал он ей, приехать двумя неделями раньше
великого князя, чтобы я мог передать вам множество вещей, которые вам
необходимо знать, - главным образом, относительно вашей дочери.
Желая, таким образом, хотя несколько подготовить молодую
невесту к той политической роли, которая выпадала ей на долю, король-философ не
упускал из виду даже мелочных, по-видимому, обстоятельств, касавшихся будущей
русской великой княгини.
"Постарайтесь, советовал он принцессе-матери, приискать
какую-нибудь горничную (femme de chambre) поумнее, которая могла бы
сопровождать вашу дочь и некоторым образом служить ей советом своим; ибо за
Мемелем дадут ей только русских, казаков, грузин и Бог знает какое племя.
Вы поймете, я думаю, важность этого совета и сколько он
может в будущем содействовать счастью вашей дочери. Вот, любезная племянница,
вещи самые важные, остальное в сравнении с ними пустяки".
Кроме отыскания хорошей горничной, которая, как ни странно
звучит это, должна была, по взгляду короля-философа, быть некоторым образом
даже советницей русской великой княгини, важной вещью считал он также строгое
соблюдение тайны о предполагаемом браке, пока о нем не объявили в Петербурге.
"У нас много завистников, объяснял он, которые,
пожалуй, испортят нам наши прекрасные замыслы, если бы они открылись".
Очевидно, боясь нескромности со стороны племянницы, король напоминал ей о том
чуть ли не в каждом письме.
Такая прямо-родственная, по-видимому, заботливость Фридриха
о благосостоянии Монбельярской семьи, проявлявшаяся даже в мелочах, приводила в
восторг обожавшую своего великого дядю принцессу-мать.
"С полнейшим упованием, писала она ему, мы основываем
на столь великодушном покровительстве вашего величества самую приятную надежду
будущего нашего благосостояния.
Ваше величество благоволите принимать в нем участие; вы так
добры, что обращаете внимание на все мелочи, которые, даруя, несомненно,
счастье моей дочери, будут источником и нашего. Всем после Бога обязана я
вашему величеству. Вы доставляете нам второе существование родительским
покровительством, которое оказываете нашим детям.
Благодетельная рука ваша распространяет приятнейшую отраду
на остаток дней моих, которые до сей минуты были не без тревог... Осмеливаюсь,
всепокорнейше, просить быть уверенными в самом строгом молчании об этом важном
деле: собственные сердца наши влекут нас совершать невозможное, если дело идет
о том, чтобы доказать нашу нижайшую покорность вашему величеству".
Что сказала бы Монбельярская принцесса, если бы узнала, что
этот благодетельный дядя, всего 3 года тому назад, противодействовал браку
своей внучатной племянницы с русским великим князем! Сам, обманывая других,
Фридрих, и со своей стороны ни к кому не питал доверия.
Принцесса, отправив королю приведенное выше благодарственное
письмо, с тем же курьером послала письма и двум старшим своим сыновьям, находившимся
в то время в рядах прусской армии, в новоприобретенных польских областях. Что
же делает Фридрих?
"Узнав, к счастью, писал он принцессе, от фельдъегеря,
с которым я сам говорил, что ему поручены два письма к сыновьям вашим, и,
подозревая, что ваше высочество легко могли говорить в них о бракосочетании
вашей дочери (которое между тем следует держать в тайне, пока о нем не
заговорят в Петербурге), прошу извинить меня за то, что я велел передать их
себе, с тем чтобы вручить их запечатанными, когда ваши сыновья будут у меня в
Пруссии и когда дело наверно не будет уже тайною в Петербурге".
Неизвестно, с каким чувством приняла принцесса этот новый
знак внимания со стороны своего благодетельного родственника. "Ваше
величество, отвечала она ему, окажете мне особую милость, если убедитесь, что
письма, написанные мною к сыновьям, не содержат ничего о важном деле, которое
ваше величество мне поверили. Руководимая чувством глубочайшего уважения, я
никогда не отступлю ни от обязанностей, им на меня возложенных, ни от
неизменной и покорнейшей привязанности".
Заверениям принцессы тем легче можно поверить, что, говоря
так, она знала, конечно, что эти письма конечно будут в Берлине, по обычаю того
времени, "перлюстрированы".
Из рассказа баронессы Оберкирх, подруги принцессы
Софии-Доротеи (будущая Мария Фёдоровна), видно, однако, что разрыв с принцем
Дармштадским и сватовство русского великого князя (Павел Петрович) не только не
огорчили молодой принцессы, равнодушно относившейся к своему первому жениху, но
и чрезвычайно польстили ее самолюбию.
"Когда я приехала в Этюп, говорит г-жа Оберкирх,
принцесса готовилась к отъезду вместе с августейшими отцом (1776). Она была
очень счастлива. Как только она меня увидела, то бросилась мне на шею и обняла
меня несколько раз.
Ланель, повторяла она, мне очень грустно расставаться со
всеми вами, но, тем не менее, я счастливейшая из принцесс во всей вселенной!
Вы, ведь, приедете ко мне?". Я плакала, и принцесса-мать плакала со мною.
Блеск ожидавшегося брака не скрывал от нее расстояния,
которое должно было лечь между нею и дочерью. "И, кроме того, - говорила
принцесса-мать, - с русскими государями часто случаются несчастья, и кто знает,
какая участь готовится моей дочери!".
Дни и вечера проводили мы, составляя различные планы и предположения.
Мы совсем не спали, и принцесса Доротея упражнялась в придворных приемах, что
заставляло нас невольно смеяться. Она раскланивалась перед пустыми креслами,
стараясь быть грациознее, но и не терять приличного ее сану достоинства.
Иногда она прерывала эту игру и говорила мне: "Я очень
боюсь Екатерины, я буду смущаться при ней и наверно покажусь ей глупенькой.
Лишь бы только мне понравиться ей и великому князю!" (Екатерина
Алексеевна, в собственной эпитафии писала: "что по приезде в Москву (1744)
ей, прежде всего, хотелось понравиться государыне, будущему супругу и России).
Вообще, она обнаруживала детскую радость по поводу
предстоявшего ей брака. Но в последние дни перед отъездом глубокая горесть
овладела принцессой, когда она увидела, что ей надо расстаться со своею
матерью, со страною, где она выросла, с этим замком, в котором она была так
счастлива, с братьями, со мною, с другими окружавшими ее лицами; она жалела
всех и всё. Она была без чувств, когда ее вырвали из наших объятий и отнесли в карету".
Отъездом в Берлин, по требованию Фридриха, очень спешили, и
так как принцесса-мать не могла выехать в одно время с дочерью, то
Софию-Доротею сопровождал отец ее, Фридрих-Евгений, и две дамы. Путь их лежал
через Кассель, где молодую принцессу встретила и обласкала младшая сестра ее
матери, Филиппина, бывшая замужем за герцогом Гессен-Кассельским.
Остановка здесь была, впрочем, непродолжительна и, согласно
желанию прусского короля, герцог Фридрих-Евгений с дочерью прибыл к нему в
Потсдам 1-го июля, за 10 дней до приезда великого князя.
В Потсдаме принцессу Софию-Доротею ожидал самый ласковый
прием со стороны членов прусского королевского дома; здесь же увидалась она с
братьями своими: Фридрихом, Людвигом и Евгением, из которых два первые уже были
офицерами прусской службы, а последний, довершавший свое образование, только
что получил от короля патент на чин поручика.
Но для принцессы миновала пора детских, исключительно
семейных радостей: на нее смотрели уже как на политическую силу, и сам
прославленный король, кумир ее семейства и всей протестантской Германии, спешил
преподать ей первые уроки политической мудрости. Еще из Этюпа, наставляемая,
конечно, своими родителями, София-Доротея выражала Фридриху, в письме от 15-го
мая, полную свою готовность направлять вей свои действия согласно его советам.
Без сомнения Фридрих старался познакомить принцессу,
насколько позволяли ее возраст и развитие, с Россией и русским двором и
указывал ей образ действий и правила поведения, которых она должна была
держаться на ожидавшем ее высоком поприще.
Советы великого короля были тем драгоценнее для девушки,
едва вышедшей из детства, что, подчиняясь требованию русской государыни, она не
могла никого взять с собой в Россию и таким образом должна была очутиться на
чужбине совершенно одна, среди незнакомых ей лиц и совершенно чуждых отношений;
даже горничную, о которой так хлопотал Фридрих, София-Доротея могла взять с
собою в Петербург только на три месяца, и это оказалось возможным лишь
благодаря любезности Павла Петровича, испросившего на то особое разрешение
матери.
Требование Екатерины вызывалось опасением прусских происков
и надеждой, что, при этом условии, будущая русская великая княгиня легче
перенесет ту "операцию кровопускания для удаления из своих жил немецкой
крови", которую с удовольствием вынесла когда-то сама Екатерина.
Притом Императрица ставила недостатком Софии-Доротеи большое
количество у нее братьев и сестер; а ее родители, не говоря уже о ходивших о
них сплетнях, не внушали, кажется, Екатерине особого к себе уважения по своему
образу мыслей.
Екатерина дорожила лишь Софией-Доротеей, ее одну желала
видеть в России, и тем тяжелее представлялось будущее положение молодой
принцессы в России такому опытному дельцу, как Фридрих II; тем труднее была
взятая им на себя роль наставника.
"Она молода и воспитана в величайшей простоте, писал
Фридрих Екатерине; - ей незнакомы ни интриги большого света, ни ложные увертки,
которые употребляются придворными, чтобы обманывать молодых, неопытных особ.
Отдавая ее, совершенно, под покровительство вашего
императорского величества, мы полагаем, что самым верным средством избежать
ошибок, происходящих от молодости и недостатка опытности, в который могла бы
впасть эта особа, было бы то, чтобы ваше императорское величество были так
добры приставить к ней доверенную особу, которая бдительно следила бы за ее
действиями до того времени, когда зрелый рассудок позволит предоставить ей
действовать самой".
Со своей стороны и София-Доротея на всю жизнь сохранила
чувства благодарности к своему покровителю и всегда помнила его советы.
Спустя 42 года, прибыв в Берлин во время путешествия своего
по Европе уже вдовствующей императрицей, она, по свидетельству очевидицы,
простерлась пред гробницей Фридриха, как простираются только пред мощами (comme
on le fait devant les reliques); a в комнате, где Фридрих показал ей в первый
раз портрет Павла Петровича и где вел с нею беседу по поводу предстоявшего
брачного союза, императрица вспоминала самые мелочные подробности (jusqu'aux
plus petis détails) этого свидания и разговора.
Между тем Павел Петрович приближался к прусской столице. Его
сопровождали фельдмаршал граф Румянцев, Н. И. Салтыков, камергер Нарышкин,
камер-юнкер князь Куракин, секретарь Николаи и хирург Бек.
Вечером 10 июля достиг он Берлина, где, неизбалованный
особенным вниманием на родине, по собственным его словам, "он принят был,
с такими почестями, с какими, как сказывают, ни один из коронованных глав не
был принят".
Первая встреча между молодыми людьми произошла в день
приезда Цесаревича за ужином у королевы прусской Елизаветы-Христины. Несмотря
на болезненное сложение (которое Екатерина приписывала слишком заботливому
уходу за ним еще при Елизавете) на здоровье, не вполне окрепшее, благодаря
тяжелым недугам, вынесенным до вступления в зрелые годы, наш великий князь
своей внешностью производил тогда, по отзывам современников, самое благоприятное
впечатление.
Хотя он был невысокого роста, но строен и весьма правильно
сложен; умное, серьезное выражение лица его смягчалось добрыми, прекрасными
глазами; не портила Павла Петровича и форма его носа, слегка приподнятого,
которым он напоминал деда своего по матери, принца Ангальт-Цербскаго
Кристиана-Августа.
"В великого князя (писал незадолго до этого времени
граф Сольмс барону Ассебургу) легко влюбиться любой девице. Он очень красив
лицом, разговор и манеры его приятны; он кроток, чрезвычайно учтив,
предупредителен и веселого нрава.
Под этой прекрасной оболочкой скрывается душа
превосходнейшая, самая честная и возвышенная и, вместе с тем, самая чистая и
невинная, которая знает зло только с отталкивающей его стороны и вообще сведуща
о дурном лишь настолько, насколько это нужно для того, чтобы вооружиться
решимостью избегать его самому и не одобрять его в других. Словом, невозможно
сказать довольно в похвалу великому князю".
Слабые стороны в характере Павла Петровича, его нервная
впечатлительность, резкость и раздражительность, развиваясь с годами, тогда
были еще почти незаметны для посторонних и проявлялись лишь при особых
обстоятельствах. Немудрено, что "высокий жених", даже независимо от
своего сана, мог с самого начала понравиться Софии-Доротее и, в свою очередь,
отдал дань ее достоинствам.
"Я нашел свою невесту, писал Павел Екатерине на другой
день, 11 июля, такову, какову только желать мысленно себе мог: недурна собою,
велика, стройна, незастенчива, отвечает умно и расторопно, и уже известен я,
что если она сделала действо в сердце моем, что не без чувства и она со своей
стороны осталась".
Дальнейшее знакомство только укрепило эти чувства
Цесаревича. 12 июля принц Генрих, по его просьбе, передал королю Фридриху и
родителям принцессы привезённые им письма Екатерины, заключавшие в себе
формальное предложение о браке, и в этот же день был сговор.
Вслед за тем Павел писал Екатерине: "Мой выбор сделан.
Препоручаю невесту свою в милость вашу и прошу о сохранении ее ко мне. Что
касается до наружности, то могу сказать, что я выбором своим не остыжу вас; мне
о сем дурно теперь говорить, ибо, может быть, я пристрастен, но ciе глас общий.
Что же касается до сердца ее, то имеет она его весьма
чувствительное и нежное, что я видел из разных сцен между родней и ею. Ум
солидный ее приметил и король сам в ней, ибо имел с ней о должностях ее
разговор, после которого мне о сем отзывался; не пропускает, она ни одного
случая, чтобы не говорить о должности ее к вашему величеству.
Знаниями наполнена, и что меня вчера весьма удивило, так
разговор ее со мною о геометрии, отзываясь, что сия наука потребна, чтобы
приучиться рассуждать основательно. Весьма проста в обращении, любит быть дома
и упражняться чтением или музыкою, жадничает учиться по-русски, зная сколь ciе
нужно и помня пример предместницы ее (Наталья Алексеевна не любила учиться
по-русски).
Невеста моя ежечасно спрашивает у меня, чем заслужить может
милость вашу к себе, наведывается обо всем касательно до будущего своего
состояния и показывает отменную жадность к русскому языку даже до того, что
знает уже азбуку наизусть. Пример покойницы и доброе ее сердце весьма сильно
действуют в ней при сем случае. Не могу, наконец, описать ни невесты своей, ни
удовольствия своего".
Не менее счастлива была и София-Доротея. "Дорогой мой
друг, - писала от 15 июля г-же Оберкирх, - я довольна, даже более чем довольна;
я никогда не могла бы быть довольнее; великий князь чрезвычайно мил и обладает
всеми качествами. Льщу себя надеждой, что очень любима своим женихом; это
делает меня очень и очень счастливой".
Заметив нежную привязанность Софии-Доротеи к ее семье и
будучи очарован невестой, Павел оказывал много внимания ее отцу, братьям и
матери, прибывшей со второй своей дочерью к приезду великого князя в Берлин.
Рыцарский, впечатлительный Цесаревич не мог оставаться холодным при виде
относительной бедности новых своих родственников и нежных сцен между ними и его
невестой, вызываемых мыслью о скорой и долгой разлуке: он плакал с ее отцом, просил
Екатерину о лучших по возможности подарках для матери и скорбел о незавидных
материальных средствах будущих своих шуринов.
Извещая мать обо всех своих радостях и удовольствиях,
сопряженных с его поездкой, Павел Петрович, сам иногда нуждавшийся в деньгах,
прибавляет: "Одно у меня на сердце; позвольте мне отделить, с тем, что я
опять сам внесу в вашу казну, что-нибудь шуринам двум своим, которые в крайней
бедности". Разумеется, Екатерина не отказала сыну в этой его просьбе.
Счастливому настроению духа Павла Петровича много
содействовал, кроме личных привязанностей, и его политический образ мыслей.
Цесаревич горячо любил Россию, гордился честью быть правнуком Петра Великого;
но, к сожалению, при его воспитании, по удалении С. А. Порошина, не обращалось
более надлежащего внимания на разумное знакомство его с народом русским и его
историей.
Возобладали Остервальд, Эпинус и почти ежедневный блюдолиз
Сальдерн. Уже давно было замечено, что лица, окружавшие царственного мальчика,
и во главе их граф Н. И. Панин, смотрели на Россию, как на страну варварскую,
старались втоптать в грязь величайших людей России и односторонне выставляли
перед своим питомцем лишь грубость русского народа и недостатки нашего
общества, не менее односторонне прославляя иностранцев, в особенности немцев.
"Русскую партию" при мальчике-Павле составлял,
если не считать осторожного митрополита Платона, один только Порошин, борьба
которого с немцами завершилась, наконец, его удалением от двора. Остальные
"оевропеенные" русские люди, в сущности, во взглядах на русскую
народность мало чем отличались от иностранцев, окружавших Цесаревича во время
его воспитания; все они, признавая факт существования русской империи и считая
русскую народность безличною, понимали лишь политический русский патриотизм:
"осязали тело России и не признавали в нем души".
Павлу рассказывали историю его отца, как человека, желавшего
добра России и ею непонятого и неоценённого, и в юноше, на первых порах его
самостоятельной деятельности, явилось желание подражать во всем отцу и быть
продолжателем начатых им и прерванных в самом начале преобразований.
Пристрастие Цесаревича к Пруссии, бывшее следствием этого
настроения, усиливалось еще любовью его к "мелочам военной службы" и
убеждением в пользе для России прусского союза, поддерживаемое в Павле его
воспитателем, творцом "северного аккорда", графом Паниным. Что
касается до "мелочей военного дела", то они вообще привлекательны для
мальчиков известного возраста: "игра в солдатики", чуть ли не самая
распространенная из детских игр.
Еще более станет понятным увлечение Павла Петровича военным
делом, если вспомним его убеждение, что внутренняя жизнь России и ее внешнее
достоинство зависят не от нравственных сил русского народа, а от качества
внешней силы, управляющей его судьбами.
Отсюда только объясняется то удивительное обстоятельство,
что, подобно Петру III, Павел, по возвращении из Берлина в 1776 году, уже
проектировал иметь на русской службе наемные немецкие войска, для облегчения
русского народа от тягостей военной службы.
Для удовлетворения этого стремления Павлу Петровичу опять
приходилось обращаться к Пруссии, военным уставам которой подражали во всей
Европе, и к ее прославившемуся победами королю-полководцу. Возле него не было
Суворова, говорившего: "Русские прусских всегда били; что ж тут
перенять?". Румянцев же, Панин, Репнин и Салтыков были горячими поклонниками
Фридриха и его учреждений.
Сочувствие Цесаревича к Пруссии подогревалось постоянно
событиями, имевшими большое значение в его личной жизни: приездами в Петербург
принца Генриха, браком с Натальей Алексеевной и, наконец, поездкой в Берлин для
свидания с Софией-Доротеей. Теперь Павел Петрович мог собственными глазами
видеть и страну, казавшуюся ему идеалом возможного тогда для России
совершенства, и ее великого короля-полководца и философа.
Сначала, однако, прусские я войска не поддержали в глазах
Павла своей европейской славы. "В Кенигсберге, - писал он матери, - видел
я полки прусские и нашел, что действительно "славны бубны за горами";
но чем далее он ехал по Пруссии, тем приходил все в больший восторг.
"Видно, писал он, что имеют во всем пред нами века два
преимущества". Немецкая мелочность, аккуратность и необыкновенная
выдержанность во всех частях правительственной машины в особенности приятно
поражали Павла.
Личные отношения короля, не скупившегося на лесть Павлу и
окружавшим его русским, в свою очередь ласкали самолюбие Цесаревича и вызывали
в нем чувство благодарности. 20 июля он писал: "Здесь приняты все те,
которые имя русского носят, с таковою отличностью, зачиная с меня, каковой
изъяснить невозможно. Король со мной говорит восьмой день о разном и щупал меня
со всех сторон и при всяком случае изъяснялся, со слезами почти, говоря о вашем
величестве и о привязанности его к вам.
Подарил он мне перстень отменной величины с портретом своим
и восемь лошадей. Имя ваше здесь в таком почтении, и радость в сию минуту по
причине того, что изволили меня сюда отправить, неописанная, и вы не изволите
поверить всему тому, что я вам о сем изустно донесу".
Действительно, Фридриху было чему радоваться: он не только
успел, благодаря приезду Павла в Берлин, укрепить союз свой с Россией и
отдалить от нее Австрию, но и приобретал себе навсегда могущественного союзника
в самой России в лице наследника Екатерины. Без сомнения, Фридрих надеялся в
Павле видеть по отношении к Пруссии Петра III.
Создав для себя в Берлине политический "символ
веры", освященный родственными узами, Цесаревич в Берлине же и в прусском
духе "закрепил" в себе любовь и к "мелочам военной службы".
Когда он сделался императором, любовь эта удивляла современников. Павел
Петрович подражал Фридриху в одежде, в походке, в посадке на лошади.
К счастью Павла Петровича и его родины, он не заразился
бездушной философией и упорным безбожием Фридриха. Этого Павел Петрович не мог
терпеть, и хотя "враг" насеял много плевел, но доброе семя
удержалось.
Замечательно, что Екатерина, хорошо знавшая и сына, и
Фридриха, как бы не предвидела и не понимала всего значения, которое могла
иметь для России поездка Павла в Берлин. В письмах ее за это время к Павлу
Петровичу нигде не проскальзывает ни малейшей тревоги по поводу той опасной для
доверчивого Цесаревича близости его к прусскому королю, которая видна была из
его же писем.
Напротив, Екатерина была очень тронута вниманием, которым
окружали великого князя в Берлине.
"С крайним удовольствием, - отвечала она ему, -
усмотрела я, что вы благополучно приехали в Берлин и что прием вам был учинен
столь отличный, сколь и дружественный, о чем, как вам известно, я сомнения не
имела, знав долговременно расположение короля, всего его дома и подданных его;
вполне радуюсь, что вам доставила случай, тем пользоваться в полной мере.
Бог да благословит к вечному нашему спокойствию сей новый
ваш союз, с которым вас поздравляю; признаюсь, что радостных движений, до такой
степени, при первом вашем браке не чувствовала, нынешний же почитаю не токмо
как благопредсказание сердца моего, но еще как произведенный от исполнения
давнишнего моего желания, имев от 1767 года сию принцессу всегда в уме и
предмете.
Таковое мое, вам известное, к невесте вашей расположение, не
может иного, как умножено быть, её дорогими качествами, кои вы, столь живо мне
описываете, и отовсюду слуху моему подтверждаются. Наидружественнейшие
сантименты короля и всей фамилии соответствуют, совершенно, моему желанию и
ожиданию взаимности. Признаюсь чистосердечно, самолюбие моему льстит безмерно
честь неупадающего в свете русского имени".
Мало того, Екатерина не считала даже нужным и своевременным
оспаривать восторженных мнений его о Пруссии. "Рассуждение ваше о полках,
людях и землях, писала она Павлу, кои вы в проезд ваш видели, нахожу
основательным".
Это спокойствие Екатерины и ее удовольствие поездкой Павла
можно объяснить разве только тем обстоятельством, что поражающая быстрота
событий, происшедших после смерти Натальи Алексеевны, не давала Императрице
времени опомниться.
Желая как можно скорее женить сына на принцессе
Софии-Доротее, Екатерина думала только о лучшем средстве достигнуть своей цели,
и кто знает, не сам ли принц Генрих подсказал Екатерине поездку в Берлин
великого князя? Ею ускорялось задуманное сватовство, а все остальное, при
тревожном состоянии духа Императрицы в то время, казалось ей неважным.
Но, не придавая "особого значения" поездке
Цесаревича в Берлин, Екатерина не ошибалась в истинных намерениях Фридриха и
брала свои меры. Мы уже видели, что она не желала дозволить Софии-Доротее
привезти с собою в Россию кого-либо из близких ей лиц, в той, конечно, надежде,
что молодая великая княгиня, при этом условии, скорее и легче
"обрусеет".
Эту свою надежду она выражала в письмах своих к принцессе Софии-Доротее
и ее матери, жалуя им обеим, после сговора, знаки ордена Св. Екатерины и
применяя к ним девиз этого ордена: "за любовь и отечество".
"Получив знаки ордена Св. Екатерины, - писала Екатерина
Софии-Доротее, - вы будете носить знаки любви и отечества. Вот что говорит вам
чрез меня Россия, простирающая к вам свои руки. От вашей душевной красоты и от
доброты вашего сердца она ожидает, что вы, меняя отечество, будете относиться с
чувствами самой живой и глубокой привязанности к новому отечеству, которое вас
принимает, дав вам выбором предпочтение".
"Ваши услуги, - писала она принцессе-матери, - вполне
соответствуют девизу этого ордена: ваша дочь есть подарок, который вы делаете
отечеству".
Навстречу Софии-Доротеи Екатерина отправила в Мемель статс-даму
графиню Румянцеву (Екатерина Михайловна), супругу фельдмаршала, фрейлин Алымову
и Молчанову, бывших воспитанниц Смольного института, и состоявшего в кабинете
Императрицы у принятия челобитных, статского советника Пастухова (Петр
Иванович). Пастухов отправлен был исключительно затем, чтобы дорогою до
Петербурга обучать принцессу русскому языку.
25-го июля 1776 года цесаревич Павел Петрович оставил,
наконец, Берлин. Накануне, сопровождаемая своими родителями, выехала из Берлина
в Мемель и невеста (здесь будущая наша Мария Федоровна), чтобы вновь встретить
своего жениха в замке Рейнсберг, в котором приветствовал высоких
путешественников хозяин его, принц Генрих (Прусский).
В Рейнсберге Павел окончательно простился с Софией-Доротеей
и 28 июля отправился обратно в Россию через родной его невесте Шведт, где
познакомился с дядей ее матери, Фридрихом Генрихом, последним маркграфом
Бранденбург-Шведтским.
