Михаил Николаевич Киреев. Мои воспоминания о Дворянском полке

Я родился в Симбирской губернии, в селе Озерках, в имении тетки моей, где постоянно жила мать моя по смерти родителей. Тетка моя, А. И., лет 14-ти была отдана замуж за старика лет 60-ти, строгого, капризного, прожила с ним безвыездно в деревне лет 12.

 

Приученная к аккуратности и порядку, она привыкла также считать строгость и холодность в обращении с людьми необходимостью, и, быв от природы наделенной характером твердым, настойчивым, соединенным с умом необыкновенным, поставила мать мою в такую зависимость, что та считала всякое слово ее законом, не позволяла себе никаких возражений против приказаний сестры, облеченных в форму советов, и безусловно повиновалась ее воле.

 

Мать моя имела другую сестру, Н. И., выданную замуж в Саратовскую губернию, муж которой задолжал значительную сумму и потом вынужден был продать имение жены в Оренбургской губернии. Имение это еще не было разделено и потому им управляла, как старшая сестра, тетка моя А. И.

 

Н. И. приехала в Озерки, чтоб условиться в разделе с ними; приехал и покупщик имения, впоследствии отец мой. Он был мужчина лет 26, прекрасной наружности, служил несколько времени в гвардии офицером и за тяжкую рану в грудь пулей, полученной при штурме Измаила, оставил службу.

 

Первого свидания достаточно было, чтобы мать моя и отец полюбили друг друга. Любовь их не скрылась от прозорливости старшей сестры; чтобы не дать укорениться этой привязанности, она придумала средство, не оскорбляя отца моего, удалить его из Озерков; завела спор о наследстве Н. И., наговорила дерзости ее мужу, человеку простому, и этим принудила их уехать немедленно из ее дома; с ними уехал и отец мой, объяснясь прежде с матерью моею и, прося ее передать сестре его предложение.

 

Мать, по робости характера, не смела сказать старшей сестре о предложении, ей сделанном, и о своей привязанности. Тетка видела ее грусть, понимала причину, но молчала. При случае, когда начинала бранить Н. И. или ее мужа, приплетала и отца моего, рассказывая, что она слышала от верных людей, что он картёжник, мот, собачник и буян; подобные отзывы пугали мать мою, но не могли истребить впечатления, сделанного на нее отцом моим.

 

Прошло месяца два. Отец, не получая никаких известий, написал к тетке письмо, в коем просил руки моей матери. Тетка изорвала письмо и не сказала ни слова об этом матери. Выведенная из терпения, Н. И. подала просьбу, что она продала права на получение своей части моему отцу, а от него поступила просьба о выделе купленной им части. Суд сделал распоряжение "составить опись имения и отдать в опеку".

 

Испуганная этим распоряжением тетка написала к отцу моему, что она желала бы переговорить с ним о разделе лично; он не замешкался приездом, согласился взять самую дурную часть и, по окончании раздела, сделал вновь предложение моей матери. Тетка, желая как-нибудь отделаться от него, потребовала, чтоб он остался жить в ее доме, продал свое саратовское имение, думая, что он на это не согласится.

 

К крайней ее досаде, он беспрекословно принял все условия, которые она предложила; препятствий не оставалось, она согласилась на предложение его, но отложила свадьбу на полгода, чтобы успеть сделать приданое, все еще имея надежду расстроить эту свадьбу, и может быть успела бы в этом, если бы не случилось нового обстоятельства по оренбургскому имению: огромная дача была куплена у башкирцев и по ней назначено межеванье. Это решило тетку ускорить свадьбу.

 

Отец мой имел характер кроткий и терпеливо сносил капризы тетки, но не подчинялся ее властолюбию; делая молча, что хотел и, избегая объяснений, он избегал большую часть неприятностей. Зато мать моя должна была выслушивать укоризны сестры. Более всего бесили тетку пристрастие отца к псовой охоте и лошадям, которые действительно вредили его здоровью.

 

К году родилась старшая моя сестра и, по фамильному сходству с материнской родней, сделалась любимицей тетки. За ней родился я, но быв точным портретом отца, со дня рождения сделался предметом ненависти тетки: "киреевская татарская образина", говорила она: "пути в нем не будет".

 

Из мести меняли часто кормилиц, начинавших меня кормить; некоторые переменены были за недостатком молока, некоторые по капризу тетки, и отец, огорченный этим, приказал воспитывать рожком; я был помещен в кабинете отца, который приставил ко мне, вместо няньки, бывшего своего ловчего, Фёдора Егорова, атлета по силе и росту (в нем было не менее 12-ти вершков, это около 196 см), и эта няня пела басом "баюшки-баю", таская меня беспрестанно по двору, на псарню, на конюшню.

 

В 1806 году, в Казань, приехал мой крестный отец В. А. Б. проездом в Петербург. Я начал проситься ехать с ним, чтобы определиться в корпус, и не встретил сопротивления. Меня отпустили, дав человека из бабушкиных людей, доброго, но глупого. Я желал выехать с дядькой, но на беду мою он был болен лихорадкой. Вояж наш был чрезмерно длинен: то заезжали по деревням моего крестного отца, то по родным.

 

Долго мы прожили в имении родственника батюшки, Давыдова, старика почтеннейшего, у которого было три дочери; они ласкали меня, как ребенка, по росту я казался моложе настоящих своих лет.

 

По приезде нашем в Петербург, крестный мой отец, человек нерешительный, все разыскивал, где лучше меня определить, а время уходило. У меня было письмо от казанского коменданта (здесь Дмитрий Максимович Есипов) к адъютанту великого князя Константина Павловича Николаю Дмитриевичу Олсуфьеву.

 

Я отправился в Мраморный дворец. Это было часу в десятом. Лакей, которого я спросил, где найти мне Олсуфьева, указал приемную залу. Когда я вошел (цесаревичу) представлялись ординарцы. Его высочество, пересмотрел их, обратился ко мне и спросил: "Что тебе надобно?".

 

"Отдать письмо Николаю Дмитриевичу Олсуфьеву", - отвечал, вовсе не понимая с кем говорю. Великий князь улыбнулся и, обратясь к высокому, красивому адъютанту, сказал: "Николай, к тебе письмо".

 

Тот взял от меня письмо и хотел положить в карман, но великий князь, вновь улыбнувшись, сказал: "Читай, может быть нужное". Олсуфьев прочитал письмо и доложил, что оно "от казанского коменданта, который некогда был также адъютантом великого князя, и что он просит об определении меня в какой либо корпус, как сироту".

 

Великий князь, выслушав, спросил меня, потрепав благосклонно по плечу: "Здоров Дмитрий?". Я отвечал: "Здоров, ваше высочество".

 

- Куда же ты хочешь определиться?

 

- Куда угодно вашему высочеству.

 

- А чему ты учился?

 

Я подал ему мой гимназический аттестат; он пробежал его глазами и сказал: "Если половину знает, и то славный малый", и, обратившись к Олсуфьеву, приказал написать к Андрею Андреевичу Клейнмихелю, чтоб меня определили в Дворянский полк "с правом окончить курс наук при 2-ом кадетском корпусе".

 

Все откланялись великому князю, и Николай Дмитриевич (Олсуфьев) приказал мне "идти за собой"; он написал письмо Клейнмихелю и прочел его мне. Оно было следующего содержания:

 

"По приказанию его высочества, имею честь препроводить к вам молодого дворянина Киреева, в котором его высочество принимает участие и желает, чтобы он был определен в Дворянский полк с правом окончить воспитание в классах второго кадетского корпуса. Передавая вашему превосходительству волю его высочества, имею честь с глубочайшим почтением быть..." и прочее.

 

Письмо это, как после увидите, могло проложить мне блестящую карьеру. По прочтении письма, Николай Дмитриевич накормил меня завтраком и, отпуская, приказал, в случае надобности, обращаться к нему.

 

Когда я явился в квартиру и передал обо всем моему крестному отцу, он побранил меня, уверяя, что определил бы в гораздо лучшее заведение; но делать было нечего, я должен был отправиться с письмом.

 

По приезде моем, камердинер генерала доложил, что я приехал с письмом от Олсуфьева, и мне немедленно приказано было идти в кабинет. Высокий рост и строгое лицо генерала Клейнмихеля несколько сконфузили меня, но когда он прочитал письмо, то приветливо погладил по голове и сказал: "Хорошо, мы тебя определим".  - Ординарца! - крикнул он, отворяя несколько дверь кабинета.

 

Ординарец явился, вытянутый в струнку. Генерал обглядев его с ног до головы, сказал: "Сейчас позвать ко мне Дюшена и Бородина!", и взяв меня за руку, сказал: "пойдем позавтракать". Я отвечал, что "завтракал уже". Он опять погладил меня по голове, приговаривая: "Славный малый, ходи ко мне".

 

В гостиной никого не было, кроме лакея. "Генеральша и барышни разве не будут завтракать?" - спросил он лакея. "Никак нет, ваше превосходительство, они только изволили встать". "Верно, вчера проплясали долго", - проворчал генерал и принялся уписывать завтрак, состоявший из картофеля и чухонского масла. Немного уже оставалось на блюде, как ординарец доложил, что "требуемые офицеры пришли". Генерал вышел в зало вместе со мной.

 

"Напишите сейчас просьбу этому молодцу об определении в Дворянский полк, сказал он Дюшену, а вы, капитан, возьмите его в взводную роту с зачислением в гренадерскую, и обратите особое внимание; он под покровительством его высочества".

 

"Слушаю, ваше превосходительство!" - было ответом Бородина, и Дюшен пригласил меня идти с собою. Квартира его была очень близко от генеральской. По приходе к нему, он отобрал от меня нужные бумаги, приказал писарю написать просьбу и отпустил, приказав "явиться завтра".

 

На другой день крестный мой отец повез меня в Дюшену и по его совету заказал для меня экипировку, которая должна была быть готова через два дня. И действительно, мне принесли все, что только было нужно. Портной взялся найти для меня кивер и портупею. Крестный отец мой захотел отвезти меня в корпус сам.

 

Капитан Бородин принял нас обязательно, сам вызвался отвезти меня в роту. По приезде в корпус, меня отдали в камеру к унтер-офицеру Колю, курляндцу, получившему прекрасное воспитание в Дерптском университете и оставившему его вследствие недовольства с ректором, сына которого он окрестил порядком эспантоном на дуэли.

 

Все кадеты были в лагере, кроме новичков и выписавшихся из лазарета, и составляли сводную роту.

 

Сначала нечистота в помещении и дурная пища мне очень не понравились, также и ранние вставания; но к чему не привыкнет мальчик в 15 лет?! Добрый Людвиг Карлович, как звали Коля, начал учить меня стойке, маршировке; мне дали ружье, он показал ружейные приемы и я почти не выпускал его из рук. Быв довольно строен и крепок, и по привычке к гимнастическим упражнениям, я скоро перещеголял не только моих товарищей по поступлению в корпус и летам, но даже и старших.

 

Наступил август, а в сентябре кадеты должны выступить из лагеря. Но так как между нами оказалось много больных, то великий князь приехал сам в корпус. Сводную нашу роту вывели на плац. Поздоровавшись с ротою, великий князь обратился к командиру роты и спросил: "Что, Саша, есть у тебя молодцы для лагеря?".

