Я берусь за перо именно с намерением передать читателями
только то, что видел подле себя, в двух шагах от себя - не далее; изобразить
только те обстоятельства, в которых принимал какое-нибудь участие, и дать отчет
в чувствах, которые они во мне возбуждали.
Когда весть "о вторжении несметных полчищ
Наполеона" разнеслась по России, можно сказать, что "одно чувство
одушевило сердца, приверженные к царю и отечеству" и каждый из нас желал
только "принести в жертву родине свою жизнь и достояние", предоставляя
Богу обратить этот порыв священного чувства к торжеству правосудия.
Проникнутый таким чувствованием, я оставил деревню, где жил,
и поспешил в Петербург просить о назначении себя в действующую армию, вовсе не
думая о выгодах и невыгодах, которые мне предстояли при определении в службу.
Я выехал из столицы 12 июля 1812 года. Назначение мое было в
главную квартиру 2-й армии, которою тогда командовал генерал от инфантерии
князь Багратион (Петр Иванович). В то время 1-я армия, под начальством генерала
Барклая де Толли (Михаил Богданович), находилась в укрепленном лагере при
Дриссе; а 2-я, выступив из своих квартир в Волынской губернии, подвигалась для
соединения с нею.
Такое расположение обеих армий поставило меня в
необходимость примкнуть к 1-й и следовать за нею до предполагаемого соединения.
Узнав дорогой, что армия двинулась к Витебску, я своротил на Плоцк и нагнал ее
в то самое время, когда происходила кровавая битва под Островным.
Из всех впечатлений, поражающих неопытного молодого человека
(17 лет) при вступлении его на военное поприще, я не думаю, чтобы какое-либо
могло сравниться с тем, которое ожидало меня при моем приезде в главную
квартиру.
Чтобы не сбиться с дороги, я ехал по направлению пушечной
пальбы, и первая картина, которая представилась моим глазам, были раненые,
принужденные оставить поле сражения и искать врачебной помощи.
Разрубленные черепа, отрезанные руки и ноги, вопли
страждущих, смерть грозившая этим несчастным, которые за минуту до того были
здоровы и не ожидали такой участи, - все это так меня взволновало, что слезы
ручьем брызнули из глаз, и я должен был удалиться от зрелища, нестерпимого для
17-летнего юноши.
Впоследствии, мне часто случалось быть свидетелем гораздо
"ужаснейших картин разрушения", но никогда я уже не чувствовал того,
что ощутил в это время.
Два брата мои (Александр и Андрей) служили в лейб-гвардии
Конном полку; я присоединился к ним до встречи со 2-й армией. Жар был
нестерпимый; войска шли день и ночь, отдыхали на привалах по 2 или по 3 часа и
потом снова продолжали свой путь.
Таким образом дошли мы до Смоленска, под стенами которого
явились в конце июля. Князь Багратион прибыл туда еще накануне. Соединение
русских армий не могло совершиться с большим успехом: 1 день разницы мог бы
иметь самые гибельные последствия.
Я тотчас явился к князю Багратиону, который принял меня с
особенной лаской и оставил при себе на ординарцах. Дивизия генерала
Неверовского (Дмитрий Петрович), выбитая превосходными силами из-под Красного,
предвещала, что "Смоленск скоро будет предметом всех неприятельских
усилий".
Главнокомандующий Барклай де Толли не хотел, как известно,
дать генерального сражения; но ему необходимо было удержать на несколько
времени за собою Смоленск, для того, чтобы армия могла совершить свое
дальнейшее отступление. Это дело поручено было генералу Раевскому.
Во время пребывания нашего в Смоленске, я был свидетелем
одной сцены, о которой упоминаю только для того, чтобы показать, что кроме
внешних врагов у нас были еще другие.
Офицер, присланный от генерала Неверовского с
"известием об его поражении", привез с собою шкатулку, сначала
разбитую, но потом запечатанную. С ним приехали пожилой мужчина в губернском
мундире, с Аннинским крестом на шее, и его 17-летний сын.
Шкатулку отнесли в кабинет главнокомандующего, а
"незнакомцы" остались с нами в приемной зале.
Через четверть часа дверь кабинета отворяется; князь
Багратион с грозным видом подходит к старшему из приезжих и, не говоря ни
слова, срывает с него Аннинский крест. Те с воплем бросились ему в ноги; князь
приказал "взять их обоих под стражу". Я не имел впоследствии случая
узнать, чем решилась участь "этих несчастных"; но это обстоятельство
уже тогда убедило нас в существовании изменников в провинциях, которые мы
только что оставили.
Под Смоленском, 4 и 5 августа, происходила упорная битва, между
тем как обе армии отступали к Дорогобужу; 6 числа город был очищен, причем
увезена была и икона Смоленской Божьей Матери; а 7 августа 1-я армия выдержала
жаркое сражение у Валутиной горы.
2-я шла параллельно с нею в направлении к Вязьме.
Приближаясь к Гжатску, мы узнали о прибытии нового
главнокомандующего, и все с нетерпением стали готовиться к битве. Местом для
битвы было избрано Бородинское поле, в 9-и верстах от Можайска.
Арьергардные дела с некоторого времени сделались гораздо
упорнее. 24 августа, в направлении от Колоцкого монастыря к деревне Шевардиной,
большая часть армии князя Багратиона вступила в бой. Битва была кровопролитная
и продолжалась до поздней ночи. Мы отбили у неприятеля несколько орудий,
уступили ему часть своих, но самая кровавая схватка завязалась у деревни
Шевардиной.
Здесь мне представилась ужаснейшая картина обоюдного
ожесточения, какой я не встречал после в продолжение целой кампании.
Сражавшиеся батальоны, русские и французские, с растянутым
фронтом, разделенные только крутым, но узким оврагом, который не позволял им
действовать холодным оружием, подходили на самое близкое расстояние, открывали
один по другому беглый огонь, и продолжали эту убийственную перестрелку до тех
пор, пока смерть не разметала рядов с обеих сторон.
Еще разительнее стало это зрелище под вечер, когда ружейные
выстрелы сверкали в темноте как молнии, сначала очень густо, потом реже и реже,
покуда все не утихло по недостатку сражающихся.
То было первое действительно жаркое дело, в котором мне
случилось участвовать, и я счастливо отделался от такой опасности только
контузией в лоб.
Поздно вечером, после этой жестокой схватки, я провожал
князя Багратиона на квартиру, отведенную в деревне Семеновской; он оставил меня
ужинать, с собой и с начальником штаба графом Сен-При (Эммануил Францевич). За
ужином князь заметил, что у меня окровавлен лоб и, узнав причину, желал
сохранить мне навсегда память этого случая.
25 число прошло в приготовлениях к генеральному сражению.
По всей линии провозили икону Смоленской Божьей Матери;
глубокая тишина, которая царствовала повсюду была "предвестницей"
грозы.
На другой день, в 5 часов утра, перестрелка послышалась у
левого фланга, который занимала 2-я армия, и в одно мгновение распространилась
по всей линии. Раздался гром 2 тысяч пушек и 200 тысяч ружей, которые извергали
смерть с такой адской быстротой, что всякое спасение казалось невозможным.
Это заставило князя Багратиона сказать нам: "Здесь и
трус не найдет места!".
В 11 часов, обломок гранаты ударил нашего возлюбленного
генерала в ногу и сбросил его с коня.
При Бородино суждено ему было кончить блистательное военное
служение, в продолжение которого он вышел невредим из 50-ти битв.
Когда его ранили, он, несмотря на свои страдания, хотел
дождаться наследства скомандованной им атаки 2-ой кирасирской дивизии и
собственными глазами удостовериться в её успехе; после этого он почувствовал
облегчение и оставил поле битвы.
При последнем прощанье со мной, он, по высочайше
предоставленной ему власти, произвел меня в офицерский чин и посоветовал
"явиться в Киевский драгунский полк, куда он меня определил", потому
что "чрезвычайно уважал храброго командира этого полка, полковника
Эммануэля" (Георгий Арсеньевич).
Император Николай Павлович в 1839 году приказал перенести
гроб Багратиона на Бородинское поле, под воздвигнутый там памятник.
Французская армия отступила ночью за 12 верст; с нашей
стороны было предпринято на другой день наступательное движение, но
главнокомандующий, получая со всех сторон донесения о невозможности определить
настоящую убыль и число людей могущих быть в строю, решился отступить.