14 августа Павел Петрович был уже в Царском Селе. В это
время принцесса София-Доротея, прогостив в Рейнсберге и Шведте, подвигалась к
Мемелю, где она должна была проститься с сопровождавшими ее родителями и
покинуть свою родину.
Смутно было на душе молодой принцессы. Если после сговора
она восторгалась тем, что ее предпочли всем германским принцессам, то самая
мысль об ожидавшем ее величии не могла не пугать ее, ибо она соединилась с
мыслью о трудностях ее будущего положения среди русского двора, в полной
отчужденности от всего, что до сих пор ей было дорого.
Честолюбие не подавило в душе Софии-Доротеи других ее
чувств, и на пути к Мемелю она плакала, вспоминая об Этюпе и его невинных
развлечениях. В Мемеле, куда принцесса приехала 13 августа, горесть ее достигла
высших своих пределов. Здесь, быть может вследствие слез, возбуждаемых мыслю о
разлуке, принцесса простудилась, что вынудило ее статс-даму, графиню Е. М.
Румянцеву, продолжить пребывание в Мемеле до 19 августа, т. е. 3 днями позже
срока, назначенного Екатериной, желавшей видеть Софию-Доротею в Петербурге не
позже 29 августа.
Чтобы избежать тяжелой сцены прощания с нежно любимой
дочерью, родители принцессы выехали из Мемеля в обратный путь через несколько
дней, рано утром, когда дочь их почивала крепким сном. При Софии-Доротее
оставлена была лишь ее горничная, некто Преториус.
Русская свита, которая окружила в Мемеле принцессу
Софию-Доротею, была уже отчасти знакома ей по сведениям, сообщенным ей Павлом
Петровичем.
"В Мемеле, говорит одна из встретивших ее фрейлин,
любимица первой супруги Павла Петровича, г-жа Алымова (Глафира Ивановна), нас
представили будущей великой княгине. Меня поразили ее красота, молодость и
простота в обращения. Когда дошла до меня очередь, она, с улыбкой обращаясь ко
мне, сказала, что великий князь особенно бранил меня.
Во всю дорогу она оказывала мне предпочтение; как казалось,
она была предубеждена против супруги фельдмаршала Румянцева (Петр
Александрович) и почти не обращала на нее внимания". Это известие,
впрочем, не может быть принято "без оговорок". Графиня Екатерина
Михайловна Румянцева, выбранная в статс-дамы к новой великой княгине, была
одной из симпатичнейших русских женщин XVIII века и могла возбуждать к себе со
стороны всех честных людей того времени лишь глубокое уважение.
Фельдмаршал Румянцев не отличался семейными добродетелями,
был плохим отцом и неверным мужем; на жене его лежали все заботы о воспитании
трех сыновей и по управлению имениями, и она, живя врозь с мужем, несмотря на
то, глубоко его уважала и свято исполняла обязанности матери и хозяйки.
Быть может, этот семейный разлад, о котором София-Доротея
должна была, к невыгоде Румянцевой, услышать от Павла Петровича (бывшего
горячим поклонником фельдмаршала) и поселил в принцессе недоверие к ее
статс-даме. Впрочем, самой графине Румянцевой принцесса не дала ничего
заметить, "будущая наша великая княгиня, писала графиня Румянцева мужу,
обошлась очень ласково со мной и, по-видимому, любезна очень" (из писем
графини Е. М. Румянцевой).
Предубеждение против графини Румянцевой, если только
доверять рассказу Алымовой, должно было, однако, скоро рассеяться при ближайшем
знакомстве принцессы с графиней. По крайней мере, мать принцессы Софии-Доротеи,
видевшая графиню Румянцеву в течение кратковременная пребывания своего в
Мемеле, впоследствии, при удалении графини Румянцевой от двора, отзывалась о
ней чрезвычайно лестно.
"Удаление супруги фельдмаршала, писала принцесса
великой княгине, очень огорчило меня (m'а fait une peine sensible). Я уверена,
что она была искренно привязана к вам, хотя, говоря вам правду, она не имела
друзей. Да и Бог знает, могла ли она иметь их в той среде, в которой она
вращалась.
Конечно, приобрести их можно не при дворе, где всё
подвержено почти ежедневным изменениям. Я знаю и ценю ее доброе сердце, а тон,
с которым она говорила о покойной великой княгине (Наталья Алексеевна), дурно
относившейся к ней, привел меня к благоприятному заключению о её характере.
Графине Румянцевой было в это время уже 62 года, и,
разумеется, общество и советы этой опытной и добродетельной женщины могли быть
только полезны новой русской великой княгине. Можно думать, что основанием
рассказа Алымовой послужила со стороны принцессы Софии-Доротеи (не привыкшей
еще рассчитывать слов своих на вес и меру) её естественная склонность беседовать
более с молодой девушкой, своей ровесницей, чем со старой и, быть может,
несловоохотливой матроной.
Для сопровождения принцессы по России до Риги прислан был в
Мемель Павлом Петровичем из Митавы русский посланник в Курляндии Симолин (Иван
Матвеевич), а затем присоединился к поезду назначенный для той же цели
Екатериной генерал Кашкин (Евгений Петрович). Сам Павел Петрович, возвращаясь
из Берлина в Петербург и заботясь об удобствах путешествия своей невесты,
назначил "места для ночлегов", начиная от русской границы, в виду
дурных ночлегов и плохой дороги в Курляндии.
Поэтому, выехав из Мемеля 19 августа, София-Доротея, после
отдыха в Митаве, где она была встречена вдовой Бирона (Бенигна Готлиба Бирон),
прибыла в Ригу лишь 24 августа. Молодая принцесса, вероятно не без удивления,
видела почти до самого Петербурга подобие своей германской родины.
Её встречали остзейские бароны, кругом неё слышалась
немецкая речь. Переход молодой принцессы в варварскую, "казацкую"
Россию, о которой так толковал прежде Фридрих, оказался не так резок, как могла
думать она. Приближение к Петербургу, где принцессу ожидала "знаменитая
северная царица", заставляло, однако, тревожно биться ее юное сердце; но в
Ямбурге, к ней выехал навстречу её жених и, несколько успокоенная его
присутствием, София-Доротея 31 августа 1776 года в Царском Селе увидела,
наконец, Екатерину II.
Императрица с нетерпением ожидала свою давнюю любимицу и
сама вникала во все подробности по приготовлению ей помещения в Зимнем дворце.
Вообще, во все время поездки Павла Петровича в Берлин, Екатерина показывала
себя нежной матерью, и новой своей невесткой гордилась как собственным своим
выбором.
Принцесса София-Доротея, после первой же встречи с
Екатериной, не могла, конечно не чувствовать себя польщенной теми знаками
любви, которыми встретила ее "Северная Семирамида".
"Сознаюсь вам, писала Екатерина 5 сентября г-же
Бьельке, я пристрастилась к этой очаровательной принцессе, пристрастилась в
буквальном смысле этого слова. Она именно такова, какую хотели: стройна как
нимфа, цвет лица белый, как лилия, с румянцем наподобие розы; прелестнейшая
кожа в свете; высокий рост с соразмерной полнотой и легкость поступи.
Кротость, доброта сердца и искренность выражаются у нее на
лице. Все от неё в восторге, и тот, кто не полюбит ее, будет не прав, так как
она создана для этого и делает все, чтоб быть любимой. Словом, моя принцесса
представляет собою всё, чего я желала, и вот я довольна".
Такое же впечатление произвела София-Доротея и на весь двор.
"Придворные, доносил своему правительству английский
поверенный Оукс, говорят с большими похвалами о принцессе Вюртембергской; они
хвалят её красоту и манеры. Великий князь, чувствует к ней, как кажется, такую
нежность, что принцесса, вероятно, будет иметь власть над сердцем мужа, подобно
своей предшественнице. Не благодаря превосходству своего ума, принцесса
Вюртембергская сделает из этого бесспорно лучшее употребление".
И принцесса спешила оправдать лестное о себе мнение. Через
день по приезде, 2 сентября, не успев еще отдохнуть с дороги, она занималась
уже изучением православной веры под руководством архиепископа московского
Платона, объяснявшегося со своей царственной ученицей по-французски; а 14-го
совершился переход Софии-Доротеи в православие, причем она наречена была Марией
Фёдоровной.
На следующий день торжественно было отпраздновано обручение
новой великой княгини с Павлом Петровичем, а 26 сентября совершено их
бракосочетание. Оно сопровождалось целым рядом придворных торжеств и народных
увеселений.
Жизнь великой княгини Марии Фёдоровны в новом ее отечестве
начиналась, по-видимому, под самыми благоприятными предзнаменованиями. Любимая
свекровью, мужем и всеми окружающими, будучи надеждой России, ожидавшей от нее
продолжения династии, великая княгиня со своей стороны старалась сделать все
возможное, чтобы упрочить за собой это счастливое положение.
Достоинства ее, казалось, служили ручательством того, что
она достигнет своей цели. Мария Фёдоровна страстно, полюбила своего мужа и,
между прочим, писала своей приятельнице, г-же Оберкирх: "Le grand-duc, qui
est le plus adorable des maris, vous fait des compliments. Je suis très aise, que vous ne le connaissiez
point, car vous ne pourriez vous empêcher de l'adorer et de l'aimer, et moi
j'eu deviendrais jalouse. Ce cher mari est un ange. Je l'aime à la folie"
(Великий князь, прелестнейший из
мужей, делает вам
комплимент. Я
очень рада, что ты его не знаешь, потому что ты не могла не обожать и не любить
его, а я бы стал ревновать. Этот дорогой муж - ангел. Я люблю его безумно), а
по отношению к Екатерине была нежной и послушной невесткой.
"Великая княгиня, писал Оукс 15 октября, продолжает
побеждать всех вежливостью и приятностью. В императорской семье теперь,
кажется, царствует большее согласие, чем когда либо". Сохранились
относящаяся к осени 1776 года записочки Екатерины к Павлу, в которых она проявляла
самые нежные чувства к молодой чете по случаю нездоровья своей невестки.
Перемена климата не прошла бесследно для здоровья Марии
Фёдоровны, после тёплого этюпского лета сразу испытавшей влияние холодной и
сырой петербургской осени: она страдала лихорадкой.
"Здесь без вас пусто, писала Екатерина Павлу по приезде
в Царское Село: лучшего удовольствия мне, а Царскому Селу украшения недостает,
когда вас в оном нет. Письмо ваше, сего утра писанное, я сейчас получила и
сожалею, что великая княгиня паки одержима была лихорадкой. Я мню, что ciе
приключилось от того, что транспирация, которая после пароксизма бывает, как ни
на есть прервана, и для того желательно, чтобы тепло держалось. Довольное ваше
состояние да продлит Всевышний, чего от сердца желаю".
"Сегодняшнее ваше письмо, писала она, спустя несколько
дней, принесло мне двойное удовольствие: первое, что великая княгиня
освободилась от лихорадки, а вы здоровы; второе, что завтра обещаетесь быть ко
мне, в ожидании чего сдержите слово. Обнимаю вас мысленно и посылаю вам обоим
двух тетеревов сегодняшней моей охоты".
Одно лишь воспоминание об Этюпе и родной семье заставляло
задумываться и скорбеть Марию Фёдоровну, тем более что она не надеялась на
скорое свидание с нею. "Я не жду этого счастья, писала она своей подруге,
и всякий раз, когда эта мысль приходить мне в голову, я делаюсь печальна и
задумчива на весь остаток дня".
Однако, при всех этих видимо-благоприятных обстоятельствах,
скромной этюпской принцессе, перенесенной неожиданно к пышному петербургскому
двору, вместо тихих удовольствий семейной жизни, пришлось скоро испытывать
горькое чувство разочарования и, в то же время, увидеть поруганными лучшие свои
привязанности и убеждения: августейшая свекровь, столь любившая сначала Марию
Фёдоровну, стала казаться своей невестке существом почти враждебным и сама
начала относиться к ней холодно и подозрительно.
Могучее влияние обаятельной личности Екатерины на Марию
Фёдоровну, к сожалению, не могло сгладить обнаруживавшейся постепенно разницы в
характере и мировоззрении их. Отчуждение, возникшее между ними, постоянно
обострялось обстоятельствами, коренившимися и в семейных отношениях русской
императорской семьи, и в политической жизни России того времени.
Еще при вступлении Павла Петровича в первый брак Екатерина
сочла необходимым выразить свой взгляд на обязанности своей невестки, преподав
ей правила ее поведения в особом "Наставлении великим княгиням
Российским".
Устраняя супругу наследника престола от всякого, даже
косвенного, влияния на дела политические, Императрица ограничивала круг
деятельности великой княгини ее семьей и строгим соблюдением всех форм, которые
были сопряжены с ее высоким званием.
Быть может, не было личности более способной и более готовой
выполнить эти требования Екатерины, как Мария Фёдоровна: она обладала всеми
семейными добродетелями, привыкла к скромному, тихому образу жизни, и,
разумеется, не в Монбельяре могла приобрести себе склонность к занятиям
политикой; напротив, молодой великой княгине не доставало именно политического
образования, знания света и людей.
Опытные государственные люди того времени справедливо
замечали, что "Мария Фёдоровна всегда была и останется женщиной, и ничем
более". В этом заключалась ее сильная и в то же время слабая сторона.
Честолюбивая, решительная невестка Императрицы, подобно
первой супруге Цесаревича, не могла бы удержаться от стремления играть
политическую роль, а это повело бы ее к столкновениям с Екатериной, к явной
борьбе Павла Петровича с матерью. Семейные добродетели Марии Фёдоровны,
напротив, смягчали отношения, обострявшиеся между матерью и сыном, и давали
надежду, что Павел Петрович найдет себе в семейном кругу отраду и утешение
среди невзгод своего политического положения.
Но, с другой стороны, блестящая личность Екатерины, ее
роскошный двор, отражавший на себе все достоинства и недостатки современной
образованности, сложные вопросы внутренней и внешней политики России - все это
не могло найти в новой великой княгинь беспристрастной и просвещенной оценки.
Ум ее, изощренный наблюдениями мелких домашних подробностей
маленького Этюпского двора, не мог обнять всей открывшейся перед ним
величественной политической панорамы, и Мария Фёдоровна оказалась вынужденной
смотреть на отдельные явления ее с точки зрения семейных отношений и ходячей,
обыкновенной морали.
Легко понять, к каким недоразумениям эта особенность
миросозерцания Марии Фёдоровны привела ее с самого начала среди блестящего
двора, окружавшего "венценосную поклонницу Вольтера и энциклопедистов".
К сожалению, дневник, веденный молодой великой княгиней со времени приезда ее в
Россию, был сожжен, так что мы лишены возможности от нее самой слышать о ее
новых впечатлениях.
Но в письмах Екатерины к Гримму есть, однако, указание, что
великая княгиня, даже год спустя по приезде своем в Россию, не вполне понимала
общество, окружавшее Екатерину, а потому и образ ее действий не всегда был
достаточно зрело обдуман. Не имея еще возможности оценить свою августейшую
свекровь, как государыню, Мария Фёдоровна уже осудила ее как женщину и мать.
С этих сторон Екатерина была доступнее для наблюдений, и эти
именно её стороны более всего отзывались на положении и самой великой княгини.
Ничего не зная в скромном доме своих родителей о крайней развращенности,
господствовавшей в то время при европейских дворах, не исключая и Берлинского,
и тщательно оберегаемая своею матерью от влияния энциклопедистов, которые
проповедовали чувственное наслаждение жизни, Мария Фёдоровна испытывала ужас,
видя "фаворитизм в России", как постоянное, всем известное учреждение.
Она, как и многие другие ее современники, не могла понять,
что при самых слабостях своих Екатерина оставалась великой женщиной, что её
фавориты были в тоже время ближайшими, доверенными слугами ее по управлению
огромной империей и что только те из них пользовались прочным влиянием, кто,
подобно Г. Г. Орлову и Потемкину, неустанной государственной деятельностью
оправдывали доверие к себе Государыни (прочие или были удалены от двора, как
Васильчиков и Зорич, или сами бежали от него, как Мамонов).
Марии Фёдоровне фаворитизм был тем более ненавистен, что,
наряду с ним, отношение Екатерины к сыну своему, как известно, не отличались, в
большинстве случаев, искренностью и теплотой.
Для великой княгини, обожавшей мужа и видевшей в родной
семье лишь проявление теплых чувств родителей к детям, эта холодность матери к
сыну также не могла не казаться чудовищной. Мы увидим далее, что великий князь,
эта кажущаяся жертва заблуждений своей матери, терпеливо и благородно
переносивший свое несчастье, приобретал в глазах своей доброй и мягкой супруги
"ореол мученика".
Разумеется, эта исключительно семейная, сердечная оценка
положения Павла Петровича по отношению к Екатерине также не могла не быть
односторонней: в семейную жизнь русских государей всегда вторгались влияния
политического свойства. Бесспорно, Екатерина никогда не была нежной матерью.
Голова всегда брала у нее перевес над сердцем; даже в её личных привязанностях
чувство всегда сдерживалось рассудком.
Императрице были жалки и смешны всякие чувства, носившие
характер сентиментальности; в этом отношении она также была в противоречии со
своей невесткой. Однажды, уже в старости, она серьезно просила Марию Фёдоровну
"не расстраивать своих нервов избытком чувствительности!".
Как мать, Екатерина всегда питала к Павлу спокойное и
доброжелательное чувство с полным сознанием своих родительских прав и
обязанностей. Холодность сердца у Екатерины, ее рассудочность, не допускают,
кажется, справедливости мнения, будто нелюбовь к Петру III перешла у Екатерины
и на ее сына; у неё незаметно преемственности чувств.
Вернее было бы предположить, что она боялась по отношению к
сыну преемственности умопомешательства в Гольштейн-Ольденбургском доме: Петра
III-го она положительно считала душевнобольным.
"Заметьте, пожалуйста, писала Екатерина г-же Бьельке 20
января 1776 г., по поводу слабоумия принца Петра Гольштейнского: в продолжение
15-ти лет вот уже третий случай умопомешательства в августейшем Ольденбургском
доме. Молю Бога предохранить его от этого на будущее время!".
Дурные к себе чувства Павел возбуждал в Екатерине
исключительно как враждебная ей политическая сила: в сыне Императрица видела
соперника себе во власти.
"Дурные к себе чувства, Павел Петрович, возбуждал в
Екатерине исключительно как "враждебная ей" политическая сила: в сыне
Императрица видела соперника себе во власти".
Ходили темные слухи, неизвестно кем распущенные, что
"Екатерина откажется от престола ко времени совершеннолетия Павла
Петровича"; а когда они не оправдались, то начались попытки склонить
великого князя к явной борьбе с матерью. Первая супруга Павла Петровича
(Наталья Алексеевна) также действовала в этом направлении, в чем, без сомнения,
помогал ей Н. И. Панин, пользовавшийся сильным влиянием на своего воспитанника.
Сознавая свои обязанности, как мать и государыня, Екатерина
еженедельно призывала Павла для слушания государственных дел; но из этих
еженедельных занятий она могла только вынести убеждение, что "ее
политические взгляды совершенно противоположны взглядам ее сына".
Почти все эти мысли Павел выразил в своем "Рассуждении
о государстве вообще" и представил их Екатерине в 1774 году. Последствия,
которые могли бы иметь для страны меры, указанные Павлом, не могли укрыться от
прозорливого государственного ума Екатерины, горячо любившей Россию, верившей в
здравый смысл своего народа и дававшей широкий простор самодеятельности своих
подданных.
Неизвестно, пыталась ли Екатерина выяснить сыну его
заблуждения; но Павел Петрович остался до конца своей жизни верен этим своим
началам, надеясь проведением их в жизнь устранить все мнимые или действительные
недостатки, обнаруживавшиеся в Екатерининское царствование. Тем более страдал
он, видя "не сочувствие матери к его идеям" и чувствуя свое бессилие.
Даже в частных случаях обнаруживалось несогласие взглядов Павла и Екатерины.
Великий князь, строгий ревнитель законностей и порядка,
всегда предлагал своей матери, снисходительно относившейся к людским порокам и
слабостям, суровые меры взыскания с виновных в нарушении закона.
"Велела я ему со Стрекаловым, писала Екатерина
Потемкину после усмирения Пугачёвского бунта, прочесть всю cию пакотилью
(сверток бумаг), и он сказал Степану Фёдоровичу, прочтя прощение бунта, что
"это рано", и все его мысли клонились к строгости".
Единственная область, где сходились до известной степени
взгляды Екатерины и ее наследника, была в описываемое время область внешней
политики: союз России с Пруссией был снова подтвержден в 1777 году, после брака
Павла с Марией Фёдоровной. Но прусские симпатии Павла не могли нравиться
Екатерине, которая связь свою с Пруссией считала временной и готова была
изменить свою политику, как только представился бы лучший способ для
обеспечения выгод и положения своей империи.
После одной беседы с Павлом Петровичем по этому поводу
Екатерина с горестью заметила: "Вижу, в какие руки попадет империя после
моей смерти! Из нас сделают провинцию, зависящую от воли Пруссии. Мне больно
было бы, если бы моя смерть, подобно смерти императрицы Елизаветы, послужила
знаком изменения всей системы русской политики".
Неудивительно, поэтому, что при полном несходстве своих
мыслей с мыслями Павла, Екатерина, дав ему почетный сан генерал-адмирала, в
течение всего своего царствования старалась держать его вдали от дел.
При таких обстоятельствах холодность Екатерины к сыну
естественно высказалась всюду, где он являлся как лицо политическое, и наоборот
чувство матери заметно было в Императрице, когда дело шло о событиях чисто
семейного характера. Как частный человек, Цесаревич возбуждал к себе полное
участие и уважение.
Это была натура горячая, нервная и восприимчивая. Его
веселость, остроумие, утонченная вежливость, невольно привлекали к себе
каждого; а рыцарский, благородный образ мыслей, чистейшая нравственность,
постоянное стремление к правде выгодно выделяют его из среды пресыщенного
чувственностью и руководимого эгоизмом общества второй половины XVIII века.
К сожалению, дурные черты его характера не были сглажены
воспитанием. Резкость, раздражительность и упорство, замеченные в нем еще с
детства, с летами еще более развивались.
"С лучшими намерениями в мире, вы, все-таки, заставите
себя ненавидеть", говорил Павлу его друг и наставник Порошин (Семен
Андреевич), указывая ему на эти его недостатки. Его впечатлительность
соединялась с крайнею неустойчивостью впечатлений; фантазии развивалась в ущерб
рассудку.
Быстро схватывая мелочные подробности предмета, великий
князь упускал из виду его сущность. Оттого в характере Павла был целый ряд
противоречий. Добрый от природы Павел проявлял, иногда жестокость, которой сам
потом стыдился; будучи слаб характером, он проявлял иногда непоколебимую
твердость там, где менее всего ее ожидали. Но нравственный мир Цесаревича сам
по себе был действительно прекрасен.
Искреннее стремление к законности соединялось у Павла
Петровича с возвышенным религиозным чувством; строгое соблюдение установленного
порядка считал он условием существования каждого благоустроенного государства,
а в области веры искал опоры в невзгодах политической своей жизни.
Это спасало его от искушения соперничать с матерью во
власти, и он терпеливо выносил свободные нравы Екатерининского двора.
Свято почитая родственные узы и оказывая Екатерине все знаки
сыновнего уважения, Павел Петрович считал своею обязанностью, в качестве
наследника престола, подавать собою пример для подданных своим безусловным
повиновением и государыне. Посторонние влияния, действуя на ум и самолюбие
Павла, возбуждали его против Императрицы и собирали вокруг него враждебную ей
политическую партию; но сам Цесаревич был всегда чужд этим проискам, полагая
свою награду в покорности воле Провидения и сознании исполненного долга.
Личные интересы стояли для него на втором плане, и многие из
его современников сильно ошибались, приписывая повиновение Павла Екатерине -
боязливости, а его неудовольствие по поводу замечаемых им непорядков -
сварливости его характера и оскорбленному самолюбию.
Цесаревич был глубоко искренен, когда писал Остен-Сакену:
"Если бы мне надобно было образовать себе политическую партию, я мог бы
умолчать о беспорядках, чтобы пощадить известных лиц; но будучи тем, что я
есмь, для меня не существует ни партий, ни интересов государства; а при моем
характере мне тяжело видеть, как дела идут вкривь и вкось, и что причиной тому
небрежность и личные виды. Я желаю лучше быть ненавидимым за правое дело, чем
любимым за дело неправое".
Эти высоконравственные черты Цесаревича делали его особенно
дорогим для его молодой, добродетельной супруги. Сама нуждаясь в опоре среди
столь тяжких и новых для себя обстоятельств, Мария Фёдоровна находила, однако,
в себе силы поддерживать бодрость духа в великом князе.
"Нежность и любовь между великим князем и его супругой
были совершенны", говорит князь Ф. Н. Голицын, находившийся при их дворе с
1777 года. "Невозможно, кажется, пребывать в сожитии согласнее, как они
долгое время пребывали. Мы не могли на столь счастливое супружество довольно
нарадоваться, и cиe имело великое влияние над петербургской публикой и
усугубило во всех усердие и любовь к их будущему государю".
Иностранные дипломаты, также свидетельствуя о полном
согласии между супругами, отмечали, вместе с тем, выгодную перемену,
происшедшую в Павле Петровиче после брака с Марией Фёдоровной.
"Первая супруга великого князя, писал Харрис
(английский посланник при русском дворе), сумела отыскать искусство управлять
им до такой степени, что он распустил немногих товарищей, по-видимому выбранных
им самим; и с тех пор его общество, его развлечения, даже самые чувства все
вполне подчинилось его жене. Она едва позволяла ему развивать умственные
способности, вследствие чего нрав его из живого и быстрого сделался тяжелым,
грустным и апатичным.
Так как характер настоящей великой княгини совершенно
противоположен нраву прежней, то и сам великий князь является теперь в
совершенно ином свете. Она кротка, приветлива и глубоко проникнута понятием о
супружеских обязанностях; он сделался разговорчив, весел и чаще проявляет свою
личную волю.
Она постоянной услужливостью и вниманием вполне заслуживает
его привязанность, и он очень ее любит. В настоящую минуту они совершенно
счастливы друг другом; но я опасаюсь, что счастье их не может быть
продолжительно посреди двора, столь безнравственного и так странно
составленного.