 

Великий князь любимых офицеров называл полуименами, это было верхом расположения его к офицерам и немногие пользовались этой честью.

 

"Как не быть, ваше высочество, - человек 30 старых кадет, выписавшихся из госпиталя, да человек 40 из новичков", отвечал Бородин.

 

- Выкликни их вперед!

 

Первого Бородин вызвал вперед меня.

 

- Хорош? - спросил великий князь Бородина, положив благосклонно мне руку на плечо.

 

- Молодец по фронту, - отвечал Бородин: хоть сейчас на ординарцы к вашему высочеству.

 

- Ай, да знакомый! - сказал великий князь, потрепав по плечу: - для поощрения произвести его в унтер-офицеры.

 

Поход, назад в Стрельну, был самый приятный; нас вел прапорщик Ловиц, которого мы вовсе не слушались. Если попадался нам наймист, мы, завладев его коляской, садились в двухколёсную его колесницу, человека по три, и погоняли, несмотря на его крик и приказания Ловица, лошаденку, пока она имела силы везти нас, и когда она останавливалась от усталости, мы вылезали из колесницы и тут, дожидаясь прочих, собирали ягоды.

 

Подходя к Стрельне, где обыкновенно жил великий князь, мы остановились, оправились и пошли порядком. Не доходя до дворца, один из отчаянных старых унтер-офицеров предложил "пробежать мимо дворца резвым шагом". "Это понравится великому князю", уверял он. Предложение Б., вопреки просьбам Ловица, было принято всеми единодушно.

 

"Резвым шагом, марш!" - скомандовал Б., и маленькая наша колонна стройно пробежала, побрякивая ружьями наперевес. Великий князь, увидев нас из окна, выслал ординарца остановить нас. Мы остановились у самого дворца. Великий князь вышел.

 

- Куда вас нелегкая несет, пострелята? - спросил он нас, улыбаясь.

 

- В лагерь на службу, ваше высочество!

 

- А для чего бежите?

 

- Из усердия! - закричал Б. Из усердия! - гаркнул хор остальных.

 

- Велите дать им молока и белого хлеба, смотрите, как повесы умаялись. Потом, обратясь к Ловицу, спросил: "Что, видно, плохо слушают, прапорщик?".

 

- Ничего, ваше высочество, - отвечал бедный переконфуженный Ловиц.

 

- Сам ты "ничего", - сказал великий князь, и оборотясь к нам: - шалили, дети, дорогой?

 

- Не без греха, - отвечало несколько голосов.

 

- В лагерь попадете, там уймут!

 

Между тем принесли несколько горшков молока. По окончании полдника, мы вновь выстроились и пустились в путь и вскоре пришли в лагерь. Батальонный командир разместил нас по ротам и, взглянув на меня, удивился, видя новичка в унтер-офицерском мундире, спросил о причине Ловица и, узнав от него, что я произведен лично великим князем приказал поместить в первую гренадерскую роту. По росту я попал в стрелковый взвод.

 

Нашей ротой командовал К. И. В. (Христиан Иванович Вилькен), лучший капитан Дворянского полка, любимец его высочества, боготворимый ротой за справедливость и терпение, с каким учил роту. Его боялись и любили. Собой он был красавец, удивлял гвардейцев как знанием службы, так и необыкновенной силой голоса, которому не было равного в целом Петербурге.

 

Он принял нас ласково и каждому сказал по несколько слов; очередь дошла до меня. - Видно, барич, любезный? - спросил он меня и, не дожидаясь ответа, сказал: - у меня, брат, протекцией недалеко уйдешь, надобно служить; завтра посмотрим, что ты за хват.

 

На другой день он пересмотрел нас поодиночке; очередь дошла и до меня. Я сделал от ноги. Он ободрил меня, назвал "молодцом" и, кончив мое испытание, потрепав по плечу, сказал: - Недаром получил галуны, стоишь, - подозвал фельдфебеля X. и поручил ему меня, приказав "приготовить на ординарцы".

 

Я пошел в палатку вместе с X. В этой палатке нас было 10 человек и сначала я не мог понять, как мы поместимся спать. Но по русской пословице "нужда научит, как калачи есть" и я привык ложиться головой к древку и умещаться, не беспокоя товарищей.

 

В нашей палатке был "народ отборный", все лихачи-молодцы по службе, но драчуны-озорники в остальное время и, потому, помещен был для большего надзора в палатку фельдфебель. Несмотря на присмотр, наш "десяток" более делал проказ, чем целый взвод.

 

Бывало, рота стоит, выстроившись, ожидая команды "по котлам", чтобы приняться за обед, но вместо этой обычной команды, громкий бас капитана командовал: "Драчуны вперед. Я, вас, дети, оставил без одного кушанья, но так как нынче праздник и ваши любимые пироги, то прошу их есть стоя".

 

- Ура, - кричат повесы, ободренные шуткой капитана. "По котлам", - командует капитан. Вмиг начинается "работа над кашицей". Кадеты кушают в лагере по-походному, то есть лежа на левом боку и опершись на левый локоть, работая с удивительным проворством правой рукой, вооруженной деревянной ложкой.

 

Котлы с кашицей, безукоризненно чистенькие, снимают; повара подают пироги. Виновные, исполняя приказание капитана, едят их стоя. Обед кончается и все забыто. Капитан сам воспитывался в корпусе и понимал кадет. Он часто прощал проказы, а если и наказывал, то гораздо снисходительнее прочих.

 

Но беда попасться ему какому либо ротозею, плохому по фронту; беда тому, кто попробует солгать, тут розог не миновать и сверх того навсегда остаться у него на дурном счету.

 

Его высочеству (Константин Павлович) угодно было ввести егерское учение по новой методе; для исполнения этого был назначен капитан. Собрана сводная команда, в которую поступила большая часть кадет стрелковых взводов и способнейшие из мушкетерских рот; из этой команды был составлен стрелковый дивизион.

 

Прикомандировали из учебного полка барабанщиков и начали учить всех кадет этого дивизиона, а предпочтительно унтер-офицеров бить егерские бои на барабане. В самом скором времени большая часть кадет били на барабанах все бои не хуже учителей. Великий князь сам заставлял бить на барабане поочерёдно кадет и унтер-офицеров и был в восхищении от их успехов.

 

Начались егерские учения и после трех репетиций великий князь, смотря дивизион, не поверил глазам своим, расцеловал ротного командира и приказом по корпусу "отдал благодарность". Прикомандированным офицерам, унтер-офицерам и всему дивизиону было приказано "целую неделю давать по лишнему праздничному кушанью".

 

Приближался праздник в Петергофе, при коем должен был быть фейерверк, бал и ужин во дворце. Стрелковый дивизион был наряжен в Дворцовый караул. Поутру был смотр Государя (Александр Павлович) обоим нашим батальонам, а затем егерское учение нашему дивизиону.

 

Государь был чрезмерно доволен, в особенности стрелками, которые быстро и верно исполняли все егерские эволюции. Множество заслуженных генералов любовались нами и некоторые, несмотря на присутствие Государя, кричали: "Молодцы стрелки".

 

После окончания учения его высочество вызвал фельдфебелей, знаменщиков и старших унтер-офицеров: Арбузова (Алексей Федорович), Толмачева (Афанасий Емельянович), Черкашенова, Ермолаева, остальных не упомню, и Государь поздравил их "офицерами", большей частью в Егерский лейб-гвардии полк, которые считались "молодой гвардией".

 

Великий князь Константин Павлович был их шефом, а полковник Бистром (Карл Иванович) полковым командиром.

 

По выходе Толмачева из знамёнщиков, для замены его представлены были из нашего батальона четыре унтер-офицера. Великий князь заставлял каждого маршировать со значком тихим и скорым шагом, салютовать, как салютуют знаменем. В числе выбранных был я и Грибоедов. Я был меньше ростом, но маршировка моя более понравилась великому князю.

 

- Шаг верен, качки нет, знаменщик был бы славный, но вряд ли сладит со знаменем, - сказал он, обращаясь к ротному командиру.

 

- Он крепко сложен, ваше высочество, и ловок.

 

- Попробуй и представь, если годен.

 

Как только уехал великий князь, ротный командир приказал мне взять настоящее знамя и, удостоверив, что я могу с ним сладить и, показав приемы "салютования во время ветра", уверил меня, что "я буду представлен в портупей-юнкера". Я поблагодарил и с восторгом бросился в лагерь рассказать мою радость задушевным товарищам.

 

Наконец, наступил день праздника. Множество карет, колясок, дрожек проскакало мимо нашего лагеря. К 5 часам после обеда мы были уже одеты в полную форму. Стрелковый дивизион должен был занять дворцовый караул, а кадеты двух батальонов Дворянского полка и сводный батальон кадет других корпусов, цепь вокруг фейерверка и иллюминации.

 

В 6 часов мы были по местам. Нас поставили в главной зале. Отдано приказание "становиться в ружье", только когда будет проходить государь или царская фамилия и чтоб часовые не отдавали более никому чести. Великий князь сам осмотрел нас и приказал, "чтоб дивизион разделен был на взводы и через два часа сменялся, а для отдыха другого взвода приказал в боковой комнате поставить стулья, чтобы свободные от службы могли отдыхать".

 

Подозвал двух лакеев и сказал: - Если дети захотят пить, приносите им меду и оршаду, да смотрите не зевайте, а то они, озорники, пожалуй, приколотят.

 

Приказание исполнялось в точности; кроме этого нам приносили огромные подносы фруктов и конфет; старшие наблюдали за безобидным разделом и не дозволяли шуметь малышам; провинившимся давали горячих, т. е. щелчков, и порядок не нарушался. Часов в восемь начался приезд. Появилось множество генералов, увешанных орденами с лентами различных цветов, флигель-адъютантов, гвардейских офицеров, наконец, множество разряженных дам, из коих заметили очень мало хорошеньких.

 

Вскоре вошел в залу государь Александр Павлович, ведя под руку вдовствующую государыню Марию Фёдоровну, великий князь Константин Павлович с императрицею Елизаветой Алексеевной. Что это за ангельское лицо! Когда она проходила мимо нас, великий князь довольно громко сказал ей: - Вот мои молодцы!

 

Государыня сделала нам благосклонный поклон. Музыка заиграла польский и начались танцы. Мы шёпотом делали свои замечания. После польского составилось несколько кадрилей. Это было интереснее, потому что в них принимали участие только молодые. Но особенно замечательной красоты дам и девиц было очень мало.

 

Часа через полтора государь повел супругу свою на балкон залы; все бывшие в зале столпились в дверях балкона; нам, к сожалению, нельзя было видеть, как императрица зажгла голубя, который должен был зажечь весь фейерверк. Народ, увидев государя и государыню, закричал "ура" и клич этот повторился несколько раз.

 

Я уже начал было жалеть, что, попав в караул, не увижу фейерверка, как поручик Карпович, подойдя ко мне, спросил: Хочешь идти со мной патрулем? - Возьмите, поручик, - отвечал я. Он выбрал еще 6 человек кадет и мы по парадной лестнице сошли в верхний сад. Не могу объяснить вам, как поразил меня вид этого громадного количества ракет; при взрыве их было светло, как днем.