Сильная боль от контузии, полученной 24 числа в голову, и
усталость принудили меня отправиться в Москву, куда я прибыл 31 августа. Вид
этой величественной столицы в то время совершенно изменился.
Стоило только выйти на улицу в военном мундире, чтобы
привлечь к себе толпы любопытных: тотчас начинались расспросы, - идет ли
неприятель, как кончилось Бородинское сражение, будет ли сражение под Москвой,
бежать ли из города?
Эти вопросы ставили меня в большое затруднение; однако я
успокаивал тех, которые собирались оставить столицу, уверяя их "в
невозможности сдачи Москвы неприятелю без упорного сопротивления".
Признаюсь откровенно, я был уверен в истине моих слов, и
никак не представлял себе, чтобы столица России могла быть отдана французам без
выстрела. Я разделял это убеждение со всеми моими сослуживцами, которые не
имели сведений о плане, принятом военным советом в деревне Филях.
В воскресенье, 1 сентября, я отправился к обедне в Успенский
собор. Преосвященный Августин служил в последний раз, но никто не мог этого
предвидеть. Толпа народа наполняла храм Божий. На всех лицах изображалась
глубокая горесть и вместе покорность воле Всевышнего. Никогда не видел я такого
всеобщего благочестия, - все сердца единодушно были расположены к молитве.
Воспоминание об этой достопамятной обедне не изгладится из моей памяти.
Преосвященный служил с глубоким чувством умиления, и когда,
поднимая взоры к Небу, он трогательным голосом произнес слова "Горе имеем
сердца", все присутствующие устремили глаза, омоченные слезами, к единому
Утешителю в скорбях наших.
На другой день я встал рано поутру, сел на коня и поскакал к
Смоленской заставе с намерением узнать "что-нибудь о действиях армии"
и, в случае новой битвы, поспешить к своему месту, чтобы вместе с другими
жертвовать собой за древнюю столицу отечества.
Недалеко от заставы я встретил главнокомандующего, который
со всем своим штабом въезжал в город, - это было почти на рассвете (М. И.
Кутузов проезжал Москву не главными улицами, а по Садовой и от Покровских ворот
выбрался к Яузскому мосту, где его встретил Ф. В. Ростопчин).
Я нашел тут же родного брата моего, незадолго перед тем
поступившего в адъютанты к генералу Кутузову и, присоединившись к
многочисленной свите, ехал с нею через всю Москву, что продолжалось более двух
часов.
Все казались углубленными в размышления, ничем непрерываемые
тишина и молчание царствовали в продолжение нашего таинственного шествия,
которого цель и направление не были никому известны.
Изредка встречались толпы жителей, на лицах которых
выражалось беспокойство. Их вопросы оставались без ответа. Наконец, вдали
мелькнули два белые столба. Застава! Но какая? Говорят, Коломенская. Да куда же
мы идем? Бог знает!
Вот единственные восклицания и вопросы, которые прерывали
молчание. У этой заставы мы нашли московского военного губернатора графа
Ростопчина; он, не слезая с лошади, переговорил шёпотом с главнокомандующим и
возвратился в Москву, которую, мы - покидали. Здесь только открылась нам
истина.
Я не из числа людей, которые после развязки уверяют, что
"заранее предвидели последствия сдачи Москвы неприятелю":
неизъяснимая горесть сдавила мое сердце, когда сомнения наши исчезли.
Могу сказать, что я разделял это чувство со всеми
товарищами, которые подобно мне судили по своим впечатлениям и не имели
дальновидности, увенчавшей таким блистательным успехом соображения генералов
Голенищева-Кутузова и Барклая де Толли.
На третий день, когда зарево пылающей Москвы озарило нас
своим светом, слезы градом потекли из глаз моих.
Но скоро сердце мое оживилось; я почувствовал внутреннюю
отраду при мысли, что, вместо ожидаемых наслаждений и покоя, враг найдет в
Москве угощение, достойное русского народа.
Есть минуты в жизни, которые оставляют по себе неизгладимые
впечатления: я никогда не подъезжаю к Москве без внутреннего содрогания от
мысли о бедствиях, которых я был очевидцем.
Этот город является мне книгой, в которой я читаю чудесную
"повесть страданий и торжества нашего отечества".
Имея намерение отправиться к своему полку (здесь Киевский
драгунский полк), я осведомился об его назначении и узнал, что "полковник
Эммануэль (Георгий Арсеньевич) ранен под Бородиным и находится в
отсутствии". Между тем я представился нашему дивизионному командиру графу
Сиверсу (Карл Карлович), который предложил мне "остаться при нем в
должности адъютанта".
Отступив верст 30 по Коломенской дороге, мы поворотили
проселком на город Подольск.
15 сентября, под Красной Пахрой мы имели кавалерийскую
стычку с неприятелем; день спустя, завязалось арьергардное дело при селе
Чирикове. В тот же день мы прошли через Вороново, богатое поместье графа
Ростопчина (Федор Васильевич), где этот великий гражданин, вполне достойный
своей славы, предал огню свой собственный дом, осуществляя в малом виде мысль,
которая превратила нашу древнюю столицу в груду пепла и развалин.
Не доходя до Тарутина, 22 сентября мы опять имели
арьергардное дело; но можно было заметить, что неприятель не предполагал найти
здесь главные наши силы, потому что он прекратил преследование.
К тому ж занятие Москвы, от которого Наполеон "ожидал
конца войны, ослабило его обыкновенную деятельность": он был уверен, что
"мы первые вступим в переговоры", и почитал второстепенным делом
"распоряжения, нужные для дальнейшего хода кампании".
Таким образом, он упустил нас из виду; между тем Кутузов
(Михаил Илларионович), пожалованный за Бородинское сражение в фельдмаршалы,
укреплял Тарутинское местоположение и сосредоточивал на этом пункте все свои
силы.
Эта позиция была выгодна тем, что прикрывала наши южные
губернии и давала нам возможность ударить неприятелю во фланг или в тыл, куда
бы он ни направил свои дальнейшая действия.
Мы простояли здесь в совершенном бездействии от 22 сентября
до 5 октября.
Я должен сказать мимоходом, что, при вступлении в
"тарутинский лагерь", корпусный командир, граф Остерман-Толстой
(Александр Иванович), потребовал меня к себе для исполнения при нем должности
адъютанта. В этом качестве я присутствовал при остальных событиях 1812 года.
Фельдмаршал Кутузов, получив достоверное известие, что
"французская конница и многочисленный корпус под предводительством
неаполитанского короля (здесь Мюрат) сосредоточились у деревни Виньковой, перед
нашей позицией несколько вправо, решился "возобновить военные
действия".
Вечером, 5 октября, мы выступили из Тарутина и, сделав
ночной переход, на рассвете очутились перед французами, которых "наше
неожиданное появление" привело в замешательство. Последовало Тарутинское
дело.
Через неделю мы уже были под стенами Малоярославца.
Наполеон употребил последние усилия: Малоярославец несколько
раз переходил из рук в руки, но к вечеру наша армия успела построиться позади
города. Ночь прекратила сражение.
На другой день, 18 октября, мы заняли выгодную позицию в
уверенности, что неприятель возобновит атаку. Удивление наше было чрезвычайно,
когда мы узнали, что Наполеон решился отступить и направил свой путь на
Смоленскую дорогу, столько раз опустошенную.
Час освобождения настал: сердца наши исполнились радости и
надежд. "Велик русский Бог!", - восклицали мы в восторге. Всякий, кто
носит военный мундир и любит свою родину, поймет наши страдания при виде
бедствий России; но в эту минуту, когда надежда победы и освобождения
превратилась в уверенность, мы все ожили сердцем.
По вступлению в Малоярославец, желая воздать Богу
благодарное молебствие "за избавление отечества от опасности и за явное
его покровительство", я поспешил к тамошнему собору. Но как выразить
чувство крайнего негодования, когда, приготовив ум и сердце к молитве, спеша в
церковь с мыслью "о благости Всевышнего", я прочитал на дверях его
храма надпись "Ecuries du général Guilleminot!" (Конюшни генерала
Гильемино).
Я заглянул в церковь и увидел, что гнусная надпись не
обманывала. Я долго не мог опомниться от волнения, произведённого во мне этим
поруганием святыни. В то время я вполне понял и испытал "жажду
мщения". Впрочем, это горестное зрелище возобновлялось потом при каждой церкви,
мимо которой проходил неприятель.
Для предупреждения неприятеля на большой Смоленской дороге,
нам предписано было идти на Вязьму, через город Медынь.
