Крымская война принимала большие размеры. Россия была в затруднительном положении. Франция, Англия, Сардиния, Турция с регулярным войском и с ордой оборванных египетских баши-бузуков сделали десант в Крыму. Кесарь (здесь австрийский император) сподличал и ввёл в Молдавию 160 тысяч войска. Пруссия переминалась, не высказывая своих мнений. Видно, все друзья, все приятели до черного лишь дня.
Швеция и Дания, хотя и не делали нам зла, но позволяли
неприятельским кораблям укрываться в своих гаванях и снабжали их всем нужным. С
бульваров петергофских видны были флаги неприятельского флота. Моря Балтийское,
Черное, Азовское, Каспийское и Северный океан усеялись пароходами и винтовыми
кораблями неприятельских флотов. России приходился мат.
Манифестом Николая I-го (29 января 1855 года было) сделано
воззвание к дворянству "идти в ополчение"; назначено взять 21 человек
с тысячи. Дворяне поступали на службу по баллотировке при губернских съездах.
Ополчение "первого призыва" разделялось на дружины по 1000 человек в
каждой. Офицеры из статских переименовывались в военные чины, но с большим
понижением, так что статские советники переименовывались в капитаны.
В феврале почти все дворяне Калужской губернии съехались на
выборы; были, однако, к стыду дворянства, и такие молодцы, которые под разными
предлогами укрывались по хуторам, и, полиция, их привозила в залу собрания.
Здесь я увидел, как низко упало русское дворянство: нет ни
благородного сознания достоинства своего сословия, ни любви к родине, ни
малейшего желания подать помощь шатающемуся престолу; нет той энергии, той
благородной гордости и самоотвержения, которые отличают высшую породу человека
от простонародной толпы.
Эти "бабы в дворянских мундирах" привозили рекомендательные
письма от знатных родственников своих, просили, плакали; богатые предлагали
большие деньги, а победнее выдумывали на себя разные болезни, позволяли
докторам раздевать себя и свидетельствовать, точно мужики от "некрутчины",
и все эти унижения переносили для того, чтобы избавиться от защиты Русской
земли - родины своей!
На выборы выехал я из Москвы, дав жене честное слово не
поступать в ополчение. Я прослужил 27 лет, был в пятидесяти двух сражениях; а
говорят, что всякая штука удается только до трех раз, - мне она прошла
счастливо 52 раза. Притом же жена милая, малые детки, прекрасное поместье,
безбедное состояние - все это привлекало к жизни (на момент описываемых событий
Н. А. Обнинскому было 60 лет).
В Боровском уезде ближе всех был я с семейством Михаила
Александровича Челищева. Охота сдружила нас. Челищевы - дворяне в душе и на
деле. Портрет их - в манифесте Государя Александра I-го: "Честь и
украшение своего сословия, блеск и опора престола...".
Накануне выборов мы с Челищевыми, поговорив о смутном
положении России и об обязанностях дворян, согласились идти в ополчение и
составили основание Боровской дружины. Один помещик, прекрасный и образованный
человек, прямо из Парижа попал на выборы и примером нашим так воодушевился, что
изъявил желание поступить в ополчение.
Так как по его обстоятельствам было бы безрассудно бросить
семейство, то мы начали его уговаривать, - так нет! Заколачивает себя кулаком в
грудь: "Иду с вами, чтобы не подумали, что я струсил". И лишь после
четырёхдневного увещания удалось нам убедить коллежского асессора Сергея
Федоровича Арсеньева отказаться от своего геройского намерения.
Здесь же мы имели случай потешиться над одним гордым
господином, который говаривал, что он "по чину и по состоянию первый человек
в уезде". Задали же мы ему "первого человека в уезде!" Наша игра
была лучше; он струсил и начал отпрашиваться и умолять нас уволить его от
ополчения. Признаюсь, я дурно с ним поступил, но что же делать: все прощу, все
перенесу, но унижения - никогда.
Дружина была составлена из двух уездов: Боровского и
Малоярославецкого. Мне сделали честь выбором в начальника дружины. Офицерами
были: по Боровскому уезду - Михаил Александрович Челищев, дети его Дмитрий и
Нил Михайловичи Челищевы и внук Николай Дмитриевич Челищев, Василий
Ростиславович Загоскин, Николай Петрович Енько-Даровский, Иван Петрович
Филимонов, Коротнев, Краснопольский и Баташов; по Малоярославецкому - дворяне:
Рустицкий, Васильев, Ермолаев, Рахманов, Радищев, Мамаев и Смольянинов; доктор
- г. Вознесенский.
Положено было собраться 1 апреля в Малом Ярославце для
набора ратников. Я прибыл 5-го апреля и застал там всех Челищевых уже
обмундированными по форме.
Состав ратников ополчения образовался из мещан и крестьян,
казенных и помещичьих. Ни нравственные, ни телесные недостатки не составляли
препятствия к приему. Была бы голова, руки и ноги, хотя бы поломанные, ничего -
годен. Поэтому в дружину мою были приняты 2 дурака и 52 человека с грыжами.
Купечество более всех способствовало украшению дружины:
привозили мещан с выбритыми на половину головой, усами и бородою, т. е. прямо
из острога. Зато кто из этих молодцов остался в живых, тот по роспуске дружины
на другой же день попал в тюрьму. Когда по возвращению на родину дружина
провожала в Пафнутьев монастырь, согласно завещанию жертвователя, дружинную
икону, то в толпе народа одна женщина, утирая слезы, говорила: - Есть же
счастье другим, что их мужья умерли в Крыму; а мое сокровище жив - нелегкая его
принесла!
Городские общества очень рады были ополчению: кого нельзя
было ни сдать в рекруты, ни сослать в Сибирь, того привозили в ополчение. Таков
был состав всего ополчения и моей №73 дружины. Но благословение Божие не
оставляло меня: в продолжение Крымского похода я ни одного раза не
расплачивался за ратников. Разбоя, воровства, жалоб не бывало; военная
дисциплина соблюдалась, учились хорошо, труды переносили терпеливо, зато пили
добре, а особенно в Малороссии.
Во многих дружинах проявлялись возмущения; в Медынской,
например, при выступлении из Калуги, затем в Таврической губернии, за Днепром
и, наконец, при роспуске ополчения, когда дело становилось настолько серьезным,
что для усмирения крамольных медынцев был командирован Государем
генерал-адъютант Бетанкур (Альфонс Августинович); бывали следствия, жалобы на
смотрах, драки, даже между офицерами.
В моей дружине подобного "художества" не
случалось, и этим обязан я товарищам и помощникам моим, которых и главнокомандующий
ставил в пример всему ополчению. По высочайшему повелению приказано было из
гарнизонных батальонов дать унтер-офицеров и рядовых лучшего поведения и с
совершенным познанием фронта, дабы они были наставниками военной службы и
служили бы для ратников во всём примером.