Он всегда выказывает благосклонность, которая иногда кажется
лестной той даме, к которой бывает отнесена; а великая княгиня должна обладать
необыкновенным запасом твердости и добродетели, чтобы обойти многочисленные
искушения, которые встретятся ей на пути и которым поддались все, без
исключения Императрицы этой страны".
В трудном положении Мария Федоровна имела при себе сначала
одно лицо, которое могло, хотя отчасти сочувствовать и помогать ей своими
советами, это - свою статс-даму графиню Е. М. Румянцеву. Эта добродетельная
женщина полюбила свою юную, неопытную повелительницу и, без сомнения, отчасти
руководила ею; даже удаление ее от должности, скоро последовавшее, мать Марии
Фёдоровны, принцесса Доротея, объясняла тем, что преданность Румянцевой к
великой княгине не нравилась Императрице.
Но мало-помалу Мария Фёдоровна осмотрелась, привыкла к новой
своей жизни и успела даже в начале 1778 г. завязать секретную переписку со
своей матерью, пользуясь случаями поездки в Монбельяр и обратно доверенных себе
лиц (до этого времени мать и дочь не имели вероятно возможности свободно писать
друг другу, ибо письма, доверяемые почте или курьерам, могли быть
перлюстрированы).
Само собою разумеется, откровенная переписка с нежно любимой
матерью была для Марии Фёдоровны некоторым утешением в разлуке с семьей и в то
же время помогала ей легче переносить тягости своего положения. Вот начало
первого письма принцессы Софии-Доротеи, от 21 июля 1778 года, из Этюпа:
"Вы не можете, дорогое дитя, и представить себе того
удовлетворения и счастья, которое испытывало мое сердце при чтении ваших
дорогих писем. Нужное участие, которое я принимаю в вас, основание быть так
уверенною в вашем счастье, которое доставляет вам несравненный великий князь, -
вот предметы, почти всегда меня занимающие; уверенность же в вашем счастье не
может для меня возобновляться достаточно часто.
Я ясно вижу руку Промысла, действующего на вас, и
благословляю Его за милость, которую оказал Он, сохранив сердце ваше непорочным
среди светских соблазнов и дурных примеров, которыми вы окружены. К несчастью,
в наши дни религия уважается так мало, что даже люди благочестивые часто бывают
вынуждены молчать о ней, и это не вследствие угождения людским слабостям, а
вследствие той мудрой осторожности, которая предписывает нам говорить только в
случае необходимости или в уверенности, что можно сделать добро.
Вы вполне правы, дорогое дитя, жалуясь на испорченность
(égarement) Императрицы. В природе нет ничего более жёсткого, как сердце,
которое предалось своим страстям и в этом самозабвении не видит ничего кругом
себя. Я понимаю страдания, которые вы должны испытывать, присутствуя при всех
возмутительных сценах.
Ради Бога, дорогое дитя мое, продолжайте так, как вы начали
и никогда не позволяйте себе ничего такого, что имело бы даже вид порицания;
пусть священный сан матери нашего великого князя побудит вас терпеливо
переносить то стеснение, которое вы испытываете. Я узнала об огорчениях,
вынесенных вам в начале вашего замужества. Об этом уведомил меня король
(Фридрих II).
Бог свидетель, как я была опечалена ими и как я
благословляла Его, когда за ними последовало ваше полное счастье. Мне говорили
даже в это время, что вы вздумали иметь при себе фаворита (un amant) и что
выбор пал на молодого графа Румянцева-младшего (граф Сергей Петрович); но это
не беспокоило меня, потому что я уверена была в вашем образе мыслей и в ваших
нравственных правилах.
Пренебрежение к нашим обязанностям есть единственное
действительное несчастье, которое может постигнуть нас, и пример, который вы
видите пред своими глазами, может только уверить вас в этой истине: нет ничего
более тяжкого и ужасного, как общественное презрение.
Как мне это ни прискорбно, но более чем кто-либо я убеждена
в том, что при жизни Императрицы я лишена буду счастья увидеться с вами.
Этот срок ужасает меня; я так нежно люблю вас, что, несмотря
на очевидную невозможность, надежда на противное не покидает меня... Я знаю,
что Императрица вынуждена будет стесняться ради иностранки и что не любят
выказывать своих слабостей пред людьми. Я думаю, как и вы, что в основе своей
характер Императрицы не так дурен: ее благосклонность (galanterie) находится в
связи с потребностью пользоваться людьми.
Я глубоко сожалею, что она не вкусила того счастья, которое
заставляет испытывать материнское чувство, и не воспользовалась тем вашим
доверием и тою дружбою, которую вы сохранили для меня".
Эти строки горячо любимой матери, без сомнения, могли только
укрепить в Марии Фёдоровне ее нравственную стойкость и внести дух примирения во
взгляде на Екатерину. Но еще большее значение должны были иметь для нее похвалы
матери Павлу Петровичу.
"Вы не поверите, писала принцесса, как я почитаю, люблю
и восхищаюсь нашим великим князем за его превосходный образ действий.
Добродетель часто имеете свои шипы, и вот чем ценно выполнение обязанностей.
Таково положение и этого достойного принца, который до сих пор находит
вознаграждение лишь в самом себе и в удовольствии делать добро из любви к
добру. Он по справедливости заслуживает всей вашей нежности и всего вашего
внимания, чтобы усладить те скорби, которым он подвержен.
Участь великих князей и великих княгинь никогда не была
счастлива; это горькая правда. Но должно для Бога делать то, чего невозможно
делать иначе: только исполняя свои обязанности, можно пользоваться тем
внутренним миром, которого не в состоянии нарушить все даже взятые вместе
людские несправедливости. Ради Бога, ободряйте вашего дорогого и достойного
великого князя собственным примером, чтобы он не впал в уныние.
Его положение трудное и щекотливое. Пусть Бог подает ему
навсегда то благоразумие в поведении и ту спокойную мудрость, которая является
плодом размышлений и которая делает его образцом доброго сына и самого
добродетельного и уважаемого человека".
Впрочем, стремясь поддержать мир и согласие в императорской
семье, принцесса Доротея отчасти сама содействовала отчуждению Павла от
Екатерины, укрепляя в великокняжеской чете чувства преданности Пруссии и
Фридриху.
"Я убеждена, писала она дочери, что король истинно вас
любит и уважает. Он нежно привязан к великому князю, близко к сердцу принимает
ваше благосостояние и при каждом случае дает заметить, что он много думает о
вас и чрезвычайно доволен вашими действиями. Излишне было бы мне говорить вам,
мой ангел, о том удовольствии, которое вы доставляете мне своими чувствами по
отношению к этому великому человеку.
Свою любовь ко мне вы доказываете нежною привязанностью к
нашему семейству и к стране, которая так сильно меня интересует; впрочем,
любовь к отечеству есть чувство до того естественное, что его нельзя
рассматривать как заслугу.
Как можно чаще, дорогое дитя мое, говорите великому князю,
что я люблю его и что близко к сердцу принимаю я ту привязанность, которую он
сохранил к королю, к семейству и моему отечеству. Мне так утешительно говорить
себе с уверенностью, что он постоянно будет их другом и покровителем, и что он
будет полагать истинную свою славу в счастье народов его обширной
империи".
Эти внушения принцессы поддерживались бывшим воспитателем
Павла Петровича, графом Н. И. Паниным, имевшим на Цесаревича сильное влияние.
Несомненно, что Панин не был другом Екатерины и медленно, но успешно поселял в
Цесаревиче недоверие к матери. Разумеется, внушения графа Панина о важности для
России союза с Пруссией, о вреде фаворитизма для России, могли быть искренни;
но трудно допустить в опытном государственном дельце ту односторонность
взглядов, которую он проявлял в беседах своих с великим князем и которая может
быть объяснена лишь "задними мыслями".
Очевидец царствования Петра III и даже участник его
свержения с престола, он не разъяснил своему питомцу истинного смысла событий
того времени, приведших к восшествию на престол Екатерины II.
Очевидец царствования Петра III и даже участник его
свержения с престола, граф Никита Иванович Панин не разъяснил своему питомцу
(здесь великий князь Павел Петрович) истинного смысла событий того времени,
приведших к восшествию на престол Екатерины II и Павел с полным убеждением
писал в 1778 году брату его, графу Петру Ивановичу Панину:
"Вступил покойный мой отец на престол и принялся
заводить порядок; "но стремительное его желание завести новое"
помешало ему, благоразумным образом приняться за оный; прибавить к сему должно,
что "неосторожность, может быть, была у него в характере", и от нее,
делал многие вещи, наводящие дурные импрессии, которые, соединившись с
интригами против персоны его, а не самой вещи, погубили его"...
Умалчивая о том, что на его обязанности лежало выяснить
своему воспитаннику (здесь Павел, до своего вступления на престол, считал мать
виновницей гибели своего отца), Панин, сам не отличавшийся добродетелью,
распространялся перед Павлом и Марией Фёдоровной на тему "о вредном
влиянии безнравственности двора на общество", своими рассуждениями, с одной
стороны удовлетворяя самолюбию молодых супругов, а с другой - прозрачно намекая
"на дурные стороны царствования Екатерины".
Не встречается нигде ни одного указания, чтобы Панин,
сотрудник Императрицы по управлению обширной империй, лучше, чем кто-либо знакомый
с многосторонней деятельностью Екатерины, "хоть одним словом обмолвился
пред царственным своим воспитанником в пользу его матери".
Эта система умолчания с одной стороны и подчеркивания с
другой, во всяком случае, заставляет видеть в графе Н. И. Панине ловкого и
хитрого честолюбца, стремившегося держать Павла Петровича под исключительным
своим влиянием. Искренность желания Панина, во что бы то ни стало, поддерживать
союз с Пруссией может быть заподозрена.
Панин, заведовавший в первую половину царствования Екатерины
нашими внешними сношениями, не мог не знать, что Фридрих II, "обязанный по
союзному договору с Россией поддерживать ее во время первой Турецкой войны
денежными субсидиями, а в случае надобности и оружием", в сущности,
добивался "только раздела Польши с целью увеличений своих владений".
Когда в 1777 году Австрия, без войны, отрезала себе от
Турции Буковину, то, в ответ на требование России "произвести совместное
давление на Австрию, чтобы побудить ее отказаться от этого захвата",
Фридрих дал заметить петербургскому кабинету, что "Пруссия не может
считать важным для себя дела, столь далёкого от ее границ".
Панин в супруге Павла Петровича, тесно связанной с Пруссией,
желал видеть не врага, а благосклонного союзника. И действительно, он скоро
успел приобрести полное доверие Марии Фёдоровны. Полного нравственного
подчинения себе великокняжеской четы Панину было тем легче достигнуть, что
заменивший его в заведывании двором великого князя (еще до первого брака Павла)
Н. И. Салтыков не сумел, по нравственным своим качествам, приобрести доверия ни
Павла, ни Марии Фёдоровны.
Салтыков был ловкий, но ограниченный царедворец, сумевший
выйти в люди именно благодаря своему "безличию и искусству
"казаться", а не быть". Вероятно, благодаря этим качествам, он
долгое время находился даже на дурном счету у великокняжеской четы: разделяя
общее мнение, она считала его "шпионом Екатерины, обязанным доносить ей о
действиях великого князя и его супруги".
Прочие лица, находившиеся при малом дворе, в политическом смысле
были совершенно незначительны: то были или товарищи детства Павла, из которых
особенно близок к нему был родственник Панина, князь Александр Борисович
Куракин, или только что начинавшие свое служебное поприще молодые люди (графы
Михаил, Николай и Сергей Румянцевы, сыновья фельдмаршала и статс-дамы Марии
Фёдоровны), или лица, составлявшие придворный штат.
Из числа последних, особенно, выдавались иностранцы, бывшие
ранее преподавателями цесаревича: библиотекарь Генрих-Людвиг Николаи из
Страсбурга, и родственник его, чистокровный француз по происхождению и
характеру, Франц-Герман Лафермьер.
Из фрейлин, вновь назначенных к великой княгине в 1777-м
году, умом своим обращала на себя внимание Е. И. Нелидова, подобно Алымовой
(Глафира Ивановна) определенная ко двору тотчас по выпуске своем из Смольного
монастыря. Почти в одно время с Нелидовой появились при малом дворе лейтенант
Сергей Иванович Плещеев, назначенный состоять при цесаревиче по его званию
генерал-адмирала, и камер-юнкер Федор Федорович Вадковский.
Влияние этих трех лиц на молодую чету сказалось уже гораздо
позднее.
При таких условиях начался "новый период жизни Марии
Фёдоровны, который можно назвать семейно-политическим": ибо, во все время
пребывания своего в сане великой княгини, Мария Фёдоровна в семейной сфере
своей деятельности постоянно должна была сообразоваться с условиями и общего
политического положения.
Разумеется, что дело не обошлось без ошибок с ее стороны,
говоря правду, довольно крупных; но они, объясняясь вполне обстановкой, среди
которой находилась Мария Фёдоровна и как германская принцесса, и как русская
великая княгиня, служат в то же время выражением светлых сторон ее личности:
внутренний разлад с Екатериной возник на почве нравственной и религиозной, а
любовь к Германии и в частности к Пруссии, основываясь на жизнерадостных
детских впечатлениях и семейных привязанностях, глубоко укоренившихся в мягком
сердце Марии Фёдоровны, поддерживалась ложной уверенностью, разделяемой главным
из русских дипломатов того времени, что "страна эта может быть только
другом ее нового отечества, России".
В области истории, "понять заблуждение, - значит
простить его".
Было еще одно обстоятельство, неприятно лежащее на сердце
великой княгини; это чрезмерные ожидания, которые за границей многие частные
лица связывали, в личных своих интересах, с приездом Марии Фёдоровны в Россию.
Преувеличивая богатство нашего отечества, не имея точных сведений о
правительственном значении великого князя, о его денежных средствах, они
добивались, "считая все возможным и надеясь на доброту великой
княгини", различных материальных выгод.
Так, монбельярские фабриканты обращались к Марии Фёдоровне,
через отца ее, с просьбой о даровании им монополии на право торговли в России
ситцем; уже одна возможность подобного ходатайства ясно показывает, какими
глазами смотрели на Россию в Западной Европе. Нечего и говорить, что
ходатайство это было отвергнуто (здесь через письмо великого князя к отцу Марии
Федоровны).
Многие стали обращаться к Марии Фёдоровне за денежными
пособиями, не думая, конечно, что русская великая княгиня, часто сама,
нуждается в деньгах. Екатерина мало обращала внимания на финансовое положение
своего сына, и молодые супруги не всегда могли уделять часть своих доходов на
дела благотворения, приличествующие их высокому сану.
Между тем, к Марии Фёдоровне обращались за помощью лица,
надеявшиеся на полное обеспечение своей судьбы и отчасти имевшие на то право,
как, например, воспитатель ее братьев, Моклер; его примеру следовали и другие
жители Монбельяра; есть известие, что брак Павла с Марией Фёдоровной привлек в
Россию многих монбельярцев.
Не имея возможности удовлетворять просьбам своих
соотечественников, часто совершенно безосновательным, Мария Фёдоровна, должна
была возбуждать против себя упреки в скупости. Родители ее, надевшиеся
облегчить свое стесненное финансовое положение после брака своей дочери,
получили от Екатерины ежегодную пенсию спустя лишь полтора года, уже по
рождению старшего сына Марии Фёдоровны, Александра Павловича.
Зиму 1776-1777 года молодые супруги прожили в Зимнем дворце,
принимая участие во всех придворных собраниях и разного рода торжествах; они
присутствовали также и на торжестве 50-летнего юбилея Академии наук,
праздновавшемся 29 декабря 1776 года. Но шумная жизнь среди пышного двора
Екатерины, необходимость быть постоянно на людях, подвергаясь наблюдениям
тысячи нескромных глаз, не могла не стеснять Марии Фёдоровны, привыкшей совсем
к другому образу быта.
Великая княгиня чувствовала себя "дома", только в
небольшом избранном кружке близких лиц, собиравшихся у великокняжеской четы по
вечерам для литературных чтений, легкой непринужденной беседы и весёлых игр.
Душой этих собраний был живой, словоохотливый француз
Лафермьер, которого заразительная веселость, чистота души, при открытом
характере и мягких манерах, невольно привлекали к себе каждого; для Марии же
Фёдоровны Лафермьер был притом еще земляк: он, вместе с родственником своим
Николаи, был родом из Эльзаса, к югу которого прилегает Монбельяр, а на
чужбине, при нравственном одиночестве Марии Фёдоровны, это значило уже много.
Более свободной, независимой жизнью Павел Петрович и Мария
Фёдоровна могли жить лишь летом, сначала на Каменном острове, а потом в Царском
Селе и Петергофе, куда они следовали за Екатериной. Каменный остров составлял
собственность цесаревича; здесь у него был небольшой дворец (Екатерина подарила
его Павлу в 1763 году), при котором он основал Инвалидный дом для нижних чинов
морского ведомства. При освящении этого дома молодая чета и присутствовала 24
июня 1777 года, веселая и счастливая.
Еще 3 июня Павел писал архиепископу Платону: "Сообщу
вам хорошую весть; я имею большую надежду о беременности жены моей. Зная ваши
сентименты ко мне и патриотические ваши расположения, сообщаю вам cие, дабы вы
вместе со мною о сем порадовались".
Надежда эта должна была чрезвычайно обрадовать и Екатерину,
страстно желавшую иметь внука. Быть может, именно тотчас по получении этого
известия Императрица, в знак искреннего своего удовольствия, подарила молодой
чете в 5 верстах от Царского Села 362 десятины земли с деревеньками: Линна и
Кузнецы.
Здесь Мария Фёдоровна задумала основать летнее свое пребывание,
которое могло бы устройством своим напоминать ей Этюп, столь далекий теперь от
нее и вместе с тем столь близкий ее сердцу; на первое же время, летом 1777
года, выстроены были для Павла охотничьи домики: "Крик" и
"Крак", получившие эти названия в подражание немецким старинным
охотничьим павильонам.
Вероятно, Павел отказался от подарка в пользу своей супруги;
ибо позднее, распределяя свое имущество в духовном завещании 1788 года, он
вовсе не упоминал об этом даре Екатерины, названном в честь его "селом
Павловским или просто Павловском".
Но это сравнительно-спокойное и счастливое для Марии
Фёдоровны время отравлено было для нее политическими заботами, вызванными
приездом 5 июня в Петербург шведского короля Густава III.
Утвердив в Швеции монархическую власть низвержением
олигархии, Густав мечтал об усилении и политического значения своей страны: ему
хотелось приобрести от Дании Норвегию и обеспечить шведскую Померанию,
охваченную прусскими владениями, от возможных покушений на нее Фридриха II.
Того и другого надеялся он достигнуть с содействием России;
при свидании с Екатериной и ее наследником он надеялся также "сгладить
недоразумения, существовавшие между Россией и Швецией". Будучи родным
племянником Фридриха II по матери, Густав не обманывался на счет истинных
намерений своего дяди-захватчика и надеялся передать свои чувства к нему и
Павлу Петровичу.
Тем сильнее было удивление Густава, когда он из уст Павла
услышал речи, приличные лишь "страстному пруссаку". И когда король
попробовал выяснить основание столь неожиданной привязанности цесаревича к Пруссии,
то цесаревич сослался на "родственные чувства к Фридриху".
Естественно, что ни Густав, ни Павел не могли понять друг
друга: один на царственных собеседников преследовал цели, предписываемые ему
здравой "национальной политикой, считая, подобно Фридриху II,
родственниками только тех, кто мог бы быть ему полезен при достижении этих
целей", тогда как другой придерживался мечтательного, сентиментального
взгляда на международные отношения, воображая, будто "народные интересы
могут быть обеспечиваемы родственными связями государей".
Павел не хотел понять, что в этом случае у государей имеются
обязанности повыше родственных.
Разговором своим со шведским королем Павел Петрович остался
видимо недоволен; но уверенность "в правоте своих взглядов" звучит в
каждом слове письма его к Н. И. Панину, которому он поспешил сообщить разговор
свой с королем.
"Король стал мне говорить про родство и связь с нами,
говоря, что он знает, кто его хотел с Россией поссорить и кто его неприятель
первый. Попрося его, чтобы он мне открылся, он мне сказал, что то король
прусский и что он наверно знает, что иного не ищет, как чтоб отхватить шведскую
Померанию. Я ему на cиe ответствовал, что если и предполагать оному королю
намерение больших приобретений, то конечно не с сей стороны, по малости и
дурноте земли в сравнении других земель, его окружающих.
Он, замолчав, мне сказал, что он знает хитрые намерения сего
государя и сколько он ненавидит его и что если бы до войны дошло, то он,
конечно, оную схватит. Здесь я ему приметил, что cie будет со всяким и что если
бы он, король, с нами воевал, то бы отнял у нас Финляндию, если бы удалось, а
мы у него остаток оной"...
Разумеется, что отпор, данный Павлом Петровичем шведскому
королю, встретил полное сочувствие и со стороны его супруги, тем более что она
предполагала в Густаве намерения, враждебные интересам ее семьи.
Именно в это время Мария Фёдоровна занята была мыслью женить
молодого принца Петра Гольштейнского, находившегося под опекой Екатерины, на
сестре своей Фредерике: молодой принц Петр, считавшийся наследником дяди
своего, герцога Ольденбургского, казался для Марии Фёдоровны желанным женихом
для ее сестры и по нравственным своим качествам, так как он воспитан был в
строгих немецких правилах, в духе монбельярского семейства.
Для успеха задуманного сватовства нужно было, однако,
заручиться согласием Императрицы, что, при внимании, которое оказывала невестке
Екатерина, и при содействии Панина, казалось нетрудным. Приезд Густава грозил
разрушить эти планы, в виду слухов, что король желал пристроить за принца
Гольштейнского свою сестру.
"Ради всего на свете умоляю вас, дорогой граф, писала
Мария Фёдоровна после приезда Густава Н. И. Панину, - устройте дела так, чтобы
надежда моя могла возродиться. Этим вы бесконечно и навсегда меня обяжете".
Кажется, однако, что эти опасения великой княгини не имели оснований, и по
отъезде шведского короля ей оставалось только радоваться, что его намерение
восстановить Павла Петровича против Пруссии не увенчалось успехом.
"Думаете ли вы, писала она Панину, что король шведский
имел только в виду поссорить наш двор с двором прусским? Нужно признаться, что
это намерение короля не доставило мне большого удовольствия; но я надеюсь, что
его советы не будут иметь большого влияния".
В начале сентября "молодой" двор должен был
переехать из Царского Села обратно в Петербург. Переезд этот возбуждал, однако,
тревогу в молодых супругах и какое-то "смутное опасение за будущее".
"Признаюсь вам, писала Мария Фёдоровна в день своего
отъезда, 9-го сентября, графу Панину: я покидаю Царское Село с живейшим
чувством сожаления. Воздух свободы, которым дышать там, принес мне благо,
которого я не сумею выразить; он был также полезен в физическом и нравственном
отношении и для великого князя. И мы бросаем все это, чтобы на 8 месяцев
заключиться в городе!
Конечно, я чрезвычайно люблю наш добрый, хороший Петербург,
и я так же охотно жила бы в нем, как и здесь, если бы можно было там делать
немного больше того, что мы желаем; но, увы, вы знаете лучше меня, что
происходит на самом деле. В особенности, любезный граф, пожалейте обо мне: вы
знаете что ожидает меня в декабре месяце.
Не знаю отчего, но я крайне боюсь этого времени, хотя
затрудняюсь объяснить это. Вы меня спросите, боюсь ли я умереть? Нет, потому
что я хорошо сложена, крепка и совершенно здорова; эти три условия внушают мне
надежду на самые счастливые роды.
Стало быть, это не боязнь, но что ж это? Побраните меня,
любезный граф, я этого заслуживаю; я чувствую, что я смешна; но я всегда пред
вами такова, какова на самом деле. Великий князь боится зимы так же, как и я.
Это еще более усиливает мою скорбь, и когда он высказывает мне свои опасения, я
пытаюсь рисовать ему все в розовых красках".
Отсюда видно, что главной причиной тревожного настроения
молодых супругов было состояние здоровья великой княгини, хотя нет сомнения,
что Екатерина на этот раз готова была сделать все возможное, чтобы успокоить и
ободрить свою невестку. Притом осень 1777 года была даже для Петербурга бурна и
ненастна; в ночь с 9 на 10 сентября, через несколько часов по прибытии в
столицу молодой четы из Царского Села, Петербург постигло страшное наводнение,
стоившее жизни многим жителям столицы.
Почти не принимая, благодаря своему положению, обычного
участия в жизни двора, Мария Фёдоровна разделяла заботы своего супруга о
воспитании будущего их ребёнка; в разговорах о том проходило, вероятно, все
свободное время супругов: ибо во всех письмах своих за это время к Платону
Павел только и говорил о "новых, возложенных на него от Бога
должностях".
"Признаюсь, писал он в то же время своему тестю (здесь
Фридрих Евгений Вюртембергский), я часто бываю в тревоге, как только подумаю о
первом времени детства своего будущего ребенка, будучи совершенно лишен
опытности в этом отношении. Вопрос, хотя и отдаленный, о его воспитании
затрудняет меня не менее, при моей молодости и ничтожной подготовке. Впрочем, и
в этом я всецело полагаюсь на волю Провидения. Я был бы самым неблагодарным из
людей, если бы не сделал этого, в особенности после того, как с самого
младенчества и до сих пор я был, очевидно, руководим Им".
Так серьезно смотрел Павел на будущие свои родительские
обязанности. Будучи отстраняем от управления государством, являясь при дворе
только на парадные торжества, изнывая в тоске и бездействия, цесаревич
рассчитывал весь жар своего сердца, все скованные бездействием способности ума
своего отдать семье и в детях найти себе утешение; о том же мечтала и Мария
Фёдоровна, счастливая тем, что в мыслях мужа видела отголосок своих собственных
дум и чувств.
Но судьба и здесь готовила супругам жестокий удар: по мысли
Екатерины, "дети их принадлежали не им, а государству". Имея
"свои основания" считать сына и невестку неспособными воспитать
будущего русского государя, она считала "своим правом и обязанностью взять
его воспитание на себя", вовсе не стесняясь тем, какое впечатление
произведет на родителей это лишение их естественных прав.