Удивительно, что Наполеон не избрал этой дороги, кратчайшей
и не разорённой. Октября 22 мы явились в 4-х верстах от Вязьмы. Корпус генерала
Милорадовича (Михаил Андреевич) сильно теснил французского маршала Даву; мы
ударили ему во фланг и довершили его поражение.
Вечером мы заняли Вязьму, объятую пламенем. Неприятель
набросал гранат в дома; их треск был слышен во всех частях города, в
продолжение целой ночи.
Здесь представляется одно замечательное обстоятельство,
которое ясно показывает, что перст Божий назначил французскую армию к
истреблению.
Сражение под Вязьмой происходило 22 октября, в прекрасную
теплую погоду, при ярком солнце. Мы даже досадовали, что "такое
благоприятное время дозволит Наполеону уйти от русских морозов". Но в
ночи, того же самого числа, вдруг поднялась сильная метель, и мороз в 18
градусов (у моего генерала, графа Остермана, был термометр; здесь Реомюра = 22
градуса по Цельсию) неожиданно установил жестокую зиму, которая после того не
прекращалась.
Мы продолжали преследование, при котором беспрестанно
встречали ужаснейшие картины смерти. На каждом шагу нам попадались несчастные,
остолбеневшие от холода; они сначала шатались как пьяные, потому что мороз
добирался до мозга, и потом падали мертвые. Другие сидели около огня в страшном
оцепенении, не замечая, что их ноги, которые они хотели отогреть, превратились
в уголь.
Многие с жадностью ели сырую падалину. Я видел, как
некоторые из них, дотащившись до мертвого тела, терзали его зубами и старались
утолить этой отвратительной пищей голод, который их мучил.
Мы не могли подать помощи этим несчастным, потому что сами
имели нужду в необходимых потребностях жизни, идучи по дороге, опустошаемой
каждый день с начала кампании. Я целую неделю довольствовался простыми сухарями
и хлебной водкой, которая нечаянно случилась у маркитанта: мой генерал никогда
не держал у себя стола во время похода.
Ночь 26 октября была для меня самая ужасная.
Мы целый день дрались под Дорогобужем, вытесняли неприятеля
из занятого им укрепления и отбили многих наших пленных, - в том числе конной
гвардии полковника Соковнина (Борис Сергеевич) и поручика князя Петра Голицына;
а на ночь я расположился на биваках, в снегу, в 26 градусов мороза, при сильном
ветре, без соломы, без дров и без пищи.
У меня не было теплой одежды, потому что, находясь всегда в
передовых войсках, я не имел даже возможности запастись вещами нужными для
зимы. Труды этой кампании расстроили мое здоровье и оставили в нем следы,
которые не исчезли до сих пор.
Недостаток съестных припасов был причиной, что, не доходя до
Смоленска, нас поворотили в Кобызёво, проселочной дорогой, по которой мы
продолжали путь без важных происшествий.
Однако, в это время, мне случалось делать такие утомительные
поездки по приказанию моего генерала, что однажды я проскакал около 80-ти верст
верхом на одной и той же лошади и наконец, заехал в глубокий снег, откуда не
мог уже ее вытащить.
Я был один, в необозримой снежной пустыне. К счастью моему,
отставший фургон из главной квартиры заблудившись, проезжал этим местом, и вывел
меня из ужасного положения, где мне оставалось только замерзнуть.
Наш корпус не участвовал в прочих событиях кампании 1812
года.
Фельдмаршал, желая дать армии время успокоиться после таких
великих трудов, предоставил адмиралу Чичагову (Павел Васильевич) и графу
Витгенштейну (Петр Христианович) довершать поражение неприятеля при переходе
через Березину. Но это не входит в состав моего повествования: я не был в
Березинском деле.
Проводив армию до Минской губернии и удостоверившись, что
нам уже не будет случая приобрести славы, я отпросился в отпуск в Москву, куда
вступил мой отец (Борис Андреевич Голицын) с ополчением Владимирской губернии,
которым он командовал.
Я ехал в Москву по той же усеянной трупами дороге, через
Смоленск, опустошенный пожарами и взрывом укреплений, через Дорогобуж, Вязьму,
Гжатск и Можайск. Каждый шаг по этой "огромной могиле" возобновлял во
мне воспоминания, еще свежие и живые. Везде встречал я тысячи подвод,
нагруженных мертвыми телами к сожжению. Это горестное зрелище подавало повод к
размышлениям, не слишком выгодным для чести человеческого рода.
Я приехал в Москву 4 декабря. Но Москва ли это была?
Деревянные дома, которых было так много, исчезли; на месте их торчали высокие,
голые трубы. Каменные строения превращены в безобразные, закоптелые стены;
Кремль взорван, церкви сожжены, или разграблены и осквернены.
В таком виде предстала глазам моим Москва белокаменная в
декабре 1812 года.
Я узнал в Москве "об изгнании из России последних
остатков французской армии, уцелевших от общего истребления": этот
результат давно уже предвидели. Но переправа Наполеона через Березину не
удовлетворила наших ожиданий.
Кампания 1813 года не могла открыться прежде весны,
следовательно у меня было довольно времени. Но так как я решился ехать на
почтовых лошадях только до границы, а оттуда "продолжать путь на
своих", то я оставил Москву около половины февраля с намерением
"явиться прямо в свой полк".
Для этого я поехал на Белосток, Варшаву и Дрезден. Перемены,
совершенные успехами нашего оружия, казались мне сновидением. В 6 месяцев мы
перешли из затруднительного положения, которому я никак не мог предвидеть такой
скорой и блистательной развязки, в самое сердце Германии.
С каким уважением и даже восторгом, принимали тогда русских
офицеров жители этой Германии, которые после долгого угнетения под игом
Наполеона видели в нас будущих избавителей и людей, показавших первый пример
сопротивления непобедимому. Впрочем должно отдать справедливость победителям:
они были достойны такого лестного приема; в них вовсе не было того хвастовства,
которое даже извинительно после подобных торжеств.
Русский офицер и солдат умеют воздавать Богу то, что
принадлежит Богу, и кесарю то, что принадлежит кесарю.
Узнав в Дрездене, что Киевский драгунский полк, в котором я
служил, стоит в Цвиккау, саксонском городе, лежащем за 14 миль, я отправился
прямо туда и явился к моему начальнику, генерал-майору Эммануэлю, который
принял меня чрезвычайно ласково и предложил "остаться при нем".
Я не мог пожелать ничего лучшего, и почитал счастьем
"учиться военному делу" под руководством такого опытного наставника.
Я поспел к самому началу военных действий: через несколько дней произошла
Лютценская битва, которая не имела для нашего отряда никаких других
последствий, кроме отступления к Дрездену, куда шла вся прусско-российская
армия.
Для яснейшего уразумения событий необходимо бросить взгляд
назад.
Наполеон, избегнув участи, которая ожидала его при переправе
через Березину и, видя, что его присутствие более не нужно для погибающей
армии, оставил ее на произвол бедственной судьбы и поспешил в Париж, чтобы
употребить все средства для образования войска и отразить наши покушения,
неизбежные после тех огромных успехов, которые мы получили.
Его деятельность и снисходительность Сената, который по его
воле издавал законы о наборе нужного числа конскриптов, создали в
непродолжительное время новую армию, впрочем, бедную конницей: кавалериста
труднее выправить, чем пехотинца; притом же легче заменить выбывших из строя
людей, нежели лошадей.
Зима с 1812 на 1813 года была употреблена на образование и
сосредоточение новой французской армии; в апреле она уже была готова к
выступлению в поход под личным предводительством своего императора.
В это время Пруссия присоединилась к России для общих усилий
в войне "против честолюбия одного человека". Начало кампании,
ознаменованное сражением при Лютцене, после которого последовало отступление
союзных войск к Дрездену, должно было сообщить более уверенности в самих себе
французским конскриптам и возвысить надежды Наполеона: он снова видел себя
победителем и начальником армии, созданной как бы волшебством.
Вместе с приказанием ретироваться на Дрезден, генералу
Эммануэлю дано было поручение "прикрывать со своим отрядом переправу
войск", которые должны были переходить через Эльбу по лодочному мосту,
составленному нарочно для этой цели несколько повыше города.
По ту сторону Дрездена, вниз по течению, был устроен такой
же мост. Неприятель направил все свои усилия на этот последний пункт для
овладения переправою. Наша позиция с левой стороны была очень крепка, и оттого
французы не слишком на нее нападали; но здесь случилось одно замечательное
происшествие, которое представляет такое странное соединение счастья с несчастьем,
что я не могу устоять против желания передать его читателям.