Высочайшая воля исполнена была так, что из 160
"наставников" один только унтер-офицер Вишневский был отличного
поведения, прочие же все или гонялись сквозь строй, или по нескольку раз бывали
разжалованными и штрафованными людьми, и только некоторые ратники из Боровских
мещан могли сравняться с ними в мошенничестве.
Лучшего по виду и расторопнейшего из кадровых назначил я
фельдфебелем 1-ой роты. Накануне выступления дружины, командир той роты капитан
Рустицкий хлопотал при отправлении обоза; сухарная фура не была еще уложена. Он
посылал несколько раз к фельдфебелю, чтобы несли сухари; наконец, побежал сам в
пекарню и нашел, что сухари в печке сгорели, а фельдфебель лежит пьяный без
чувств на полу под лавкой и два ратника подле него. Добрый капитан, говоря мне
это, заплакал.
Вот в каком составе тронулся я в Крым. Одному только
благородству моих офицеров, их усердию в исполнении долга своего и уважения ко
мне обязан я тем, что окончил службу без малейшего неудовольствия.
Порядок службы и обращение с офицерами я старался вести по
методе прежней моей драгунской службы. Мы никогда не отлучались от дружины; на
привалах, на ночлегах мать-сыра земля была общей нашей постелью. Походом
офицеры всегда были одеты по форме, разговаривали, шутили; ратники пели, шли
весело, свободно, но порядком, в отделениях, и никогда толпою.
К знамени оказывалось всегда величайшее уважение; вблизи его
никто не смел курить, или расстегнуться даже. Это много бы мне помогло в
сражениях, в крайнем случае.
Мы все были люди небогатые, жили одним жалованьем, из
которого большую половину отсылали домой. Офицеры меня берегли, особенно
боровские: мы жили с ними, как братья. Медынская дружина шла вместе с нами,
составляя мой эшелон; в ней был офицер Баташов, славный малый; он так полюбил
нас, что от родного дяди своего, командовавшего дружиной, перепросился в нашу,
служил славно, умер на Бельбеке, под Севастополем, и похоронен за Бахчисараем,
в греческом монастыре, в Чуфут-Кале.
Дружина №73 именовалась Малоярославецко-Боровскою. Дружинным
образом, пожертвованным боровским городским головой Саниным (Абрам Миронович),
была икона Казанской Божьей Матери. Санин, узнав, что я прежде служил в
Казанском драгунском полку, где полковым праздником был день Казанской Божьей
Матери, был так внимателен, что образ ее пожертвовал и в командуемую мною
дружину.
Начальником калужского ополчения был избран граф Толстой
(Егор Петрович?), генерал-лейтенант и сенатор. Некоторые командиры дружин
приняли на себя обмундирование ратников. Я отказался, и потому часть ополчения
обмундировывалась губернским комитетом под председательством губернатора
Булгакова (Петр Алексеевич).
Эти дружины были одеты лучше прочих: сукно на кафтанах было
свежее и прочнее; ремни поставил Унковский (Семен Яковлевич); фуры строил
Шаблыкин и сверхштатной цены на всякую прибавил по 15 рублей. Рубашки, порты,
нагрудники и полушубки сдавались отдатчиками при приеме ратников. Кафтаны и
панталоны шились в Калуге на три роста и доставлялись партиями в дружины.
Ротные командиры из усердия перешивали их и пригоняли по ратникам. Ружья
доставлялись из Тулы с кремнями, и уже в Крыму, на Бельбеке, полки променяли их
нам на пистонные, оставшиеся от убитых.
С первого дня приема мы занялись выправкой ратников; по мере
приема увеличивался и фронт. Они выходили на ученье в шапках и шляпах,
некоторые в лаптях. Семейства собирались на луг, садились в кружки и плакали.
Но с обмундированием ратники ожили и как бы переродились: начали ходить добрее,
на ученье шли весело, с ученья - еще веселей; сформировались песенники,
плясуны, проявились разные инструменты.
Я рискнул им подстригать бороды для уравнения, ибо многие
были безобразны, и сообщил мысль свою офицерам; они сначала стали намекать
ратникам, потом уговаривать и наконец, приступили к делу; удалось, как нельзя
лучше, хотя и много было староверов. Когда малоярославецкий архимандрит,
отслужив перед дружиной молебен, пошел по фронту с крестом, то половина
ратников не прикладывалась к нему, и тут я узнал, что это были все староверы.
Офицеры поспешно обмундировались и обзавелись верховыми
лошадьми, кроме некоторых, пропутешествовавших в Крым и обратно по образу
"честных отцов, в странничестве подвизавшихся". Иногда лишь усталые
члены их находили себе отдых на артельных повозках.
Походом не всегда нам бывало весело, особливо проходя
Орловскую и Курскую губернии, где по деревням во всякой избе было по нескольку
больных холерою. Офицеры ночевали по сараям или в своих повозках, а ратники
иногда и под открытым небом, когда не было навесов.
При дружине не было ни врача, ни медикаментов, хотя то и
другое было по штату положено. Ратники падали на дороге и умирали на привалах.
Добрые офицеры занимались их лечением. Одному заболевшему холерой ратнику ночью
влили в рот одеколону, и ратник выздоровел.
Со вступлением в Малороссию дела приняли лучшие обороты.
Оказалось, что хохол более сочувствовал ополчению; ратников кормили лучше; все
сословия старались оказывать радушие и гостеприимство проходящим дружинам. В
некоторых имениях, где сами помещики не жили, приказано было управляющим
угощать офицеров и ратников, давать подводы, сколько следует, что очень
облегчало поход в жаркое время.
Земская полиция была до бесконечности снисходительна.
Священники в деревнях и в городах встречали вступающие дружины с хоругвями,
купеческие старшины с хлебом-солью, священники служили молебны, обходили по
фронту со святою водой и благословляли образами на поход.
Говорить ли о винной порции? Нет. Порция эта - было море, по
которому шли ратники по горло от границ Харьковской губернии до Днепра. В этом
только случае наставники наши, капралы, служили примером; они первыми
напивались пьяны и тогда только отставали от угощения, когда их за ноги
отволакивали в солому.
Удивительно, что здоровье, как ратников, так и учителей их
нисколько от пьянства не страдало; одного только кадрового фельдфебеля 1-й роты
приходилось часто отливать водой и несколько раз походом бросать кровь от
опьянения. Этот знаменитый муж возвратился здрав и невредим в Калугу, чтобы
рассказывать в казармах о баснословном истреблении вина в ополчении.
В России для разбойников и мошенников две ссылки: одна в
Сибирь, другая - в военную службу. Душегубец, грабитель и поджигатель, если
только он молод и годится в рекруты, то или законом приговаривается в солдаты,
или помещики не жалеют ни денег, ни поклонов, чтобы после похвастать перед
соседями: "упек, батюшка, своего мошенника, Фильку-то, в солдаты; слава
Богу, квитанция будет, издержки свои ворочу!"
Помилуйте, скажут мне, какого же лучше и требовать войска,
как наше! Разве российские победоносные орлы не развевались на стенах Парижа,
Эрзерума и Адрианополя? Правда, но зато и палка на спине солдатской в
продолжение 25 лет получила большое развитие.