 

Я стоял как каменный, и если бы один из товарищей не окрикнул меня, наверное, отстал бы от патруля. Мы обошли верхний сад, не найдя никаких беспорядков: цепь наша исполняла свое дело исправно, не пропуская чернь и часто угощая ее прикладами; она доставляла возможность публике, а в особенности, дамам, видеть фейерверк.

 

Это впоследствии сделалось известно великому князю и кроме благодарности кадеты получили навсегда "право занимать караул и цепь во время праздника".

 

Иллюминацию нижнего сада, - фонтаны, каскады - можно было считать волшебством. Но так как мы должны были спешить к своему посту, то не могли хорошенько посмотреть на эти дивные картины. Во дворец мы вошли боковой лестницей и лишь только появились в зале, как великий князь Константин Павлович подошел к поручику и спросил: "Все ли в порядке?".

 

Тот отрапортовал ему по форме.

 

- Я уверен был, что молодцы исполнят свое дело лучше, чем гвардейские б…ны, - сказал великий князь и пошел опять внутрь зала.

 

В ней уже танцевали мазурку, в которой отличался особенной ловкостью и богатством своего гусарского мундира венгерский граф Эстерхази; у него на мундире было множество бриллиантов.

 

Часов в двенадцать царская фамилия отправилась в другие залы, а за ней последовали и прочие бывшие на балу.

 

Начали накрывать стол. Мы от безделья сочли куверты, их было 230. Когда стол был накрыт, музыка заиграла марш и из смежных зал потянулись пары. Впереди шел великий князь Константин Павлович с императрицею Елизаветой, какой-то германский князь вел вдовствующую государыню, великие княжны со стариками-генералами, а великие князья Николай Павлович и Михаил Павлович вели каких-то старух, разряженных в пух и прах, набеленных и нарумяненных.

 

Государь и великий князь Константин Павлович не садились за стол. Нам не было слышно из разговоров ни одного слова, потому что над нами были хоры, где играл огромный оркестр музыки. К концу ужина нам принесли корзину фруктов и корзину конфет, но чтоб в дележе не произошло беспорядков, корзины начальник караула велел "отдать под часы".

 

После праздника нам дан был роздых на целую неделю: не было никаких учений. В это время случилось довольно забавное происшествие.

 

Кадеты нашей роты отправились купаться на взморье. Нас было человек до 50-ти. Вскоре мы услыхали лай собак и крик охотников, которые прямо неслись на нас; впереди летел довольно большой олень, делая страшные скачки. В глазах наших он перепрыгнул довольно большой ручей и запутался рогами в кустах можжевельника.

 

Один кадет, лет 16-ти, бросился к нему и прежде, нежели олень успел справиться, вскочил на него и схватил за рога. В эту минуту подскочили другие кадеты, набросили шинель на голову бедному, измученному гоньбой животному, вцепились в него кто во что мог: кто повис на шее, кто схватил за ногу, и, несмотря на усилия его вырваться, растянули не хуже гончих.

 

Подъехавшие охотники хотели взять у нас оленя, но не на таких напали; им наотрез сказали, что не дадут, а если они будут усиливаться взять, то и поколотят. Это сделать было весьма легко, потому что весть о нашей охоте дошла до лагеря и гренадеры прибежали помогать нам.

 

Гренадеры Дворянского полка не побоялись бы схватиться с охотниками, хотя их было бы и вчетверо более; фланг наших гренадеров начинался от 12-ти вершков (196 см) и самый меньший в этом взводе был не меньше 6-ти вершков.

 

Наконец, подъехал хозяин охоты князь Голицын, кавалергардский ротмистр; он сперва довольно строгим тоном приказал нам "оставить оленя". Ему отвечали, что "олень достанется великому князю Константину Павловичу".

 

После бесполезных увещаний и стращаний охотники со своим барином отправились не солоно хлебавши, а мы с триумфом повлекли оленя в лагерь. Мигом вбили толстый кол у стрелковой ружейной пирамиды и поставили двух часовых.

 

Поутру приехал великий князь, долго хохотал над нашими рассказами о ловле и перебранке с охотниками и приказал отвести оленя в Петергофский дворец, а нам, т. е. стрелкам, на его счет давать целую неделю по стакану сбитня с булкой и порцией жаркого. Для большей части кадет это была самая лучшая награда, потому что лагерная пища была спартанская.

 

1 сентября (1810) назначены были маневры и я в первый раз взял знамя в руки. Тяжеленько было с непривычки, но когда я взглядывал на офицерский темляк, я забывал и тяжесть знамени и усталость. Маневры кончились, и мы прямо с них отправились в Петербург.

 

Так как я состоял в первом батальоне, который помещался во 2-ом кадетском корпусе, то по приходе первая гренадерская рота помещена была в верхнем этаже со стороны манежа. Помещение самое незавидное: с одной стороны глухая стена манежа, с другой не оштукатуренные казармы, где помещался 2-й батальон, которые мы звали "Камчаткой", в довершение - страшная темнота.

 

В камере помещалось до 40 человек. Я попал в стрелковую артиллерийскую камеру Н., славного унтер-офицера, хорошего товарища. В числе кадет лучшие были курляндец Д. Б., хохол Кандиба, сибиряк Б. (возможно Гавриил Степанович Батеньков, спасибо Юрий Шестаков), все они впоследствии служили отлично, были генералами, кроме Б., который может быть опередил бы их всех, если бы не был увлечен, уже в чине полковника, в историю 14-го декабря 1825 г. и тем не подверг себя строгому наказанию. Прочие были так себе, большей частью "долбняки", но, к удивлению, некоторые из них также дослужились до генеральских чинов.

 

На другой день по прибытии в корпус, так как я объявил желание продолжать математические науки в корпусе, я должен был держать экзамен. К чести гг. офицеров 2-го кадетского корпуса должно сказать, что они не только не сбивали на экзаменах, но старались ободрить оробевшего.

 

Экзаменатор мой, поручик Родштейн, доложил инспектору классов, что "я, по предметам математики, могу поступить в выпускной класс, но слабо знаю артиллерию и фортификацию". Услыхав этот отзыв, я без робости доложил инспектору, которым в то время был генерал-майор Бебер, что "готов брать в этих предметах частные уроки".

 

В два с половиной месяца я стал одним из лучших по этим предметам и полковник Ефимов, который читал их в корпусных классах, говаривал: "Ну, память! Если будешь заниматься, артиллеристом будешь; да артиллеристом не по одному мундиру, а дельным артиллеристом". Перед выходом в лагерь, ходившие в артиллерийские классы должны были держать экзамен. Я получил (балы) для выпуска в артиллерию.

 

Начались сборы, нам раздали шинели, которых, кроме лагеря, кадеты не имели. В 6 часов 5-го мая мы на кадетском плацу. День был довольно холодный и ветер чуть не вырвал у меня знамя. Раздалась команда: "Смирно от ноги, слушай, на караул". Великий князь со свитой своих адъютантов прискакал.

 

- Здорово, дети, - закричал он, подъезжая к гренадерам.

 

- Здравия желаем, ваше высочество, - откликнулся батальон.

 

- Здорово, дети, - повторил он, подъехав к стрелкам.

 

- Здравия желаем, отец наш, - отвечали неугомонные малыши; великий князь улыбнулся и, оборотясь к Куруте (Дмитрий Дмитриевич), сказал: - Мои за словом в карман не полезут, - и поскакал ко 2-му батальону.

 

Раздалась его команда: "В колонну справа по первому дивизиону. Молодецки, славно", - ободряет великий князь и едва новый отклик: "Рады стараться, ваше высочество", смолк, вся колонна церемониальным шагом "на взводную дистанцию тихим шагом марш" тронулась мимо его.

 

"Молодцы гренадеры, 2-й дивизион хорошо, отлично, чудно, стрелки", - кричал великий князь, когда ровнялись с ним дивизионы; опять команда: "Парад, стой, во фронт, марш". "Спасибо, дети, - сказал великий князь, - прощайте, до свидания!". "Ура-ура-ура, - наш отец", - раздалось в рядах.

 

"Батальон направо вольным шагом марш, - скомандовал Клейнмихель (Андрей Андреевич), числившийся нашим полковым командиром, - в отделения стройся" и мы пошли в поход.

 

В Стрельне нам роздали по два пирожка, но они так были дурны, что, несмотря на то, что мы сделали порядочный переход, я не стал есть. Кадеты ругали лакеев и поваров, но большая часть уписывала пироги за обе щеки.

 

Причиной дурного завтрака было то, что великого князя (Константин Павлович) в Стрельне не было; он остался в Петербурге. Часам к двум мы пришли в Петергоф. Лагерь для нас уже был устроен близ английского дворца, палатки поставлены и мы, составив ружья, принялись за наш кадетский обед.

 

На учение, обыкновенно, даже целого батальона, знамена не брали, а вместо их алебарды и в это время за знамёнщиков ходили младшие унтер-офицеры, чтобы приучиться "ходить под знаменами".

 

Назначено было "учение с пальбой"; я стал на правом фланге стрелкового взвода. Совсем неожиданно приехал великий князь.

 

На беду мою случилось несчастье с кадетом 7-го взвода, стоявшим возле меня: он натер обитый кремень куском серы, а равно и избитую полку. Только лишь началась батальная пальба, как у стоявшего в передней шеренге возле меня кадета П. взорвало сумку, в нее, когда он ее открывал, попала, вероятно, горевшая сера.

 

С взрывом, он упал без чувств, а мне опалило правую руку, переломило третий палец и ноготь второго сорвало. Кровь из руки шла ручьем; я взял ружье в правую руку. В это время загремел "отбой" и подскакал великий князь.

 

- Что случилось? - спросил он меня.

 

- Его убило, - сказал я, показывая на лежавшего кадета, - а у меня оторвало руку, - тут я приподнял окровавленную руку.

 

- Перевязать скорей и отвезти в моей коляске в Ораниенбаум.

 

Батальонный командир и взводный Карпович обвязали своими носовыми платками мою руку. Подъехала коляска великого князя. Сперва положили П., потом посадили меня; прибежавший фельдшер также сел с нами и мы поскакали.

 

П. несколько раз открывал глаза, но не мог произнести ни одного слова, стонал и дышал ужасно тяжело. Мне также раза два делалось дурно. Наконец, нас привезли в госпиталь. Я, при помощи фельдшера, вылез из коляски, товарища моего понесли на руках. Дежурный лекарь, взглянув на П. и, пощупав пульс, сказал: "ему поможет Бог".

 

К вечеру явился главный доктор, немец; пощупав пульс у П., махнул рукой и что-то пробормотал по латыни. Дошла очередь до меня. Осмотрев мою руку, он опять заговорил с лекарем по латыни, но тот отвечал по-русски:

 

- Не нужно, Иван Иванович: отрезать я всегда могу, а приставить буду не в силах. Он молод, дело и без операции обойдется, я надеюсь вылечить и без неё.