Я думаю, что в летописях войны нельзя встретить другого
столь же необыкновенного события.
Когда войска перешли через мост, которого защита была нам
вверена, на той стороне реки остался еще батальон Шлиссельбургского полка в
редуте, служившем к прикрытию переправы.
В то самое время как я отвез ему приказ "оставить
укрепление", штаб-офицер, который по должности своей обязан был
"разрушить переправу по прекращению в ней надобности", обратился к
генералу Эммануэлю и просил "разрешения подрубить канаты и зажечь
мост".
Батальон Шлиссельбургского полка, вышедши из редута, вступал
в это мгновение на доски. Генерал сделал замечание, что "на мосту
находится еще целый батальон"; но офицер отвечал, что "он успеет
перейти, пока будут зажигать", и отдал приказание "приступить к
делу".
Пусть себе представят зрелище, которое вдруг явилось нашим
взорам! Я не в состоянии выразить нашего ужаса! Как скоро, по зажжению, канаты
были подрублены, сила течения Эльбы привела плашкоуты в беспорядок, доски
переломались и разошлись сами собою, огонь мигом охватил горючие вещества,
расположенные вдоль по мосту, и батальон Шлиссельбургского полка был окружен
пламенем.
Положение несчастных воинов, осужденных на неминуемую
погибель от огня или воды, было тем ужаснее, что никак нельзя было подать им
помощи. Спасение казалось невозможным; но чего не может совершить Бог там, где
силы человека ничтожны?
В этой "роковой крайности", один солдат, более
других предприимчивый, бросается с моста в воду, не оставляя ни ружья, ни
сумки. Все думали, что он исчезнет в волнах, но к общему удивлению вода дошла
ему только до плеч. Неужели на этом самом месте Эльбы, столь быстрой и
глубокой, есть брод?
Вид солдата, который шел в воде и беспрепятственно
приближался к берегу, переменил вопли ужаса в радостные восклицания. В одно
мгновение целый батальон бросился в реку, и мы имели счастье быть свидетелями
его спасения: не только люди, но и самая амуниция уцелели вся без исключения.
Чем более я размышляю об обстоятельствах этого происшествия,
тем более желаю уподобить его тому чуду, силою которого волны Чермного моря
разверзлись некогда для избранного народа.
Даже окрестные жители не знали, что в этом месте есть брод;
тонеры, которые наводили мост, никак не подозревали его существовании; им
однако ж нельзя было бы не заметить его, если б он прежде находился здесь под
их ногами.
Для чего было наводить мост там, где в нем не предстояло
никакой надобности, где можно переходить в брод, и где само разрушение
устроенной переправы не остановило бы неприятеля, преследующего нас в случае
отступления? Сверх того, это было весною, когда снега, тающие на горах
Саксонской Швейцарии и Богемии, подымают воду во всех реках, и особенно в
Эльбе.
В другие времена года дети должны были бы переходить
безопасно в этом месте. Пусть толкуют "чудесное спасение" наших
товарищей, как хотят; все-таки, по крайней мере, для меня, в этом происшествии
таится что-то сверхъестественное, чего я не могу объяснить себе без
предположения особенной милости Божьей.
Я сожалею, что мне не удалось узнать впоследствии,
существует ли этот брод по сю пору, или исчез после нашего перехода, как явился
неожиданно для сохранения горсти храбрых защитников правого дела и для
одушевления остальных "упованием на помощь Неба".
После этого события, которое глубоко нас поразило, мы
продолжали отступать к Бишофсвердену.
Дорогою генерал Эммануэль заметил мне, что "в военном
деле нельзя иметь слишком много опытности, и что излишнее доверие к другим,
может быть источником событий, самых непредвидимых и самых гибельных по своим
следствиям".
На другой день генерал получил приказание "образовать
летучий отряд" и идти с ним к горной цепи, замыкающей равнину, которая
простирается от Дрездена до Силезии. С высоты этих гор мы должны были
"наблюдать за движениями неприятеля и каждый день доносить
главнокомандующему".
Назначение было очень важно, потому что оно ставило наш
отряд с боку французской армии и давало нам возможность следить за малейшими ее
действиями. Недостаток кавалерии не позволял неприятелю делать рекогносцировку
на своем правом фланге и открыть новых "аргусов" (здесь наблюдателей),
которые были от него так близко.
Мы продолжали наблюдения до самой Бауценской битвы; но
присутствие наше в горах не могло вовсе остаться неизвестным, и французы
выслали отряд, которому поручено было принудить нас к отступлению. Мы имели с
ним жаркие схватки 29 апреля при Вессиге, 30-го при Этолпене, 6 и 7 мая под
Нейкирхеном.
Несмотря на эти встречи, цель наша была достигнута: мы
собирали достоверные сведения "о движениях французской армии" и
доставляли их в главную квартиру. 8 и 9 произошло сражение на полях Бауценских,
и нашему отряду удалось сделать счастливую диверсию против правого
неприятельского фланга, которая содействовала к "уничтожению его
усилий" с этой стороны.
Во время нахождения моего в летучем отряде, я неоднократно
имел случай удивляться верности взгляда и воинской сметливости генерала
Эммануэля. С возвышений, которые мы занимали, можно было обозреть всю обширную
долину, покрытую французскими войсками. Ни одно их движение не избегало от
нашего начальника: он не выпускал из рук зрительной трубы и ни разу не ошибся в
"предположениях своих относительно цели переходов".
Гонцы отправлялись по нескольку раз в день в главную
квартиру с подробными донесениями о том, что происходило у неприятеля. Генерал
Довре (Федор Филиппович), в то время начальник штаба армии, говорил мне
впоследствии, что "сведения, доставленные нами, принесли великую
пользу".
Таким образом, мы шли с боку Наполеоновной армии до Силезии.
Провидению, без сомнения, было угодно "ослепить
Наполеона" на счет опасности его положения: оно дозволило ему пожать новые
лавры, и битва при Бауцене заставила несколько времени думать, что звезда его,
затмившаяся в кампании 1812 года, взойдет с новым блеском в 1813.
Союзники отступили через Рейхенбах, Гёрлиц на Силезию, где
мы узнали, что идут переговоры "о заключении перемирия". Официальное
известие пришло к нам между Стригау и Яцером. Отряду генерала Эммануэля
поручено было "охранять передовые линии", так что мы не
воспользовались даже теми удобствами, которые имела целая армия, расположенная
на хороших квартирах.
Нам пришлось стоять на биваках, на пограничной черте, в
продолжение всего перемирия.
Мы находились в стране, богатой превосходными
местоположениями, и притом, в самое лучшее время года. С согласия моего
генерала, я сделал небольшое путешествие к исполинским горам Riesengebierge,
которых тишина и романтические виды внушали задумчивость и поражали меня
разительной противоположностью с бурным образом нашей военной жизни.
Я посетил Гиршберг, Грейфенберг, Швейдниц, Гланец, Рейхенбах
и проехал даже до Ландекских минеральных вод, где в то время были Их Величества
Император Александр I и король прусский (Фридрих Вильгельм III).
Множество офицеров всех чинов приумножили блистательное
общество, собравшееся на водах. Мы сходились всякий вечер в танцевальной зале.
На одном из этих вечеров я имел счастье в первый раз видеть юную принцессу,
дочь его величества прусского короля (будущая императрица Александра
Федоровна).
Она ослепляла своей красотою. Император Александр сделал с
ней несколько кругов вальса. Я имел счастье, наравне с прочими русскими
офицерами, обратить на себя внимание его величества короля прусского, который
несколько раз удостаивал меня своего разговора и спрашивал об участии, какое я
принимал в войне 1812 года и в новой кампании, прерванной перемирием.
Эта прогулка по веселой и прекрасной Силезии будет всегда в
числе моих самых приятных воспоминаний. Но "труба войны" уже
призывала нас к "новым битвам", и я поспешил к своему храброму и
достойному начальнику.
Между тем, после прекращения переговоров в Праге, Австрия
положила на весы свое могущественное содействие. Таким образом, все народы,
желавшие свергнуть с себя иго Наполеона, соединялись с русскими.
Когда срок перемирия кончился, мы перешли через обширную
черту, и первая наша встреча с неприятелем была при Цобтене на реке Бобре, 7
августа.