Из писем Павла Петровича видно, однако, что ни он, ни его
супруга даже и не предполагали возможности подобной меры со стороны
Императрицы, которая, в свою очередь, до поры до времени не считала удобным
высказаться.
Приближение родов Мария Фёдоровна почувствовала в
понедельник, 11 декабря, в 7 часов утра; а на другой день, 12 декабря, в 11
часов утра, после получасовых страданий, у нее родился сын, будущий император
Александр Павлович.
О рождении великого князя дано было знать Петербургу 201
пушечным выстрелом, а вечером 12-го же декабря все "знатные и придворные
особы" приносили державной бабушке поздравления. На другой день,
Екатерина, вместе с сыном, присутствовала при литургии в большой церкви Зимнего
дворца и после богослужения принимала в церкви же поздравления членов Синода и
прочего духовенства, причем Гавриил, архиепископ Петербургский, произнес
краткую речь; за обеденным столом, на 34 куверта, находился и Павел Петрович.
Великому князю приносили поздравления все знатные особы и
духовенство особо, в его покоях, для чего они съехались туда в тот же день, 13
декабря, к пятому часу. Крещение Александра Павловича совершено было с обычною
пышностью 20 декабря; восприемниками царственного младенца были заочно
император Римский Иосиф II и король прусский Фридрих II. Вечером Петербург был
великолепно иллюминован.
Рождением Александра Павловича обеспечивалось в России
престолонаследие.
Пока шли эти придворные и народные торжества, Мария
Фёдоровна испытывала крайнюю слабость и в течение двух недель не могла оставить
постели.
После рождения великого князя Александра Павловича духовная
связь Марии Фёдоровны с новым ее отечеством окончательно окрепла. Молодая мать
будущего русского императора видела вокруг себя всеобщий восторг, вызванный
счастливым событием в ее семейной жизни.
"Я очень счастлива, - писала она 24 января 1778 г.
московскому первосвятителю Платону, - что, по воле Всевышнего, исполнились
через меня чаяния дражайшего нашего отечества. Такое благодеяние Божие, признаю
я с благодарностью и чувствую не менее радости, в которой вы столь искренно
участвуете".
Полное выздоровление великой княгини, через 40 дней после
разрешения от бремени, вновь дало повод к целому ряду затейливых и великолепных
придворных и народных празднеств, данных державной бабушкой новорождённого и ее
роскошными вельможами. "До поста осталось каких-нибудь 2 недели, - писала
Екатерина Гримму 2 февраля 1778 г., а между тем у нас будет 11 маскарадов, не
считая обедов и ужинов, на которые я приглашена".
Участвуя во всех этих празднествах, счастливая супруга и
мать еще не знала, что ей не дано будет возможности окружить своими
материнскими попечениями колыбель своего первенца: Екатерина, приняв на себя
первоначальные заботы о давно желанном внуке, выразила намерение взять и
дальнейшее его воспитание исключительно в свои руки.
"Неодобрительно отзываясь о физическом и нравственном
воспитании Павла Петровича", Екатерина желала сама руководить воспитанием
Александра Павловича, "в надежде видеть в нем впоследствии воплощение
лучших своих дум и стремлений". Влияние на Александра Павловича его
родителей могло только мешать этой цели Екатерины, и поэтому она уже в марте
1778 г. высказывала мысль, что "Павел Петрович и Мария Фёдоровна являются
препятствием в исполнении задуманного ею воспитательного плана".
Если бы не существовало этого намерения Императрицы
"совершенно лишить сына и невестку их естественного права иметь надзор за
воспитанием сына", то Мария Фёдоровна, равно как и супруг ее, при сознании
своей неподготовленности в воспитательном отношении, могли бы только
радоваться, разумеется на первое время, заботам просвещенной государыни о их
первенце: Екатерина приступила к делу физического воспитания своего внука во
всеоружии научных знаний, и опытности.
Будучи горячей "поклонницей просветительного
движения", охватившего тогда западную Европу, и в совершенстве знакомая с
современными теориями воспитания, Императрица, следуя Локку и Руссо, желала,
прежде всего, закалить здоровье своего внука и приучить его к перенесению
разного рода невзгод.
Болезненное сложение Павла Петровича, его нервную чуткость и
раздражительность Екатерина не без основания приписывала расслабляющему
действию нежного, тепличного ухода за ним нянюшек и старушек под руководством
императрицы Елизаветы Петровны.
"Как только господин Александр родился, - писала
Екатерина в 1778 г. Густаву III-му, - я взяла его на руки и после того, как его
вымыли, унесла в другую комнату, где и положила его на большую подушку. Его
обвернули очень легко, и я не допустила, чтобы его спеленали иначе, как
посылаемая при сем кукла (здесь у шведского короля недавно родился сын, будущий
Густав IV Адольф).
Когда это было сделано, то господина Александра положили в
корзину (где кукла), чтобы женщины не имели никакого искушения его укачивать;
эту корзину я поставила за ширмами, на канапе. Устроенный таким образом,
господин Александр, был передан генеральше Бенкендорф (Софья Ивановна); в
кормилицы ему была поставлена жена садовника из Царского Села.
После крещения своего он был перенесен на половину его
матери, в назначенную для него комнату. Это обширная комната, посреди которой
расположен на четырех столбах и прикреплен к потолку балдахин, и занавески, под
которыми поставлена кровать господина Александра, окружены балюстрадой, вышиной
по локоть; постель кормилицы за спинкой балдахина.
Комната обширна для того, чтобы воздух мог обращаться
свободнее вокруг балдахина и занавесок. Балюстрада препятствует приближаться к
постели ребенка многим особам зараз; скопления народа в комнате избегается, и
не зажигается более двух свечей, чтобы воздух вокруг него не был слишком душен;
маленькая кровать господина Александра (так как он не знает ни люльки, ни
укачивания) железная, без полога; он спит на кожаном матрасе, покрытом
простыней, у него есть подушечка и легкое английское одеяло.
Всякие оглушительные заигрывания с ним избегаются, но в
комнате всегда говорят громко, даже во время его сна. Тщательно следят, чтобы
термометр в его комнате не подымался никогда свыше 14 и 15 градусов тепла.
Каждый день, когда выметают в его комнате, ребенка выносят в другую, а в
спальне его открывают окна для возобновления воздуха; когда комната согреется,
господина Александра снова приносить в его комнату.
С самого рождения его приучили к ежедневному обмыванию в
ванне, если он здоров".
Применяя основания разумной философской педагогики XVIII
века к местным условиям петербургского климата, державная бабушка спешила
освоить с ними своего питомца.
"Как только воздух весною сделался сносным, -
рассказывает она далее, - то сняли чепчик с головы Александра и вынесли его на
воздух. Мало-помалу приучили его сидеть на траве и на земле безразлично, и даже
спать тут несколько часов в тени в хорошую погоду; тогда кладут его на подушку,
и он отлично отдыхает таким образом. Он не знает и не терпит на ножках чулок, и
на него не надевают ничего такого, что могло бы малейше стеснить его в
какой-нибудь части тела.
Любимое платьице его, это очень хорошенькая рубашечка и
маленький, вязанный, очень широкий жилетик; когда его выносят гулять, то сверх
этого надевают на него легкое полотняное или тафтяное платьице. Он не знает
простуды; он толст, велик и весел".
Выполнение предначертаний Екатерины попало в надежные руки
г-жи Бенкендорф. В особенности удачен был выбор няни. Это была жена камердинера
великого князя Павла Петровича, Прасковья Ивановна Гесслер, родом англичанка.
Лагарп, которому впоследствии поручено было принять Александра из ее рук,
отзывался о ней с большим уважением.
"Прасковья Ивановна, - писал он в 1796 году, - женщина
редких достоинств: будучи приставлена в качестве няни, она передала первые
хорошие привычки и наклонности своему питомцу, который вполне ценит это и
питает к ней благоговейное уважение, делающее честь им обоим".
Без сомнения, именно г-же Гессер Александр обязан был в
значительной степени своими привычками к порядку, простоте и опрятности.
При всех этих благоприятных условиях, первоначальное
воспитание Александра Павловича не вполне было удачно: желание Екатерины
приучить ребенка к пушечным выстрелам отозвалось на неокрепшем еще слуховом
нерве Александра, который остался глух на правое ухо; детским языком будущего
русского государя, вверенного попечениям няни-англичанки, сделался язык
английский, а не отечественный, на котором Александр Павлович и впоследствии
затруднялся долго вести серьезную беседу.
Эти недостатки великого князя, однако, не обращали на себя
внимания современников, и Екатерина впоследствии хвалила воспитание, которое
получил ее внук в годы младенчества. "Если у него родится сын, - говорила
Екатерина, - и той же англичанкой воспитан будет, то наследие престола
Российского утверждено на сто лет. Какая разница между воспитанием его и
отцовским" (дневник Храповицкого).
Устраняемая от тяжелых и ответственных забот по воспитанию
своего первенца, Мария Фёдоровна все досуги свои употребляла на пополнение
своего образования. Занимаясь со страстью музыкой, рисованием и резьбой по
кости и дереву, молодая великая княгиня сочла также необходимым расширить, под
наблюдением Эпинуса, круг своих познаний по математике и физике и, кроме того,
продолжала брать уроки русского языка у Пастухова; к этому присоединилось еще
изучение географии России, руководимое Сергеем Ивановичем Плещеевым.
К сожалению, занятия Марии Фёдоровны русским языком, который
так нелегко усваивается иностранцами, не могли быть особенно успешны при
господстве в то время в нашем высшем обществе французского языка. Притом
вообще, по духу своему и по связям с Германией, Мария Фёдоровна не могла
"обрусеть" в такой степени как Екатерина II-я, привезенная в Россию
14 лет от роду и затем порвавшая всякие личные отношения свои к немецким
родственникам и немецкому отечеству.
Земляк ее, Macсон, знавший ее даже императрицей, писал о
ней: "Мария Фёдоровна не льстила русским, как Екатерина, усвоением их
нравов, их языка и их предрассудков. Она не хотела снискивать уважения этого
народа, показывая презрение к своему отечеству и краснея за свое происхождение;
но она внушила к себе любовь своей добротой и уважение своим
добродетелям".
Ложная точка зрения, с которой часто смотрел на вещи
довольно правдивый в изложении фактов Массон, конечно, не требует опровержения;
важнее для нас его свидетельство как современника, близко знавшего Марию
Фёдоровну, что ее отчуждение от окружавшей ее русской жизни поддерживалось
постоянными сношениями с горячо-любимой германской семьей.
Неудивительно, что при вынужденном бездействии в новом своем
отечестве молодая великая княгиня старается жить одной жизнью с монбельярским
семейством, или же стремится воскресить для себя эти дорогие воспоминания недалёкого
прошлого. Внутренняя жизнь Марии Фёдоровны была закрыта для постороннего
наблюдателя, тайные сношения ее с родиной производились с соблюдением всех мер
предосторожности, и Екатерина II, обманутая наружным спокойствием и
бездеятельностью великой княгини, по-видимому, имела полное основание следующим
образом характеризовать ее в письме к Гримму от 8 июня 1778 г.:
"Она держит себя прямо, заботится о своем стане и цвете
лица, ест за четверых, благоразумно выбирает книги для чтения; из таких, как
она, выходят в конце концов отличные гражданки для какой хочешь страны".
Уверенная в чистоте намерений и покорности своей невестки,
Екатерина изменила даже свой образ действий по отношению к ней, дозволив, уже в
1778 году, многим иностранцам приезжать в России по ее рекомендации. Этим
правом пользовались тогда и впоследствии родители и друзья Марии Фёдоровны,
поручая ее вниманию разного рода лиц, искавших счастья в России.
Из иностранцев, прибывавших ко двору Павла Петровича и Марии
Фёдоровны в 1778 году, особенное внимание великой княгини обращал на себя некто
Шац. Он, по известию современника, был побочным сыном герцога Фридриха-Евгения
и, по его просьбе, принят был Павлом Петровичем в кирасирский полк цесаревича.
Первые годы по приезде своем в Россию Мария Фёдоровна в
особенности занята была положением многочисленной семьи своей, оставшейся на
чужбине. Из восьми братьев ее трое: Фридрих, Людвиг и Евгений находились на
прусской военной службе, пользуясь при этом протекцией своей русской сестры; но
оставалось еще позаботиться о меньших 5 братьях: Вильгельме, Фердинанде, Карле,
Александре и Генрихе.
Все они, приходя постепенно в возраст, нуждались в заботах
для лучшего помещения их на службу в том или другом государстве.
Но особенного внимания Марии Фёдоровны, требовала будущая
участь, двух младших сестер ее: Фредерики и Елизаветы, из которых старшей в
1778 г. исполнилось 13 лет, а младшей 11. Правда, бедность монбельярского
принца известна была всем в то время; но монбельярская семья по связям своим с
Россией уже приобрела политическое значение, и брака с сестрами русской великой
княгини стали домогаться представители важнейших царствующих домов Европы.
Однако служить предметом соискательств, быть жертвой
многолетних и разнообразных политических интриг и комбинаций довелось лишь
малолетней Елизавете.
13-летнюю Фредерику Мария Фёдоровна еще в 1777 году
предназначила в супруги принцу Петру Гольштейнскому и готовилась
противодействовать королю шведскому Густаву III, которому молва, не без основания,
приписывала желание "женить принца на своей сестре". Этот выбор Марии
Фёдоровны оправдывался как личными качествами принца Петра, так и его
положением: герцог Петр должен был наследовать дяде своему герцогу Фридриху
Ольденбургскому.
Сын двоюродного брата Екатерины, герцога Гольштейнского,
воспитанный под ее руководством и находившийся в сущности в полной от нее
зависимости, принц Петр, принадлежа к младшей линии Гольштейнского дома, не мог
не сообразоваться с желаниями и Павла Петровича, бывшего главой Гольштейнского
дома.
В вопросе о браке принцу Гольштейнскому приходилось
соблюдать крайнюю осторожность. К счастью его, Императрица, будучи хорошего
мнения о характере и уме его, и не думала стеснять его выбора, хотя в душе
желала, чтобы супругой его сделалась дочь принца Фердинанда Брауншвейгского,
принцесса Августа, которую в письмах своих к Гримму она называет Зельмирой.
Сближение принца Петра с монбельярским семейством началось
летом 1778 года. Обе стороны произвели друг на друга наилучшее впечатление; при
ближайшем знакомстве принц Петр приобрёл уважение принцессы Доротеи, возбудил к
себе привязанность будущей своей невесты и, в свою очередь, не остался
равнодушен к ее развивавшейся красоте.
"Я скажу вам, - писала принцесса-мать Марии Фёдоровне
25 июля 1778 году, - все, что могу сказать по этому предмету. Я нашла этого
молодого человека серьезным, рассудительным, просвещённым и исполненным желания
приобрести еще более широкий круг знаний. Что мне доставляет особое
удовольствие, это его основательный образ мыслей и деликатность, которую он
проявляет в своем поведении по отношению к своему дяде, которого он горячо
любит.
Я не буду говорить о привязанности его к великому князю,
которого он почитает и любит необыкновенно.
Мне показалось, что он в детстве не пользовался
удовольствиями общества. Он вовсе не любит танцев, не играет ни в какую игру и
предпочитает всему сидячую жизнь. Я подшучивала над ним, и он отвечал мне с
умом и очень любезно. Я думаю, что он станет управлять будущей женой, а это выйдет
очень полезно для госпожи Фредерики, легкомыслие которой вынуждает постоянно
следить за нею и наставлять ее.
Я думаю, что принц хорошенько займется своей женой, что для
неё будет очень выгодно и даже необходимо для ее благосостояния, ибо она
невыразимо ветрена".
11 апреля 1779 г. Екатерина писала Гримму: "Я очень
сердита, что выбор Телемака не падет на Зельмиру. Вы увидите, кого подобрали
ему в пару старые болваны (les grandes perruques)... Это вина брата Густава,
который всегда приходит слишком поздно; если бы, когда он задумал это дело, он
прошептал бы только о нем (il eût soufflé), дело было бы сделано, в настоящее
же время это слишком поздно.
Я имела честь уведомить его об этом от вашего имени, так как
Телемак теперь в руках добродетельных граждан, которые дают ему добродетельную
гражданку, от которой у него будут добродетельные граждане, большие, здоровые и
толстые, чем дело и кончится. Это жаль, потому что портрет Зельмиры
восхитителен".
Неудовольствие Екатерины, вызванное предпочтением, которое
принц Петр отдал принцессе Фредерике перед Зельмирой, выразилось бы еще
сильнее, если бы ей стало известно, что в 1779 году у принцессы Фредерики проявились
симптомы болезни стана. Открытие это как громом поразило принцессу Доротею,
поспешившую сообщить о таком несчастье своей старшей дочери.
Еще свежо было впечатление страшной смерти великой княгини
Натальи Алексеевны, и нежная мать заранее трепетала при одной мысли о
возможности печального конца и для принцессы Фредерики в случае брака ее с
принцем Петром.
В ответ на это сообщение матери своей, Мария Фёдоровна, сама
потрясенная известием о болезни сестры, утешала мать, но советовала тотчас же
сообщить об этом жениху, принцу Петру, и обратиться к известному тогда врачу
Гонфенгартнеру для точного определения болезни принцессы Фредерики. Врач этот
не замедлил "успокоить" испуганных членов монбельярского семейства и
дал им "самые положительные" уверения на счет состояния здоровья
принцессы по выходе ее замуж.
Действительно, выйдя за принца Петра в 1781 году, по
достижении 16-летняго возраста, принцесса Фредерика подарила его двумя
сыновьями, Августом, впоследствии великим герцогом Ольденбургским, и Георгом,
который был в супружестве с двоюродной сестрой своей, великой княжной
Екатериной Павловной и сделался родоначальником русской линии принцев
Ольденбургских.
Одновременно с заботами Марии Фёдоровны об устроении судьбы
сестры своей Фредерики, ей пришлось употребить все свои усилия, чтобы
поддержать внутренний мир среди монбельярской семьи и устранить причины
разлада, который обнаружился в ней в это время.
Хотя причины этого разлада не вполне уясняются сохранившейся
перепиской великой княгини с ее заграничными родственниками (здесь тяжба отца
Марии Федоровна с одним из своих советников по поводу покупки поместья Гохберг,
в которую так или иначе была вовлечена вся семья, вплоть до участия великого
князя Павла Петровича); но, тем не менее, ею ярко характеризуется
примирительная роль Марии Фёдоровны, которая из далекой чужбины с живым
участием вникала во все подробности семейных отношений и даже руководила отца и
мать своими советами.
Эти письма Мария Фёдоровна сопроводила посылкой банкового
билета неизвестной ценности, который она нежно и убедительно просила свою мать
принять на приведение в порядок пришедшего в расстройство домашнего обихода;
послано было также несколько платьев для матери и сестер. Все это отправлено за
границу с подполковником Христофором Бенкендорфом, сыном воспитательницы
великого князя Александра Павловича.
Среди этих тяжелых забот Марии Фёдоровны у нее родился 27
апреля 1779 года второй сын Константин. Сравнительно с первыми, роды эти, были
гораздо легче. "Жена моя мучилась только полтора часа", - извещал
Павел Петрович Платона.
"Этот чудак, - писала со своей стороны Екатерина
Гримму, - заставлял ожидать себя с половины марта и, двинувшись наконец в путь,
упал на нас как град в полтора часа... Но этот послабее брата, и при малейшем
холоде прячет нос в пеленки".
Чтобы понять радость Императрицы по поводу рождения второго
внука, стоит припомнить, что писала она тому же Гримму годом ранее: "Мне
все равно, будут ли у Александра сестры; но ему нужен младший брат, коего
историю я напишу, разумеется, если он будет одарен ловкостью Цезаря и
способностями Александра. Если же это будет "плохой господин", я
воскликну: давайте мне третьего, и так далее".
Во втором внуке Екатерина II видела будущего греческого
императора (по задуманном в 1780-х годах знаменитом "греческом
проекте"), и при крещении дано было ему имя Константин. Он поступил на
ближайшее попечение бабушки, и к нему применяли тот же "метод физического
воспитании", как и к Александру; молодая мать, по-прежнему, оставалась на
втором плане.
"Я предвидела, мой ангел, утешала дочь свою принцесса
Доротея, что Императрица будет любить ваших детей в качестве бабушки. Но пусть
это не беспокоит вас: на вашу долю остается также немало. Удвоенные и
неослабные заботы загладят часы той излишней снисходительности, с какой
Императрица относится к вашему дорогому ребенку.
Эта нежность в сущности даже благоприятна, потому что рано
или поздно отзовется на виновниках их появления на свет".
Из этих слов принцессы видно, что Екатерина недаром боялась
противодействия "своей системе воспитания" Александра Павловича со
стороны его родителей; ясно, что Мария Фёдоровна недовольна была той близостью,
в которую Екатерина поставила ребенка по отношению к себе, предполагая, что
"ребенок будет избалован".
Это, с другой стороны, объясняет неудовольствие, с которым
Екатерина на время отпускала своих внуков к отцу их и матери. Павел Петрович и
Мария Фёдоровна, по ее взгляду, только "портили детей".
Противоречивые требования, которые встречали со стороны
родителей и бабушки великие князья Александр и Константин Павловичи, начиная с
ранних годов детства, не могли потом, при развивающемся сознании, не отразиться
на их характере и мировоззрении, сообразно с личными особенностями каждого.
Натянутые, неискренние отношения к свекрови, в связи с
отсутствием удовлетворения естественных потребностей материнского чувства, и
тревоги по поводу событий, совершавшихся в кругу монбельярского семейства,
действуя на нервы Марии Фёдоровны, развивали в ней еще более воображение и
чувствительность.
Говоря о любви своей к родителям, Мария Фёдоровна писала им:
"В отдалении человеку легко представляются всякого рода ужасы, и я иногда
(думая о вас) испытываю трепет; кроме того, я заметила, что чем более кого
любишь, тем более работает воображение, которое мельчайшим обстоятельствам
придает необычную важность.
Я преклоняюсь перед изумительными стоиками, которые ко всему
оставались равнодушны; но за все сокровища в мире я не пожелала бы уподобиться
им, потому что чем более прихожу я в возраст, тем более укрепляюсь в сознании,
что способность чувствовать питает нашу душу: без неё люди перестают быть
людьми".
Потребность Марии Фёдоровны "давать пищу своему
чувству", вместе с ее любовью к природе и желанием воскресить дорогие
воспоминания прошлой жизни, побудили ее заняться устройством летней резиденции,
наподобие Этюпской, в пожалованном ей по рождении великого князя Александра
Павловича селе Павловском, по течению реки Славянки.
В этом глухом, уединенном уголку, под угрюмым северным
небом, на болотистой скудной почве, задумала Мария Фёдоровна воскресить для
себя впечатления красот южной этюпской природы. Под влиянием сентиментальности,
воспринятой ею от матери, Мария Фёдоровна желала, чтобы в новом ее поместье,
вместе с наслаждением красотой природы, неразрывно были связаны для нее
воспоминания о минувших горестях и радостях.
Оттого Павловск есть памятник сердца Марии Фёдоровны,
история ее личной жизни, начертанная на лоне природы.
Если еще возможно узнать личность Марии Фёдоровны, не
прибегая к тщательному изучению подробностей любимого ее местопребывания: то
сам Павловск, в особенности в настоящее время, представляется для достроенного
наблюдателя загадкой, разрешить которую может только ближайшее знакомство с
духовной жизнью его основательницы и хозяйки.
Сначала дело ограничилось постройкой в 1778-1779 гг. двух
небольших дач, носивших имена августейших владельцев: "Паульлуст"
(Павлова Утеха) и "Мариенталь" (Долина Марии). Кругом него раскинут
был небольшой цветник, расположение клумб которого, как видно из писем матери
Марии Фёдоровны, напоминало цветники Этюпа.
Что касается до "Паульлуста", то это был небольшой
деревянный домик, расположенный в лесу близ нынешнего Большого дворца; единственным
наружным украшением этого "летнего дворца цесаревича" был купол,
поддерживаемый колоннами, а на нем открытый бельведер под железным зонтиком.
Против дворца, на берегу реки Славянки, возвышалась
"Китайская беседка". На холму, возле существующей теперь каменной
лестницы, находилась "Руина", представлявшая собой полукруглую, как
бы разрушившуюся стену. От нее по извилистой тропинке можно было пройти к
"Храму Дружбы" и к "Швейцарскому домику" (Шале); недалеко
от него вырастала из земли "Хижина Пустынника" (Эрмитаж). В это же
время положено было основание "Молочному домику" при деревне Кузнецы;
первоначально туда приведено было, по приказанию Екатерины, 22 головы крупного
и мелкого скота.
В то же время шли деятельные работы по очищению леса для устройства
в нем парка; для этой цели употреблены были крестьяне деревни Линна и Кузнецы,
освобожденные взамен того, по повелению Императрицы, от уплаты оброка.
Нужно заметить, что в первое четырехлетие со времени
основания Павловска все издержки по устройству и содержанию Павловска
производились из особо назначенной для этого Императрицей суммы и с особого
каждый раз ее разрешения, так что Мария Фёдоровна не имела возможности
устраивать Павловск с самого начала по собственному плану.
Разумеется, Екатерина придавала Павловску значение лишь
"временной летней резиденции великокняжеской четы", не сочувствуя
сентиментальному значению, с каким Павловск являлся в мечтах ее невестки.
Позднее Екатерина сдала его окончательно в ведение его августейшей
хозяйки, и тогда только Павловск, сделавшись одним из великолепнейших летних
дворцов в Европе, стал постепенно принимать тот своеобразный отпечаток, который
он сохраняет отчасти даже до сих пор.
В сентябре 1779 года Мария Фёдоровна была обрадована
приездом старшего брата своего, принца Фридриха. Надо думать, что приезд его в
Петербург был в связи с домашними смутами: Мария Фёдоровна, заботившаяся
"о поддержании мира" в семействе, желала лично переговорить с
единственным членом семейства, возбуждавшим своим поведением, дурные чувства в
горячо любимом отце.
Фридрих, приглашенный Павлом Петровичем еще в июне, с
соизволения Императрицы, приехал же в Петербург 16 сентября, в сопровождении
бывшего воспитателя Голланда и пробыл в нем почти полгода. Будущий король
Вюртембергский отличался необыкновенною грузностью и был до безобразия тучен.