 

- Мне отрежут руку? - спросил я лекаря.

 

- Не думаю, - отвечал мне лекарь.

 

Боль и опасение, что мне отрежут руку, чрезмерно меня встревожило: я велел сторожу позвать к себе старшего фельдшера. Когда он пришел, я обещал ему денег и упрашивал сказать, нужно ли мне будет резать руку?

 

- Разве только пальчик, ваше благородие, - отвечал он: - это, Адольф Карлович в секунду сделает, и не услышите.

 

Боль в руке начала несколько утихать, но хриплый стон моего товарища раздирал мою душу. Наступила ночь, светил месяц и в палатке было светло, как днем. Заметив, что он начал метаться, я встал на колени у своей постели и начал молиться. Стоны его сделались менее слышны, наконец, совсем затихли. Я обернулся к нему: он уже скончался. Я разбудил сторожа и усопшего вынесли.

 

Поутру, на 5-ый день моего пребывания, в госпитале началась страшная беготня. Все, от главного доктора до сторожа суетились. Причина этому, что ждали великого князя; и действительно, он приехал часу в 11-м утра; с ним был Виллие (Яков Васильевич, здесь-лейб-медик государя императора Александра I-го).

 

Он вошел в нашу палату и, так как кровать моя была ближайшая к входу и я стоял с подвязанной рукой, подошел ко мне.

 

- Что рука? - спросил он меня.

 

- Заживает, ваше высочество.

 

- Молодец, - и оборотясь к Виллие, сказал ему что-то по-немецки. Тот подошел ко мне, приказал развязать руку и, осмотрев ее внимательно, спросил: "Адольф Карлович, разве был перелом пальца?".

 

- В двух местах, ваше превосходительство.

 

- А давно?

 

- Шестой день.

 

- Благодарю, это мастерское лечение. Где вы воспитывались?

 

- В Дерпте, ваше превосходительство.

 

- Я так и думал. Благодарю, - повторил он и пошел за великим князем. Когда великий князь обошел всех больных и спросил, "довольны ли они?", я первый закричал, что "довольны, а в особенности нашим ординатором". Великий князь обернулся к нему, ущипнул его за щеку, прибавив: - Молодец, жди награды.

 

В ночь прибывшие больные рассказали, что "в скором времени назначен экзамен "выпускным" и его будет делать сам великий князь". Кадеты, надеявшиеся на выпуск, в том числе и я, стали просить выписать их из госпиталя. Рука моя поджила совсем, но я слабо действовал переломленным пальцем, однако же, снисходя к моей просьбе, меня также выписали.

 

Я простился с добрым Адольфом Карловичем (?) со слезами, как бы предчувствуя, что больше не встречу его в сем мире. Он был убит в 1812 году ядром, при перевязке кого-то из раненых.

 

Мир праху твоему, добрейший из людей; в цвете лет ты пал, как усердный сын отечества.

Рано поутру мы вышли из Ораниенбаума и к обеду были в своем лагере. Я явился к своему ротному командиру.

 

- Что с рукой? - спросил он меня.

 

- Надеюсь, капитан, - отвечал я: - отправить дюжину неприятелей на тот свет.

 

- Сойдемся на полудюжине, - сказал он, - рассмеявшись. Послезавтра смотр, под знамя встанешь или с ружьем?

 

- Позвольте быть с ружьем: мне ловчее его держать.

 

- Хорошо, но будь на правом фланге, будешь "держать ногу", а то "ворлоганы-гренадеры" вечно лезут вперед.

 

Я отправился в свою палатку. Товарищи встретили меня приветливо, уступили лучшее место в палатке, запретили шалунам резвиться, чтоб не разбередить мне руки. Эти знаки внимания остались вечно памятными мне.

 

Выпускной экзамен назначен был 18-го сентября (1811 г.), и все засуетилось: кто чистит ружье, полирует ствол иголками, белит портупею и перевязь, примеривает ранец, кто в поте лица работает ружьем, чтобы привыкнуть делать какой либо прием, который у него выходит не так отчетливо, как бы ему хотелось. У каждого дрожит сердце, каждый боится, чтоб не срезаться завтрашнего дня и не остаться еще на год "на купоросных щах".

 

18-го сентября, в 8 часов, все "выпускные" были на дворцовом плацу. "Смирно", - раздается команда батальонного командира. Рота становится в ружье, лишние от расчёта унтер-офицеры на правом фланге. Коляска великого князя летит во весь опор. "От ноги; слушай на караул". Как молния блеснуло несколько раз ружье и каждый темп прозвучал отрывисто.

 

Великий князь подошел к фронту: "Здорово, детки!". - Здравия желаем, ваше высочество! - грянула рота. "С плеча, - скомандовал великий князь: унтер-офицеры вперед".

 

Стройно выдвинулись человек 50 унтер-офицеров, в числе коих был и я. По порядку он начал вызывать нас из фронта, заставлял делать ружьем, маршировать, спрашивая из рекрутской школы ротного учения. Наконец, дошла очередь до меня.

 

- Что рука? - спросил великий князь.

 

- Зажила, ваше высочество.

 

- Врешь. Разбередишь. С плеча, - скомандовал великий князь. Я исполнил команду, он сделал несколько вопросов, приказал "пропеть несколько нумеров егерских боев" и, потрепав по плечу, сказал: - Молодец. В свое место - марш.

 

Я бросил ружье на плечо; на смотровом учении унтер-офицеры не держат ружья по унтер-офицерски.

 

- Разбередишь руку, щенок! - закричал великий князь.

 

"Батальон", - сказал великий князь стоявшему возле него ротному командиру. Лаконизм великого князя понимали только наши офицеры. Приказание великого князя состояло в том, чтоб, при "экзамене в командовании", я командовал батальоном.

 

Честь командовать батальоном на выпускном экзамене доставалась немногим и тот, кто выдержит испытание, оставался в памяти великого князя долго. Великий князь перебирал остальных унтер-офицеров и рядовых из представленных ему для выпуска. Двое "врагов моих" не понравились его высочеству: один получил "горячего киселя", другой "добрый подзатыльник" и хотя они выпущены были в офицеры вместе со мной, но с большими хлопотами батальонного командира.

 

Нас распустили в лагерь обедать, а в 7 часов, после обеда, мы были опять на плацу. Я командовал в первой очереди и, благодаря Бога, не сделал ни одного промаха. Когда великий князь велел переменить вашу смену и поздравил нас офицерами, мы не помнили себя от радости, окружили его и бросились целовать его руки.

 

- Тише, - кричал он: - пострелы, вы меня сшибете с ног. Ступайте в свои места. Второй и третьей сменой великий князь был также доволен, а четвертой сказал: "Слабее прочих, этих поучите, пока наденут офицерские мундиры".

 

Первым трем сменам дозволено было надеть офицерские темляки. Раздалась команда: "Вольно, по палаткам", - и все бросились, сломя голову, в лагерь.

 

Из всех удостоенных в офицеры, которых было до 150 человек, составили выпускной взвод при гренадерской роте, а так как из нее поступило много в выпуск лучших кадет, из мушкетерских рот перевели в гренадерскую; произвели, взамен выходящих в офицеры унтер-офицеров, новых.

 

Наш полковник прочитал нам длинную рацею, чтобы "мы вели себя примерно, дозволил ходить нам на квартиры, которые имели многие, но чтоб к заре являлись все и ночевали в лагере". Одна четвертая смена изредка училась учением, а мы были "вольными казаками".

 

Перфилка, главный повар, угощал нас на славу, боясь хорошей потасовки, которой попотчевали его выпускные прошлого года. Недели через полторы нам сказан был "поход обратно в Петербург".

 

При возвращении нашем, в Стрельне для "выпускных" был приготовлен во дворце обед, а кадеты угощены по прежнему булками и пирогами. Великого князя в Стрельне не было, угощением занимался Н. Д. Олсуфьев, который, узнав меня, поздравил "с производством и спросил, куда я желаю быть произведённым?".

 

Я просил его, чтоб меня назначили в конную артиллерию, и он дал слово ходатайствовать об этом у великого князя.

 

По приходе в Петербург, нас, т. е. "выпускных", поместили в правом флигеле, где прежде стоял второй батальон, в верхнем этаже, а нижний занимал кавалерийский эскадрон. Глупее распорядиться было нельзя. Кавалерийский эскадрон был сформирован (к 1811 году) из юнкеров всех армейских полков: гусар, улан, драгун, - набалованных до невероятия и, несмотря на то, что у них был строгий начальник, они кутили напропалую, играли в карты, что как раз переняли и "выпускные", сдружившиеся с ними.

 

Одни старались перещеголять других проказами. Офицеры Дворянского полка не смели ходить по ночам камерами "выпускных".

 

Как-то ночью поручик кавалерийского эскадрона В., который был навеселе, зашел ошибкой "в камеры выпускных" и, увидав, что Л. П. читает со свечей какую-то книгу, что было строго запрещено, велел затушить свечу. П. не послушался. Пьяный В. начал дерзко ругать его, а тот, надеясь на страшную силу свою, схватил В. в охапку, вынес в коридор и сбросил с лестницы.

 

Разбитого В. подняли юнкера и отправили домой. Жалобы не было, потому что избитый сам боялся "разбирательства великого князя".

 

Давно добирались "выпускные" до поручика Г. и раз ночью 4 человека, в числе коих был П., атлеты вершков по 10-ти, подкараулили, когда он ночью проходил коридором и, окутанные простынями, бросились на него, начали вальсировать поодиночке с ним вдоль коридора и, завертев его до дурноты, бросили.

 

Поутру Вилькен (Христиан Иванович), лишь только вошел во фланговую камеру, заревел своим страшным басом:

 

- Дурно, скверно ведете себя "выпускные". Я не ждал от вас этого! Чёрт с вами, - я не хочу быть вашим командиром, мне гадко смотреть на вас!

 

- Капитан, простите! Мы не будем вас огорчать, - закричали столпившиеся выпускные.

 

- Надуете, негодяи?!

 

- Честное слово, капитан, не будем.

 

- Ну, так и быть прощаю, но за первую шалость все останетесь без отпуска. По камерам!

 

Все разошлись и, действительно, после этого не было ни одной проказы. Вот как любили "дворяне" этого достойного начальника.

 

Для того, чтобы знал каждый свою форму, как обмундироваться, прислали списки, кто куда назначен и, в удивлению моему, я увидел, что "назначаюсь в учебный батальон", но в сравнении с сверстниками, выпускаемыми в артиллерию, "с производством в подпоручики".

 

4-го октября нам объявлен приказ о производстве, а 5-го мы должны были "присягнуть при знаменах нашего полка". Я упросил Христиана Ивановича дозволить мне взять знамя, которое я носил более года, и держал его во время церемонии.

 

Когда наступила очередь моя прикладываться к кресту, я опустил знамя и, поцеловав его, отдал новому подпрапорщику. Прямо от присяги повели нас к его высочеству "благодарить за производство". Он вышел в полной форме, в георгиевской ленте и сказал: - Очень рад, видеть вас офицерами, старайтесь быть достойными этого звания, не марайте мундиров ваших и не стыдите этим меня.