Сражение нашего авангарда с корпусом Макдональда принадлежит
к числу "самых упорных дел", в которых мне случилось находиться (я
забыл упомянуть, что со времени возобновления военных действий наш отряд
составлял авангард корпуса графа Ланжерона, которого войска принадлежали к
Силезской армии, бывшей под командою Блюхера).
После Цобтенского дела мы приблизились к главным силам
союзной армии, которые оставались в значительном расстоянии назади; для этой
цели мы отступили к Гольдбергу, где имели 11 августа жаркую схватку с
неприятелем, который и здесь, как при Цобтене, превосходил нас числом.
Но день генеральной битвы был близок, и мы снова
отретировались к Кацбаху, речке, которая сходит с гор и омывает долину того же
имени.
С самого возобновления войны погода делалась час от часу
хуже; дождь лил не переставая, мы все были промочены до костей, но сушиться
было некогда. От 7 до 14 августа все усилия неприятеля были исключительно
направлены против нашего арьергарда, состоявшего из двух полков егерей, трех
полков кавалерии и 12-ти пушек.
Эти войска, в особенности пехота, были чрезвычайно утомлены
не столько переходами, сколько от дурной погоды, при которой они беспрерывно
должны были отражать превосходные силы неприятеля. В таком состоянии находились
они 14 августа.
На рассвете этого дня, несмотря на дождь, который шел
сильнее обыкновенного, мы завязали с неприятелем дело, превратившееся к вечеру
в общее сражение.
Отступая понемногу, мы довели французов до самых линий
силезской армии, состоявшей из корпусов Йорка, Ланжерона и Сакена, и
расположенной на Кацбахской равнине. Наш отряд занимал крайнюю оконечность
левого крыла, которая прислонена была к горе, покрытой лесом. Перемокшие ружья
отказались служить союзникам; вся "честь битвы" принадлежала пушкам и
холодному оружию.
Кавалерия генерала Васильчикова разбивала целые каре на
правом крыле и отняла у неприятеля 100 орудий. Но положение левого становилось
час от часу затруднительнее. Я уже сказал, что защита этого важного пункта была
вверена войскам арьергарда, измученным усталостью и битвами, которые они
выдержали в течение недели. К вечеру французы повели с этой стороны атаку с
такою стремительностью, что наша пехота пришла в замешательство и подалась
назад.
Все зависело от одного решительного мгновения; неприятель,
овладев холмами, которые с левой стороны господствовали над всею нашею
позицией, мог поставить на них батареи, стрелять вдоль нашей линии принудить ее
к отступлению, несмотря на успехи правого крыла.
Надобно было удержать эти холмы за нами, чего бы то ни
стоило.
Не имея ни подкреплений, ни резервов, генерал Эммануэль
заменил их "своим мужеством и решительностью". Он приказал
Украинскому казацкому полку, под начальством князя Щербатова, "занять лес позади
нашей пехоты и рубить всякого пехотинца, который покусится пробираться сквозь
эту цепь".
В то же время, со своими офицерами, бросается он долой с
коня, собирает утомленных стрелков, ободряет своим примером войска, при криках
"ура" стремительно атакует неприятеля в штыки и принуждает его к
отступлению. Надобно было видеть этот прекрасный подвиг для того, чтобы судить
об его чудесном действии и о влиянии, какое имел на солдата пример начальника.
При этом случае подо мною была убита лошадь. Наконец, усилия
наши увенчались успехом; но критическое положение левого фланга союзной армии в
самую решительную минуту битвы и способ, которым оно было исправлено, остались
неизвестными, потому что генерал Эммануэль соединял с мужеством скромность,
делал свое дело и не хвастал.
Принужденная к отступлению, французская армия с трудом могла
совершить его в порядке, по причине разлива речки, поднятой беспрерывными
дождями. Это обстоятельство доставило нам на другой день новый успех при
Пильграмсдорфе, где Киевский драгунский полк отбил у неприятеля 7 орудий.
Я должен здесь принести дань уважения памяти полковника
Парадовского (Феликс Осипович), командира Лифляндского драгунского полка,
одного из храбрых, павших на полях Кацбаха.
Казалось, само Небо предостерегало этого неустрашимого
офицера от участи, которая его ожидала.
В Цобтенском деле ядро упало у самых ног его и совершенно
покрыло его землею; при Гольдберге над головою его лопнула граната, которая
сильно его оконтузила и обезобразила. В Кацбахском сражении ядро оторвало у
него голову. Мир его славному праху!
Отступление французской армии становилось более и более
затруднительным от разлива рек и дурного состояния дорог, испорченных дождями.
17 августа (1813) наш авангард, в соединении с 18-ой дивизией князя Щербатова
(Александр Федорович), заставил французскую дивизию генерала Пюто положить
оружие и уступить нам всю свою артиллерию и обоз.
Мы продолжали преследование до Рейхенбаха, но здесь
неприятель начал вдруг действовать наступательно. Это служило признаком
присутствия Наполеона, который, негодуя на Кацбахское поражение, спешил лично
сразиться с нами.
Я много пострадал от дурной погоды и, наконец, заболел
лихорадкой, которая заставила меня отказаться на несколько времени от участия в
трудах моих сослуживцев. Получив позволение остаться для поправления здоровья,
я поселился до совершенного выздоровления в Яуре, небольшом силезском городке.
Горячка удержала меня в постели на целый месяц.
Оправившись от недуга и предвидя великие события, я поспешил
возвратиться к моему месту.
К величайшей досаде, я прибыл в армию в ночь, которая
последовала за знаменитой Лейпцигской битвой; однако я успел еще принять
участие в подвиге, беспримерном в летописях войны и которого вся честь
принадлежит генералу Эммануэлю (Георгий Арсеньевич).
В качестве начальника авангарда, генерал наш имел
обыкновение лично обозревать положение неприятеля.
На другой день после Лейпцигского сраженья, он, исполняя эту
добровольную обязанность, отправился за аванпосты, имея при себе только
капитана Кнобеля, поручика Зельмица, меня и 8 кавалеристов для прикрытия.
Мы проехали вдоль по берегам Эльстера, сколько было нужно
нашему начальнику для его наблюдений, и уже поворотили назад, когда заметили
двух человек, которые старались пробраться на противоположный берег по обломкам
разрушенного моста, состоящего из поперечных перекладин; один из них старался
провести с собою лошадь, которая поскользнулась, упала и исчезла в волнах.
Генерал Эммануэль подскакал к мосту и угрозами принудил
незнакомцев перейти снова на нашу сторону и сдаться.
Один из пленников расстегнул шинель, показал нам свои знаки
отличия и объявил, что "он генерал Лористон".
Мы поскорее взяли его с собой. Недалеко оттуда, нам
представилась довольно широкая улица лейпцигского предместья, которая
пересекала нашу дорогу. В то самое время, как мы собирались через нее
переехать, мы увидели французский батальон, который шел в величайшем порядке, с
заряженными ружьями. Впереди находились человек 20 офицеров.
Когда мы взаимно усмотрели друг друга, мы остановились.
Извилины тропинки, по которой мы ехали, и деревья, бывшие по
ее сторонам, скрывали нашу малочисленность.
Генерал Эммануэль, чувствуя, что здесь нельзя долго
размышлять, и заметив некоторое замешательство между французами, закричал им
стенторовым голосом: "Bas les armes" (кладите оружие)!
Изумленные офицеры начали советоваться между собою; но наш
неустрашимый начальник, видя их колебание, закричал им снова: "Bas les
armes ou point de quartier" (кладите оружие, не то вам не будет пощады)!
И в то же мгновение, махая саблею, обратился он с
удивительным присутствием духа к своему отряду, как будто для того, чтобы
"скомандовать атаку". Но тут все французские ружья упали на землю,
как по волшебству, и 20 офицеров, предвидимые майором Ожеро, братом маршала,
поднесли нам свои шпаги.
Генерал сказал им с благородством, - что он верит их чести,
и велел всему отряду пленных "идти впереди нас".
Офицеры, благодарные за этот знак доверенности, повинуются
ему и идут перед нами к аванпостам, от которых мы удалились на значительное
расстояние.
Достигнув лагеря, мы могли подумать на досуге об опасности,
от которой нас чудесным образом избавили присутствие духа и отвага генерала.
Если бы одному из наших пленников вздумалось нас пересчитать, мы бы погибли.
Лористон, углубленный в размышления во время "странного
шествия" слишком четырехсот человек, положивших оружие перед 12-ю
русскими, обратился к нашему начальнику с вопросом:
- Кому я имел честь отдать свою шпагу?