За ошибку на ученье отодрать солдата фухтелем, или железным
шомполом, так что его на шинели отнесут в лазарет - это ничего не значило. Выбить
несколько зубов эфесом сабли, чтобы солдат глядел на начальника веселее и
держал голову выше, или сверлить саблей спину, чтобы солдат подавался грудью
вперед - это значило знать выправку и уметь учить солдата. Если солдат после
таких побоев зачахнет, кровью харкает, то и радуется: "слава Богу, ваше
благородие; осенью в "неспособные" назначат"!
Теперь времена изменились (1856). Найдутся, пожалуй, которые
утверждать станут, что умение командовать другими заключается не в зуботычинах,
а в способности преподавать своё искусство, на что потребуется от начальника
ум; а где его взять! Да и на что начальнику ум? Воинский устав он знает, как
свои пять пальцев, между подчиненными фамильярности не допускает, командует
громко - так чем же он не начальник?
Я служил с одним полковым командиром, который грамоты вовсе
не знал. Накануне смотра делал он полку репетицию и, передушив множество солдат
черной суковатой палкой (сабли он на ученье никогда не вынимал, а ездил всегда
с огромнейшею палкой; сам же он был 14 вершков роста), продержал полк на плацу
до сумерек, собрал эскадронных командиров и сказал:
- Господа, после уборки лошадей сделайте еще по эскадронам
репетицию, чтобы люди лучше кричали "ура", чтобы виден был восторг,
чтобы это выходило, как из бочки, чтобы люди весело глядели на начальника,
чтобы его ели глазами; один только 1-й эскадрон хорошо глядит и кричит
"ура", благодарю эскадронного командира (и этим счастливцем был я),
прочие все господа "дурно", нет к службе ни малейшей атенки (вместо
аттенции, здесь уважение), так себе, негляжа (вместо неглиже, здесь
небрежность).
И мы, 8 эскадронных командиров, стояли перед этим болваном
навытяжку, руки под козырек, каблуки вместе и повторяли хором
"слушаю-с". "Ну, теперь по конюшням марш! А завтра после смотра
в гроб закопаю всех вас, сукины сыны, господа офицеры, - смиррррно!" Это
была любезность того времени. "Свежо предание, а верится с трудом".
Мне рассказывал один помещик, бывший предводитель дворянства
одного из уездов Воронежской губернии, что "при Павле служил он юнкером 10
лет в каком-то "камзольском мушкетерском полку". Однажды летом, у
вечерней зори, полковой командир с тростью в руке, с косою и в буклях,
закричал: "Юнкер К-ов, поди сюда!" Я подошел и вытянулся в струну;
трость у меня форменная, наконечник у большого пальца правой ноги.
"Здравия желаю, ваше высокоблагородие!" Полковник
сказал: - Дурак! и, помолчав немного, спросил: - Сколько ты служишь юнкером?
"10 лет, ваше высокоблагородие". Осмотрев меня с ног до головы,
полковник закричал: - палок! Два унтер офицера вышли из гауптвахты с палками. -
Становись; банделер (здесь перевязь) долой!
Я снял перевязь с тесаком. - Мундир казенный долой! Я снял
мундир, положил на землю фуражку и трость, заложил обе руки по форме за шею,
правую ногу вперед. "Помилуйте, ваше высокоблагородие! " Это сказал я
не для того, чтобы он меня помиловал, а чтобы показать, что солдат готов к
восприятию начальнического наказания, заслуженного, или нет, - про то старшой
знает.
- Бей! Дали мне 10 палок.
- Стой, - сказал полковник; - сегодня получен приказ, что ты
произведен; поздравляю тебя прапорщиком, - обнял меня и поцеловал. - Казенные
вещи сдай исправно; а деньги есть на обмундировку?
- Никак нет, ваше высокоблагородие.
- Приходи ко мне, дам денег; помни службу царскую и знай,
что курица не птица, а прапорщик не офицер.
Добрый был начальник, дай Бог ему царствие небесное".
Начальник ополчения Владимирской губернии бывший адъютант
великого князя Михаила Павловича отставной полковник лейб-гвардии
Преображенского полка помещик Судогодского уезда Михаил Андреевич Катенин?
Во время моей службы дворян палками не били, зато оскорбляли
словами, сколько угодно было немецкой душе бригадного командира. Один из них,
немец, пьяный, кричал на ученье: - Капитан Обнинский, что вы так furioso
(яростно?) разъезжаете перед эскадроном; вы только своей лошадью занимаетесь, а
люди у вас не равняются; я на вас, сударь, белый ремень надену (?).
Другой, тоже немец, хотя и не пьяница, но разбойник (в Риге
в крепости 6 месяцев просидел) так напустился на меня: - Майор Обнинский, вы
вечно соберете вокруг себя офицеров и шуточками их забавляете; это неприлично
штаб-офицеру, вы фамильярничаете с подчиненными. Что вы на меня с улыбкой
глядите? Я вас в бараний рог согну, я на вас белый ремень надену.
Дался им этот белый ремень! И как эти немцы скоро
выучиваются браниться по-русски! Верно и их также бранили, хотя немцев при
Николае (Павловиче) бранить было страшно. Этот немец, когда был полковым
командиром, получил в рожу от своего офицера на разводе и все-таки не отучился
браниться.
Никто не поверит, если я скажу, что дружина была набрана,
сформирована и обучена в три с половиной месяца. Ратники, старики изломанные и
болезненные, оторванные от многочисленных семейств, отцы, с загрубевшими от
долговременных трудов членами, засидевшиеся по острогам, учились и
маневрировали очень хорошо.
С ратниками обращались мы кротко; наказания телесные были
весьма редки и назначались только за подлость и воровство. Тем не менее,
ружейные приёмы, стрельба в цель, все построения, егерский рассыпной строй -
все это исполнялось очень хорошо. Маршировка и равнение были превосходны, и,
если кто на ученье и ошибался, то это были наставники - подлецы кадровые.
Другой из них отроду во фронте не бывал и ружья в руках не
имел, а прислан к нам в учителя! Вот как исполнялся "высочайший
указ". Батальонные командиры воспользовались случаем сбыть всё, что было
худшего в их батальонах; купеческие общества сбывали всё, что было худшего в
городах; помещики очищали имения свои от уродов и бродяг.
Вот состав ратников защиту отечества!
Походные записки
17 июля 1855 года, в воскресенье, дружина
моя выстроена была в каре на площади города Малоярославца, против монумента,
для освящения знамени, присланного из Петербурга, накануне выступления в поход.
После церемонии мы все занялись приготовлением к походу, а к вечеру улицы
маленького городка наполнены были ратниками, гулявшими со своими семействами,
сошедшимися с разных деревень, чтобы проводить своих родимых.