 

- Будем стараться, отец наш, быть достойными твоих милостей, - был единодушный отклик выпускных.

 

- Спасибо, дети, я на вас надеюсь, - сказал великий князь со слезами на глазах. Тут пошел он по фронту, чтоб осмотреть экипировку. Я стоял третьим. Великий князь, подойдя ко мне и положа руку на мое плечо, сказал:

 

- Кто любит свое знамя, будет всегда отличным офицером. Много ли тебе прислали на обмундировку?

 

- 500 руб., ваше высочество.

 

- Тысячу, - сказал он, вполголоса, стоявшему за ним Олсуфьеву.

 

Я почти не расслышал его слов. Тут он отошел к следующему, это был Безобразов.

 

- Хочешь в лейб-егеря? - спросил великий князь.

 

- Благодарю за милость, ваше высочество, - отвечал Безобразов.

 

- Поймал на слове, м…к! - засмеявшись, сказал великий князь, - перевести его, Олсуфьев.

 

Кончив осмотр, великий князь простился с выпускными и отправился из зала. Нам велено было идти в корпус. Я пошел вместе с прочими, но Н. Д. Олсуфьев приказал мне идти за ним.

 

Он жил в верхнем этаже Мраморного дворца. Когда мы пришли, он велел подать кофею, а сам отправился в другую комнату. Возвратясь оттуда, подал мне тысячу рублей, сказав: - Это подарок великого князя. Я спросил его, "могу ли благодарить великого князя".

 

- Нет, - отвечал Олсуфьев, - он этого не любит. Передал желание ваше служить в конной артиллерии великому князю, но он сказал: "Вздор, тут он мне нужнее: мне надоели эти грибы, прикомандированные капитаны; надобно, чтоб учебный полк имел своих офицеров".

 

Я начал прощаться. "Погодите, я вас отрекомендую вашему новому начальнику", и принялся писать письмо. Написав, он прочел его мне и вот его, приблизительное содержание: "Павел Степанович, великому князю угодно было, дабы в учебный полк выпустить лучших дворян, большей частью фельдфебелей и старших унтер-офицеров, которые знают фронт отлично.

 

Из них, податель сей записки, лучший как по знанию службы, так и образования: он выдержал экзамен в артиллерии и лично известен великому князю. Прошу обратить на него особое внимание".

 

Я начал благодарить Олсуфьева за распоряжение и пошел домой, вполне счастливый. На другой день, я явился к новому моему начальнику Павлу Степановичу Карцову.

 

8-го ноября 1811 года я весело отпраздновал свои именины (год рождения около 1795 (ред.)). Полковник Карцов (Павел Степанович), которого я звал также "на пирог", прощаясь, приказал мне "на другой день явиться в себе". Когда я явился, он объявил мне, что "он желает, чтобы я поступил к нему в адъютанты, а Щ. делает ротным командиром". Я поступил на эту новую должность.

 

Щ. держал канцелярию "в руках"; за малейшую ошибку спуску не было: на первый раз "хлеб и вода", а на второй - розги, и воспитанники его были так аккуратны, что требовать лучшего было нельзя.

 

Титов, старший писарь канцелярии, трезвый и умный малый, тоже теребил младших за всякую вину и когда я вступался за них, говорил: "Умнее будут, ваше высокоблагородие: за битого двух небитых дают; дай Бог доброго здоровья бывшему адъютанту, он меня, из болвана, - человеком сделал. Подпишите бумаги, ваше высокоблагородие, который день готовы".

 

И я принимался молча подписывать, а когда уходил из канцелярии, Титов опять начинал ворчать и теребить "щенков", как он величал "младших".

 

Полковник любил меня как отец; вместе с должностью адъютанта поручил он мне, впоследствии, музыкантскую роту, которая состояла из трех хоров музыкантов, по 50 человек в каждом отделении. Первый хор не уступал лучшим гвардейским. Главным капельмейстером был г-н Дельфит, умный и добрый человек, которому обязана русская армия превосходной музыкой.

 

Валерий Михайлович Халилов (вечная память и царствие небесное; здесь как илл.)

Для первого хора не щадили денег, инструменты покупались лучшие, даже выписывались из заграницы. По распоряжению г-на Дельфита, учителя-иностранцы заменены были унтер-офицерами из хора; им было положено жалованья от 150 до 300 рублей асс. Это так поощрило даровитых, что хор час от часу улучшался.

 

Вскоре была объявлена война с Францией и гвардия должна была выступить в поход, оставив кадры, к которым добавят унтер-офицеров и солдат, с производством первых фельдфебелями, а последних унтер-офицерами. Карцов поручил мне составить предварительные списки "с поданных от ротных командиров; в Преображенский и Семеновский отобрать лучших, но не по наружной красоте, а по поведению и знанию службы".

 

Впоследствии я узнал причину этого приказания. Наш полковник Карцов был назначен командиром этих резервных батальонов, а батальонные командиры Дворянского полка: Энгельгардт - Измайловского и лейб-егерского, Е. Р. Гольд - Финляндского.

 

На другой день, когда я был у полковника, прискакал ординарец великого князя (Константин Павлович), улан, с приказанием, чтоб полковник немедленно явился к великому князю. Полковник мигом собрался и ускакал, я остался ожидать его. Часа через два он явился.

 

- Что новенького, полковник?

 

- Приказ формировать резервы и назначить из наших офицеров в Преображенский и Семеновский полки, по моему избранию. Я назначил было первого тебя, но великий князь сказал, что ты молод и успеешь подраться, когда подрастёшь, и я, не смея ему противоречить, назначил Щ., X. и двух Б.

 

- За что ж вам не угодно было взять Пономарева?

 

- И рад бы взять, да не велят, любезный. Великий князь отказал, потому что "он был разжалован".

 

Видя мою грустную мину, Карцов, потрепав меня по плечу, сказал: "Не тужи, мой милый, что остался: из слов великого князя я заметил я, что он не желает тебя пустить на убой".

 

Часов в 9 я оделся в должную форму, отправился к полковнику и, испросив позволение, полетел в Мраморный дворец. Когда я вошел в приемную, дежурный адъютант спросил меня, кто я и в чем состоит моя просьба? Я передал ему. Через четверть часа он вышел и велел мне ожидать великого князь, который одевался, чтоб ехать во дворец. Наконец, великий князь вышел.

 

- Как смел ты, мальчишка, - вскричал он вспыльчиво, - беспокоить меня глупыми просьбами?!

 

- Ваше высочество приказали сами, - отвечал я без робости.

 

- Приказал? Я? Врешь! Когда я приказал?

 

- При выпуске из корпуса, ваше высочество.

 

- Ну, ты врешь, м…к, я не приказывал проситься, куда не посылают. Тут он ущипнул меня больно за щеку, что было знаком его благоволения, и, обернувшись к адъютанту, сказал: "Вот мои бим-баши: чёрту в рот полезут".

 

- Только позвольте, ваше высочество…

 

- Погоди, время не уйдёт, каша заваривается, скоро не расхлебаешь, и тебе достанется похлебать.

 

- До тех пор, ваше высочество, со скуки умрешь.

 

- На гауптвахте еще скучнее. Налево кругом, - скомандовал великий князь, - скорым шагом марш.

 

Я исполнил машинально команду, но, дойдя до дверей, остановился. Великий князь захохотал и, обратясь к адъютанту, не переставая смеяться, сказал: "Хочется мошеннику, чтоб я скомандовал налево кругом, да врет: пусть стоит хоть до завтра, я не скомандую и в резервы не переведу; постоит, да и уйдёт".

 

С этими словами он ушел опять в кабинет.

 

Я повернулся к адъютанту, спросил его: - Что мне делать?

 

- Уйти, - отвечал мне он, - и сказать: слава Богу, что дешево отделался.

 

- Сделайте одолжение, скажите: дома ли Н. Д. Олсуфьев?

 

- Дома, он сейчас ушел отсюда и завален работой.

 

Раскланявшись с адъютантом, я отправился к Олсуфьеву. Когда я вошел в зало, два писаря писали под диктовку Олсуфьева различные приказы от имени великого князя, который был шефом многих полков. Он, обернувшись ко мне, взял меня за руку и продолжал диктовать. Окончив, повел к себе в кабинет.

 

- Очень рад вас видеть.

 

- Извините, - отвечал я, - мне кажется, я не вовремя, вы заняты.

 

- Это правда, но теперь я несколько поотделался и могу уделить вам полчаса.

 

- Я приходил к великому князю просить его о переводе в резервы, но он мне отказал. Не исходатайствуете ли вы мне этой милости?

 

- Не берусь и вам не советую его вперед беспокоить. Он вас считает очень молодым и отказ его вы должны принимать, как милостивое внимание. Вы будете переведены в лейб-егеря, но по окончании кампании. В этом вам ручаюсь.

 

По выступлении гвардии, дворцовый караул поочередно занимали учебные и гвардейские гарнизоны, а так как офицеров у нас осталось мало, то на ординарцев к военному министру и визитир-рундов (здесь главный ночной дозор, обходящий караулы) начали наряжать батальонных адъютантов.

 

Раз я был наряжен на ординарца к князю Горчакову (Алексей Иванович), который исправлял должность военного министра, и дожидался выхода его в приемной. Вошел видный мужчина в мундире петербургской полиции, с Владимирским крестом в петлице.

 

- Князь еще не выходил? - спросил он меня довольно развязно.

 

- Нет еще, - отвечал я.

 

Он подошел ко мне и спросил: Давно выпущены из корпуса?

 

- Около года.

 

- Чем служите?

 

- Поручиком.

 

- Как? В год поручиком?

 

- Я выпущен из корпуса подпоручиком.

 

- Фамилия ваша?

 

- Киреев.

 

- А откуда уроженцы?

 

- Симбирской губернии, Ставропольского уезда.

 

- Ба, так мы земляки. Я капитан Иван Никитич Скобелев. Вот чёрт дернул идти в "проклятые алгвазилы"; хочу просить князя, у которого был всю шведскую кампанию адъютантом, опять во фронт: хочется подраться с французами, а здесь бить их, поганцев, не велят. На днях одному отпустил нагайку на гулянье и за это просидел три дня под арестом.

 

Вышел адъютант и предварил, что князь сейчас выйдет. Мы встали и через несколько минут вошел князь. Лишь я явился к нему, как он обратился к Скобелеву и спросил: - Ты что, Иван?

 

- Пришел проситься в действующую, сердце не терпит: хочется подраться, ваше сиятельство.

 

- И дельно, Иван, я и сам не остался бы, если бы не проклятые шведские пули. Ступай в канцелярию и пиши просьбу, а я похлопочу пристроить тебя хорошенько: такие офицеры, как ты, теперь нужны. Прощайте, - сказал князь и пошел обратно в кабинет.

 

Мы со Скобелевым отправились в канцелярию: он писать просьбу, а я узнать, пошлют ли меня куда или отпустят. В несколько минут у Скобелева поспела просьба и он, отдав ее адъютанту, просил отнести к князю. Адъютант извинился, что "теперь ему некогда".

 

- Когда я был адъютантом князя, я не смел отказать офицеру в такой бездельной просьбе, - резко сказал Скобелев.