Впоследствии, он не мог кушать иначе, как за особым столом, в котором сделан
был выем для его живота.
Толстяки нередко одарены тонким умом; таков был и этот
принц. Но ум его направлялся к целям своекорыстным. При дворе Екатерины, как
впоследствии при дворе Наполеона, Фридрих умел сдерживать грубость своего нрава
и не произвел невыгодного впечатления на Екатерину, которая даже пожаловала ему
Андреевский орден.
Принц Фридрих в это время, по семейным и служебным расчётам,
подумывал о женитьбе. Без сомнений именно в Петербурге, под влиянием похвал
Императрицы, у него созрела мысль жениться на принцессе Августе Брауншвейгской,
которую Екатерина звала Зельмирой.
Этот брачный проект был окончательно решен в 1779 году, но
при самых грустных для Зельмиры обстоятельствах.
"Фриц, писала принцесса Доротея Марии Фёдоровне перед
отъездом сына в Петербург, питает, к сожалению, самую сильную страсть в своем
сердца (к одной женщине), стоявшей ниже его по общественному положению.
Поэтому он думает, что он никогда не в состоянии будет
полюбить свою жену, что он станет только уважать ее, если она будет заслуживать
уважения, что будет ей верен и оказывать ей полное внимание, но что невозможно
требовать от него большего, что остальное не зависит от него и что ничто в мире
не погубило бы его более, как если бы жена любила его, тогда как он не в
состоянии платить ей взаимностью.
Эти рассуждения прерываются целым потоком слез. Я испытала
все способы, но все было бесполезно. Бог пусть направит его выбор, к которому
он относится довольно равнодушно, и даст ему в супруги женщину с умом,
способную своим характером и нежностью сделать его счастливым.
Уведомляю вас об этом, дорогое дитя, чтобы вы могли своими
добрыми советами привести его к образу мыслей более соответствующему тому
состоянию, в которое он готовится вступить, и вылечить его от несчастной
страсти".
Разумеется, просьба матери не могла быть исполнена Марией
Фёдоровной; ее попытки смягчить грубую натуру брата должно были остаться
безуспешными. Личное знакомство с братом, которого Мария Фёдоровна знала лишь
девочкой, возбудило в ней горькое чувство: к сестре, которая была, в сущности,
виновницей его благополучия, он относился так же грубо, как и к отцу.
Это видно из письма к Марии Фёдоровне, от 27 февраля 1780
года, ее матери, любившей своего первенца и старавшейся смягчать его грубые
выходки.
"Я признаюсь, мой ангел, что верю тому, что Фриц вас
огорчил. Я это предвидела. Все мои письма доказывали, что я боялась этого.
Неумеренные выражения, который он позволял себе в моем присутствии, равно как и
те, которые он допускал по отношению к другим лицам, не позволяют мне
усомниться в этом.
Но я думаю, что слишком хорошо знаю ваше сердце, чтобы не
быть уверенной, что мое дорогое дитя спокойно поразмыслит о том, что скажет ей
сердце нежной матери".
При таком характере и обстоятельствах личной жизни принца
Фридриха, неудивительно, что брак его с Зельмирой, заключенный 27 октября 1780
года, не обещал в будущем "ничего хорошего" для молодой супруги.
К 1781 году относится прибытие в Россию подруги детства
Марии Фёдоровны, Анны-Юлианы Шиллинг фон Канштадт, вышедшей замуж за
подполковника Христофора Бенкендорфа, известной в монбельярском семействе, под
именем Тилль. Великая княгиня выслала ей 2000 рублей на дорогу, отзываясь, что
"деньги эти, поручено ей переслать для Бенкендорфа, его матерью
Софией-Елизаветой, воспитательницей Александра Павловича.
С этого времени, отчасти под влиянием своей подруги, Мария
Фёдоровна стала знакомиться с новой немецкой поэзией, пополняя этим пробел в
своем образовании, хотя вообще не любила немецких стихов. Знакомство это было
тем успешнее, что в домашнем кружке Марии Фёдоровны находился в это время один
из известных германских поэтов того времени Клингер (Фридрих Максимилиан),
которого комедия "Sturm und Drang" (Буря и натиск) сообщила свое
название целому периоду немецкой литературы.
Находясь в Германии в крайней бедности и не видя для себя
исхода, он просил через Шлоссера, рекомендации отца Марии Фёдоровны, для
поступления на службу в России.
"Мы сделаем все на свете, отвечала отцу Мария
Фёдоровна, 27 сентября 1780 года, чтобы устроить этого г-на Клингера; но Бог
знает, успеем ли мы в этом". До получения более выгодного места Клингер
состоял чтецом при Марии Фёдоровне немецких сочинений, тогда как Лафермьер
занимался чтением французских.
Мечтательный поэт сумел хорошо устроить дела свои в России.
Поступив в военную службу и женившись на побочной дочери Г. Г. Орлова,
Елизавете Александровне Алексеевой, он достиг чина генерал-лейтенанта и занимал
последовательно места директора кадетского корпуса и попечителя Дерптского
учебного округа.
Эти события частной жизни Марии Фёдоровны происходили в
период поворота во внешней политике России, который сделался причиной
окончательного разлада между великокняжеской четой и Императрицей.
Мы уже имели случай обрисовать характер союза,
существовавшего между Россией и Пруссией в первую половину царствования
императрицы Екатерины, и стремления Фридриха II сделать Россию "покорным
для себя орудием" в целях усиления Пруссии. Но Екатерина быстро разгадала
коварство старого короля и, действуя в духе русских интересов, поставила Россию
в чрезвычайно выгодное положение.
В 1778 году между Австрией и Пруссией вспыхнула война за
Баварское наследство. Противники хорошо понимали, что перевес получит лишь тот
из них, кто заручится помощью Петербургского кабинета. Опираясь на союз свой с
Россией, Фридрих надеялся, что Екатерина поддержит его сильной армией, тогда
как император Иосиф надеялся на нейтралитет России.
Екатерина не сделала ни того, ни другого. Императрица дала
время противникам ослабить друг друга и затем в лице своего посла, князя
Репнина (Николай Васильевич), продиктовала им условия мира на Тешенском
конгрессе весною 1779 года.
По этому миру, Иосиф отказывался от своих притязаний на
Баварию, но зато и Фридрих не мог усилить свое влияние в Германии; ибо для всех
было ясно, что решение дела зависело исключительно от Екатерины, которая и на
будущее время открыла дорогу своему вмешательству в германские дела,
"приняв на себя, как ранее в Польше, гарантии Имперской конституции".
Этим образом действий, доставив России первенствующее
положение в Европе, Императрица достигала и "ближайших целей" своей
политики. "Восточный вопрос" всегда был главным предметом дум
Екатерины. "Владение Константинополем и установление на берегах Босфора
греческой Империи под протекторатом России", - было конечной целью этого
проекта.
"Решение восточного вопроса, с которым связаны насущные
интересы русского народа", долженствовало быть, по взгляду Екатерины,
главной целью русской политики; дела же Европы в глазах ее имели до поры до
времени второстепенное значение и служили ей лишь орудием для достижения
главной ее цели.
После Тешенского мира, заставившего Иосифа II искать
содействия и союза русской императрицы для проведения своих планов, Екатерина
могла уже рассчитывать на помощь в решении восточного вопроса даже со стороны
Австрии, до сих пор только мешавшей осуществлению ее намерений.
Вот почему, Императрица, хорошо понимавшая все коварство
Фридриха II и вероломство его политики по отношению к России, не задумалась
пойти навстречу желаниям Иосифа II, изъявлявшего готовность "содействовать
видам России", под условием "заключения союза с нею". Чтобы
вернее и скорее обеспечить себе поддержку России и разорвать связь ее с
Пруссией, Иосиф решился даже на небывалый шаг: весной 1780 года он прибыл в
Россию, чтобы личным знакомством с Императрицей и ее наследником положить
прочное основание будущим своим надеждам.
Как же отнеслись к этому "изменению политики"
своей матери Павел Петрович и его супруга?
Подобно многим из современников Екатерины, ближайших
свидетелей ее действий, они не могли обнять (или "знать" ред.) всей
широты и величия ее государственных предначертаний, выясняющихся лишь в
отдалении времен, в глазах потомства, горьким опытом изведавшего впоследствии
весь вред уклонения от пути, начертанного для России премудрой матерью
отечества.
Великий князь по-прежнему смотрел на события лишь с точки
зрения родственного чувства, которое питал он к Фридриху, и во время войны за
Баварское наследство, с рыцарским воодушевлением, собирался лично, во главе
своего полка, идти на театр военных действий и там, рядом со своими шуринами
сражаться за великого короля, своего дядю.
Тешенский мир помешал этому намерению Павла Петровича; но он
с напряженным участием следил за ходом переговоров, кончившихся, по-видимому,
благоприятно для Пруссии, и вел оживленную переписку с уполномоченным Екатерины
князем Репниным, своим приверженцем.
Тем неожиданнее и поразительнее для него было зрелище
начавшегося сближения между Россией и Австрией. Эту перемену русской политики
Павлу легко было истолковать также, как толковал ее Гаррис, утверждавший, будто
"враждебность Екатерины к Фридриху обусловливалась тем вниманием, которое
Фридрих оказывал Павлу Петровичу".
Нет сомнения, что такое толкование перемены отношений к себе
Екатерины давал Павлу Петровичу и Фридрих, находившийся с ним и Марией
Фёдоровной в постоянных сношениях: ему слишком выгодно было разыграть перед
рыцарским цесаревичем "роль жертвы своей к нему привязанности".
Поэтому Павел Петрович не только сочувствовал Фридриху, но
даже считал, "нравственной своей обязанностью", содействовать ему в
его планах (в реестре бумаг Павла Петровича под номером 24 есть "Проект
покойного короля Фридриха II о германском союзе", своевременно сообщенный
им цесаревичу).
В 1784 году Павлу Петровичу исполнилось 30 лет. С
наступлением этого возраста в характере великого князя совершается заметный
перелом. Любезность, живость, общительность великого князя мало-помалу покидают
Цесаревича, и он постепенно превращается в задумчивого, угрюмого, желчно
настроенного человека.
Осознание безотрадности своего положения, при отсутствии
сколько-нибудь основательной надежды на улучшение в будущем, угнетающим образом
действовало на восприимчивую душу Павла, тем более что обязанности его к
отечеству, "своеобразно" им понимаемые, находились в полном
противоречии с обязанностями его по отношению к матери.
Цесаревич не умел притворяться, и нет ничего удивительного в
том, что и он, и Екатерина сходились в желании "видеться друг с другом как
можно реже".
Гатчина и Павловск были местами, где Павел Петрович
скрывался от взоров матери и двора ее. Только здесь, великий князь, в обществе
своей супруги и небольшого, сильно поредевшего за последнее время кружка своих
друзей, мог бы чувствовать себя дома.
К сожалению, и в этом домашнем кружке Павел уже не находил
того, что имел в нем прежде: не доставало Панина (Никита Иванович умер в 1783
году), твёрдого, разумного руководителя, советы которого, на ряду с нежной
женской заботливостью Марии Фёдоровны, давали отчасти возможность великому
князю разбираться в его трудном положении и поддерживали его душевное равновесие.
Потеря Панина была тем чувствительнее, что он был
единственный человек, к голосу которого великий князь привык с самого детства
относиться с доверием и уважением. Мария Фёдоровна, при всей своей
женственности и любви своей к супругу, не в состоянии была оказывать большого
влияния на его ум.
Лишившись опоры в Панине и мучимый нравственной борьбой,
Павел менее всего мог искать выхода в сентиментализме Марии Фёдоровны, в ее
спокойном, здоровом отношении к действительности, которое позволяло ей мириться
с обстоятельствами и применяться к ним, отдыхая в занятиях искусствами и
хозяйственных хлопотах по Павловску и Гатчине, развлекаясь театральными
представлениями, литературными чтениями и невинными играми в домашнем кружке
Бенкендорфов, Николаи, Лафермьера и др.
Павел, всегда глубоко религиозный, обратился за помощью к
религии, стал читать книги духовно-нравственного содержания, подолгу молился
Богу и, наконец, по связи своей с масонами, отдался руководительству С. И.
Плещеева, воспринимая его мистические, нравственные наставления.
Упражняясь, таким образом, в терпении, Павел Петрович
продолжал, однако упражняться и в своих обязанностях; по-прежнему внимательно
следил за внутренней и внешней политикой Екатерины и по-прежнему работал в тиши
своего кабинета, составляя проекты в духе, противоположном действиям матери.
В то же время, помня слова Петра Ивановича Панина, что
"ничего нет свойственнее, как хозяину мужского пола распоряжаться
собственно самому и управлять всем тем, что защищает, подкрепляет и сохраняет
целость как его собственной особы, так и государства", Цесаревич, под
предлогом необходимости очистить окрестности Гатчины и Павловска от беглых
крепостных крестьян, сформировал себе небольшое войско, которое в 1787 года
состояло уже из трех батальонов.
В основу военного устава положена была инструкция Фридриха
II; войско одето было в прусскую военную форму, дисциплина введена была строгая
до жестокости. Вообще Павел постарался возродить в своих батальонах те самые
обряды неудобоносимые, которые, по словам Екатерины, "будучи введены
Петром III, не токмо храбрости военной не умножили, но паче растравляли сердца
всех верноподданных его войск".
Офицеры были большею частью немцы, а первым командиром
назначен пруссак, барон Штейнвер (Адам фон). Немалую долю влияния на устройство
Гатчинских войск оказал и бывший в то время в России брат Марии Фёдоровны,
отставной прусский генерал, принц Фридрих.
Любопытно, что нет нигде ни малейших указаний на то, что
Екатерина противодействовала образованию "собственных войск" у Павла
Петровича, между тем как близость их к Царскому Селу, любимому летнему
местопребыванию Екатерины, облегчала возможность какого либо действа со стороны
устранённого от дел Цесаревича.
Это служит лучшим доказательством уверенности Императрицы в
том, что "ее сын не только не захочет, но и не посмеет сделать враждебное
ей употребление из своих батальонов"; она смотрела на них только, как
"на забаву для великого князя" и хорошо знала, что в армии и в народе
они возбуждали к себе одни насмешки: до такой степени Гатчинцы Павла напоминали
собой "голштинцев" Петра III!
Иначе смотрел на эти военные занятия Павел Петрович.
Уверенный в превосходстве своих военных порядков, он в обучении Гатчинских
войск видел средство к возрождению Русской армии, несмотря на славу побед своих
в екатерининское время, стоявшей очень низко в глазах его, а преобразовательную
деятельность свою в этом отношении сравнивал с деятельностью Петра Великого!
О своем прусском капитане Павел говорил: "Этот будет у
меня таков, каков был Лефорт у Петра I".
Вероятно, для большего сходства с Петром, заведена была в
Гатчинских прудах и флотилия, находившаяся под командой С. И. Плещеева и Г. Г.
Кушелева. Наконец, в Павловске сооружена была крепость Мариенталь, вооруженная
20 орудиями.
Показывая таким образом явное неодобрение военной системе,
принятой Екатериной, Павел в тайне противодействовал в описываемое время и ее
внешней политике. И, разумеется, Мария Фёдоровна и немцы, окружавшие
великокняжескую чету, своими симпатиями и образом мыслей скорее должны были
содействовать тайным дружественным отношениям Павла с пруссаками и их
союзниками, чем благоразумно "воздерживать его от неосмотрительных шагов
по этой опасной дороге".
Тайными посредниками по сношению Павла Петровича с Берлином
были по-прежнему Гёрц, прусский посланник в Петербурге, и русский агент в
Берлине Алопеус (Максим Максимович), друг Гёрца и креатура Панина. На этот раз
от Павла Петровича Фридрих II ожидал "серьезных услуг", при обстоятельствах,
грозивших лишить Пруссию значения, которым она пользовалась в Германии.
Иосиф II, заручившись содействием Екатерины, задумал
достигнуть заветной своей цели, - присоединения Баварии к Австрийским владениям
посредством обмена ее на принадлежавшие ему Нидерланды.
Курфюрст баварский Карл-Теодор был согласен с планом Иосифа,
но нужно было и согласие его наследника, герцога Карла Цвейбрюккенского.
Усиление Австрии Баварией, в связи с другими планами ИосиФа, лишало Пруссию ее
значения в Германии, и Фридрих II старался, с одной стороны, побудить Карла
Цвейбрюккенского к отказу в своем согласии на предположенный обмен Баварии, а с
другой - образовать союз Германских князей, направленный против Австрии и ее
союзницы, России.
Сообщив Павлу Петровичу свой проект "Союза
князей", Фридрих имел утешение получить от него через Гёрца отзыв, что
"он больше всего на свете желает соединения князей, которое кажется ему
весьма важным для интересов прусского короля".
Вместе с тем Павел склонял Саксонию принять план Фридриха.
Цесаревич не усомнился даже играть роль разведчика при дворе своей матери,
сообщая Фридриху II интересные для него политические сведения.
Во всех этих поступках Павла Петровича, столь резко противоречивших
его рыцарскому характеру, легко видеть развращающее влияние неразборчивого на
средства "короля-философа", который, сделав своим орудием будущего
наследника русского престола, не гнушался в это же самое время и с той же
целью, темными путями "развращать, возбуждая его против матери", и
другого сына Екатерины, А. Г. Бобринского, который тогда находился в Париже и
вел "предосудительный образ жизни".
Конечно, об этих действиях Фридриха Павлу не было известно,
и старый король до смерти своей (1786 г.) был предметом особого почтения
великого князя и его супруги. В то самое время как Екатерина с негодованием
писала Гримму о каверзах Фридриха, Мария Фёдоровна нежно выражала ему свою
глубокую привязанность в письме, которое нельзя считать обычным, официальным
обменом любезностей (здесь опущено).
Последовавшая затем смерть короля-философа, не изменила
ничего в отношениях великокняжеской четы к Берлину, и Павел Петрович по
прежнему продолжал действовать в пользу Пруссии, в ущерб намерений своей
матери.
Невозможно, чтобы Императрица не имела сведений об этих
поступках сына: о его "слепом сочувствии" к Пруссии знали даже все
иностранные дворы.
Искренность чувств Марии Фёдоровны к Пруссии более всего
измеряется тем обстоятельством, что семейные дела Монбельярской семьи требовали
тогда особой деликатности по отношению к Австрии, ибо до совершения брака
принцессы Елизаветы с Францем Тосканским, положение принцессы, жившей в Вене
"на правах невесты", не могло считаться совершенно прочным: будучи
"плодом" политических соображений Иосифа и Екатерины, предположенный
брак, в силу тех же соображений мог, при известных обстоятельствах, сделаться и
нежелательным.
Неудивительно поэтому, что Монбельярская семья зорко следила
за колебаниями политического барометра и била тревогу иногда по поводу и ложных
слухов, распускавшихся о намерениях императора злонамеренными людьми (быть
может, прусского происхождения).
Как всегда, и в этих случаях Марии Фёдоровне приходилось
быть посредницей между родителями и Екатериной, к которой они, через посредство
дочери, обращались со своими жалобами и просьбами о совете и помощи. Образчиком
этой посреднической деятельности Марии Фёдоровны служит переписка ее с
Екатериной и с принцем Фридрихом-Евгением, отцом ее, в 1784 году.
Насколько иногда основательны были опасения родных Марии
Фёдоровны, видно из письма ее от 30 мая этого года:
"После того, что сказала Ее Величество, писала она, мне
ничего не остается прибавить, разве только то, что, по совести сказать, я
думаю, дорогой отец, судьба сестры моей окончательно решена, и ничто в мире не
может помешать этому. Императрица устроила этот брак, она устранила все
препятствия: как же после этого возможно, чтобы составляли план по делу сестры
моей, не испросив ее одобрения, после того как она доказала всей Европе, что
удостаивает Лизу своего покровительства?
Успокойтесь же ради Бога, дорогой отец, от опасений, которые
так прекрасно рисуют ваше отцовское сердце; я осмелюсь повторить и говорю это
перед Богом, что думаю, что Лиза счастлива и что счастье ее будет постоянно,
так как, кроме покровительства Императрицы, она, по словам всех, сумела
заслужить уважение императора (здесь Иосифа) мягкостью своего характера и
замечательным прилежанием.
Так как вы дозволили мне, дорогой отец, совершеннейшую
откровенность, то я признаюсь вам, что думаю, что были личности злонамеренные,
а может быть и по неведению поселившие беспокойство в вашем сердце; а сердце
отца, особенно столь нежного, милостивого и доброго, как вы, очень легко
тронуть, когда дело идет о столь любимой дочери. Но, обожаемый и дорогой
батюшка, во всем этом деле моей сестры положитесь совершенно на Императрицу, и
в таком случае я убеждена в счастье моей сестры".
"Тревожный тон" этого письма великой княгини
объясняется тем, что принц Фридрих-Евгений, не дожидаясь ответа от дочери, на
основании одних слухов, уже писал Иосифу, выражая ему свое недоверие, и вызвал
этим неудовольствие и самого Иосифа, и Екатерины.
В конце 1785 года Марию Фёдоровну постиг сердечный удар, -
кончина второй сестры её, Фредирики, бывшей замужем за герцогом Ольденбургским.
Любовь свою к сестре Мария Фёдоровна перенесла на малолетних детей ее принцев:
Августа и Георга.
Забота о сестрах, связанная по преимуществу "с ходом
политических дел", не доставляла, однако, Марии Фёдоровне тех огорчений,
какие приходилось ей выносить, по семейным обстоятельствам, от братьев своих:
Фридриха и Людвига, славившихся грубостью и жестокостью характера.
Оба они крайне дурно обращались со своими женами, и если это
поведение принца Фридриха можно было бы отчасти объяснить тем принуждением, с
которым он вступал в брак с Зельмирой, и его необузданной ревностью, то грубые
поступки с женой принца Людвига, так еще недавно женившегося будто бы по
страсти, не могут не вызывать удивления.
Не прошло и года с того времени, как, благодаря просьбам
Марии Фёдоровны, принц Людвиг прощен был своими родителями, признавшими брак
его с княжной Чарторыйской (Мария-Анна), и уже разнеслись слухи, что
"молодые супруги не живут между собою в согласии".
"Мне было чрезвычайно приятно, писала Екатерина Гримму
3 ноября 1785 г., узнать из письма министра родителя Зельмиры, что страсть к
палочной расправе прирожденная в семействе супруга; этим подтверждается моя
собственная догадка.
Дело в том, что все они дурно воспитаны; этим пристрастием к
палке они желают заявить свои военные способности, я и считаю их всех записными
капралами. Если братец Людвиг не уймется колотить свою жену, то его полька,
думаю, долго с ним не проживет. Польки не отличаются терпением, и он очутится
без денег и без жены...".
Быть может, эти слухи были тогда преувеличены, хотя
Екатерина, раздраженная поступками Фридриха, охотно верила им; но уже в начале
1787 года она извещала Зельмиру, что "шурин ее, у которого жена полька,
дошел также до того, что мать этой жены поехала туда выручать дочь свою из ада.
Ей приходится снимать сапоги у супруга и мыть ему белье, иначе он ее
колотит".
Вести о Людвиге доходили до Марии Фёдоровны издалека, тогда
как Фридрих жил с нею в одном городе и, будучи братом великой княгини,
возбуждал к себе общее внимание. Как ни расположена была Мария Федоровна
снисходительно отнестись к брату, но чувство справедливости и сострадание к
несчастной жертве жестокого человека вынудили ее попытаться облегчить участь
невестки, не обвиняя, впрочем, и брата.
Для водворения домашнего мира между супругами, Мария
Фёдоровна, при содействии Павла Петровича, удалила состоявшую при Зельмире гофмейстериной
жену прусского посланника Гёрца, которая распускала сплетни о своей принцессе;
этим сплетням причастен был и сам Гёрц, доносивший невыгодно о Зельмире самой
Екатерине еще до приезда принцессы в России.
Но ни удаление четы Гёрц из Петербурга, ни отъезд принца
Фридриха в Выборг (куда он был на время отправлен Екатериной к месту своего
служения с целью разлучить его с Зельмирой) не помогли водворению мира между
супругами. Зельмира должна была потом сама ехать в Выборг для привития оспы
детям, и здесь, как оказалось потом, по свидетельству Екатерины, к великому
соблазну целого края, сцены часто бывали за столом в присутствии местных
чиновников, так что от приглашений на их обеды бегали как от чумы.
С возвращением супругов в Петербург продолжалось то же
самое. Без сомнения Екатерина многое извиняла Фридриху, ради сестры его, и сама
Мария Фёдоровна делала, как видно, все возможное, чтобы успокаивать
"расходившегося" брата, хотя, естественно, не могла приобрести
доверие своей невестки: Зельмира хорошо знала любовь Марии Фёдоровны к ее
родным и все свои надежды возлагала исключительно на Императрицу.
Печально было и то обстоятельство, что дети враждующих
супругов: Вильгельм, Екатерина и Павел были заброшены отцом и матерью, и
Императрица писала о них Гримму: "Здесь они не слыли милыми, и наши
господа, Александр и Константин, находили их общество до такой степени скучным,
что бегали от них, как от огня".
Были и другие причины неудовольствия Екатерины против
Фридриха. Говорили, что он не платит долгов и заводит какие-то подозрительные
сношения со шведами; не могло также нравиться Императрице и его капральство,
имевшее свою долю влияния на Павла Петровича. Поэтому нет ничего удивительного
в том, что достаточно было одной просьбы Зельмиры о защите, чтобы Екатерина
приняла по отношение к принцу Фридриху решительные меры.
Императрица оставила ее у себя, дав ей помещение в Эрмитаже,
а принцу письменно приказала "немедленно выехать за границу", дав ему
годовой отпуск и отказав ему в прощальной аудиенции.
Г-жа Оберкирх, судившая об этом деле по письмам своей
царственной подруги, прямо говорит, что "великий князь и Мария Фёдоровна
могли подозревать, что, порвав свою связь с Монбельярским семейством и видя в
Екатерине свою единственную покровительницу, Зельмира передаст ей все секреты
Гатчины, Павловска и Монбельяра".
В сущности, удаление Фридриха из России могло только выгодно
отозваться на жизни великокняжеской четы. Павел не мог не понимать этого и
поэтому сухо отнесся к своему шурину, немедленно, по получению от Екатерины
письма с извещением "о происшедшей сцене с Зельмирой".