Бабы плакали и выли - так оно и следует. Ратники бодрились,
пели песни; а на душе жутко было. Я глядел на них и думал: "Кому-то Бог
позволит гулять по этим улицам после войны, - вероятно, немногим". Все эти
"группы гуляющих" ходили со штофиками в руках, бабы носили калачи;
все это было "пьянее вина", но все двигалось и плясало; одни только
унтер-офицеры, данные нам из гарнизонных батальонов по высочайшему повелению,
"из людей лучшей нравственности для обучения ратников порядку
службы", лежали под заборами, пьяные без чувств. Но драки и воровства не
было примера - слава Богу!
18 июля в 2 часа утра раздался первый барабанный бой
"вставать и одеваться"; в 3 часа второй - "собираться на
площадь" для выступления в поход. Дни стояли жаркие, и я назначил
выступить в 4 часа утра; за разными сборами тронулись в 6. Протопоп с образами
провожал нас до заставы, тут пропел что-то, окропил нас и оружие святою водой,
сказал краткое слово, благословил и - марш!
Барабанщики и горнисты заиграли, поднялся плачь и вой баб.
Мне это надоело, и я поехал вперед. У деревни Немцовой я взъехал на гору, чтобы
взглянуть, в каком порядке двигается моя дружина. Господи! Что увидел я?
Густая пыль на версту покрывает большую дорогу; в её тумане
сверкают только штыки; все прочее представляет какую-то безобразную массу, из
которой несутся дикий гам, свист, плач и песни.
Бесчисленное множество телег тянется по сторонам большой
дороги; некоторые лошадки, задравши хвосты вверх, бьют разнокалиберные
тарантасы; бабы несут ружья, старики ранцы, заплаканные ребятишки тесаки;
ратники держат на руках грудных младенцев.
Я вспомнил оду Державина "к Екатерине":
"Речешь и двинется полсвета;
Различный образ и язык,
Татарин, чтитель Магомета,
Чуваш, башкирец и калмык,
Донец нестройною толпою,
И с ним воинственный черкес...
Все потекут вслед за тобою,
Подымут пыль аж до небес"...
Думаю, что и в войске фараона более было порядка, даже
тогда, когда он взошел по колено в море.
В 4 часа пополудни знамя уже стояло в отведенной для меня
квартире, в деревне Михеевой. Следовательно, в 10 часов времени дружина
совершила переход в 24 версты, в жаркий день. Был у меня денщик из ратников, с
одним глазом (другой вышибла ему жена); я взял его к себе за его смирение. На
беду, за несколько дней перед походом, чёрт принес к нему бабу, и с тех пор
вздурил мой денщик: всякий день пьянство и драка с женой.
В первый же день похода тарантас мой опрокинулся. Борис
говорит, что лошади испугались борзых и понесли. "Неправда, - отвечает
денщик, лежа на земле; - я был пьян, меня все и гнуло на один бок; канава была
с левой стороны, а у меня левого глаза-то нет, я канавы-то и не видел, - вот и
вся притча тут".
Борис дворовый человек, так и надобно солгать, барина,
значит, обмануть: а денщик, мужичонка-простота, и сказал правду.
Квартира у меня славная, в несколько комнат. Хозяин мой, по
прозванью Снеток, развернулся и потчевал нас чаем с огурцами и печеными яйцами,
уверяя, что "это с чаем чудесно". На квартире нас было пятеро: я,
трое Челищевых и исправник Энгельгард, сопровождавший по дружбе и доброте своей
дружину нашу до границ Калужского уезда; обедали в 6 часов вечера; обедом
заботился исправник.
20 июля, деревня Жерело. Здесь квартира моя дурная; у других
еще хуже; хозяин, старый, крошечный и проворный мужичек, прозывается Шкалик. Он
всю молодость провел в Петербурге форейтором у графа Орлова.
По улице шел ратник мне навстречу, с женою своей под ручку;
увидев меня, супруги остановились; жена застегнула мужу кафтан, поправила ему
шапку на голове и поставила его во фронт, а сама обеими руками подперла его в
спину.
Ратник был так пьян, что не видел меня и все спрашивал жену,
для чего она с ним делает такую операцию. Вот что значит "знание службы в
дружине и отдание чести начальнику чрез постороннее лицо".
21 июля, Калуга. В Калуге отвели мне квартиру в гостинице
"Золотой Якорь" в 3 комнаты; город платил хозяину за нас. Граф
Толстой (Егор Петрович?) делал смотр моей дружине и Медынской на лугу за Окой;
обе дружины составляли мой эшелон. Здесь город до того употчевал моих ратников,
что мы едва в сумерки могли тронуться в поход.
На крутой горе за Окой я громогласно объявил, "что
бабам дальше следовать за мною не позволю". Началось прощание. Один ратник
уже простился со своей женой, но та опять догнала и повисла на нем; ратник плакал,
жена голосила по форме, т. е. приговаривала глупые слова; наконец, ратник
оттолкнул жену, плюнул ей в глаза, потом ударил ее в лицо и сказал:
"убирайся к чёрту - надоела!"
Дорога была песчаная, ночь темная. Я ехал впереди с Нилом
Челищевым верхами, и оба молчали; вдруг лошадь моя испугалась и шарахнулась в
сторону: из овса поднялись две черные фигуры.
- Кто это?
- Ратники.
- Зачем же вы ушли вперед?
- Мы спрятались от жен: плачут, надоели.
22-22 июля, дневка в деревне Сушках. Оба штаба наших дружин разместились
в 19 дворах; по 30 ратников стояло в одной избе; день был жаркий; в 3 часа
пополудни проливной дождь освежил воздух. Челищева человек повел в пруд купать
лошадей и увидел посередине пруда что-то черное, подъехал ближе и закричал:
"Господи, человек в воде!" Я стоял на берегу и послал за сотским.
Вытащили молодую женщину, лет 20-ти, в ситцевом платье, с
длинной распущенной черной косой. Оказалась она дворовой девушкой князя
Несвицкого, дружина которого шла впереди меня одним днем. Девушку эту накануне
видели с ратниками. Неужели она утопилась с горя? Дали знать становому, и мы
ушли дальше.
24 июля, деревня Зимницы. За три дня до нашего прихода одна
сторона деревни совершенно уничтожена пожаром. Хорошо, что не при нас, а то
сказали бы: ратники ночевали и сожгли.
25 июля, город Лихвин, на Оке и на крутой горе. С ночлега мы
выступили рано, чтобы избегнуть жары; отойдя 4 версты, переправились на паромах
через Оку. На другом берегу мы с офицерами расположились пить чай; утро было
чудесное; ратники и обозы плыли по Оке, ратники пели, горнисты играли.
Часу в 1-м мы дошли до Лихвина. Городишко дрянной, три
церкви, пять кабаков и площадь, наполненная бочками с дегтем. День был
невыносимо жаркий; гора при входе в город большая. Мы взошли с барабанным боем,
но ни одна полицейская крыса нас не встретила: видно, городничему жаль было
расстаться со своим халатом. Хлеба нам не дали и в воде отказали, воздухом
только пользовалась дружина безденежно. Об этом я написал губернатору, и
досталось же несчастному городничему!