 

- Вы были адъютантом князя? - спросил сконфуженный адъютант.

 

- Разве я хуже вас, почему же мне и не быть?

 

- Извините, я сейчас отнесу вашу просьбу.

 

- Что, видно спесь-то спала? Ох, вы, молодятина. Ну, прощай, земляк, - сказал Скобелев, протянув мне руку, - гора с горой не сходятся, а люди часто встречаются. Впоследствии я, действительно, несколько раз встречался с ним.

 

Война разгорелась. Известие "о взятии Смоленска" поразило всех. Вышел манифест об ополчении. Его начали формировать, а вместе с этим и новые резервы. Опять взяли у нас несколько людей и офицеров. На родине моей, в Казани, начал формироваться батальон нашего полка. Я ничего не знал, как позвали меня к полковнику.

 

"Вы назначены в 3-й учебный батальон, сказал он, и через неделю отправитесь с унтер-офицерами и фельдфебелями. Сдайте вашу должность".

 

Как оглушенный громом, я вышел от него. На другой день я сдал должность подпоручику Б., зашел проститься с писарями. "Ваше благородие, возьмите на память, сказал Титов, подавая мне большую тетрадь, две ночи писал, узнав, что мы должны с вами скоро расстаться".

 

Тетрадь эта заключала рекрутский устав, ротные и батальонные учены, переписанные прекрасным четким почерком, с отличными чертежами построений и планов лагерной стоянки (написанный без единой ошибки).

 

Экземпляр этот был предметом зависти всех моих товарищей.

 

Наконец, страшная весть "о занятии Москвы" поразила всех. Реляция Бородинской битвы ясно высказывала страшную потерю в рядах отважных защитников Руси православной. Я бросился в канцелярию военного министерства и, пробежав списки убитых, насчитал более 50 человек, товарищей, почти одного выпуска со мною.

 

Из тысячного батальона осталось во фронте только 400 человек.

 

Всем остальным резервам было велено "немедленно выступить". Наконец, потребовали меня в канцелярию. Полковник сказал: "Завтра вы должны отравиться к генералу (здесь А. А. Клейнмихель) в Ярославль; придите часов в 10 за бумагами и подорожной, да зайдите к генеральше, может быть, она будет писать с вами". Я отправился к генеральше (здесь Софья Францевна Ришар) и она, обласкав меня, отдала приготовленное письмо.

 

От неё я зашел проститься с Пономаревым и, к счастью, нашел его дома.

 

- Что, брат, я слышал и тебя отправляют?

 

- Да, Егор, я пришёл к тебе проститься.

 

- А как ты думаешь, воротишься опять сюда?

 

- Надеюсь.

 

- Напрасно.

 

- Почему же?

 

- А вот почему: кто-то о тебе хлопочет, чтобы ты не попал в действующую, и тебя генерал, верно, пошлет в Казань. Ну, да это твое дело. Мне, почему-то не позволяют умереть, как бы хотелось, чёрт бы их драл; что им жаль, что ли, меня? Ходил просить министра, чтобы, если я недостоин быть в гвардейских резервах, то перевели бы в какой угодно армейский полк действующей армии.

 

- Нельзя. Вы нужны в учебном батальоне, как опытный офицер.

 

- Потому, что я лучше других знаю службу, я должен киснуть в учебном батальоне? Вот тебе и правосудие, а будь я матушкин сынок, был бы и в гвардии, и адъютантом. Ну, господа, держите ухо востро: по вашей милости я прослужил три года солдатом, а теперь не попаду в действующую. Но, однако, я задержал тебя своей проповедью. Прощай и не забудь, что одного тебя я мог любить из всего поганого человечества.

 

Он обнял меня, перекрестил, слезы засверкали на его суровом лице, он вытолкнул меня за дверь и закричал еще: "Прощай, с горя нарежусь как сволочь".

 

В ноябре 1812 года, отправляясь в Ярославль из Петербурга к генералу (здесь А. А. Клейнмихель), по приказанию начальства моего учебного батальона, у заставы я должен был выйти, чтоб прописать мою подорожную. Затем раздалась команда унтер-офицера: "Подвысь!". Шлагбаум поднят и лошади полетели.

 

Ямщик, понуждаемый моим Никанором, несся во весь дух, и мы мигом очутились на следующей стации. Не доезжая до Ярославля станции три, в часу первом ночи, вдруг ямщик сдержал лошадей и, обратясь ко мне, сказал:

 

- Ваше благородие, вы не спите?

 

- Нет, - отвечал я.

 

- Поглядите, как волки хранцузов едят.

 

Я выглянул из кибитки. Ночь была лунная и морозная, шагах в 70-ти, - штук 20 волков что-то рвали. Я велел ямщику ехать тише, вылез из повозки, вынул двуствольный карабин, заряженный картечью; Никанору велел "вынуть двуствольные пистолеты, заряженные пулями, а ямщику ехать нога за ногу"; сам же пошел возле кибитки.

 

Подойдя шагов на 40 и заметив, что волки начали озираться, я выстрелил из карабина. Один упал, другие бросились бежать; я пустил другой выстрел и еще один волк упал. Я схватил у Никанора пистолеты и отправился к оставшемуся на месте волку.

 

Волк приподнялся и, таща зад, пошел за убежавшими; я выстрелил из пистолета - промах, я бросился догонять и, догнав подстреленного волка, шагах в 5-ти, выстрелил другой раз. Волк упал, но другие волки остановились и подняли страшный вой. Я закричал Никанору, чтобы шел скорее с карабином. При приближении его, волки опять бросились бежать.

 

Я подошел к волку: он не ног двинуться с места, но был еще жив; выхватив у Никанора карабин, я отложил штык, который был к нему приделан, и приколол волка. Он был огромной величины; мой Никанор долго не решался тащить его к повозке, но я прикрикнул, и он взял его и потащил. Другой убитый мною волк, когда я подошел, был уже мертв; возле него лежали до половины съеденные останки французов.

 

Когда я уселся в кибитке, то начал спрашивать ямщика, как попали сюда французы.

 

- Помилуйте, ваше благородие, да их видимо-невидимо. Гонят пленных, замучили подводами; который на дороге околеет, то и сбросят с саней, а коли тяжело покажется вести и живого бросят. Днем, ваше благородие, вчера я ехал, так и не счёл, сколько их набросано. Да поделом вору и мука: кой чёрт их нес к нам!

 

Как, говорят, озорничали, каторжники; матушку-то Москву выжгли, церкви ограбили, а теперь на утек, слышь, пошли. Вот и начали их полонить тысячами, в Сибирь все, на каторгу видно; ничто разбойникам.

 

Мы приехали на станцию. До Ярославля оставалось не более 40 верст и, по скорости езды, я должен был приехать очень рано, а потому я решился напиться чаю и отдохнуть часа два.

 

С непривычки к езде, меня порядочно разбило. Словоохотливый станционный начал рассказывать, что от проезжающего курьера он слышал, что "французы бросились было на калужскую дорогу, но светлейший (князь М. И. Кутузов), предвидя этот маневр, заслонил ее и, после кровопролитных попыток, французы пошли по разоренной ими же смоленской дороге и терпят голод, и, не имея теплой одежды, гибнут от стужи; что Витгенштейн взял Полоцк штурмом.

 

Часов в 8 я приехал в Ярославль. Все трактиры и даже постоялые дворы были заняты офицерами. Я оделся в полную форму и отправился к генералу Клейнмихелю.

 

Приехав к генералу, я прошел в канцелярию. Денщик генерала, которого я знал еще кадетом, войдя, сказал: "Приехавшего офицера требует генерал". Я отправился в кабинет. Генерал сидел в шлафроке в вольтеровских креслах; одна нога его, окутанная во что-то, лежала на табурете.

 

- Здорово, батенька, - сказал он ласково. Я подал ему несколько пакетов.

 

- Ну, хочешь здесь остаться?

 

- Я желал бы остаться в Петербурге, ваше превосходительство.

 

- Вздор, нельзя. Или здесь, или в Казань. Я стал просить генерала "дозволить мне отправиться в Казань, где проживает все наше семейство".

 

- Подумаю, батенька. Я напишу к Троскину и буду тебя рекомендовать как отличного офицера. Я поблагодарил генерала и хотел идти.

 

- Подожди, сказал он, указывая мне опять на стул. Кампания должна скоро кончиться: французы, куда ни кинутся, везде разбиты, - их даже бьют мужики; я думаю, ты обогнал множество пленных?

 

- Точно так, ваше превосходительство, даже видел, как их кушают волки.

 

- Эх, братец мой, вот бы тебе убить хоть одного, мне для лекарства.

 

- Я убил двух, ваше превосходительство. Не угодно ли взять обоих?

 

- Спасибо, возьму. Эй, кто там? - закричал генерал. Вошел денщик. Поезжай на квартиру к этому офицеру, возьми там волков и привези сюда.

 

- Позвольте, ваше превосходительство, распорядиться мне самому.

 

- Ну, хорошо; да приезжай сам. Форму долой, позволяю в сюртуке, только эполеты и шпагу, понимаешь?

 

Я вернулся к себе на квартиру, волков взвалили на другого извозчика, я переоделся, как приказал генерал, и поехал к нему. Приехав, узнал, что генерал несколько раз уже спрашивал меня, - я велел денщику тащить волков в зал.

 

Генерал чуть не заплясал от радости: "Ну, братец мой, спасибо, - лекарства надолго будет". Я узнал после, что кто-то уверил генерала, что от подагры нет лучше лекарства, как волчий жир втирать в ноги и завертывать их волчьей шкурой.

 

Я доложил генералу, что "подорожная моя только до Ярославля".

 

- Ну, так ступай в канцелярию и вели принести к моей подписи.

 

Я отправился в канцелярию, передал приказание о подорожной и спросил там, что значит "подорожная с перышком".

"Это подорожная, сказали мне, - с которой ты не встретишь нигде остановки и можно безответно "душить" почтовых лошадей, сколько душе твоей угодно; она дается только тем, которых посылают с важными и скорыми поручениями".

 

Когда я вышел садиться, ямщик подошел ко мне и, кланяясь низко, подал целковый:

 

- Примите, ваше благородие, - сказал он, повторяя поклон.

 

- Что тебе надобно? - спросил я.

 

- Примите, ваше благородие.

 

- Да какого чёрта мне брать с тебя деньги?

 

- Пожалейте лошадушек.

 

- Ну, садись, - закричал я.

 

"Эх-ма, - худо", - пробормотал ямщик, влезая на козлы, перекрестился и понесся сломя голову, не подвязывая колокольчика.

 

- Да разве можно ездить по городу с колокольчиком? - спросил я ямщика.

 

- Да ведь вы едете "с перышком", - отвечал он.

 

Мне стало жалко бедных коней, и я велел "ехать рысью".

 

- Дай Бог вам доброго здоровья, я думал, что вы хотите "задушить моих лошадок".

 

- Да почему же это ты думал?

 

- Не взяли целкового, а больше у меня не приключилось.

 

- Разве с вас берут деньги?