- Вы имели честь сдаться, отвечал он, - русскому
генерал-майору Эммануэлю, командиру трех офицеров и восьми казаков. Надобно
было видеть досаду и отчаяние Лористона и всех французов.
Взятые нами пленные приводили в большое затруднение нашего
генерала, которому надобно было идти далее. Узнав, что их величества император
российский (Александр I) и прусский король (Фридрих Вильгельм III) находятся со
всем своим штабом на большой Лейпцигской площади, он представил самому
императору "бывшего французского посланника" в России.
Но победа, одержанная накануне, была ознаменована таким
множеством трофеев, что наши не были замечены, и этот прекрасный подвиг долго
оставался в неизвестности.
Преследование неприятеля от Лейпцига до Франкфурта не
представляет ничего замечательного: французская армия была в совершенном
расстройстве. Баварцы, соединившиеся с нами, готовили своим "прежним
союзникам" в Ганау "прием, который должен был напомнить им
Березину". Но Наполеон прошел невредимо, и потому "нам, суждено было
завещать нашим внукам еще кампанию 1814 года".
Франкфурт-на-Майне представил в эту эпоху такое
блистательное собрание монархов, принцев крови, военных и дипломатических
знаменитостей, какого до тех пор нигде не бывало.
Однажды, прохаживаясь с генералом Эммануэлем по улицам
города, мы встретили прусского короля.
Его величество, сказав несколько слов генералу, пристально
посмотрел на меня и удостоил спросить, "не тот ли я офицер, которого он
видел в Ландеке". Услышав от генерала Эммануэля, что "я служу под его
начальством", король поздравил меня с этим.
Так как все были уверены, что открытые тогда переговоры о
мире не будут иметь никаких последствий, то переправа русской армии через Рейн
была назначена 1 января. В ожидании этого дня мы заняли квартиры в городе Хоххайме,
который сообщил свое имя знаменитому вину. Таким образом, кончилась для меня
кампания 1813 года.
В сравнении с кампанией 1812 года, она была не что иное как
"прогулка, предпринятая для удовольствия".
Мы перешли Рейн 1 января 1814 года, между Кобленцом и
Майнцом, в Кауке, самом живописном краю, какой только можно себе представить.
Восхитительные берега Рейна, где мы обитали уже несколько
времени, заставили нас забыть прежние страдания; и когда мы сравнивали эту
"спокойную жизнь среди виноградников и сельских картин с тем", что мы
вынесли за год "в родных снегах, в страшную эпоху истребления французской
армии", невозможно было не возблагодарить Небо за все милости, которые оно
излило на нас, и за то, что "мы родились в веке, породившем такия чудеса,
в веке, который, кроме разнообразия дивных происшествий, представлял нам
спасительный урок, показывающий, что Провидение управляет всем на свете, и что
должно благоговеть перед Ним, хотя пути Его для нас непостижимы".
Наш отряд был причислен к корпусу генерала графа Сен-При,
назначенному для блокады Майнца. Такая будущность не очень нам нравилась; она
представляла мало славы и много скуки, между тем как остальная часть армии шла
пожинать лавры в самом сердце Франции.
Но на войне ни за что отвечать нельзя: сегодня не знаешь,
что будешь завтра, и события располагаются иногда таким образом, что производят
результаты, совершенно противные тем, которых ожидаешь.
Мы перешли Рейн в одно время с корпусом генерала Олсуфьева,
который шел принять участие в событиях, приготовлявшихся во Франции, между тем
как мы должны были оставаться почти в бедствии, блокируя Майнц, - крепость,
которую даже и не намеревались осаждать.
От этого различного положения происходили, с одной стороны
радость, с другой - сожаление. Отправляющиеся об нас жалели, а мы им
завидовали. Но происшествия войны скоро изменили наши роли: этот самый генерал
Олсуфьев (Захар Дмитриевич) был взят в плен с целою дивизией в Шампобере, а мы,
- одни из первых приблизились к Парижу и я, между прочим, выдержал первые
выстрелы, раздавшиеся на стенах его вечером 17 марта.
Блокада Майнца занимала нас до конца января, и во все это
время не случилось ничего такого, что бы стоило рассказывать: неприятель даже
не пытался беспокоить нас вылазками. Зима была довольно сурова для той страны,
и по Рейну шло много льда.
Во Франции дела шли с переменными успехами. Наполеон, в
"критическом своем положении", истощал все средства военного своего
гения, чтобы нейтрализовать действия союзных армий, и пользуясь искусно нашими
ошибками, прервал все сообщения между ними.
Чтобы восстановить эти сообщения, необходим был отдельный
корпус, который бы содержал связь между той и другою. Для этого назначили
корпус генерала графа Сен-При, усиленный одной прусской дивизией, с
артиллерией, под командой генерала Ягова.
В конце января мы сняли блокаду Майнца и пошли на Нанси,
Туль, Сен-Дизие, Витри и Шалон-на-Марне, куда явились в половине февраля. В
Сен-Дизие мы сделали растаг (здесь дневка), чтобы "собрать сведения о
положении обеих армий".
Я был послан в Монтиеранде, чтобы получить нужные нам
известия в находившейся там главной квартире одного прусского корпуса, и
здесь-то узнал я следствия Бриенского сражения, столь благоприятные для нашего
оружия. По положению союзных армий, всего нужнее, - было овладеть Реймсом,
который незадолго перед тем был занят французским гарнизоном.
Остановившись на день в Шалоне для отдыха, мы
воспользовались этим, чтобы посетить тамошний театр, потом пошли к Реймсу, и
достигли Силлери, деревни, знаменитой по своему вину и отстоящей на 8 верст от
города. Главная квартира генерала графа Сен-При должна была оставаться тут до
сдачи Реймса.
Мы начинали замечать неприязненное расположение в жителях
той страны, и вооруженные мужики не раз уже нападали на офицеров, отправленных
с приказаниями.
Между прочим, офицер главного штаба князь Андрей Голицын,
состоявший в то время при графе Сен-При, был спасен только приближением наших
войск из весьма затруднительного положения.
На другой день по прибытии нашем в Силлери, 21 февраля с.
ст., положено было произвести сильную рекогносцировку к Реймсу. Между тем, граф
Сен-При, хотел прибегнуть к силе не иначе, как "истощив все миролюбивые
средства", чтобы избавить город, от всегда пагубных, следствий сражения.
Выступив рано утром, мы часа через два были под стенами
этого города, прославившегося тем, что в нем короновались французские короли.
Ничто не предвещало нам упорного сопротивления: мы подошли уже почти к самым
стенам города, не встретив никого с кем бы поговорить; пушки на укреплениях
молчали.
Граф Сен-При приказал "расположить прусскую батарею на
пригорке, на малый пушечный выстрел от города", и поставил подле неё свою
палатку. Тут он написал прокламацию к реймским начальствам, в которой приглашал
"их не делать сопротивления, чтобы не навлечь на город ужасов приступа,
которого последствия падут на их ответственность".
Генерал Эммануэль и я были в это время в палатке графа, и
тот отдал ему прокламацию, чтобы тотчас отправить с парламентёром, - это
поручение дали мне, и оно было довольно затруднительно, потому что, по дошедшим
до нас известиям, генерал Корбино, командовавший в Реймсе, зная всю важность
вверенного ему пункта, решился не принимать никаких предложений.
Чтобы быть уверенным, что прокламация дойдет куда следует,
если б меня и не приняли, я взял с собой мужика, который должен был отнести ее
в город в случае, когда бы мне не удалось самому вручить ее коменданту.
Таким образом, предшествуемый трубачом и ведя за собой
мужика, я отправился в путь, прошел полулуние (?), совершенно пустое, спустился
к потерне и только оттуда увидел на стенах множество людей всякого звания,
которые говорили и кричали все вместе, так что я не мог разобрать ни слова во
всем этом шуме.
Трубач мой надрывался, подавая парламентёрские сигналы, а я
махал над головой своей бумагой, чтобы показать, в чем дело; но это не
помогало. Я не знал, что мне делать, как вдруг раздался, посреди этого шуму,
голос, который кричал мне: "Удалитесь, не то по вас будут стрелять".
Мне не хотелось, однако ж, уступить этой угрозе и не
исполнить своего поручения: я нагнулся, чтобы отдать бумагу мужику и показал
ему знаком, чтобы "он снес ее к людям, стоящим на стенах".
Но как скоро это движение было замечено с укреплений, огонь
мелькнул из пушки, стоявшей прямо против меня, и ядро пролетело над моей
головой.