Вечером, мы, с женой и детьми сидели на крыльце, к нам
подсел городской доктор, мимо пронесли гроб с инвалидным солдатом, умершим от
холеры. Плохое дело! Из Лихвина мы выступили утром в половине 4-го.
Пройдя 10 верст, опять паром через Оку. Здесь мы достигли
"Медынцев", которые поднялись из Лихвина еще до полуночи. Переехав на
пароме, мы расположились под лесочком пить чай; ратники все перекупались.
26 июля, село Никола-Гостунский (Николо-Гастунь). Здесь обе
дружины расположились вместе. Из моей квартиры прелестный вид на Оку; барки,
нагруженные лесом, проходят мимо. У Краснопольского хозяйка украла золотые часы
с цепочкой.
Церковь старинная, каменная, вросла в землю, очень древней
архитектуры; построена Иоанном Грозным в память победы над Литовцами. В церкви
чудотворная икона Св. Николая.
На вопрос, - каким образом явилась икона, дьячиха
рассказала, что "один раз увидели люди, что над прудом на вязке сидит
икона, проведал митрополит и прислал взять образ в Москву, взяли и отвезли, а
на другое утро (полюбилось знать ему) смотрим, Николай Чудотворец сидит себе на
вязку; с тех пор и остался он в нашей церкви".
На следующий день (была дневка) протопоп отец Стефан служил
для ратников обедню с молебствием чудотворной иконе. Я взошел в алтарь и просил
священника сказать ратникам слово "о верности службы Царю, о трезвости, о
безотлучном нахождении при своем знамени и о повиновении начальству
своему". Отец Стефан чудесно исполнил просьбу мою и тут же составил
проповедь, совершенно соответствовавшую нашей потребности и положению ратников.
28 июля, город Белёв. Первая станция Тульской губернии. Люди
живут здесь жиды и татары: подвод не дают, хлебом не кормят.
29 июля, село Дольцы. Из Белёва мы выступили в 4 часа утра.
День был жаркий. Пройдя 10 верст, сделали привал в деревне помещика Бунина;
разостлали в тени ковер и, пока Николай Челищев приготовлял чай, я крепко и
сладко уснул сном путника, которому бы позавидовал не один министр.
Нас встретил становой, отставной улан. - Сколько дадите
подвод? - спросил я его. "Сколько вам будет угодно". "Вот
человек, - подумал я, - видно, что кавалерист". Под вечер вышло, однако,
что он "жидомор" (скупец, скряга): напился пьян, брал деньги и
контрмарки (здесь временная квитанция), а подвод ни фунта. Кое-как правдой и
хитростью дело сладили.
Здесь умер холерой первый человек 3-й роты, ратник лет 40; у
него было много денег, но все пропил.
30-31 июля 1855 г. Вот мы и в Болхове, славном выделкой кож
и конопляниками. У заставы нас встретил частный пристав, в белых панталонах и в
каске. Сегодня базарный день; народу множество нас сопровождало; песенники,
барабаны и горнисты по очереди забавляли публику, поглядывавшую на нас искоса,
так как граф Толстой (Егор Петрович) имел глупость вчера оставить здесь
отношение, что в его ополчении свирепствует холера, чем и переполошил мирных
жителей, о холере и не подозревавших. Несколько пленных турок ходят по улицам в
жалком положении; один из них на городской площади собирал сено и солому.
1 августа, станция Синец. Семь постоялых дворов достались
нам на два дружинных штаба; находившимся при моем, 34-м человекам, я роздал на
харчи по 15 копеек, ибо здесь никого не кормят. Заходил ко мне З., рассказывал,
"что купил роте сто калачей; что в Орле хочет попарить её в бане; что
купил еще одну артельную лошадь; что вчера в хороводе его песенников плясали
девки; что подошел помещик; что пьяного ратника водою отливали; что он обедал у
графа Строганова; что его брат адъютантом"... Наконец ушел, обещяясь еще
зайти: спаси Господи люди твоя!
4 августа, Орел. Мы тронулись в поход в 2 часа утра. Было так
темно, что одна только лошадь моя белелась, серых же всадников вовсе не было
видно. Пошел дождь и мочил нас боле трех часов. Не доходя 14 верст до города,
мы сделали привал. Здесь, под сараем, на подводе скончался горнист 3-й роты, 20
лет; он имел припадок холеры и было выздоровел, но потом опять заболел и умер;
за две минуты до смерти он разговаривал с поручиком Челищевым и был в
совершенной памяти.
В Орле мы уговорили Михаила Александровича Челищева
ограничить этим пунктом своё военное поприще. Очень не хотелось благородному
старцу оставить нас; но наконец, со слезами согласился он, что присутствие его
нужнее дома, чем в дружине.
5 августа, в 6 часов утра, граф смотрел все дружины на
Кромской площади перед выступлением в поход. Загоскин со своей ротой вовсе не
явился на смотр; граф осмотрел дружину, не заметив отсутствия одной роты, и
очень благодарил меня за порядок, уверяя, что "у него глаз верный".
6 августа, Куликовье. Дневка и самая скучная: то и дело или
видишь, или слышишь про холеру; умерших проносят мимо; заболевших везут вперёд.
Вчера Радищев заболел сильно холерою, сегодня отправляется в Орел в больницу -
довезут ли его? Господи, помилуй нас и выведи скорее из этой земли плача и
скорби! На походе заметно, что во всех ротах ратники идут еще довольно бодро,
охотно песни поют; но в офицерах дух упал до точки замерзания.
Их не пугают ни предстоящие опасности, ни труды и лишения
похода; но какое-то уныние овладело всеми, особливо после Орла, где многие
получили письма от своих родных. Не тоска ли это по родине?
Правда, что мы принесли большую жертву Царю, отечеству,
поступив в ополчение, - жертву, которую никто оценить не может: наш начальник
гласно бранит ополчение, презирает его, называет "панским войском", и
он, причина упадка энергии в дворянах энергии, которую главный начальник
поддержать и сохранить может и должен.
Врача при ополчении нет ни одного, а больных со всяким днем
прибавляется и прибавляется. Попечения о войске ни малейшего; презрение
обнаруживается во всех сношениях с дружинными начальниками; зато и последние не
могут похвастаться ни любовью к своему начальнику, ни уверенностью в нём.
Я один не имею права жаловаться на обращение со мною и с
дружиною моей; но таковое ко мне внимание есть предубеждение, порожденное
маленькими моими заслугами в Польскую кампанию, когда я был некоторое время под
командою графа (здесь Толстого).
Дружину мою он всем выхваляет, называя её "первой в
ополчении", что и доказывает его гомеопатическое (здесь поверхностное)
познание службы. Вообще наше ополчение сформировано ошибочно и на скорую руку,
и нет никаких данных, как говорит Баташов, для основания порядка.
Дворяне выбрали из среды своей лиц, не заботясь об их
военных познаниях; лица эти набирали ратников, сформировали батальоны и обучали
их всякий по своему без современных наставников; начальники дружин -
экземпляры, взятые из трех царствований: Павла (I), Александра (I) и Николая
(I), обучали свои дружины со всем усердием тому, что знали сами, кто
по-драгунски, кто по-артиллерийски, кто по-пионерному.