 

- Как же, ваше благородие, курьер - полтинник, фельдъегерь - целковый, а "с перышком" полтора, а о прогонах не говори. А не дал, так и с тройкой простись, домой и одной не приведешь.

 

Не доезжая до станции версты за три, ямщик пустил тройку во весь карьер, покрикивая: "Ну, соколики, потешьте барина за то, что вас помиловал", и, оборотясь ко мне, спросил:

 

- Как, барин, тебя звать-то?

 

- А на что тебе?

 

- Как, барин, на что? Богу за тебя век буду молиться: тройка-то, барин, больно хороша, жалко бы было, кабы твоя милость задушила ее.

 

Разговор наш прервался. Мы были на станции и я почти насильно втер в руки ямщику прогоны.

 

Не могу не вспомнить отдельно здесь моего казанского "дядьку", любившего меня и смотревшего за мной с малолетства вместо няньки, бывшего ловчего моего отца Фёдора Егорова, атлета по силе и росту (в нем было не менее 12-ти вершков, это около 196 см), и эта няня пела басом "баюшки-баю", таская меня беспрестанно по двору, на псарню, на конюшню.

 

Как теперь вижу я на этого старика великана, с зачёсанными назад седыми волосами, с огромными бакенбардами и полисонами, накрахмаленными также как и коленкоровая его косынка; помню его кувинский красный жилет и долгополый синий сюртук, вяжущего в уголке колпак, когда мы учили уроки.

 

- Поучи еще, не твердо, того-воно, - говаривал он, когда я или брат закрывал книгу: - я, того-воно, учителя спрошу, знал ли ты урок, и матушке скажу, - и мы опять принимались зубрить вокабулы или спряжение глаголов, и урок бывал выучен твердо.

 

- Дядька, скажи нам сказку, только не страшную, - говорил брат.

 

- Трус, того-воно; не отцовская кровь, а материнская – польская!

 

- Да что ж делать, дядька, когда я боюсь, - возражал брат.

 

- Что делать? Кабы ты вырос не у Дарьи Григорьевны, дуры, под шушуном, так бы, того-воно, не боялся. Вот погляди на брата, а отчего? Букой не пугали, вздору ему не говорили, вот и будет молодец-военный, а ты штатская крыса.

 

Брат принимался плакать.

 

- Ну что разрюмился, того-воно? Я скажу веселенькую сказку.

 

Дядька говорил складно и мы всегда слушали его с вниманием, останавливая иногда вопросами: Как же, дядька, один человек мог перебить тысячу?

 

- Богу молился хорошо, Бог ему и помогал; он ведь, того-воно, богатырь был.

 

Вот сказка досказана. Позовут нас из флигеля в большой дом, где помещалась матушка, ужинать; если погода хороша, мы добежим сами, а сыро, после дождя, он возьмет одного, посадит на руку, другого на другую, да и донесет до дому.

 

- Дядька, тебе тяжело, - скажет кто-нибудь из нас.

 

- Вот вздор какой, того-воно, тяжело. Много ль в вас весу? Как в цыплятах.

 

После ужина мы отправляемся во флигель тем же порядком. Тут он заставит нас прочитать "Отче наш", "Богородицу", "Верую", помолиться за здравие и упокой родных, разденет и уложит, но долго слышим: "Господи, помилуй, Господи, прости", - и часа два старик молится, стоя на коленках.

 

Поутру дядька никогда не давал нам чаю, пока не помолились, а если замечал, что молились неохотно и рассеянно, то говаривал: - Смотри, того-воно, ты дурно молился, урок позабудешь, в углу стоять будешь.

 

Дворянский сын, - стыдно, товарищи над тобой будут смеяться, - и этот укор заставлял вновь прочитать молитвы. Когда мы напьемся чаю, он нас отводит поздороваться с матерью, после чего возил на старом Чалке в гимназию; до окончания классов, он, сидя в зале на окне, вязал колпаки или перчатки.

 

По выходе из классов, осведомлялся у учителей, хорошо ли мы знали уроки, целую дорогу ворчал, в случае неодобрения учителя, и возил кататься по городу, если учились хорошо.

 

За обедом он всегда становился за моим стулом и если тетка А. И. начинала бранить меня, дядька вступался:

 

- Чем он хуже, того-воно, вашего любимца? (моего младшего брата). Не грешите, сударыня: неизвестно, от которого больше почета будет.

 

- Молчи, долгоносый дурак. Туда же, рассуждать, пустился. Я вот Илье Сидоровичу скажу, так и в полиции выдерут.

 

- Что же, того-воно, выдерут так выдерут, а в обиду дитя не дам; мне покойный барин его поручил на последних часиках своей жизни, дай Бог ему царствие небесное.

 

- Знал, кому поручить: прежде щенков выкармливал, а тут сына.

 

- Что вы кости-то его трогаете? Грех, того-воно; он праведная душа был.

 

- Молчи, дурацкая рожа, не рассуждай.

 

- Рожа, того-воно, какую Бог дал, а в обиду дитя не дам, дойду до высшего начальства: кто-нибудь сироту защитит.

 

- Перестань, дядька, ради Бога, - говорила матушка сквозь слезы.

 

- Перестану, матушка-барыня, я, того-воно, не болван какой, вижу, что это вас огорчает, да утерпеть не могу: жалко, - ваше же дитя.

 

- Жалостливый какой дурак: что ни напроказничай его любимец, слова не говори. Хорош выйдет.

 

- Сестрица, да оставьте этот разговор. Егорыч по любви к нему за него заступается, разве можно его винить за это?

 

- По любви, - утирая слезы кулаком, говорил Егорыч: - по любви, да я и душу за него отдать готов. Дурак я, по-вашему, мне, а не вашим умницам, поручил его покойный старый барин; не вступайся я, так совсем ребенка замуштруют и дура Дарья Григорьевна пинков надает, а дурак-то, Егорыч, в оба глядит, сударыня.

 

Подобные споры бывали нередко, но А. И., зная решительный характер дядьки и что он при первом наказании меня непременно пойдет жаловаться губернатору или губернскому предводителю, ограничивала свои нападки бранью.

 

Я окончил гимназически курс. Приехал в Казань мой крестный отец и, по просьбе моей, взялся отвезти меня в Петербург; дядька почти к самому моему отъезду заболел горячкой и я, прощаясь с ним, горько плакал. В письмах моих к матери я всегда приписывал "поклон Егорычу" и когда матушка объявляла ему это, он набожно крестился и со слезами на глазах говорил: "Добрая душа, отцовская, помнит меня старика; дай, Господи, дожить только до того времени, когда увижу моего молодца".

 

Изредка я писал к нему особо, он бегал с письмом моим по всей дворне: "Унтером, того-воно, сделали моего-то. Что, говорил я, молодец будет".

 

А когда я известил его о производстве в офицеры, он побежал в церковь служить молебен, рассказывая встречному и поперечному о производстве моем: "Моему-то, молодцу, - два чина враз дали, молодец, киреевская кровь отважная".

 

Через четыре года по отъезде моем из Казани, я приехал в нее поручиком; мне было 18 лет. Дядька, узнав о приезде моем, прибежал в комнаты матушки, бросился обнимать меня; слезы градом катились у него из глаз, он не мог несколько времени выговорить ни слова, потом кинулся перед образом, и сказал:

 

- Господи милосердный благодарю Тебя: увидал я своего красавца, услыхал Ты мою грешную молитву! Что, матушка, - сказал он, обращаясь к моей матери: - вот какое сокровище тебе вырастил, - и вновь бросился целовать меня.

 

- Поцелуй меня, дядька, сказала матушка: - за то, что вырастил мне сына молодца.

 

- Матушка, стою ли я этого? Пожалуй, ручку, я и то за милость почту.

 

Но матушка поцеловала старика. Когда он получил привезенные мною подарки, тонкое синее сукно на сюртук, шейный шелковый платок и жилет, он, как дитя, обрадовался и побежал показывать подарки всей дворне.

 

С моего приезда, старик поместился в том же флигеле, в котором помещался я. Никак не мог я уговорить его, чтобы он не чистил моего платья и сапог и не дожидался, когда я засижусь в гостях.

 

- Вот выдумал, того-воно, тяжело мне дожидаться тебя, а этого не знаешь, что я, не поцеловав тебя и не перекрестив, всю ночь не усну.

 

Года через полтора, он вдруг начал хилеть, но ни одной минуты не лежал; дня за три до смерти, он сказал мне: - Тяжело, я пойду в людскую, - но я не согласился отпустить его и убедил его лечь; он не чувствовал никакой боли, а только одну слабость.

 

Накануне смерти исповедался и приобщился, и умер как заснул, без страданий, на моих руках. Последние слова его были: "Я не увижу уже тебя, барин. Прощай. Видно, конец мой приходит - помяни меня; я любил тебя больше всего на свете". Я поцеловал его, взял его холодеющую руку, он сжал ее и долго его мертвая рука держала мою руку.

 

Когда я удостоверился в его смерти, я рыдал, как женщина.

 

Мир праху твоему, добрый старик. Всем, что есть во мне доброго, я обязан тебе; ты свято исполнил свой обет отцу моему, ты пекся обо мне с младенчества, ты первый внушил мне веру в Бога и любовь к ближнему. Упокой, Господи, душу твою в селении праведных.

 

Много лет спустя я познакомился с побочным сыном дяди Дмитрия Михайловича Киреева, штабс-капитаном свиты Ситниковым, человеком гениальным, которого личность считаю нужным описать.

 

Алексей Семенович Ситников родился от горничной девки; лет до 7-ми бегал по двору босиком. Раз приехал к дяде приятель его Ситников, и, увидав красивого мальчика, спросил дядю, почему он не возьмет его в горницу? Дядя отвечал, что "ребенок этот ему сын, и он не хочет его взять в горницу, чтоб не оскорблять жену".

 

Ситников уговорил его дать отпускную матери и мальчику, дав слово "пещись о нем". И действительно, исполнил это: он сначала учил его сам и, приготовив, отдал учиться в гимназию. Мальчик, имея блестящее дарование и прилежание, сделался лучшим учеником.

 

Не имея детей, Ситников испросил позволения у Государя Александра Павловича усыновить Алексея Семеновича, и этим передал ему "права дворянства". В 1812 году А. Е. Ситников кончил курс в гимназии и поступил юнкером в Саратовское конное ополчение.

 

Во время его караула при знаменах, взбунтовалась одна из дружин Саратовского ополчения.

 

17-летний Ситников не выдал, по требованию бунтовщиков, знамен, запер двери дома и караулу отдал приказание "стрелять в бунтовщиков, которые решатся выламывать двери".

 

Угроза подействовала, бунтовщики отошли и вскоре были усмирены; но отважность молодого юнкера награждена была чином корнета.

 

При выходе ополчения за границу, Ситникова перевели в конные егеря, потом, за недостатком офицеров, в конную артиллерию, в роту храброго Кандыбы (Даниил Федорович). Тут Ситников получил чин поручика и саблю "за храбрость".

 

Под Монмартром батарея Кандыбы показала чудеса храбрости и почти вся была истреблена. Ситников, раненый в ногу пулей, не оставлял батареи; все прочие офицеры были переранены или убиты.