При этом сигнале нанялась всеобщая канонада, и через
четверть часа у офицера, командовавшего прусской батареей, оторвало ногу. Граф
Сен-При, после этой тщетной попытки, показавшей "непреклонное намерение
неприятеля", решился возвратиться в Силлери, чтобы решить дальнейшие
действия.
Чтобы опознать слабые стороны Реймса, мы еще четыре дня
сряду производили сильные рекогносцировки, которые не обходились без стычек,
потому что неприятель, всякий раз, высылал отряды к нам навстречу и действовал
своей артиллерией.
Наконец, положено было произвести атаку 28 февраля на
рассвете. Пруссаки должны были сделать фальшивую атаку на Шалонские ворота, и
таким образом, во время сражения, они были бы отделены от нас рекой, текущей по
направлению от Силлери к Реймсу и обходящей город.
Генерал Эммануэль (Георгий Арсеньевич) должен был обойти
крепость с правого нашего фланга и стараться проникнуть в нее через ворота
Веггу-au-bас, составлявшие самую слабую сторону.
Граф Сен-При, с главным отрядом, хотел действовать на других
пунктах, смотря по обстоятельствам. Положено было выступить из Силлери ровно в
полночь и соразмерять марш таким образом, чтоб быть в состоянии начать атаку на
самом рассвете; а чтобы не возбуждать внимание дурно расположенных к нам
жителей, велено было идти с правой стороны дороги полями, для занятия
назначенных каждому корпусу позиций.
Так как мы уже целую неделю расхаживали во всех направлениях
по стране, лежащей между Силлери и Реймсом, и эти места были мне совершенно
знакомы, то генерал Эммануэль поручил мне вести первую колонну, за которой
должны были следовать все другие. Ночь была темна, так что в двух шагах ничего
не видно; но как на этом походе распознать места было нетрудно, то я и не
боялся сбиться с дороги.
С час уже были мы на марше, и все шло как нельзя лучше, как
корпусный квартирмейстер, капитан М., подошел ко мне и просил, чтобы я уступил
ему обязанность вести колонну.
Я действительно исполнял его должность, и потому мне странно
было бы оспаривать ее у него; я возвратился к генералу и сказал ему, что
капитан М. пожелал сам вести колонну.
Вскоре я замечаю, что нас ведут вправо, что удаляло нас от
нужного направления; я сообщил мое замечание капитану М., но он упорно
утверждал, что мы следуем настоящему пути. Между тем, мы делаем столько
изворотов, что я сам не мог уже распознать где мы. Колонна остановилась, и
капитан М., казалось, не знал, какое направление надобно принять.
В этой нерешимости оставалось только идти наудачу вперед.
Вскоре мы вышли на большую дорогу: опять новое затруднение, потому что на нашем
пути не было никакой большой дороги.
Какая ж это могла быть дорога? Допустить можно было только
одно, - что мы прошли уже мимо Реймса и находимся на одной из дорог, ведущих в
Ретель или Берри-о-бак: в таком случае надобно было принять влево, и это было
общее мнение; но едва только сделали мы несколько сот шагов в этом направлении,
как вдруг встретились лицом к лицу с отрядом, который шел прямо на нас.
Велико было наше удивление, и даже ужас, - потому что кто
может предвидеть следствие ночного сражения, посреди глубочайшей тьмы!
Надобно было предполагать, что это неприятель; что заранее
предуведомленный о нашей атаке, он спешит очистить город, чтобы избавить его от
бедствий приступа. Предположение наше было тотчас подтверждено криками
"москаль", - раздавшимися в противоположных рядах.
Мы поспешно сняли пушки с лафетов и зарядили картечью,
потому что при подобных встречах победа остается обыкновенно на стороне того,
кто первый начал атаку. Фитиля были уже готовы бросить смерть; еще минута, и
картечь вылетела бы из пушек, как вдруг со стороны предполагаемого неприятеля
послышался голос нашего корпусного командира, графа Сен-При, который прискакал
к нам, чтобы узнать, что все это значит.
Дело в том, что, проводив нас часа четыре по полям, капитан
М. привел нас назад в Силлери; а граф Сен-При в это самое время выходил оттуда,
чтобы на рассвете принять начальство над своими войсками, которым уже давно
следовало быть на назначенных местах.
Еще минута, и наша картечь поразила бы нашего корпусного
командира. Я и теперь не могу без ужаса подумать о том, что это едва-едва не
случилось.
Не было никаких средств вознаградить потерянных часов,
потому что не представлялось даже возможности поспеть на место ко времени,
назначенному для произведения общей атаки. При том прусаки шли по другому пути,
и как они были отделены от нас рекою, то нельзя было предуведомить их вовремя,
и они начали бы свою фальшивую атаку прежде нашего прибытия, что расстроило бы
все наши планы.
Нам оставалось только идти как можно скорее вперед, хотя
день уже занимался, потому что несчастная эта прогулка продолжалась пять часов
и набат, который мы слышали издали, показывал нам, что пруссаков увидели.
Вскоре раздались пушечные выстрелы, и мы уже не могли более
сомневаться, что со стороны пруссаков завязалось жаркое дело.
Генерал Эммануэль тотчас пошел с кавалерией вперед на рысях,
и мы, поспешно обогнув город, выступили на долину, по которой идет дорога,
ведущая в Берри-о-бак, в ту самую минуту, как неприятельский батальон в
полсотни человек выходил из города для прикрытия такого же числа кавалерии.
Этот небольшой батальон держался превосходно, и ни один из
наших семи эскадронов не мог расстроить его, несмотря на многие поочередные
атаки; артиллерия наша была еще далеко назади, и таким образом батальон ушел от
нас; но зато мы ударили на кавалерию, загнали ее в Велю и совершенно истребили.
Между тем пруссаки, производя фальшивую атаку, овладели
городом, и это счастливое происшествие вполне вознаградило нас за неприятности
прошедшей ночи. Взятием этого важного пункта, поручение, данное графу Сен-При,
было исполнено, потому что, разослав в разные стороны отдельные отряды, мы
могли содержать сообщение между обеими армиями.
Граф Сен-При решился остаться в Реймсе, приказав войскам
расположиться в окрестностях города: так он уверен был, что нападения ожидать
не откуда.
На другой день, 1 марта, назначено было отслужить
благодарственный молебен за одержанную накануне победу. Но в тот же день, в 11
часов утра, тотчас после божественной службы, мы с величайшим изумлением
услышали у ворот Реймса пушечные выстрелы.
Весь главный штаб был в минуту на коне, чтоб посмотреть, что
значат эти выстрелы в таком близком расстоянии от нас. Прискакав к Суассонским
воротам, мы услышали, что неприятельский отряд, в несколько эскадронов, с двумя
пушками, производя рекогносцировку, подошел к самым воротам, увидел нашу
пехоту, бросил несколько ядер и поспешно отступил.
Пленный, взятый нашими летучими отрядами, объявил, что перед
нами сам Наполеон, и мы убедились, что день не пройдет без какого-нибудь
важного происшествия.
И действительно, в четыре часа пополудни, мы вдруг видим,
что из-за холма, скрывавшего от нас настоящие силы неприятеля, выступают
огромные массы кавалерии и перед ними идет артиллерия, которая поспешно
направляет против нас свои пушки, что на этом тесном пространстве начинается
ужаснейшая канонада.
Реймс был живо защищаем, и особенно у моста на Веле происходила
жестокая сшибка, где наших было один против десяти.
В самом пылу боя, граф Сен-При получил смертельную рану в
плечо и принужден был оставить команду в такое время, когда присутствие ого
было всего нужнее. Была критическая минута, но искусные распоряжения генерала
Эммануэля, который тотчас принял команду, и счастливая диверсия, произведенная
в тылу неприятеля Рязанским пехотным полком под командой храброго полковника
Скобелева (Иван Никитич), поправили наше положение, и мы всю ночь удерживали за
собою Реймс, хотя имели дело с самим Наполеоном и с силами, несравненно
превосходившие наших.
На другой день мы, не будучи преследуемы, отступили в
направлении к Берри-о-бак и примкнули к армии фельдмаршала Блюхера, который в
то время занимал Лан.
Граф Сен-При был также потихоньку перевезен туда, и недели
через две скончался; но перед смертью он имел утешение видеть, что заслуги его
признаны и награждены: Государь Император пожаловал ему за взятие Реймса орден
Св. Георгия второй степени.