Письмо это, вместе с грозным письмом Екатерины к Фридриху,
доставлено было на половину их высочеств в Зимнем дворце в тот же вечер, 17
декабря, перед самым ужином, за которым находился и принц Фридрих; ужин не
начинался, вероятно, лишь в виду непонятного отсутствия Зельмиры.
Рассказывают, что, прочтя адресованное ему письмо Екатерины,
Фридрих усиленно просил Павла Петровича ознакомить его с содержанием письма
Екатерины к великокняжеской чете, и был поддержан в этой просьбе и Марией
Фёдоровной; но Павел Петрович сказал ему: "Я подданный Российский и сын
Императрицы Российской; что между мною и ею происходит, того знать не подобает
ни жене моей, ни родственникам, ни кому другому". Вслед за тем он перестал
принимать принца.
Из многих отзывов Екатерины заметно, что она считала даже
слишком мягкой свою меру по отношению к принцу; так, уже по отъезде принца, она
сказала 29 декабря Храповицкому: "он заслужил бы кнут, ежели бы не закрыли
мерзких дел его".
Одна эта фраза Екатерины в беседе с доверенным ее секретарем,
очевидно хорошо знавшим эти "мерзкие дела и их закрытие", должна
заставить отнестись со вниманием к слухам "о государственных преступлениях
принца" и объясняет отсутствие официальных данных об этих преступлениях:
ибо объявлять о них во всеобщее сведение значило подрывать народное доверие и к
самой Марии Фёдоровне, и к другим родственникам императорской фамилии.
Печальная судьба брата тем хуже подействовала на Марию
Фёдоровну, что она была во время "постигшей его катастрофы" не
здорова и всю вторую половину декабря 1786 года не выходила из комнат и
допускала к себе одну лишь г-жу Бенкендорф, а отношение ее к Императрице в это
именно время и без того были натянуты.
Причиной этого был деликатный вопрос о воспитании детей
Марии Фёдоровны.
За описываемый период времени число их увеличилось рождением
еще двух дочерей: Елены и Марии. Оба раза, как и при рождении Александры
Павловны, Мария Фёдоровна сильно страдала от родов, а появление на свет Марии
Павловны повлекло за собой такое ухудшение здоровья великой княгини, что она
дала обет "в случае выздоровления, сделать пожертвование в пользу
бедных".
Больше занятая внуками, Екатерина II мало обращала внимания
на воспитание внучек, предоставляя их заботам Марии Фёдоровны и г-жи Ливен.
Приготовляясь в конце 1786 года к путешествию в Новороссию,
Екатерина "задумала взять с собой обоих молодых великих князей Александра
и Константина и, не сообщив о том их родителям", приказала сделать
воспитателю великих князей Н. И. Салтыкову нужные для этой цели распоряжения;
лишь этим косвенным путем Павел Петрович и Мария Фёдоровна узнали "о
предположенной поездке сыновей своих".
Сильно поражена была Императрица, когда родители в длинном
письме почтительно, но твердо заявили ей свою "просьбу оставить молодых
великих князей в Петербурге", ссылаясь на "свою скорбь при разлуке с
ними, на их еще не окрепшее здоровье, не соответствовавшее трудности
предполагаемого путешествия, и на долгий перерыв в их занятиях, неизбежный в
виду продолжительности поездки".
"Вот, ваше величество, - заключили свое письмо Павел
Петрович и Мария Фёдоровна, верное и искреннее изображение состояния сердец
наших, и ваше величество слишком справедливы, слишком добры, имеете сердце
слишком нежное, чтобы не принять во внимание просьбы отца и матери, которые, после
уважения и привязанности, питаемой к вам, не знают сильнейших чувств любви,
привязывающей нас к нашим детям".
В ответ на это письмо Павла Петровича и Марии Фёдоровны,
называя их опасения "плодом раздражённого воображения", Екатерина
писала: "Дети ваши принадлежат вам, но в то же время они принадлежат и
мне, принадлежат и государству.
С самого раннего детства их, я поставила себе в обязанность
и удовольствие окружать их нежнейшими заботами. Вы говорили мне часто, и устно,
и письменно, что мои заботы о них вы считаете, настоящим счастьем для своих
детей и что не могло случиться для них ничего более счастливого.
Я нежно люблю их. Вот как я рассуждала: вдали от вас для
меня будет утешением иметь их при себе. Из пяти - трое (т. е. все дочери)
остаются с вами; неужели одна я, на старости лет, в продолжение шести месяцев,
буду лишена удовольствия иметь возле себя кого-нибудь из своего
семейства?".
Это сожаление Екатерины о разлуке с ними подало Павлу
Петровичу и Марии Фёдоровне повод обратиться к Императрице с новой просьбой.
"Если мысль о разлуке и наводит на нас грусть, -
отвечали они ей, то во власти вашего величества смягчить последнюю и заменить
первую мыслями утешительными и приятными. Мы принадлежим вам, ваше величество,
в ближайшей степени, чем дети наши, и это драгоценное для нас счастье.
Возьмите нас с собой, и мы будем при вас и наших сыновьях.
Что касается дочерей наших, то им пока нужны только заботы физические,
присутствие же отца и матери для них в настоящее время не необходимо. Мы могли
бы обходиться без всего, путешествовать налегке, лишь бы не быть нам вдали от
вас и сыновей наших".
На эту просьбу последовал отказ со стороны Императрицы.
"Чистосердечно должна вам сказать, писала она, что новое ваше предложение
есть такого рода, что оно причинило бы во всем величайшее расстройство, не
упоминая и о том, что меньшие ваши дети оставались бы без всякого вашего
призрения брошенные".
Тогда Мария Фёдоровна решилась обратиться к князю Потемкину,
в надежде, что этот всесильный любимец Императрицы сумеет склонить ее к
уступчивости. "Мое материнское сердце, - писала она ему 16 декабря 1786
года, не смеет предаваться никакой лестной надежде, и вы, князь, единственный
человек, который может помочь нам.
Поддержите у Императрицы наши доводы и нашу просьбу. Я
захотела все это изложить вам, дабы, зная происшедшее, вы могли обсудить, что
вам можно сделать в этом случае. Мы несколько раз поручали г-ну Салтыкову
передать Ее Величеству, что, зная доброту ее, мы несомненно на нее полагаемся и
пребываем в справедливой надежде, что она удостоит внимания нашу просьбу,
оставив сыновей наших здесь или позволив нам сопровождать ее.
Умоляю вас, князь, поддержите эту самую просьбу нашу пред Ее
Величеством. В случае успеха или даже самою заботою вашею об успехе этой
просьбы, вы приобретете вечное право на признательность нашу. Эти строки,
внушённые материнским чувством, должны служить для вас ручательством того, как
много будем мы обязаны вам, если удастся это дело, столь нас озабочивающее и
столь близкое нашему сердцу".
О том же писал Потемкину и Павел, но Потемкин был в то время
в Крыму и мог отвечать лишь в самый день отъезда Екатерины из Петербурга, 7
января 1787 года. Ответ Потемкина был не вполне удовлетворительный: Потемкин
"обещал сделать, по приезде Екатерины в Киев, все, что будет в его
возможности, но с крайней осторожностью, чтобы не прогневить Екатерину и не
навлечь неприятностей на самого великого князя".
Еще 1 января 1787 года отъезд молодых великих князей
считался решенным; но вслед затем они внезапно заболели, и Екатерина должна
была 7 января выехать из Петербурга одна, оставив больных детей на попечение
отца и матери. Екатерина уже не могла откладывать своего отъезда: иначе
приходилось изменять все сроки в расписании торжественного и долгого пути,
заранее согласованный с приездом в Россию Иосифа II-го.
Желание Марии Фёдоровны и Павла Петровича сопутствовать
своим детям и Екатерине в ее путешествии в Малороссию, скорее всего, было
вызвано именно ожидаемым приездом Иосифа в Россию: всегда "запутанные дела
Монбельярской семьи" и в это время должны были побуждать Марию Фёдоровну
искать свидания с главой Германской империи, чтобы (как то было прежде в Петербурге
и в Вене) "личными переговорами способствовать осуществлению желаний своих
германских родственников".
Еще в бытность свою в Петербурге Иосиф успокаивал Марию
Фёдоровну по поводу предполагавшегося брака владетельного герцога Карла-Евгения
Вюртембергского (здесь старший брат отца великой княгини Марии Федоровны) с его
метрессой (здесь любовница), Франциской фон Гогенгейм.
Этим браком, если бы он признан был империей, в корне
уничтожались надежды отца Марии Фёдоровны когда либо править Вюртембергом.
Иосиф объявил тогда Марии Фёдоровне, что "он хорошо
сознаёт, какие тяжёлые последствия может иметь этот брак для Монбельярской
семьи и потому не будет ему сочувствовать".
Император сдержал свое слово и в течение всего времени
противодействовал просьбам герцога "о даровании княжеского титула графине
Гогенгейм. Тогда герцог, в 1786 году, обвенчался с ней в присутствии родителей
Марии Фёдоровны и обманул их при этом: "Он убедил их, - писал граф Н. П.
Румянцев 16 июня, что венчается, как говорят по-французски, "de la main
gauche" (для успокоения своей совести), а потом вдруг объявил, что cие
супружество "должно почитать за настоящий законный брак и мнимую супругу
называть повелел герцогиней".
Иосиф II отказался признать "законность этого
брака", хотя австрийские интересы, в виду образовавшегося тогда
"союза князей" (здесь отсылка к борьбе за "баварское
наследство"), побуждали его к противоположному образу действий.
Этот поступок Иосифа II должен был в глазах Марии Фёдоровны
иметь тем большую цену, что симпатичный для нее Прусский двор, действуя всегда
исключительно в собственных своих выгодах и желая привлечь Вюртемберг на свою
сторону, не поколебался дозволить своему посланнику в Штутгарте величать
графиню "герцогиней".
Для всех было ясно, что Иосиф II желал сохранить "право
наследства" в Вюртемберге "за младшей линией Вюртембергского
дома", чем, желал он угодить Марии Фёдоровне и ее сестре, принцессе
Елизавете. Даже Румянцев, друг Павла Петровича и Марии Фёдоровны, действовав в
Германии по инструкциям Екатерины, находил, что "Иосиф вредит себе,
поступая таким образом, и делал Кауницу серьёзные внушения уступить Карлу в
этих пустяках (subtilité futile)".
Карл догадывался, конечно, об "источнике враждебных
себе действий" Иосифа и обратился "с просьбой о содействии" к
матери Марии Фёдоровны; но та отвечала, что "все зависит не от нее, а от
императрицы Екатерины". При таких отношениях важно было ускорить брак
принцессы Елизаветы с эрцгерцогом Францем, чтобы "закрепить за Монбельярской
семьей сочувствие императора и покончить с неопределённым положением
принцессы".
Брак этот состоялся в Вене уже по возвращению Иосифа из
Новороссии, 6 января 1788 года. До того времени, Монбельярская семья, не могла
быть спокойна за будущее, а приезд принца Фридриха (здесь старший брат великой
княгини Марии Федоровны) из Петербурга в Монбельяр, куда привез он своих детей
на воспитание, естественно не мог послужить к ее успокоению.
В донесении графа Румянцева вице-канцлеру графу Остерману от
12 марта 1787 года из Франкфурта описано тогдашнее положение семьи Марии
Фёдоровны.
"Приезд принца Фридриха Вюртембергского в Монбельяр,
где он пробудет какое-то время и отправится потом в Швейцарию, будучи причиной
огорчений для родителей его, стал виной болезненного их обоих припадка.
Принцесса уже здорова, но принц и поныне в постели, одержим подагрою и, получив
от владетельного герцога (Карл-Евгений) письмо, в котором он ему хитро дал
знать, что французский двор признал графиню Гогенгейм "герцогиней Вюртембергской",
приложил он и старание "доведаться, в чем состояло cие признание".
Получив cие неприятное сведение, родитель Ее Императорского
Высочества повелел супруге своей о том меня уведомить, яко "о происшествии
для них весьма опасном". Окончательно почитаю за долг вашему сиятельству
сказать, что при всяком случае невозможно себя вести благопристойнее в
рассуждении двора нашего и оказывать более благоговения к Ее Императорскому
Величеству, яко творят сии принц и принцесса Вюртембергские, отнюдь нимало не поддаваясь
на хитрость посторонних дворов внушений".
Замечательно, что нигде нет указания на жалобы за это время
Монбельярской семьи и самой Марии Фёдоровны на враждебные им действия только
что умершего "идола их", Фридриха II и его преемника Фридриха Вильгельма
II, тогда как Франция, в сущности, следовала только в этом отношении примеру,
подаваемому прусским.
Не поступаясь перед Марией Фёдоровной и Павлом Петровичем
выгодами государственными, берлинский двор, в то же время старался быть для них
полезен мелкими, личными услугами: имеется указание, что в 1787 и 1788-м годах
Павел Петрович вел с королем Прусским Фридрихом и бывшим прусским посланником в
Петербурге, графом Брюлем переписку "о займе денег для нужд семьи Марии
Фёдоровны".
Мария Фёдоровна не могла не чувствовать "крайней
тягости и затруднительности своего положения" среди противоречий, в
которые ставили ее семейные и политические дела: Екатерина и Австрия с одной
стороны, Пруссия и интересы Монбельярской семьи с другой - все предъявляли к
великой княгине свои, до известной степени, основательные, но мало согласуемые
требования.
Менее всего могла Мария Фёдоровна думать о себе и своих
детях. Правда, во все время путешествия Екатерины великокняжеская чета, живя
сначала в Петербурге, а потом в Царском Селе, имела возможность видеть вокруг
себя всех своих детей в течение целых пяти месяцев; но даже при этих
благоприятных условиях Марии Фёдоровне пришлось не столько наслаждаться
семейными радостями, сколько дрожать за здоровье и жизнь детей своих.
"У Александра и у красавицы Елены, писала Екатерина
Гримму 1 апреля 1787 года, была в мое отсутствие корь и при том непосредственно
за летучей оспой, и так как можно опасаться, чтобы к девочкам не пристала
настоящая оспа (мальчикам она привита), то красавица Елена и ее сестры будут
безотлагательно подвергнуты прививанию".
Письма Марии Фёдоровны и Лафермьера, относящиеся к этому
времени рисуют положение великокняжеской семьи: больные дети были отделены друг
от друга, и Мария Фёдоровна не отходила от их постели, допуская к себе одну
лишь г-жу Бенкендорф. В особенности возбуждало опасение привития оспы Марии
Павловне, так как врач Галлидей объявил, что "он не может ручаться за
успешный исход болезни великой княжны, вследствие, ее младенчества".
Заботясь во время своего путешествия о внуках и внучках
своих, Екатерина выражала свое внимание и к их кроткой матери. Зная любовь
Марии Фёдоровны к ее родным, Императрица приказала Гримму объяснить принцессе
Софии-Доротее дело принца Фридриха, а при свидании с Иосифом II исполнила
просьбу Марии Фёдоровны "препоручить ее сестру милостям императора".
"Сестра моя, писала Мария Фёдоровна, твердо убеждена,
что одно слово с вашей стороны, любезнейшая матушка, сделают ее еще дороже
императору". Иосиф отвечал Императрице, что "если бы принцесса
Елизавета была его дочерью, то он не мог бы любить ее сильнее".
Не переставала Екатерина следить и за сыном. Цесаревич
переписывался с графом И. Г. Чернышевым, находившимся в свите Императрицы, и
переписка эта подвергалась перлюстрации. В Киеве Екатерина узнала, что
"Павел Петрович воспользовался ее отсутствием, чтобы сформировать в
Гатчине три батальона, вооружить в Павловске крепость Мариенталь новыми
орудиями и положить начало Гатчинской Флотилии".
Наконец, само свидание Екатерины с Иосифом едва ли могло
пройти бесследно для Цесаревича: Иосиф, вероятно, воспользовался удобным
случаем, чтобы устно сообщить Екатерине ходившие тогда за границей слухи
"о сношениях Павла Петровича с Пруссией". Во всяком случае, уже в это
время Екатерина задумала "отстранить Павла Петровича от наследования
престола": 11-го июля она возвратилась из путешествия, а в августе уже
изучала вопрос "о порядке престолонаследия в России" и, в разговоре с
Храповицким, довольно ясно выразила цель этого изучения.
"Читать изволила мне, - говорил он, пассаж из
"Правды Воли Монаршей". Тут, или в манифесте Екатерины 1-й, сказано,
что причиной несчастья царевича Алексея Петровича было ложное мнение, будто
старшему сыну принадлежат престолы".
Между тем, Павел Петрович весело подсмеивался над
путешествием матери, указывая "на театральность и искусственность приготовлений
для него", сделанных Потемкиным. Вскоре между матерью и сыном произошел
явный разлад.
Тотчас по возвращении Екатерины в Петербург, турки объявили
России войну, в которой не замедлила принять участие, в качестве союзницы
России, и Австрия. Манифест "о второй Турецкой войне" вышел 9
сентября 1787 года, а 10 и 11 сентября два раза Цесаревич уже обращался к
Екатерине с просьбой "о дозволении отправиться в армию волонтером",
но на обе свои просьбы получил отказ: не в видах Императрицы было создавать в
армии популярность сына, и его присутствием стеснять фельдмаршалов, Потемкина
или Румянцева, в разгар военных действий.
Екатерина, кажется, даже в самом желании Павла Петровича
ехать в армии видела только стремление к популярности.
"Они (писала она Потемкину о Павле Петровиче и Марии
Фёдоровне 24 сентября) были весьма довольны остаться, расславляя только, что
хотели ехать".
На самом же деле, довольна отказом Екатерины, и то лишь
отчасти, могла быть только Мария Фёдоровна, мало в то время думавшая о популярности,
но страшно встревоженная мыслью о предстоящей разлуке с мужем.
Не смея действовать против его желания "получить боевое
крещение", Мария Фёдоровна приходила в ужас при мысли об опасностях,
которым Цесаревич будет подвергаться в армии не только от неприятельского
оружия, но и от заразных болезней, развивавшихся на театре военных действий.
Поэтому, когда Екатерина дала, наконец, свое согласие на
поездку Павла Петровича в армию, Мария Фёдоровна, желая разделить с мужем
опасности ему угрожавшие, сочла за лучшее просить Екатерину "дозволить ей
сопровождать его".
Получив отказ, Мария Фёдоровна была крайне опечалена.
"Неделя уже, как ее высочество никакой пищи вкушать не изволит"
(Гарновский).
Отъезд Павла Петровича назначен был на февраль. "Ты
узнаешь от дорогой моей матушки, - писала Мария Фёдоровна г-же Оберкирх, все
несчастия, которые испытываю я теперь и которые ожидают меня в будущем.
Признаюсь, эти несчастья подавляют меня. Что будет в этом ужасном феврале? Суди
сама, дорогая Ланель! Разлука, которая угрожает мне, продолжится 9 месяцев, так
что я не могу рассчитывать увидеть своего дорогого мужа ранее начала ноября.
Я буду удалена от него за тысячи верст. Он будет подвержен
всем опасностям войны с варварами, ужасной болезни, с ней связанной (чумы), и
нездорового климата, который не щадит никого. Суди по этому наброску о
чувствах, которые должна испытывать моя душа. Признаюсь, я думаю, что
несчастный каторжник пользуется большим спокойствием, чем я в настоящее время;
потому что он страдает один и не видит никого из близких своих в опасности,
между тем, как я дрожу за жизнь того, ради сохранения которого, я пожертвовала
бы охотно своею.
С другой стороны, крайнее желание моего мужа находиться в
армии и связанная с этим желанием мысль о долге и славе налагают на меня
тяжелую обязанность заставить молчать все мои чувства и скрывать свою
скорбь".
Положение Марии Фёдоровны было тем грустнее, что в это время
она вновь почувствовала себя матерью. Это обстоятельство не укрылось от взгляда
Екатерины, и она им воспользовалась, по замечанию г-жи Оберкирх, как средством
удержать Павла Петровича от предположенной поездки.
Тщетно Павел Петрович настаивал на своем желании, тщетно
указывал он на то, что в Европе сделались уже известными его приготовления к
походу.
"Касательно предлагаемого мне вами вопроса, отвечала
ему Екатерина, на кого вы похожи в глазах всей Европы, отвечать вовсе не
трудно: вы будете похожи на человека, подчинившегося моей воле, исполнившего
мое желание и то, о чем я постоянно вас просила".
Своим желанием принять участие в войне с Турцией доставил
Марии Фёдоровне много хлопот и огорчений и принц Фридрих, еще не покинувший
надежды служить в России.
Но просьба, присланная им Екатерине, встретила очень дурной
прием с ее стороны: своим поведением после отъезда своего из России Фридрих
возбудил против себя такой гнев Императрицы, что она в письмах своих к Гримму
называла его не иначе, как "негодяй", "герой злости" и т.
п. Естественно, что у себя на родине, в Германии, принцу надобно было объяснить
благовидным для себя образом причины удаления своего из России; в особенности
важно было для него заручиться с этой целью сочувствием к себе отца несчастной
жены своей.
И действительно, безнравственному и хитрому принцу удалось,
клевеща на жену и выгораживая себя, представить дело таким образом, что даже
родные Зельмиры отвернулись от нее, и Екатерине пришлось оправдывать ее перед
родным отцом, хотя и безуспешно. Храповицкий был совершенно прав, сказав
Императрице по получении известия о смерти Зельмиры: "Она в несчастье
своем кроме Вашего Величества иной защиты не имела".
При таких обстоятельствах дозволить Фридриху возвратиться в
Россию значило косвенным образом подтверждать и справедливость его объяснений,
и правоту его действий по отношению к жене его, тогда как Екатерина желала
скорее еще раз торжественно выразить Фридриху свое неудовольствие и тем осудить
его поведение. Сам принц подал к тому повод.
Потеряв надежду возвратиться в Россию, Фридрих просил
Екатерину вовсе уволить его из русской службы, и Императрица нанесла ему
жестокое оскорбление, исполнив желание принца простым извещением его об этом от
имени графа Мусина-Пушкина, а не выдачей "указа за собственноручной
подписью", как это обыкновенно делалось в таких случаях.
Разумеется, Мария Фёдоровна не могла равнодушно отнестись к
"позору" брата, тем более, что Екатерина, в оправдание своего
поступка, ссылалась "на не совсем будто бы почтительный тон просьбы принца
Фридриха об отставке", тогда как все письма его к Императрице
предварительно просматривались Марией Фёдоровной и лишь в случае, ее одобрения,
передавались по принадлежности.
Сознаваясь в этом пред Екатериной, Мария Фёдоровна умоляла
ее "не лишать Фридриха милости, в которой, писала она, отказывают только
преступникам".
"Ради Бога, Ваше Величество, писала она Екатерине 11
ноября 1787 года, - если я имею, хотя малейшее право на ваши милости, на любовь
вашу, то не наносите этого позора моему несчастному брату. Вы положили бы в
гроб почти шестидесятилетнего старца, которому мы обязаны жизнью и которой не
переживет этого позора".
Подобными мольбами наполнены все 3 письма, посланные по
этому поводу Марией Фёдоровной Екатерине; в последнем из этих писем Марии
Фёдоровны сделал приписку и Павел Петрович, присоединяясь к просьбам своей
супруги. Несмотря на то, Екатерина осталась тверда в своем решении.
Желая, однако, показать, что ее гнев на Фридриха вызван исключительно
его дурным поведением и нисколько не изменяет ее обычного благоволения к Марии
Фёдоровне и ее родным, Екатерина дозволила затем вступить с чином
генерал-майора в ряды армии, действовавшей против турок, одному из младших
братьев Фридриха, 18-летнему принцу Карлу, который был крестником Императрицы.
Карл, по общим отзывам, производил другое впечатление, чем
старший его брат, и по приезде в армию сумел заслужить себе расположение и
уважение сослуживцев.
К этим тревогам и огорчениям, вызываемым в Марии Фёдоровне
Монбельярской семьей, присоединились еще опасения за благополучный исход
приближавшихся родов, мысль о которых приводила Марию Фёдоровну в ужас.
И действительно, когда 10 мая 1788 г. в Царском Селе
последовало рождение великой княжны Екатерины Павловны, жизнь Марии Фёдоровны
на этот раз "висела на волоске", и она спасена была лишь благодаря
присутствию духа и решительным мерам Екатерины: она 7 часов сряду не отходила
от постели своей невестки и своими распоряжениями содействовала правильной
подаче роженице медицинской помощи со стороны растерявшихся врачей.
На другой день Павел Петрович явился к матери благодарить за
спасение жизни Марии Фёдоровны.
"Вам, я думаю известно, писала Екатерина Гримму 28 мая,
что великая княгиня родила, слава Богу, четвертую дочь, что приводить ее в
отчаяние. В утешение матери я дала новорожденной свое имя". Екатерина
забыла свое предсказание, что великой княжне, носящей ее имя, придется всего
хуже в жизни.
Разумеется, великокняжеская чета была проникнута к Екатерине
глубокой благодарностью, и сама Екатерина писала Потемкину 27 мая: "При
сем случае, родители, оказались противу прежнего, ко мне гораздо
ласковее".
Павел Петрович и Мария Фёдоровна имели лишний случай
убедиться в добром сердце Екатерины, которое выражалось по отношении к ним
всякий раз, когда Екатерина являлась в качестве матери семейства, не будучи
связана обязанностями Русской Государыни.
Со своей стороны и родители Марии Фёдоровны выражали
Екатерине благодарность за спасение жизни дочери.
Великому князю Павлу Петровичу не довелось участвовать в
действиях союзной армии против турок, где, наряду с распущенностью жизни и
нерешительностью действий князя Потемкина, блистательно проявлялась суровая
простота и военный гений Суворова и где русские солдаты на полях битв при
зимних осадах крепостей, в форсированных маршах, при невозможных условиях,
выказывали свою выносливость, стойкость и беззаветную храбрость.
Шведский король Густав III задумал воспользоваться турецкой
войной, чтобы неожиданно напасть на Россию с севера, угрожать самому Петербургу
и возвратить Швеции области, отнятые у неё Петром I. Екатерина поручила войска,
собранные у финляндской границы графу Мусину-Пушкину (Валентин Платонович);
туда же отправился и Павел Петрович.