Статские советники ничему не учили и только спорили с
комитетом; надворные советники обмундировывали и вооружали ополчение; предводитель
и городские головы продовольствовали дружины, покупали для них лошадей и
получали на то деньги из казначейства. Начальник дружины оглядывался на все
стороны и перелистывал книжечку рассыпного строя.
Еще дружины не были сформированы, а помещики всякий день
присылали мужичков на перемену; инспекторский департамент требовал, чтобы
каждые две недели показывать в рапортах, сколько ратников в дружине совершенно
обучены пехотной службе и стрельбе в цель, а ни ружей, ни пороху еще не было.
Но "cie море пространно есть, в нем же гада несть числа" и
беспорядков тоже.
8 августа, деревня Полевая. Ночлег. Сегодня вечером вернулся
из Орла Краснопольский; там перенёс он холеру и сильно похудел, бедный. На
привале, где мы с Челищевыми расположились пить чай, выскочил из конопли
Загоскин верхом на желтенькой лошадке, имевшей полное право с успехом
оспаривать худобу у Росинанта Дон-Кихота; вслед за ним из-за огородов выехал на
тележке с красным сундуком сзади Филимонов, потом показалась тележка,
нагруженная морсом и г. Енькодаровским.
Эти усердные офицеры, шествовавшие по собственному своему
маршруту, потеряли роту и с удивлением узнали, что им здесь ночлег. Загоскин
рассказывал чудеса о гостеприимстве какого-то помещика Яковлева, о чудном
действии своих антихолерных капель, которые сам ежедневно от 10 до 12 раз
принимал с рюмкой водки, но которыми никого еще не вылечил, предлагал мне
какую-то глупую жирную дрохву, показывал свой фланелевый набрюшник... и
разговору конца бы не было, если б барабанщики не ударили подъем, и мы не
тронулись в поход.
Одни только Рустицкий, Челищев Нил, Васильев, Мамаев и
Смольянинов никогда не отстают от своих рот, всегда впереди, и на своём месте
служат примером своим подчиненным, перенося с ними вместе все труды похода. Как
товарищ, чувствую к ним особенное мое уважение, как начальник - благодарю их от
души за благородное исполнение своей обязанности.
9 августа, станция Очки. Дневка. Переход был в 17 верст; но
караульный взвод по милости 3. сделает 34: 4-я рота должна была на привале сменить
2-ю и следовать при штабе; всякий другой исполнил бы это вовремя, но З-ну
невозможно сделать ничего толком, именно от страсти всё толковать и
перетолковывать по-своему; он вечно и всюду опаздывает. Теперь четверть
шестого, а караул еще не сменен. Как 3. мог служить в инженерах, не понимаю.
10 августа. Был у меня становой в мундирном длиннополом
сюртуке и в палевом жилете, маленький и очень толстый человечек; говорит с
одышкой, волоса у него висят длинными прядями, весь в поту, беспрестанно
утирается клетчатым платком и вскакивает.
Он мне рассказал, что дочь его Олимпиада, очень красивая
собою, вышла замуж за казначея Екатеринбургского полка, и по этому случаю он в
тот же полк определил и трех сыновей своих; двое затем, служившие по штатской
службе, поступили в ополчение, а шестой в Орловском корпус. Пока муж прекрасной
Олимпиады служил казначеем, дела шли хорошо; но его произвели в капитаны, дали
роту и в первом же сражение убили.
Прекрасная Олимпиада возвратилась теперь из-под Севастополя
и вдовствует; старшего сына ранили в руку, но он пишет к отцу, что кость не
повреждена, а мясо нарастёт... "Это все ничего-с, но я осмеливаюсь просить
вас написать к губернатору Валерьяну Ивановичу Сафонову (Сафонович), что я вас
усердно проводил, - становой пристав Звягин". Желание его исполнено.
11 августа, село Поныри (Курской губ.). Селение раскинулось
на 7 верст. 4-я рота в карауле. 3. целый переход занимал нас разговором:
"что здесь пройдет железная дорога; что локомотивы будут отопляться
торфом; что у него есть жареный гусь; что на границе Курской губернии водка
хороша; что Политковского отравила жена; что третьего дня он ел нашпигованную
салом дрохву и давал ее офицерам 3-й роты; что он всегда носит фланелевый
набрюшник (продолжение - завтра).
14 августа, Коренная. Сколько воспоминаний для меня сохраняется
здесь! Здесь я был молод, счастлив, как только может быть счастлива беззаботная
молодость. Здесь мы молились чудотворной иконе Божьей Матери и несли икону на
колодезь вечером, в 10 часов.
22 августа, селение Юнаковка, имение князя Голицына (?), начальника
Московской дружины. С неделю назад он проехал в Севастополь и приказал, чтобы
все дружины встречаемы были с хоругвями, хлебом и солью и чтобы всякой дружине
давать по иконе на счет князя, что и было исполнено; мне достался образ
Спасителя, который я отдал в 1-ю роту, бывшую в карауле, а Медынской дружине -
икону Божьей Матери.
Воротимся теперь немного назад. От Орла до Курска на
расстоянии 180 верст нет ни одного города, деревушки бедные, постоялые дворы
плохие. В деревне Очки, в 77 верстах от Орла, у меня совершенно истощился запас
белого хлеба; принесли ржаного; есть невозможно - черный, невыпеченный,
клейстер настоящий. Вечером еще ничего, но на рассвете выходить в поход, ничего
не евши, - плохо, а гробы то и дело мимо окон таскают. Пришлось пропадать!
Картина 1-я. В нескольких шагах от деревни стоит богатая
усадьба помещичья. Спрашиваю у хозяина - кто живет? Барон Б. - Хороший человек?
Ха-рош (и почесал затылок). Я думал, думал и позвал своего Петра: "поди ты
к помещику, вызови лакея и скажи: в деревне ничего купить нельзя, полковник,
дескать, приказал кланяться и просит кусок хлеба". Вышел сам барин и
сказал моему Петру: "скажи полковнику, что у меня хлеба нет".
Это происшествие я не рассказывал офицерам: мне было
совестно за себя и стыдно за скота Б. Я дал хозяину целковый за подводу; он
съездил в Ново-Архангельск (21 верста) и к вечеру привёз 15 французских свежих
хлебцев - мне стало до Курска.
Картина 2-я. Из Белгорода, догоняя дружину, я ехал
проселочной дорогой, и застигла меня ночь темная. В 10 часов добрался до
слободы Белой. В правлении я взял десятского показать мне квартиру для ночлега;
в одном доме хозяин сказал, что у него брат умирает, и поп читает отходную. Я
поглядел в окно - правда.
В другом доме, только что услышали колокольчик у ворот,
потушили огонь и притаились; сколько мы ни стучали в ворота - ни гугу.
Десятский мне говорит, что есть хороший постоялый двор, и комната чистая, и
самовар есть - только надобно деньги платить. - Веди, братец, скорей.