Но кратковременные успехи, которые Наполеон одерживал в
течение этой кампании, только воздымали его гордость и внушали ему новые
требования на конгрессе, происходившем в то время в Шатильоне. Таким образом,
все эти частные успехи обращались к его пагубе, и даже взятие Реймса, открыв
ему путь, по которому он потом пошел через Витри на Сен-Дизие (в надежде стать
на линии наших сообщений, - только открыл нам дорогу на Париж) послужило к его
гибели.
В Лане мы получили известие, что Император Александр повелел
"идти прямо на Париж", как скоро убедился, что Наполеон вознамерился
утвердиться в тылу наших армий.
Из Лана мы пошли по самой прямой дороге, чтобы достичь
большой Парижской дороги, которая пролегает чрез Шато-Тьерри и Мо. Мне
приказано было обозревать страну с 60-ю казаками и 40-а драгунами. Таким
образом, я пролагал дорогу отряду генерала Эммануэля до самого Дормана, нигде
не встречая неприятеля; на пути мы овладели городом Эперне, знаменитыми по
своему шампанскому, и люди в русских мундирах в первый раз посетили тамошние
погреба.
Продолжая идти вперед и не встречая нигде сопротивление мы
пришли 14 марта в Этож. Здесь генерал Эммануэль получил приказание взять с
собою роту пионеров, два пехотных полка, Архангельский и Староингерманландский,
Киевский драгунский полк, казачий полк, 24 пушки и отправиться с этим отрядом в
Трильпор близ Мо, чтобы там навести на Марне мост.
Бригада прусской пехоты, под командой генерала Горне, должна
была прийти по другой дороге туда же, чтобы в случае нужды подкрепить нас. Это
поручение было весьма важно, и его следовало исполнить с величайшей быстротой.
Как переход был велик, то генерал Эммануэль выступил в ту же ночь. Чтобы
прикрыть левый свой фланг, он отправил меня с моим отрядом к Гебе, для
обозрения всей страны, лежащей между этим местечком и Трильпором, где я должен
был присоединиться к нему.
Я продолжали путь свой без всяких происшествий и, дойдя до
Трильпора, увидел, что мост уже наведен, несмотря на сопротивление неприятеля,
и что часть наших войск была уже на том берегу Марны. Я, с небольшим моим
отрядом, прибыл к Трильпору и также поспешил переправиться на другой берег.
Я вскоре обогнал нашу пехоту и, встретив отряд
неприятельской кавалерии, преследовал его до самых ворот Мо; на возвратном пути
я очутился в тылу французской пехоты, и как было уже довольно поздно, то я
воспользовался этим и пронесся по интервалам неприятельских батальонов,
испуская победные крики, которые не могли не устрашить неприятеля неожиданным
появлением кавалерии посреди рядов его; но все это было произведено так быстро,
что когда французская пехота вздумала сделать по нас нисколько выстрелов, я был
уже далеко и присоединился со своим отрядом к генералу.
Марта 16 мы продолжали идти к Парижу; я по прежнему открывал
марш с сотней кавалеристов, делая разъезды вправо и влево, но, нигде не
встречая неприятеля. Дорогой я получил приказание постараться проникнуть в
местечко Гонесс, лежащее в 8 верстах от Парижа, несколько вправо от большой
дороги, и объявить местному начальству, что "вечером того же дня корпус
генерала Йорка расположится на бивуаках в окрестностях этого местечка и чтобы
жители приготовили съестных припасов, дров и соломы на 40 тысяч человек".
Я оставил офицера с половиной моего отряда в наблюдательном
положении на шоссе, а остальную половину взял с собой. Издали можно было
видеть, как я спускался по горе с небольшим своим отрядом, и это зрелище, столь
новое для жителей, привлекло ко мне навстречу почти все народонаселение
местечка, так что я вступил туда посреди двух рядов зевак.
Между тем, замечая на лицах более беспокойства чем
любопытства, я обратился к этой толпе, просил показать мне где живет мэр, и
прибавил, что мне велено предуведомить местные начальства, что вечером того же
дня Прусский корпус расположится близ местечка на бивуаках; что надобно
приготовить для него съестных припасов; что Император Российский,
всемилостивейший Государь мой, запретил солдатам под строжайшими наказаниями
входить, под каким бы то ни было предлогом, в жилища и требовать чего бы то ни
было; что мы принесли им мир; что по всей вероятности, союзный армии завтра же
вступят в Париж.
Эта речь, столь новая и почти непостижимая для большей части
моих слушателей, навлекла на меня целый град вопросов, на которые я отвечал как
можно короче, и как времени терять было некогда, то я велел проводить себя в
муниципалитет.
Я нашел там мэра и его помощников, и объявил им, чего от них
требуют, не забыв прибавить, что право собственности будет свято уважаемо. Они,
казалось, были весьма расположены угождать нам и обещали исполнить все, чего от
них потребуют. При прощании, эти добрые люди просили меня вписать имя мое в
муниципальную книгу, и удивлены их было истинно забавно, когда они узнали, что
я не француз, не сын какого-нибудь эмигранта; что казак может свободно объясняться
на их языке.
По исполнении таким образом данного мне поручения, я был
провожаем, можно сказать, с торжеством. Я присоединился к моему офицеру,
остававшемуся на шоссе, и вскоре Париж разостлался перед нами.
В том месте, где дороги из Суассона и Мо сходятся, казаки
мои остановили дилижанс, ехавший в Париж. Зная склонность их к добыче, я дал
лошади шпоры и прискакал к дилижансу в самое время, чтобы успокоить нескольких
путешественниц, который расплакались при неожиданном появлении казаков.
Я утешал их по-французски, и они осыпали меня
благословениями. Все эти путешественники совершенно не знали, что мы были так
близко и что союзная армия приближалась уже к Парижу и готова была вступить
туда. Я просил их сообщить эту добрую весть всем знакомым парижанам. Мужчины,
бывшие в дилижансе, отдали мне свои карточки и предлагали мне свои услуги в
Париже, убеждая меня посетить их, чтобы они могли изъявить мне свою
признательность.
Дилижанс отправился, и утешенные мной парижанки махали
платками в знак радости, которая заменила их ужас; но вскоре я перешел к другой
сцене.
18 марта на рассвете мы пошли к Монмартру, и пехота наша
завязала перестрелку с войсками, которые защищали окрестности Парижа. С
Монмартра беспрерывно сыпались на нас ядра; на левом фланге, где находилась
главная императорская квартира, происходила упорная борьба, особенно на холме
Шамонском; но все высоты с этой стороны, часа в два пополудни, были взяты.
Монмартр еще держался и, по своему положению, казалось,
должен был стоить больших пожертвований. В три часа граф Ланжерон получил
повеление Государя Императора овладеть этой высотой, во что бы то ни стало, и
отрядил генерала Эммануэля с двумя тысячами кавалерии, чтобы обойти Париж и
действовать от заставы de l’Etoile, ведущей в Елисейские Поля.
Надобно было опасаться, что Монмартр, с которого огонь не
прекращался целое утро, окажет упорное сопротивление. Генерал Рудзевич,
которому поручено было овладеть этой высотой, устроив свои колонны к атаке,
простился с нами, как человек, идущий на верную смерть.
Но, к величайшему нашему удивлению, неприятель сделал только
несколько залпов из своей артиллерии, и войска наши овладели Монмартром так
скоро, как можно было войти на гору. С той минуты Париж был уже наш.
Взятие Парижа казалось нам событием баснословным.
На другой день, 19 марта, мы заняли Булонь, пройдя сначала
через лес того же имени, который совсем не соответствовал моим ожиданиям. Мы
нигде не встречали сопротивления и, хотя нас уверяли, что под Сен-Клудским
мостом устроена мина, однако мы перешли его благополучно и с удовольствием
осмотрели тамошний замок.
Найдя флигель Марии Луизы еще открытым, мы не упустили
случая поиграть на инструменте, по которому бегали нежные пальчики императрицы
французов. Теперь жилистые, почерневшие от пороху руки людей, прибывших из
Москвы, сквозь тысячи сражений и опасностей, оглашали удивленные стены замка
звуками гимна "God save the King" в честь нашего великодушного и
обожаемого монарха.
О, какие это были прекрасные минуты для русского сердца! Они
вполне вознаграждали нас за все опасности и лишения, через которые надобно было
пройти, чтобы достичь до такого дивного события.
В тот же день союзные монархи торжественно вступили в Париж
в голове русской гвардии.


Комментариев нет:
Отправить комментарий