Отъезжая в армию, как предполагали тогда, на долгое время,
Павел Петрович счел необходимым составить и вручить Марии Фёдоровне на случай
своей смерти или смерти императрицы Екатерины несколько документов, в которых
он "излагал свою последнюю волю и мысли об управлении государством";
тогда же выбран был шифр, посредством которого должна была совершаться тайная
переписка между супругами на время разлуки.
Один из этих документов был написан 7 января 1788 г. за
подписью и Павла и Марии Фёдоровны ("Мы Павел и мы Мария"); это был
"акт о престолонаследии, который отменял правило Петра Великого, дававшее
царствующему государю право выбрать себе наследника по своему усмотрению, и
устанавливал навсегда естественный порядок наследования престола по мужской
линии от отца к старшему сыну".
Павел Петрович отправлялся в армию при самых благоприятных
условиях. Командовал армией граф Мусин-Пушкин, пользовавшийся доверием
великокняжеской четы, а сопровождали великого князя испытанный друг его и Марии
Фёдоровны камергер Вадковский (Федор Федорович) и пруссак майор Штейнвер 3-й,
командовавший Гатчинскими войсками.
Кроме того, его окружали и другие преданные ему лица:
заведовавший Гатчинской флотилией капитан Кушелев и лейб-медик Блок (Иван
Леонтьевич): Кушелева Мария Фёдоровна обязала вести "дневник пребывания
Павла в Финляндии", а Блок должен был доставлять ей подробные сведения о
его здоровье.
Но уже при самом отъезде между Павлом Петровичем и Екатериной
произошло некоторое охлаждение.
Положение Цесаревича в армии было тяжелое: Павел Петрович
убедился вскоре, что он подвергается государственной опеке Екатерины.
Екатерина, конечно, не подозревала сына в государственной измене; но она знала
его отношение к Пруссии, знала, что он способен к необдуманным поступкам и
неосторожной откровенности.
Поэтому, допустив участие Павла Петровича в шведской войне,
она не желала, чтобы ему "были известны подробности о ходе военных
действий", и дала в этом смысле "тайные предписания" генералу
Кноррингу (Карл Федорович), состоявшему при Павле.
Государыня, очевидно, боялась, чтобы через Павла не узнавали
о наших военных действиях пруссаки, также угрожавшие в то время России. Сами
шведы, как видно, не далеки были от мнения, что Павел не сочувствует политике
матери и, во время пребывания его в финляндской армии, герцог Сёдерманландский
(будущий шв. король Карл XIII), делал ему настойчивые "предложения о
свидании".
Павел, однако, был настолько благоразумен, что отвечал ему
отказом и сообщил о том Екатерине. Тогда Императрица решилась отозвать сына из
армии, и 18 сентября Павел возвратился в Петербург, быв за все время один
только раз в ничтожной перестрелке и чувствуя себя разочарованным итогами
желанной поездки, где он думал "быть полезен отечеству".
Решимости императрицы вызвать сына в Петербург
содействовали, вероятно, скорбь Марии Фёдоровны о разлуке с мужем и просьба ее
"о дозволении ей ехать в Выборг для свидания с ним", на которую
Екатерина отвечала отказом.
Привыкая оберегать своего мужа наперекор ему самому, Мария
Фёдоровна подвергала опасности величайшее свое благо, столь долго царствовавший
между ними семейный мир и супружеское согласие.
В 1789 году Марии Фёдоровне исполнилось 30 лет. Характер
великой княгини и ее умение держать себя лучше всего измеряются тем, что она
могла одновременно пользоваться расположением и державной своей свекрови, и
мужа, относившегося к матери своей с чувством недоверия и затаенной горечи.
Считая себя при дворе Екатерины лишь "невольной
гостьей" и удаляясь от него вместе с мужем по возможности чаще, Мария
Фёдоровна не утратила своих этюпских навыков "к тихой жизни в небольшом
домашнем кружке", пользуясь уединением Павловска и Гатчины.
Здесь сближалась она с людьми, принадлежавшими к самым
разнообразным классам общества, и мало-помалу вырабатывала в себе ту
необыкновенную хозяйственную распорядительность, ту привычку к неустанной
деятельности, которыми она впоследствии удивляла современников.
Нужно заметить, что хозяйственные заботы Марии Фёдоровны
основывались не на одном только стремлении ее к строгой бережливости: ею
руководило также сознание нравственной ответственности, которую она несла за
благосостояние всех крестьян и других лиц, судьба которых зависела от ее
внимания. Это же сознание живо было и в Павле Петровиче, который "в
помещиках желал видеть устроителей счастья крепостных людей" и в заботах
своих о быте гатчинских крестьян сам подавал тому пример.
Великокняжеская чета своими действиями вполне оправдала
слова, с которыми Павел Петрович, еще в самом начале постройки Павловска,
обращался к другу своему и бывшему наставнику Платону: "Нахожу в
Павловском удовольствие свое. Cиe удовольствие ни с кем мы не делим, cие
удовольствие ничем не приобрели; итак, заведем что-нибудь при сем месте, чем
интересовали бы иных, кроме себя, и чем делили бы удовольствие и спокойствие с
другими. Вот наша мысль".
Начало осуществления этой мысли, положено было устройством
богадельни, школы и больницы для обитателей Павловска. Павловск в это время был
единственным поместьем великокняжеской четы, и поэтому на нем исключительно
сосредоточивались ее заботы. С пожалованием Павлу Петровичу Гатчины положение
дел изменилось к невыгоде нарождающегося Павловска.
Гатчина в то время была уже большим сравнительно поселением,
в котором считалось до 2000 жителей, тогда как в Павловске было их всего около
600; здоровый климат Гатчины и положение ее на перепутье между дорогами на
Петербург, Москву и Варшаву невольно заставляли отдавать ей предпочтение перед
Павловском, терявшимся в глубине лесов, окружавших Царское Село; наконец, сам
Гатчинский дворец, убранный с большим вкусом и великолепием, по своей
обширности, удобством для жизни и красоте садов, представлял лучшее помещение
для великокняжеской четы, чем дворец в Павловске, в то время даже еще не
достроенный.
Неудивительно, что великий князь Павел Петрович выбрал
Гатчину главным своим местопребыванием. Да и сама основательница и
владетельница Павловска, великая княгиня Мария Федоровна, любя Павловск как
"свое творение", не могла не сознавать преимуществ Гатчины.
"Гатчина соперница весьма опасная, писала Мария
Фёдоровна 14 сентября 1785 года Карлу Кюхельбекеру, управлявшему Павловском, и
необходимо приложить всю вашу деятельность и все ваше усердие, чтобы Павловское
могло выдержать сравнение" (летом 1786 года во дворце приготовлялись покои
для великих княжон; при этом стены оклеены были бумажными обоями, что было
тогда новизной, так как они в то время еще не вошли во всеобщее употребление).
И где бы не жила Мария Фёдоровна, она входила во все мелочи
павловского хозяйства. Каждая смета, каждый счет подрядчиков, даже
архитектурные подробности подвергались тщательному просмотру и проверке Марии
Фёдоровны.
"Вы были правы, добрый мой Кюхельбекер (писала она
однажды) говоря, что "смета о постройке конюшен перепугает нас". Есть
чего перепугаться, ибо эта смета действительно "аптекарский счет". Я
говорила о ней с многими лицами, и все удивлены и поражены ею столько же,
сколько и я. Поэтому прошу вас приказать другим пересмотреть ее, и сами
пересмотрите.
Пильников добрый малый, но он считает на манер тех
первоклассных архитекторов, которые, чуть дело идет о дворце, насчитывают вдвое
и втрое.
Сделаю вам несколько заметок: стены сараев могут быть, как
мне кажется, сложены в полтора кирпича, ибо, так как в них никто не живет, то
все равно, будут ли промерзать стены или нет. То же скажу и обо всех стенах,
которыми обнесены сараи.
Так как во всем здании сараев и конюшен нет ни одной печки,
ни одного камина, а, следовательно и опасности от огня, то железные кровли
совершенно бесполезны и могут быть заменены черепицами, потому что последние
дешевле. Повторяю вам, мой добрый Кюхельбекер, что счет всем кажется
непомерным, и так или иначе, но в него непременно вкралась ошибка".
Можно принять за верное, что "созидая Павловск",
Мария Фёдоровна "училась хозяйству" практически во всех его отраслях.
И здесь не надо забывать, что финансовые дела великокняжеской четы,
принужденной посылать большие суммы за границу, поневоле вынуждали Марию
Фёдоровну быть бережливой на расходы; и не раз случалось, когда Мария
Фёдоровна, оказывалась не в состоянии оплатить даже мелких затраты по постройке
и отделке Павловских сооружений.
Но сокращение расходов никогда не шло в ущерб вознаграждения
рабочим. Были случаи, когда Мария Фёдоровна присылала нарочных из Петербурга
исключительно для того, чтобы узнать, не заболел ли кто во время колки льда и в
предупреждение болезней доставляла деньги на теплое питье, на водку, на обувь и
т. д.
Когда весной 1786 года в Петербурге открылась эпидемия оспы
и между рабочими в Павловске появилось много больных, Мария Фёдоровна в помощь
доктору Ромбергу, занятому по больнице, прислала доктора Ритмейстера (Вильгельм
Иванович) и писала Кюхельбекеру:
"Ради Бога, не жалейте ни денег, ни расходов, ни забот,
чтобы предупреждать болезни, и убедите Ритмейстера удвоить усилие к спасению
этих бедняков... Что касается до множества больных, то и здешние госпитали
переполнены ими; но что бесконечно огорчает меня, это видеть, что не проходит
недели, чтоб у вас кто-нибудь не умер.
Особенно поразила меня смерть второго штукатура, умершего от
цинги, тогда как болезнь эта обыкновенно не смертельна, а лекарь даже не довел
до вашего сведения, что больной опасен. Желаю, чтобы вы прислали мне подробный
список больных и чтобы Ритмейстер отметил на нем, кто именно из них болен
серьезно.
Хорошо сделаете, если посоветуете ему, буде есть у него
тяжко больные, обращаться за содействием к Ромбергу, который опытнее его, и
тогда каждый раз писать к лейб-медику Крузе (Карл Федорович), спрашивая его
совета. Отвечайте мне на это, и прошу вас еще, мой добрый Кюхельбекер,
приказать раз навсегда; если появится опасный больной, чтобы вам о нем тотчас
же сообщали.
Если вы в это время будете в городе, то прикажите
Ритмейстеру присылать к вам нарочного, а к Крузе - донесение. Эти покойники
меня огорчают... Зачем вы отослали в Петербург трех больных каменщиков?
Отвечайте на этот вопрос".
Заботы Марии Фёдоровны о здоровье обитателей Павловска
встречали, однако, противодействие, благодаря недоверию их к медицине и
докторам. Оставив Ритмейстера в Павловске, Мария Фёдоровна надеялась, что
жители Павловска будут пользоваться также услугами его жены, акушерки; надежда
эта не скоро оправдалась.
"Досадно, писала она по этому случаю, что еще никто не
пользовался услугами Ритмейстерши; но пусть это придёт само собой, и склонить к
тому нельзя никого иначе, как убеждениями и лаской; но я желала бы, чтобы жена
моего священника подала другим добрый пример".
Еще более сильное противодействие возбудили в жителях Павловска
меры Марии Фёдоровны по прививке оспы их детям. Весною 1788-1789 года в
Павловске открылась оспенная эпидемия.
Великая княгиня отправила в Павловск для прививки детям оспы
врача Холидея (Томас), прививавшего ранее оспу великим княжнам Александре, Марии
и Елене Павловнам.
"Вы соберете, писала по этому поводу Кюхельбекеру Мария
Фёдоровна, всех находящихся в Павловске детей, у которых не было оспы, чтобы он
их освидетельствовал и решил, - нужно ли им привить оспу, и тогда, подчиняясь
его распоряжениям, уговорите родителей на это согласиться, заставив их принять
во внимание, что у нас двое детей, у которых не было оспы, и что, таким
образом, если эпидемия продолжится в Павловске, дети наши подвергнутся истинной
опасности".
Я очень довольна, писала она также, всеми вашими
распоряжениями; желала бы только, чтобы вы не слушали просьб родителей,
отдавших своих детей для прививки оспы не назначенных Холидеем, но надеющихся
еще, что они будут присланы обратно без прививки. Скажите Кузьме Петровичу
(одному из крестьян), чтобы он, Бога ради, заботился о своих детях.
Желала бы видеть их в добрых руках, и не будет ли хорошо,
если их отправить в надежное помещение? Мне пришло на мысль, что может быть
Холидей доставит мне удовольствие и возьмет на свое попечение этих двух детей,
если его об этом попросить.
Скажите большое спасибо тем мужичкам, особенно тому, который
подал пример, и всем прочим родителям.
Что же касается до вдовы Сельдюковой, после ее ужасного
предложения "извести своего ребенка и отречься от обязанностей, лежащих на
матери", вы скажите ей только, что "я беру дитя на свое попечение; вы
его доверите, кому найдете уместным, под непосредственным надзором Ритмейстера
и его жены; относительно матери, как только ее здоровье дозволит, она должна
выехать из Павловского, и я не хочу более видеть ее в списках пенсионерок.
Однако выждите 9 дней после родов и тогда объявите ей ее
участь; но, ради Бога, заботьтесь о детях".
Случай с Сельдюковой, очевидно, не имел отношения к оспенной
эпидемии: женщина эта принадлежала к разряду матерей, стремившихся освободиться
от своих обязанностей. Такие случаи, глубоко огорчали Марию Фёдоровну;
вероятно, уже в это время она задавалась мыслью о судьбе детей
несчастно-рожденных и брошенных без призрения.
Что делалось для жителей Павловска, то же происходило в
Гатчине, где хозяином являлся Павел Петрович, всегда сочувствовавший своей
супруг в ее благотворительных начинаниях и действовавший с нею в одном духе.
И в Гатчине первыми подарками новых владетелей ее жителям
были школа и больница, даже в больших размерах, чем в Павловске. Крестьянам, у
которых хозяйство не по их вине приходило в упадок, Павел Петрович помогал не
только денежными ссудами, но и приращением необходимого количества земли.
Заботясь об удовлетворении религиозных потребностей
гатчинских жителей, принадлежавших в различным вероисповеданиям, Павел Петрович
выстроил на свой счет, кроме уже существовавших, еще четыре церкви:
православную в госпитале, общую лютеранскую, католическую и Финскую в Колпине;
на свой же счет содержал он и духовенство этих церквей.
Вниманию и содействию цесаревича обязана была Гатчина
возникновением в ней стеклянного и фарфорового завода, суконной фабрики,
шляпной мастерской и сукновальни.
Об извлечении постоянных денежных доходов в возможно большем
размере августейшие владетели Гатчины и Павловска, при ограниченности своих
средств, думали, однако, менее всего.
Доходы с имений шли, главным образом, на содержание дворцов
и наличного штата служащих.
Гатчина и Павловск дороги были своим владельцам как места,
где они могли жить на свободе, удовлетворяя своим личным вкусам и наклонностям.
Вот почему, при всей общности действий Павла Петровича и Марии Фёдоровны,
Гатчина и Павловск приобрели вскоре различный своеобразный отпечаток.
Гатчина, сообразно с характером великого князя, приняла вид
военного лагеря: в ней был форштадт, казавшийся современникам точным подобием
маленького германского городка.
"Эта слобода, говорит Саблуков (Николай Александрович),
имела заставы, казармы, конюшни; все строения были точь в точь такие, как в
Пруссии; а по виду войск, тут стоявших, хотелось побиться об заклад, что они
прямо из Берлина".
В этом отношении, от Гатчины, Павловск выгодно отличался и
всегда оставался для его супруги "изящным и полным выражением ее
сентиментальных отношений к природе".
Созидая Павловск, Мария Фёдоровна стремилась сделать его как
можно более похожим на Этюп. Фруктовые деревья доставлялись из Москвы, дубы из
Финляндии, липы из Любека, оранжерейный растения и цветочные семена из-за
границы; между прочим матерью великой княгини прислан был из Монбельяра розовый
куст, тщательно сохранявшийся Марией Фёдоровной, как дорогое напоминание о
родине.
Сама заботясь о посадке и сбережении деревьев, Мария
Фёдоровна руководила в этом деле и Кюхельбекера (Карл Иванович), и садовника
Визлера, давая им подробные наставления по уходу за растениями. Цветы и фрукты,
взращенные в оранжереях и теплицах, не переводились круглый год.
Страсть к цветам никогда не покидала Марии Фёдоровны, и она
даже из Петербурга часто требовала от Кюхельбекера присылки ей букетов из
Павловска, говоря, что "они утешают и развлекают ее".
Верная основной мысли своей пополнять Павловский сад
"воспоминаниями о прошлом", она вместе с Павлом Петровичем и детьми
собственноручно сажала в 1785 г. деревья близ дворца и этим положила начало
"Семейной Рощи".
Кроме того поставлена была в саду гранатная ваза в
воспоминание посещения Павловска принцем прусским Фридрихом Вильгельмом в 1780
году, тогда как "Храм Дружбы" служит напоминанием об Иосифе II,
присутствовавшем на его закладке.
В плане Павловска, составленном в 1786 году, означены
здания, расположенные в саду и парке, орошаемом водами реки Славянки: дворец,
охотничий дом, швейцарский домик, "Храм Дружбы", "молочная"
и близ нее скотный двор, "Хижина Угольщика" (Шарбоньер), "Домик
пустынника" (Эрмитаж), колоннада, птичник (вольер), школа, церковь, пять
каменных оранжерей, лазарет, казармы и проч.
С 1785 года начались в Павловске постройки и для частных
лиц; одним из первых выстроен был, вероятно на средства Марии Фёдоровны, дом
для друга ее, г-жи Бенкендорф (Анна-Юлианна).
Среди идиллических сооружений Павловска, выстроенных в конце
1780-х годов, выдавалась по особой вычурности замысла "Александрова
дача", возникшая, с одобрения Екатерины II, по мысли великого князя
Александра Павловича.
Дача эта была ничем иным, как иллюстрацией к нравоучительной
сказке Екатерины "О царевиче Хлоре", который под руководством мудрой
Фелицы (Екатерины) "всходит на ту высокую гору, где роза без шипов растет,
где добродетель обитает".
Небольшой дом Александра Павловича стоял на берегу озера, а
близ него был шатер с золотым верхом. Замечательна была аллея, которая вела к
холму, с трех сторон окруженному водами озера.
На холме этом находился "Храм розы без шипов"; 7
колонн поддерживали купол храма, а посредине его возвышался алтарь, на котором
находился сосуд с поставленною в него розою без шипов; фрески плафона
изображали "Петра Великого, смотрящего с небес на блаженствующую
Россию", которая, среди символов богатства, наук и промышленности
опирается на щит с изображением Фелицы, т. е. Екатерины.
Дорога к храму также изобиловала символами; она шла через
мост, украшенный трофеями, по полю, на котором возвышался павильон, расписанный
изображениями богатств; затем взорам открывалась нива, на которой стояла
хижина, а против нее лежала каменная глыба, символ "Наказа"
Екатерины, с надписью: "Храни златые камни"; потом следовал храм
Цереры, у которого находились родник, посвященный Марии Фёдоровне, и пещера
мудрой нимфы Эгерии.
Эта затея "на педагогической подкладке", устроена
была по указаниям Екатерины известным садоводом того времени, отцом Самборским
(Андрей Афанасьевич).
Во время пребывания своего в Павловске Александр Павлович
жил на этой даче, предаваясь в ней своим играм и занятиям, и можно допустить,
что любовью к природе и проблесками сентиментальности в своем характере он
обязан был "идиллическому влиянию" Павловска.
Как ни любила великокняжеская чета Павловск и Гатчину, но не
могла им посвящать всего своего времени: зиму Павел Петрович и Мария Фёдоровна
проводили обыкновенно вместе с императрицей в Петербурге, где у них были
великолепные апартаменты в Зимнем дворце и собственный дворец на Каменном
острове.
Здесь Павел Петрович и Мария Фёдоровна ежедневно виделись с
императрицей, участвуя во всех придворных собраниях и торжествах.
"По внешности" Павел Петрович пользовался всеми
почестями, сопряженными с его высоким званием: великокняжеская чета имела свои
выходы и приемы, давала пышные обеды, вечера и балы, на которые приглашаема
была вся петербургская знать.
Но все высшие чиновники их двора, а равно и прислуга,
принадлежали к штату Императрицы и понедельно дежурили у обоих Дворов, и все
издержки уплачивались из кабинета Ее Величества.
Екатерина милостиво принимала участие в приемах своего сына,
и после первого выхода радушно присоединялась к обществу, не допуская
соблюдения этикета, установленного при собственном ее дворе.
Это "внешнее" соблюдение приличий усиливало горечь
цесаревича, показывая ему, как мало соответствует действительное его положение
"правам наследника престола": во дворце он встречал постоянно лиц,
мнения и советы которых благосклонно выслушивались и принимались его матерью,
тогда как голос наследника престола для Императрицы-матери имел скорее
отрицательное значение.
Нечего и говорить о людях с низкой душой, которые,
пользовались "случаем", чтобы "мелочными уколами" досадить
великому князю, выставлять его мнения "в смешном виде" и тем
выслуживаться в глазах Екатерины и ее царедворцев. В особенности проявлялось
это в армии, в одно и то же время "смеявшейся над прусскими гатчинскими
порядками" и боявшейся их.
В кругу этих людей Павел Петрович не мог не сознавать своей
отчужденности, болел душой и давал иногда простор своему гневу и ожесточению.
Часто он видел "злой умысел против себя" даже там, где его не было, и
оттого жертвами его гнева неожиданно для самих себя оказывались люди совершенно
невинные.
Будущий фаворит Екатерины П. А. Зубов, находясь во дворце
еще простым гвардейским офицером, едва не лишился службы за то, что солдат его
караула избил любимую собаку Павла Петровича, не зная о принадлежности ее
цесаревичу.
Салтыков (Николай Иванович), покровительствовавший Зубову,
лишь с трудом выпросил ему прощение: Павел был убежден, что "его собака
была жертвой ненависти к нему гвардейцев" (здесь "Записки" Льва
Николаевича Энгельгардта).
Между тем великокняжеская чета, живя в Зимнем дворце, должна
была соблюдать особую осторожность в своем поведении; ибо охотников
"доносить" во дворце было много, а Павлу Петровичу и Марии Фёдоровне
было что скрывать от взоров Екатерины, как было и много поводов негодовать.
Поэтому неудивительно, если на зимнее пребывание свое в
Петербурге они смотрели как на пытку, на Зимний дворец как на заточение, и с
наступлением весны, вслед за Екатериной, радостно переезжали в Царское Село,
чтобы затем на свободе провести лето в сыром Павловск, а осень в Гатчине.
Правда, со времени своего путешествия за границу, а также
под незаметным, но постоянным влиянием Екатерининского двора, Мария Фёдоровна
отступила несколько от своих привычек и наклонностей к этюпской "простоте
жизни" и даже в летних своих местопребываниях держалась этикета и обычаев
французского двора.
Эта особенность великой княгини, послужившая для
современников поводом к обвинению ее "в суетности", касалась лишь
форм дворцовой жизни в Павловске и Гатчине, не изменивших обычной простоты и
непринужденности в личных отношениях Марии Фёдоровны к окружавшим ее людям, в
особенности же к лицам, издавна составлявшим ее домашний кружок.
В кружке этом с течением времени произошли больше перемены:
умер глава его, граф Н. И. Панин, и временно удален князь Александр Куракин;
выбыли также из кружка молодые графы Румянцевы, увлечённые дипломатической
карьерой и мечтательный поэт Клингер, фрейлина Алымова вышла замуж за
Ржевского, а Борщова за Ховена.
К кружку "старых друзей" Павла Петровича и Марии
Фёдоровны присоединились новые лица, из которых особенное внимание обращали на
себя чета Бенкендорф, г-жа Ливен (двух дочерей которой Мария Фёдоровна, с
соизволения Императрицы, приняла к себе во фрейлины) и надзирательница при
великих княжнах Вилламова (Елизавета Ивановна).
Замечательно, что из всех известий, относящихся к тому
времени, нет ни одного, которое заключало бы в себе "о г-же Бенкендорф определённый
отзыв", хотя в то же время современники единогласно свидетельствуют
"о силе влияния ее на Марию Фёдоровну".
Уже из этого можно заключить, что г-жа Бенкендорф не
обладала той кротостью и добротой, которыми покоряла сердца ее царственная
подруга. Во всяком случае, г-жа Бенкендорф не приобрела сочувствие и уважение
великого князя и, по влиянию своему на Марию Фёдоровну, была даже причиной
"домашних несогласий" между царственными супругами в то время.
Из всех лиц, окружавших великокняжескую чету, Мария
Фёдоровна более всех привязана была к г-же Бенкендорф и Лафермьеру, тогда как
Павел Петровичи, мало-помалу стал предпочитать всем прочим Е. И. Нелидову и
Вадковского (Федор Федорович).
Один Плещеев (Сергей Иванович) сумел по нравственным своим
качествам заслужить их общее расположение и в свою очередь, плативший им обоим
глубокой привязанностью.
Но "окончательный разлад" между супругами
произошел, однако, не ранее 1791 года; до этого времени жизнь в Гатчине и
Павловске шла обычной и несколько скучной колеёй.
Дни свои, всегда начинавшиеся очень рано, иногда с четырех
часов утра, Павел Петрович посвящал обыкновенно военным упражнениям в среде
"возлюбленных своих опруссаченных войск", а Мария Фёдоровна чтению,
хозяйству и искусствам.
Хорошо знакомая с французской поэзией, Мария Фёдоровна под
влиянием г-жи Бенкендорф начала знакомиться и с немецкой. Союзником г-жи
Бенкендорф и учителем Марии Фёдоровны в этом отношении был, конечно, Клингер
(Фридрих), - однако, Мария Фёдоровна так никогда и не смогла преодолеть в себе
отвращение к немецким стихам.
При чтении Мария Фёдоровна всегда делала выписки мест,
наиболее ее поразивших или гармонировавших с ее собственными мыслями: это было
уже не чтение, а тщательное изучение сочинений.
Учение энциклопедистов было совершенно несродно душе Марии
Фёдоровне, представляясь ей только выражением антирелигиозных и безнравственных
понятий, и жизнь при дворе "венценосной покровительницы
энциклопедистов" (ну не такой уж и покровительницы (ред.)) способствовала
укреплению этого взгляда Марии Фёдоровны.