Подъехали. Собаки залаяли, огоньки забегали, и вышел со свечей молодой хохол в
синем казакине.
Комнатка славная, образов множество и перед каждым теплится
лампадка - была Суббота. Подали самовар со всеми принадлежностями, даже ложечка
серебряная. Желая им сделать доход, я спросил чаю и сахару, хотя со мною было
все. Я был счастлив, как младенец, наслаждаясь чаем; а хозяин, стоя у печки,
рассказывал, что он недавно был в Севастополе и слышал, как с пушек стреляют -
страсти Господни, да и только! А ужинать изволите? - Нет, но накормите моего
ратника. - Слушаю-с.
На другой день спрашиваю хозяина, что ему следует за чай,
сахар, квартиру и ужин. - Ничего-с.
Как я ни настаивал, хозяин ничего брать не хотел. Я ему
пожал руку. Провожая меня, он всунул в тарантас огромный пшеничный хлеб. Какая
разница между богатым помещиком Б. и хохлом, хозяином постоялого двора; а еще
с. с. (здесь сукин сын) Б. по-французски говорит, а детей и по-английски учит;
он мне сказал "хлеба нет", а хохол, подавая хлеб, сказал
"примите, ваше благородие; не обижайте отказом, нас, бедных людей".
Картина 3-я. Не доезжая 13 в. до Суджи, мне надо было
переменить лошадей в деревне Улановой. В правлении, пока искали лошадей, я сел
на крыльцо, закурил сигару и попивал лафит. Был день воскресный, час 10-ый;
люди шли из церкви. Через улицу напротив стоял белейший домик.
Подошел хозяин от обедни, поотворял ставни; маленький
хохленок в рубашонке подбежал к нему; он его погладил по головке, поцеловал и
посадил возле себя. Я позавидовал его счастью: и у меня праздник, и у меня
милые детки пришли из церкви, и я бы их приласкал... слезы навернулись на
глазах, и я запил их вином.
Старый хохол постучался в окно, вышла к нему жена; они
переговорили о чем-то; хохол встал, пригладил голову, поправил на себе кафтан и
подошел ко мне.
- Ваше сиятельство, пожалуйте к нам обедать.
- Спасибо, брат, для меня еще рано.
- Вы люди дорожные, так и пожалуйте.
- Покорно благодарю, мне есть не хочется; но когда ты такой
добрый, то накорми моего ратника.
- И ратника милости просим, и вы пожалуйте. Ратник пошёл и
после сказал, что хохол важнейший человек и все семейство его - любезнейшие
люди. Хохла звали Иваном Проценко. Вопрос: кто благороднее - Проценко, или
Б.?.. А еще дворянин и барин, а подлец!
23 августа, деревня Писаревка, Харьковской губернии. Хохлы.
Имение генеральши Савич, которая имеет пятерых сыновей и трех дочерей; все
живут при матери, и имение нераздельное. Встретили нас также с Евангелием и
хоругвями за деревней. После молебствия священник благословил нас образом
Иоанна Воина, сказал краткую, одушевляющую речь и потом с образами шел впереди
дружины вплоть до моей квартиры.
Икону я передал в 4-ю роту майору Загоскину; тот обратился к
своему офицеру: - Николай Петрович, возьмите образ. - А куда же я его дену? -
сказал Николай Петрович...
Сегодня вступили мы в Харьковскую губернию; водка крепкая и
дешевая; один ратник 1-ой роты, из предосторожности и, не надеясь на себя, штык
свой прикрепил к портупее замочком. "Водка славная, говорит, неравно штык
потеряешь". Караул 1-ой роты с кадровым урядником пьян поголовно - завтра
расправа.
Здесь умер от холеры ратник 3-й роты; досок для гроба в
целой слободе не нашли, урядник пошел просить досок у помещика, барин вышел сам
и сказал: "дай полтора целковых, может и найду"; я дал деньги, и гроб
сделали. У помещика до 2000 душ, гумно огромное, и амбары засыпаны прошлогодним
хлебом... Жаль мне, что о дворянах ничего еще хорошего сказать не могу.
25 августа, Сумы. Ужасная пыль встретила нас при входе в
город, потом квартальный на вороной лошади, а на площади священник с образами и
голова И. А. Ткаченко с хлебом-солью. Квартира славная, два рояля, на столе
завтрак, под столом ковер, кровать железная постлана, и старенькая хозяйка все
приседает. Добрые, видно, люди, дай им Бог здоровья!
Старушка два раза приходила спрашивать, не нужно ли мне чего
для стола; просила, чтоб я ничего не покупал. Я, разумеется, ничего не
требовал, но от души благодарил за внимание; здесь бы поучиться дураку Б.
вежливости и радушию!
28 августа, казенная хохлацкая слобода Боромля. Священники с
четырех церквей нас встретили, благословили дружину иконою Ахтырской Божьей
Матери, дали 20 образков для урядников, а голова угощал дружину водкой и
калачами. Когда я благодарил его за ласковый прием, он сказал мне: "то наш
долг; это еще ничто, а что для вас готовится в Ахтырке - того и сказать
нельзя"! Благочинный (о чудо!) просил позволения угостить обе дружины
вином от усердия священников: это 24 ведра! Завтра проводы с образами и раздача
образков всем офицерам.
29 августа, Тростинец, имение князя Голицына (Василий Петрович),
старичка 70 лет. Он долго жил в Париже, теперь уехал в Харьков на выборы и
повез с собою двух сыновей (Алексей и Виктор), чтобы предложить их в ополчение.
Вчера в Боромле мы отстояли обедню, служили молебен, выслушали проповедь и, по
окроплении дружины святою водой, священник с крестом и хоругвям проводили нас
более версты через деревню; в конце слободы была еще церковь; старенький
священник вышел к нам с тою же благодатью.
Пришли мы в Тростянец, священство уже ожидало нас на дороге,
и паки молебствие и окропление св. водою. Я не понимаю, что это значит: во
всякой деревне Харьковской губернии, лишь только нас завидят, то поднимается
колокольный звон, сбегается народ, и "спаси Господи люди твоя!"
Я начинаю думать, не войско ли мы архиерея Харьковского и
Ахтырского, не церковная ли армия, грядущая в Палестину для изгнания неверных
поклонников Магомета? Молиться по нескольку раз в день людям усталым от похода,
голодным, как волки, и чаще всего, пьяным донельзя - возможно ли?
31 августа, Ахтырка. На площади против собора смотрел нас
граф. Эшелон был выстроен в каре; Загоскин не опоздал - это одно из чудес
Ахтырской Божьей Матери. Было молебствие, мы два раза прошли церемониальным
маршем и получили по образу в дружину. Выхлопотал у графа перевод доброго
Баташова из Медынской дружины в свою, т. е. "из плена Египетского в землю
Ханаанскую!"