 

Наконец, французы ворвались на батарею. Ситников рубил их саблей, сидя на лафете, потому что не мог стоять на простреленной ноге; две штыковые раны уложили его почти замертво возле защищаемого им орудия.

 

Французы были вновь отбиты нашими егерями.

 

Благородный Кандыба приписал отчаянную защиту батареи в донесении своем Ситникову и представил его к Георгиевскому кресту. По взятии Парижа, Ситников был перевезён туда. Искусство французских врачей, молодость и крепкое сложение спасли Ситникова от смерти, но выздоровление его было медленно.

 

Как только получил он достаточно сил и не захотев напрасно терять время, начал ходить в политехническую школу слушать высшие математические и военные науки. Для профессоров было чрезмерно приятно видеть в аудиториях своих обвешанного орденами русского офицера; сейчас же появились статьи в журналах, где расхваливали способности Ситниковая донельзя.

 

Отзывы эти дошли до свидания государя Александра Павловича и по возвращении Ситникова в Петербург, он был представлен ему и принят милостиво.

 

Государь спросил его, какую награду он желает получить? Ситников стал просить "Перевода в свиту".

 

Государь позволил ему держать экзамен и наградил чином штабс-капитана. Когда явился он на экзамен, то все экзаменаторы единодушно согласились, доверяя свидетельствам французских профессоров, удостоить Ситникова к принятию в свиту.

 

Он был принят и назначен для съемки Пензенской губернии.

 

Во время этой съемки назначены были маневры генералом Сакеном (Дмитрий Ерофеевич). Обер-квартирмейстер, которому было поручено составление плана маневров заболел; дивизионный командир Эмме (Алексей Федорович) донес корпусному командиру о болезни его и убедил Ситникова заняться этой работой.

 

Ситников знал местность окрестностей Пензы, потому что их подробно снимал, составил план, но за несколько дней прислали офицера для этого дела, какого-то подполковника свиты. Тот наскоро составил план, которым Сакен остался весьма недоволен. Эмме доложил, что "есть другой план, составленный Ситниковым", и представил его Сакену.

 

Через короткое время Сакен потребовал Ситникова, долго с ним толковал о маневрах и, отпуская, сказал, что "очень доволен его планом: вы, штабс-капитан, имеете прекрасную голову и сведения не по летам. Служите, старайтесь; вы далеко пойдете".

 

В предположении маневров была "атака города", и "нападение" должно было быть сделано с публичного сада. Губернатор приставил к саду караул и частного пристава, поручив ему просить, чтоб "не водили колонны через сад, который может быть этим испорчен".

 

Ситников знал это и в минуту, когда колонны подходили к саду, явился сам; не слушая частного пристава, он егерям велел разломать загородку.

Колонна пошла по главной аллее, прокатила рота конной артиллерии. "О препятствии колоннам" и своем распоряжении Ситников доложила Сакену; взбешённый старик приказал Ситникову арестовать частного и посадить под арест на гауптвахту, маневрами же остался чрезмерно доволен.

 

На другой день явился к корпусному командиру губернатор с жалобой "на Ситникова, что тот нарочно расположил маневры так, чтоб сделать неприятность лично ему и обывателям города, перепортив единственное место гуляния лучшего общества, и просил освобождения частного пристава".

 

- Нет, пусть посидит; жаль, что я вас не могу посадить, чтобы вы не мешали маневрам, но о поступке вашем донесу Государю.

 

Встревоженный губернатор Лубяновский (Федор Петрович) начал умолять его, уверяя, что, не зная военных правил, полагал себя вправе защищать собственность города. Сакев слушать не хотел и Лубяновский отправился к Эмме, стал просить его посредничества.

 

- Я знаю корпусного командира, - отвечал Эмме, - потому что служил при нем 8 лет адъютантом; кто не проси его, он не послушает; одно средство хлопотать через Ситникова.

 

Лубяновский, несмотря на гордость, согласился просить лично Ситникова, послал за ним и, когда тот явился, Лубяновский обратился к нему с просьбой.

 

Ситников взялся, но с условием, чтобы "губернатор не тревожил корпусного командира мелочными жалобами на войска", о коих он хотел подать докладную записку, обещая, сверх освобождения частного пристава, выхлопотать уплату за все убытки жителям, которые платились только тогда казной, когда превосходили известную сумму, в противном случае должны были быть уплачены из земских сборов губернии.

 

Лубяновский чуть не расцеловал его.

 

Ситников явился к Сакену, стал просить его, представляя на вид, что он не желает, чтоб "неприятность губернатору могла быть приписана ему, и эта ссора лишит общество возможность видеть на бале у себя его высокопревосходительство". Сакен согласился оставить это дело.

 

Ситников передал об этом Лубяновскому; сейчас занялись к приготовлению бала в вокзале сада, который нисколько не пострадал от того, что через него прошли несколько рот стрелков.

 

Адъютант и прочие штабные просили Ситникова познакомить их с дамами. Ситников отказался, под предлогом, что "раненая нога его разболелась и что он не может иначе ходить, как в бархатном полусапожке, что и теперь бы сделал, если бы осмелился быть в таком костюме у корпусного командира".

 

Адъютант доложил об этом генералу и Ситников получил позволение "быть на бале в этом полусапожке".

 

Когда съехались на бал, то некоторые обратили внимание на костюм Ситникова и отставной полковник С. взялся заметить Ситникову "неприличие его костюма".

 

Когда он подошел с объяснением, то Ситников, не говоря о позволении, извинялся "болезнью ноги". С. начал горячиться, требовать, чтоб "он вышел". Ситников отказался исполнить его требование до приезда корпусного командира.

 

Приехал Сакен; С. имел глупость подлететь к нему с жалобой. Сакен отвечал, что, не находя это неприличным, сам позволил Ситникову быть в этом костюме.

 

- Но дамы этим обижаются, ваше высокопревосходительство.

 

- Я попрошу у них извинения, - сказал старик и, подойдя к губернаторше, просил ее извинить его "за позволение раненому и отличному офицеру этой свободы". Не получив от этой гордой бабы никакого ответа, приказал подать карету и уехал, несмотря на убеждение Лубяновского.

 

- Ваши дамы не патриотки, они не любят нас военных. Прощайте, - отвечал сухо генерал. Штаб и все офицеры разъехались, дамы также, с большой досадой на С.

 

Поутру явился С. к Ситникову с вызовом на дуэль.

 

Ситников согласился, но с условием "стреляться в 3-х шагах, по жребию". С. отказался от подобных условий и уехал хвалиться, что "он запугал Ситникова".

 

Об этом начали толковать и толки дошли до Ситникова; он уговорил ехать с собою выздоровевшего обер-квартирмейстера, старшего адъютанта Эмме и полкового командира одного егерского полка, и с ними отправился к С., у которого застал гостей.

 

Ситников объяснил свое предложение. С. утверждал, что "тогда подобная дуэль есть чистое смертоубийство". Тогда адъютант Эмме, Кади, известный стрелок, предложил ему стреляться в 75 шагах, но из кухенройтерских пистолетов.

 

- За что же я с вами буду стреляться? - спросил его С.

 

- За то, что вы громко говорите вздор; это привычка дурная, - отвечал хладнокровно немец; - надобно от неё отвыкнуть.

 

- Я не знаю, чем должны мы это кончить?

 

- Стреляться в 3-х шагах, сказал Ситников.

 

- Или в 75-ти шагах, прервал Кади.

 

- Или извиниться, - добавил полковой командир.

 

- Да, извиниться, что вы говорили громко и вздор, - продолжал Кади.

 

- Я могу извиниться только в том, - возразил С., - что, не зная о позволении генерала, завел объяснение с г-ном Ситниковым.

 

- И говорили громко вздор, - настаивал упрямый немец.

 

- Итак, г-н Ситников, угодно вам принять извинение мое в том виде, как я предложил?

 

- Я не бретер, в храбрости моей сомнение разрешает этот орден, и потому готов принять ваше извинение.

 

Мир был заключен; выпили несколько бокалов шаманского, но репутация С. была жестоко скомпрометирована, он даже стал говорить тише.

В проезд государя Александра Павловича, Ситников был командирован в Симбирск, снять окрестность Симбирска на двухверстном расстоянии и составить краткий очерк первоначального основания и развития этого города.

 

Тут я в первый раз познакомился с ним; он около недели прожил у меня в доме; меня удивляли ум и сведения этого человека, а в особенности его деятельность: он минуты не терял без пользы. По требованию его, ему доставлены были сведения от полиции и магистрата. Без всякого труда, он определял в которой ведомости "написан вздор", и по справке догадка его оказывалась справедливой.

 

Впоследствии Ситникова прикомандировали к корпусу генерала Рота (Логгин Осипович).

 

В 1828 году началась война с турками. После одного неудачного сражения, Ситников донес главнокомандующему Дибичу (Иван Иванович), что "генерал Рот, не послушав его советов, потерял значительное количество людей и орудий без всякой нужды и пользы". Дибич, не отвечая ему, распорядился перевести его в Москву, поручив там заняться съемкой.

 

Обиженный этим Ситников, который уже был подполковником, подал донос свой Государю и, по высочайшему повелению, без суда, переведен был "за дерзость против начальства", в армейский полк, под команду младшего.

 

Убитый этой несправедливостью, он начал пить.

 

Загорелась, в 1831 году война с поляками. Ситников письмом умолял Государя (Николай Павлович) "дозволить ему умереть на штурме Варшавы, командуя охотниками". Это ему было дозволено, и он, с горстью храбрецов, бросился на штурм.

 

Ни ядра, ни картечь, ни град пуль не в силах были остановить бесстрашных, предводимых Ситниковым, который несмотря на несколько ран, первый ворвался в укрепление.

 

В рукопашном бою он получил две раны саблей в голову и без чувств отнесен в лазарет. Государь простил его, произвел в полковники и опять назначил в свиту.

Не имея никакого поручения, Ситников, почти всегда полу-пьяный, начал "ругать всех начальников, укорять в пристрастии Государя к иностранцам". Это было донесено Государю, и Ситникова посадили в крепость.

 

Владимир Федорович Адлерберг был при арестовании Ситникова и, быв с ним в дружеских отношениях, поехал сейчас к Государю, и передал ему, как понимал Ситникова.

 

- Государь сказал он: - Ситников изувеченный ветеран, раны сделали его раздражительным, но он патриот в душе, первый готов броситься в огонь и в воду за вас, как помазанника Божия, никто более его не желает блага России. Неужели вы решитесь мстить человеку, которого раны сделали полусумасшедшим?

 

- Но согласись, что суждения его вредны: ими могут увлечься другие.

 

- Удалите его из столицы и обеспечьте его жизнь, Государь.

 

- Согласен; пусть он получает полный пенсион и из кабинета по 1000 руб. серебром и, по болезни, живет в любом губернском городе, но запрещаю въезд в столицы. Поезжай, выпусти его из крепости и уговори "уехать как можно скорее".

 

Воля государя Николая Павловича была исполнена.

 

Ситников уехал в Саратов. Болезни от раны и нетрезвость, которой он предался, вскоре свели его в могилу.

Наверх