Здравый, практический ум великой княгини чуждался и книг
мистического содержания, к чтению которых склонен был цесаревич, находившийся в
этом отношении под влиянием Плещеева. Плещеев несколько раз предлагал их для
чтения Марии Фёдоровне, но она постоянно отказывалась от них.
"Нет, добрый и достойный друг мой, - писала она ему,
как ни проникнута я убеждением в истинности и святости моей религии, но,
признаюсь, я никогда не позволю себе читать эти "мистические" книги:
во-первых, я не понимаю их, и, во-вторых я боюсь, что они внесут сумбур
(mettent de la confusion) в мою голову.
Чтение "мистических" книг я нахожу опасным, так
как идеи их способны кружить головы (exalter). Я пробежала некоторые из этих
книг и клянусь вам, что их идеи туманны и могут только внести в умы смятение и
удалить их от простого и ясного пути, начертанного в Евангелии, которое будет и
останется навсегда нашим лучшим, самым мудрым наставителем.
Познавать свое сердце мы можем только изучая Евангелие.
Все "мистические" книги, желая подражать ему,
только грешат, уклоняясь от простоты, с какой в нем возвещены самые высокие
истины. Не лучше ли поэтому держаться оригинала, чем плохих копий?
Нет истины, нет поучения или нравственного наставления,
которого не было бы дано в Евангелии. Будем же держаться его, будем советовать
читать его и мы будем уверены, что не дадим ничего лживого.
Признаюсь, что я чувствую панический страх к
"мистическим" книгам. Я называю "мистическими" те, которые
слишком восторженны, неудобопонятны, и мысли свои я высказывала только по
отношению к ним".
В этом отношении Мария Фёдорова расходилась со своим
супругом, которого пленяло "все таинственное и который наклонен был к вере
в чудесное".
Обыкновенно жизнь в Павловске и Гатчине шла тихо,
однообразно и очень скучно, в особенности в дождливое, осеннее время, когда
сообщения с Петербургом почти прекращались, и к великокняжескому двору не
являлся никто из обычных его посетителей, живших в столице.
"Я читаю, - писала Мария Фёдоровна Румянцеву (Николай
Петрович) в октябре 1790 года, пишу, занимаюсь музыкой, немного работаю, а
вечером играю свою партию в реверси; вот что я делаю в деревне. Погода часто
мешает нашим прогулкам.
Жизнь ведем мы сидячую, однообразную и быть может немного
скучную, - обедаем мы обыкновенно в 4 или 5 часов: великий князь (Павел
Петрович) и я, m-llе Нелидова (Екатерина Ивановна), добрый граф Пушкин
(Валентин Платонович) и Лафермьер (Франц Герман; здесь личный секретарь Марии
Федоровны).
После обеда проводим время в чтении, а вечером я играю в
шахматы с нашим добрым Пушкиным 8 или 9 партий сряду; Бенкендорф (Анна-Юлианна)
и Лафермьер сидят возле моего стола, а m-llе Нелидова "работает" за
другим.
Столы и стулья размещены также как и в прошлый (1789) год.
Когда пробьёт 8 часов, Лафермьер с шляпой в руке приглашает меня "на
прогулку". Мы втроем или вчетвером (Лафермьер, Бенкендорф, я и иногда граф
Пушкин) делаем 100 кругов по комнате; при каждом круге Лафермьер выбрасывает
зерно из своей шляпы и каждую их "дюжину" - возвещает обществу
громким голосом.
Иногда, чтобы оживить нашу забаву и сделать ее более
разнообразной, я и Бенкендорф пробуем бегать наперегонки. Окончив назначенные
100 кругов, Бенкендорф падает на первый попавшийся стул при общем смехе.
Таким образом убиваем мы время до половины девятого, - время
совершенно достаточное для того, чтобы восстановить наши силы. О реверси мне
нет нужды упоминать после того, как я писала вам, что со времени нездоровья
моего мужа мы никого не видим".
Мария Фёдоровна вообще любила писать. Любовь эта укоренилась
в ней еще в отроческие годы, когда она подробно описывала отсутствовавшим
родителям "день за днем", не только события из семейной жизни, но и
содержание своих уроков.
К сожалению, Мария Фёдоровна мало думала "о потомках":
редкое из ее писем не оканчивалось обычной фразой: "Brûlez cette
lettre" (сожгите это письмо). То же самое завещала она своим детям сделать
после своей смерти и с ее дневником (Николай Павлович это завещание матери
выполнил (ред.)).
Заботой "особенной" для великой княгини были
спектакли, составляющие любимое развлечение Павла Петровича.
Отличительным их свойством было то, что в ролях принимали
участие не актеры, а любители. Мужские роль исполняли: граф Григорий Иванович
Чернышев, главный распорядитель Гатчинских и Павловских спектаклей до 1787
года; граф Аполлос Аполлосович Мусин-Пушкин, князь Павел Михайлович Волконский,
князь Николай Алексеевич Голицын, Вадковский (Федор Федорович) и князь Иван
Михайлович Долгоруков (автор "Капища моего сердца").
Позже деятельным членом драматического кружка Марии
Фёдоровны сделался князь Николай Борисович Юсупов, известный знаток искусств,
сопровождавший великокняжескую чету в ее заграничном путешествии (по ссылке
"Записки о заграничном путешествии графа Северного").
Женские роли исполнялись Е. И. Нелидовой, Варварой
Николаевной Аксаковой (вышедшей затем замуж за побочного брата (?) Марии
Фёдоровны, ротмистра Федора Федоровича Шаца), и Евгенией Сергеевной Смирновой,
сделавшейся женой князя И. М. Долгорукого.
Приготовлениями к спектаклям заведовала большей частью сама
Мария Фёдоровна, которая входила "во все подробности" материальной
части. Пьесы ставились по преимуществу французские; оперетки предпочитались
тяжелым высокопарным трагедиям. Граф Чернышев и Лафермьер были авторами
нескольких пьес, исполненных на Гатчинской сцене.
Репетиции в тесном кружке любителей были гораздо веселее и
непринуждённее самих спектаклей, происходивших иногда в присутствии большого
двора и наезжавших из Петербурга гостей, которые являлись часто для того
только, чтобы "с улыбкой сожаления" иронически относиться к простоте
обстановки спектаклей и праздников, даваемых великокняжеской четою.
На репетициях присутствовал всегда и Павел Петрович, за
исключением тех случаев, когда Мария Фёдоровна желала сделать "сюрприз для
своего супруга" и подготовляла спектакль, соблюдая строгую тайну.
Особенно торжественно давались театральные представления в
Гатчине и Павловске в именины (29 июня) и в день рождения (20 сентября)
великого князя; они сопровождались обыкновенно иллюминацией сада и фейерверком,
которыми заведовал Сергей Иванович Плещеев.
В этих случаях Мария Фёдоровна обдумывала заранее все
подробности предположенного плана праздника, вступала в деятельную переписку с
его устроителями и, даже, боясь малейшего отступления от ее приказаний,
собственноручно писала для них подробные инструкции.
В самый день праздника гостеприимством великой княгини в
Павловске пользовались не одни лишь придворные, но и простые горожане; только
однажды она выразила свое неудовольствие, когда, по недоразумению, открыт был
доступ посторонним лицам в ее тихое шале, скромный приют в глубине сада, куда
она часто уединялась для занятий.
Гости, которые часто, по необходимости, должны были
оставаться ночевать в Павловске, получали помещение в верхнем этаже дворца или
в оранжерейном флигеле.
Мирное течение жизни великокняжеской семьи вскоре, однако,
было нарушено. Характер великого князя окончательно "изменился к
худшему", когда раздались первые "раскаты французской революционной
бури" и Павел Петрович, не находя вокруг себя твердой умственной опоры,
под впечатлением новых явлений, столь противоречивших его миросозерцанию, окончательно
"потерял голову" (?).
Уже при самом начале революции в русские пределы двинулись
толпы французских выходцев, надеявшихся на гостеприимство Екатерины II. В
скором времени петербургские гостиные представляли собой "любопытное
зрелище": там придворные кавалеры и дамы Людовика XVI и Марии Антуанетты
встречались со швейцарцами и французами "республиканского" образа
мыслей, во главе которых стоял Лагарп, воспитатель будущего наследника русского
престола.
Прислушиваясь "к шуму" свершавшихся во Франции
событий, одни - каждый "успех революции" встречали криками ужаса и
негодования, другие - с нескрываемым сочувствием.
В числе "сочувствующих" был любимый внук
Екатерины, великий князь Александр Павлович, повторявший уроки Лагарпа в самом
дворце, в присутствии венценосной бабушки.
Впрочем, события шли с такой поразительной быстротой, что
"петербургские республиканцы" вынуждены были в скором времени
замолчать.
Каждая вновь прибывавшая в Петербург волна эмигрантов
сообщала все более и более возмущавшие человеческое чувство подробности "о
действиях нового правительства, о скорбном положении королевской семьи, о
несдержанном проявлении диких, зверских свойств уличной черни".
Императрица торжественно отказалась "признать
законность" нового порядка вещей, установившегося во Франции, принудила к
тому же всех французов, пожелавших остаться в России, и осыпала знаками своего
благоволения эмигрировавших в Россию представителей французского дворянства и
духовенства: графов Эстерхази, Шуазеля-Гуфье, Ламберта и др.
Этим отношением Екатерины "к жертвам революции"
вызван был "новый прилив" к нам бежавших из своего отечества
французов, которым несладко жилось в Англии, в Германии, куда они направились
было первоначально.
С "развитием террора", стали искать убежища в
России и французы низших классов общества; между ними оказывались даже
республиканцы, умевшие скрывать в новом отечестве свои убеждения.
Из "этих республиканцев" обращают на себя
внимание, - Дюгур (здесь Антон Антонович Дегуров), бывший секретарь Робеспьера,
ставший впоследствии ректором Петербургского университета, и брат Марата,
принявший фамилию де Будри; оба, подобно многим другим своим соотечественникам,
посвятили себя в России педагогическому поприщу.
Павел Петрович и Мария Фёдоровна также сочувственно
относились к эмигрантам, тем более, что некоторых из них великокняжеская чета
знала еще со времени путешествия своего во Францию, а другие являлись к ней
"с рекомендательными письмами от родителей Марии Фёдоровны".
Многие эмигранты сделались частыми посетителями
великокняжеского двора.
Но из бесед с ними, Павел Петрович и Мария Фёдоровна, не
могли получить понятия об "истинных причинах" революции. Ужасы кровавых
сцен, происходивших повсеместно во Франции; торжество неверия и общественного
разврата, грязь, "принадлежащая подонкам общества и всплывающая кверху при
каждом потрясении общественного организма" - останавливали на себе
внимание Цесаревича и его супруги и заставляли их смотреть с нравственной точки
зрения на события, вызванные "политическими и экономическими
причинами".
Павел Петрович считал революцию - "последствием
зла" (здесь влияние материалистической философии и распущенность
нравов").
Сама Екатерина, пораженная ходом "французских
событий", во многом изменила свой образ мыслей, и Цесаревич, с
"тайным удовлетворением", мог видеть, что ее мнения были лишь
"отзвуком" его давних убеждений.
Но государственный ум Екатерины спасал ее "от
крайностей", в которые впадал великий князь Павел Петрович. Рассказы и
внушения эмигрантов служили, по его мнению, новым подтверждением верности его
теорий "о необходимости военного управления государством", и
"гатчинские экзерциции" получили в его глазах новый смысл и значение.
Даже приверженцам Павла казалось, что влияние на него
эмигрантов может иметь лишь дурные последствия. Говоря "об агенте
французских принцев" Эстерхази, Ростопчин (Федор Васильевич), бывший тогда
камергером при великокняжеском дворе, писал графу Воронцову (Семен Романович):
"Вы увидите впоследствии, сколько вреда наделало
пребывание Эстерхази; он так усердно проповедовал в пользу деспотизма и
необходимости править железной рукой, что Государь Наследник усвоил себе эту
систему и уже поступает согласно с нею.
Каждый день только и слышно, что о насилиях, о мелочных
придирках, которых бы постыдился всякий честный человек. Он ежеминутно
воображает, что хотят ему досадить, что намерены осуждать его действия и проч.".
На Марию Фёдоровну французский переворот произвел тем
большее впечатление, что от него пострадало много лиц, связанных с нею узами
дружбы и уважения.
После казни Людовика XVI, она писала графу H. П. Румянцеву:
"Страшная катастрофа, происшедшая во Франции, оледенила
нас ужасом; и действительно есть отчего лишиться хорошего настроения духа и
погрузиться в глубокую печаль. Последствия движения во Франции кажутся мне
неисчислимыми. Трепещу за королеву. Несчастье, которое преследует ее,
привязывает меня к ней; ее твердость, мужество, внушают мне к ней особенное
участие.
Знаете ли, мой добрый граф, что все, происходящее теперь в
Европе, во многом напоминает те времена, о которых нам предсказано в Священном
Писании? Несомненно одно, - что события конца этого века заставляют сожалеть о
том, что мы не живем в более раннее время".
Сожалея "о жертвах революции", Мария Фёдоровна,
конечно, больше страдала за свою Монбельярскую семью, состояние которой было
уничтожено "французским погромом". Волнения в соседней Франции
отозвались в маленьком Монбельярском графстве, населенном почти сплошь
французами.
"Вооруженные толпы народа, предвидимые
"адвокатами", врывались в графство, производили в нем беспорядки,
сажали в разных местах "деревья вольности" и, наконец, встретив
поддержку в самом населении, побудили родителей Марии Фёдоровны навсегда уехать
из Монбельяра и поселиться временно в Базеле.
Покинув край, где они мирно прожили 20 лет, родители Марии
Фёдоровны вместе с тем понесли потери и в материальном отношении, так как,
после насильственного присоединения Монбельяра к Франции, они не получили
никакого вознаграждения.
Мало того, что Этюп и многие другие места, с которыми были
связаны самые дорогие чувства и воспоминания Марии Фёдоровны, подверглись
варварскому опустошению со стороны республиканцев; не пощажены были даже могилы
принцев Монбельярских и г-жи Борк, воспитательницы Марии Фёдоровны.
Как всегда, и в этом случае тоже, Монбельярская семья,
обратилась через Марию Фёдоровну к Екатерине "с просьбой о
заступничестве". Императрица, уже прервавшая сношения с Францией, однако
уклонилась от прямого вмешательства в дела Монбельяра.
"Мои министры, моя дорогая дочь, - отвечала она, давно
знают о расположении, которое я питаю к вашим любезным родственникам и их
семействам; но теперь, - уже не словесные заявления, а без сомнения, только
"соединенные войска королей венгерского и прусского" могли бы дать
делам другое направление и удержать французов от продолжения злодейств, которые
постоянно умножаются".
Принц Фридрих-Евгений (здесь отец Марии Федоровны) должен
был снова возвратиться к первоначальному своему положению прусского генерала и
получил место губернатора в Байрете.
1789-1792 гг. "были вообще несчастными" для Марии
Фёдоровны и монбельярского семейства: в это время она потеряла последнюю сестру
свою Елизавету, эрцгерцогиню Австрийскую, и лучшего из браться своих Карла
(Шарло; 21 год), принимавшего участие во 2-й войне России с Турцией, умершего
13 августа 1791 года от горячки в Галаце.
Принцесса Елизавета, приехав в Вену в 1782 году, 6 лет
прожила в ней невестой эрцгерцога Франца, с которым вступила в супружество лишь
26 декабря 1788 года. Еще во время путешествия своего по Европе Мария
Фёдоровна, писала Екатерине "о своем разочаровании" при виде
малорослого эрцгерцога, жениха своей сестры. Принцесса Елизавета не могла быть
счастлива в своем политическом браке; но в тоже время она успела приобрести
любовь и уважение венского общества и в особенности самого императора Иосифа
II.
Принцесса Елизавета умерла внезапно от родов 7 февраля 1790
году, дав жизнь принцессе Людовике Елизавете. Спустя несколько дней (9 февраля)
скончался и Иосиф II. Дочь эрцгерцога Франца и принцессы Елизаветы, также
пожила недолго и умерла на втором году возраста. Трудно передать впечатление
произведенное смертью сестры на Марию Фёдоровну.
"Вчера ввечеру, записал Храповицкий (Александр
Васильевич) 24 февраля, получено известие о кончине эрцгерцогини Австрийской
Елизаветы. Она была очень привязана к императору. Как стали его причащать, то
за три недели до срока начала она мучиться: вынули ребенка инструментом.
Эта принцесса жива, но мать на другой день умерла от
апоплексии. Наша великая княгиня говорит: "Lе même sort m'attende"
(меня ждет та же участь). Правда (отозвалась Екатерина), - после Елены Павловны
при двух родах умирала.
Смерть императора близка. Вся Вена в унынии. L’ambassadeur est inconsolable (посол безутешен). Ее величество печальна и все cие мне
сказывать изволила".
"Мы теперь, писал Лафермьер 3 марта, в трауре и в
унынии. Бедная великая княгиня была жестоко поражена непредвиденной потерей и
дрожит за последствие этого ужасного события по отношению к своей матери,
которая в течение 24-х часов получит одно за другим два известия "о
счастливом разрешении дочери от бремени и об ее смерти".
Эта несчастная эрцгерцогиня была жертвою своей
чувствительности и очевидно смерть ее должно приписывать волнению и скорби,
связанным с ее положением".
Любовь к сестре Мария Фёдоровна перенесла на ее дочь, но уже
5 июля 1791 года она извещала Румянцева "о смерти своей
племянницы-младенца".
"Думая только о себе, писала она, я желала бы
сохранения этого дорогого ребенка; но для него самого, мне кажется, есть
счастье умереть, не испытав скорби видеть себя лишенным матери. Теперь они, -
дочь и мать соединились и наверно наслаждаются блаженством.
Однако мысль, что от бедной сестры Елизаветы не осталось
ничего, к чему можно было бы привязаться, ничего, что напоминало бы о ней,
разрывает мне душу, потому, что пока жила моя племянница, я думала, что в ней
оживает моя сестра. Увы, я лишена теперь и этого утешения!".
В политическом отношении смерть принцессы Елизаветы имела
для России то значение, что вместе с нею нарушено было равновесие, которое
могло, по крайней мере со временем, установиться в отношениях между Россией с
одной стороны и Пруссией и Австрией с другой: исчезла связь, соединявшая
русский царствующий дом с "полуславянской" Австрией, и прусским
симпатиям суждено было укореняться при Русском дворе, не встречая уже ни откуда
отпора.
Мысль Екатерины "о замене прусского союза
австрийским" должна была поэтому встретить в будущем неодолимые
препятствия.
За 5 месяцев до кончины Иосифа II и принцессы Елизаветы,
Екатерина писала Потемкину (Григорий Александрович): "Каковы бы цесарцы ни
были и какова ни есть от них "тягость", но оная будет несравненно
менее всегда, нежели прусская, которая совокупно сопряжена со всем с тем, что в
свете может только быть придумано пакостного и несносного.
Дорогой друг мой, я говорю это по опыту; я, к несчастью,
весьма близко видела это ярмо, и вы были свидетель, что я была вне себя от
радости, лишь только увидела маленькую надежду на исход из этого
положения".
Между тем, по отзыву Безбородко (Александр Андреевич), в
1788 году, - "хотя Императрица и не склонна была к прусской системе, но
меньший двор в руках там совершенно".
Даже тогдашний любимец Екатерины граф Мамонов (Александр
Матвеевич) "не чужд был наклонности действовать в пользу Пруссии", и
вероятно благодаря этому образу своих действий, он был единственным из любимцев
Екатерины, которому великокняжеская чета оказывала явные знаки своего
благоволения.
"Я не забочусь, писал Безбородко после его отставки в
1789 г., о том зле, которое он мне наделал лично, но жалею безмерно о пакостях,
от него в делах происшедших, в едином намерении, чтобы только мне причинять
досады.
Государыня видела с нами, что Рибопьер (Иван Степанович),
его искренний друг, продавал и его, и нас пруссакам и что Келлер через него
действовал на "изгнание нас из министерства". Расшифрованные депеши
прусские служили нам самым лучшим доказательством, что "нас купить
нельзя"; они тем наполнены были, что и мы одних мыслей с Государыней, и ей
тут-то "все брани и непристойности" приписаны.
Все сие перенесено было великодушно, а мы только были
жертвою".
При всем сочувствии Павла Петровича к Пруссии, едва ли мог
он одобрить враждебное, угрожающее положение, которое приняла она в то время к
России, у которой тогда шла война со шведами и турками.
Поведение Пруссии в критический момент, переживаемый
Россией, должно было ясно показать Цесаревичу-рыцарю, что ни родственные
отношения, ни отвлеченные принципы не помешают Пруссии, если того потребуют ее
выгоды, превратиться в "лютого врага" его отечества.
Быть может, с этого времени началось охлаждение к Пруссии
Павла, усилившееся впоследствии "при картине заигрываний пруссаков с
французскими республиканцами", вызванных надеждою прусского правительства
получить с французской помощью преобладание в Германии.
В 1790 году, когда у нас со дня на день ожидали
"разрыва с Пруссией", Павел Петрович очень страдал. Он заболел; но,
по словам современника (Михаил Антонович Гарновский), "здоровье его
расстроил не один физический припадок, происшедший от простуды, но к оному
присовокупился и нравственный, навлеченный угрозой Прусской войны".
Без сомнения, Павел должен был сознавать, что, ожидая войны
с Пруссией, русские смотрели на него "с предубеждением, как на заведомого
ее сторонника".
С другой стороны пруссаки усиливали это предубеждение, ловко
направляя в свою пользу и во вред России давние симпатии к себе Цесаревича.
Одною из причин, побудивших Англии в то время стать на сторону Пруссии, было
убеждение, шедшее из Берлина, что "Екатерине осталось недолго жить и что
ее преемник такой же пруссак, каким был Петр III".
Сообщая об этом брату, наш посланник в Лондоне граф Воронцов
(Семен Романович) прибавлял: "Вот к чему приводит нас непростительная
небрежность Императрицы, которая не позаботилась о выборе окружающих для своего
сына и оставила его укрепляться в прусской системе".
Граф Воронцов, очевидно, не знал, что изменить чувства Павла
Петровича могла не Екатерина, а лишь горький опыт. Нельзя, однако,
предполагать, чтобы Императрица не выражала сыну своего "неудовольствия по
поводу его образа мыслей и действий".
Можно догадываться, что неудовольствие свое она давала
чувствовать и Марии Фёдоровне, которая оказывала знаки внимание Мамонову.
Однажды Мамонов, в присутствии Марии Фёдоровны, поднес Екатерине купленные ею
серьги. Императрица, увидев, что они понравились Марии Фёдоровне, подарила их
ей.
После того великая княгиня пригласила Мамонова к себе на
обед; но Государыня осталась крайне недовольна этим и сказала своему любимцу:
"И ты! К великой княгине? Зачем? Ни под каким видом! Как она смела тебя
звать?".
После этого, призвав графа Мусина-Пушкина (Валентин
Платонович), Екатерина приказала ему: "Поди тотчас к великой княгине;
скажи, как она смела звать Александра Матвеевича к себе? Зачем? Чтобы впредь
этого не было".
Мария Фёдоровна до такой степени поражена была гневом
Екатерины, что заболела. Когда, вслед за тем, Мамонову прислана была от
великого князя табакерка, то Государыня, посмотрев ее, сказала: "Ну,
теперь ты можешь идти благодарить великого князя, но с графом Валентином
Платоновичем, не один".
Однако Павел Петрович отказался от принятия этого визита.
Весьма недовольна также осталась Екатерина, застав при выходе своем к лицам,
ожидавшим ее в уборной, Мамонова в разговорах с великой княгиней.
Современники объясняли это недовольство исключительно
ревностью и досадой; но можно предположить также, что, зная из перлюстрации о
попытках пруссаков действовать на Мамонова, Екатерина давала совсем иное,
политическое значение вниманию Марии Фёдоровны к Мамонову и желала мешать его
сношениям с "малым двором".
Неизвестно также, как понимала гнев Императрицы сама
великокняжеская чета. Зная о сношениях Мамонова с прусским посланником фон
Гольцем, Павел Петрович и Мария Фёдоровна могли подозревать, что о том же
сделалось известно и Екатерине.
Удаление Мамонова от двора для великокняжеской четы, во
всяком случае, имело неприятные последствия, так как повлекло за собою
возвышение любимца, Платона Александровича Зубова, который, будучи простым
гвардейским офицером, едва не был уволен от службы, по настоянию Павла Петровича,
по самому ничтожному поводу, и теперь, пользуясь полным доверием Екатерины,
"мстил Цесаревичу, как истинный выскочка в худшем смысле этого слова,
мелочными уколами его самолюбия".
Для Павла Петровича это было тем более тяжело, что
"новый любимец" получил вскоре особенное значение, благодаря
внезапной кончине Потемкина и ослабления энергии в состарившейся Императрице.
"Смерть Потемкина, писала Мария Фёдоровна своим
родителям, - есть яркий пример превратности человеческой судьбы. Этот человек,
для которого ни один из дворцов не был достаточно обширен, у которого было их
так много, умер, как бедняк, на траве, посреди степей.
Чтобы закрыть ему глаза, один из его гусаров вытащил из
своего кармана медную монету - для человека, владевшего миллионами!
Карьера этого замечательного человека была блестяща,
дарования и ум - самые выдающиеся, и я думаю, что нарисовать нравственный его
характер было бы очень трудным, почти невозможным делом. Князь Потемкин делал
многих счастливыми, но общественное мнение не за него.
Что касается меня лично, то я могу только похвалиться: во
всех важных случаях он выказывал желание сделать мне угодное, выражая мне
всегда истинное уважение; он питал также истинную дружбу к дорогому Шарло,
который сам был к нему очень привязан".
Без сомнения, доброе отношение Марии Фёдоровны к Потемкину
выгодно отзывались на отношениях к нему и Павла Петровича, вообще относившегося
к всемогущему любимцу довольно сдержанно.
Во всяком случае, смерть Потемкина для великокняжеской четы
была большой потерей уже потому, что теперь ничто не могло мешать силе и
влиянию Зубова.
Продолжение следует