В 3 верстах от города, на берегу Ворсклы, стоит на прекрутой
горе мужской Троицкий монастырь. Я с офицерами и в сопровождении городничего
отправились осмотреть монастырь, воспользовавшись дневкой. Когда пестрая наша
ватага с шумом ввалилась в ограду, монахи забегали в разные стороны, как
встревоженные муравьи.
После молебна отправились мы к архимандриту. Домик
чистенький, новенький, и кругом хороший цветник. Когда мы взошли в комнаты,
никого не было; немного погодя, отворилась дверь, и из нее выполз преуродливый
карлик с двумя горбами. Мы все остолбенели от удивления, и никто не трогался с
места.
Горбунок взглядом своим точно приковал нас к полу; он
посмотрел кругом и улыбнулся, вероятно заметив впечатление, произведенное на
нас его появлением. Я опомнился первым и подошел под благословение. Горбунок
взял меня за обе руки, поглядел мне пристально в глаза и сказал: "вижу,
что вера ваша велика есть; напишите семейству вашему, что я их
благословляю"; при этом он благословил воздух.
Он нас потчевал чаем, потом повел показывать свою домовую
церковь через спальную; кроватка его, как детская люлька, три подушечки,
столик; на нем "Северная Пчела" и очки. Архимандрит Сергий, лет 48;
лицо смуглое, нос крючком, как у ястреба, усы черные щетинистые, борода
взъерошенная, глаза маленькие, глубоко во лбу, но блестят, как яхонт.
Горбунок по-видимому обладает большой силой магнетизма: кого
он исповедовал или приготовлял "на тот свет", всякий делал
значительные пожертвования, или отказывал все свое достояние, и в 13 лет создан
из ничего, на голом месте, прекрасный и великолепный монастырь, с кельями, гостиницами,
самоварами и со всем комфортом для приезжающих, которых всегда много; мы
застали несколько семейств.
Архимандрит Сергий благословил нас всех иконою, а меня и
Дмитрия Челищева образками на розовых лентах. Дмитрия Челищева он очень
полюбил, глядел на него с улыбкой и в разговорах часто грозил ему пальцем.
27 октября 1855. Деревня Челбас (здесь Краснодарский край).
Туман, дождь и ветер несносный, сиверко, шинели наши все смокли. Пришли на
квартиры в 5-м часу. Моя - нераздельная с хозяевами: ребятишки плачут, а старые
хохлы сидят и рыгают. Что со мною будет, когда они уснут! Здесь ночует
гусарский короля прусского полк на серых лошадях, командует полком генерал граф
Нирод (барон Винцингероде, Фердинанд Фердинандович). По службе я бы должен быть
у него, но на дворе так темно, хоть глаз выколи - пойду завтра.
Мой хозяин, Коваленко, имеет глупое свидетельство от
Таврической палаты государственных имуществ, "что он хороший
человек"; если он также хорош, как те крючки, которые подписали это
свидетельство, то свидетельство это не стоило в рамке и за стеклом вешать на
стену. Здесь нам дневка. Изморозь с ветром, мокро и холодно; каково-то нам
будет завтра, а переход в 30 верст и по голой степи. Мамаев занемог, а врача
при дружине опять нет - привлекательное положение умереть среди пустынной степи
без всякой помощи, и это в нашем любезном отечестве, которому в славе нет
равного!
30 октября 1855. Перекоп. Сегодняшний переход был ужасен. Мы
выступили в половине седьмого и через двенадцать часов дошли до места,
постоянно борясь с нестерпимым ветром на встречу. Как мои старцы-ратники дошли,
я удивляюсь; в калужской дружине, которая была с нами, под вечер пропало 113
ратников; казаки посланы разыскивать их по степи. Стужа такая, что всех нас
насквозь пронизало холодом; никакое платье, ни водка согреть нас не могли. Кто
не бывал осенью в Таврической губернии около Перекопа, тому нельзя и
представить себе всех трудностей перехода в этой местности: в дождливое время
невылазная грязь, а в сухую погоду продолжительные и сильные ветры,
пронизывающее путника насквозь.
2 ноября 1855. Аул Дюр-бек. Только что вытянулась дружина
вдоль дороги, как я увидал коляску шестеркой, мчавшуюся во весь опор к станции:
ехал Великий Князь Михаил Николаевич с герцогом Мекленбург-Стрелицким. Я
воротился назад и, подойдя к коляске, рапортовал Великому Князю о состоянии
дружины. На конце перехода, в степи мы увидали маленькие поросшие травой
бугорки, их было 21: это наши ночлеги в ауле.
Подойдя к ямке, я с любопытством разглядывали трущобу, где
же я буду здесь стоять? Понесли знамя в ямку; сени большие, направо лазейка,
затем коридор в земле, наконец, маленькая дверь. Знамя положили: поставить его
было нельзя. Мы стояли, нагнувшись; принесли огонь, хотя на дворе был еще день.
Избенка крошечная, без потолка, крыта землей, одно окошко, заклеенное бумагой;
две лавки, одна покрыта пестрым ковром и над нею балдахин.
Взошел хозяин, старый татарин, без зубов, в мохнатой шапке,
грудь голая; поклонился и поставил на низеньком столике, покрытом пестрым
войлоком, медный поднос, на нем кофейник; налил немножко кофе в крошечную
чашечку, выпил сам (чтобы показать, что не отравленный), потом в другую чашечку
налил мне, показав предварительно, что она порожняя, поставил в медный
стаканчик и подал мне.
Кофе был без сахару, горячий, и с холоду мне очень
понравился. Потом вошел молодой татарин и принес на большом блюде две тарелки,
в одной - рис с бараниной, в другой что-то жидкое. Я ему сказал: Доброго
здоровья и дал ему рюмку водки.
3 ноября 1855. Аул Ай-Байдар. Несколько несчастных саклей
досталось нам на ночлег и на дневку. У меня так холодно, как на дворе, только
ветру меньше; в сенях уральские казаки дерутся с хозяином: казак разбил чашку,
и хозяйка требует денег. Несколько офицеров остановились в полуверсте в
трактире. Их обокрали сегодня: овес, сено, хомуты и у повара Краснопольского
платье, так что он остался в нанковом сюртучке. Овес здесь 1 р. 10 к. мерка,
сено по рублю за пуд, да еще жидомор берет с них по пятачку, чтоб напоить
лошадь в колодце, и комнаты не топить, конечно.
Поутру я зашел к ним и застал там проезжающих на почтовых из
главной квартиры двух адъютантов князя Горчакова; у одного из них, молдавского
бояра, шкура ободрана на носу: их вчера ночью ямщик вывалил на мосту;
воображаю, как они благодарили его за таковую услугу! Они за чаем рассказывали
нам о беспорядках в главной квартире, о неспособности лиц, занимающих разные
места, о беспрерывном опасении нападения неприятеля и между прочим утверждали,
что если б в пришедшую зиму у нас было хотя бы 10 батальонов хорошей пехоты да
желание сделать что-либо в пользу русского оружия, то из французов бы не
осталось ни одного.
Сами французы говорили потом, что при первом решительном на
них нападении они не могли бы защищаться и положили бы оружие с удовольствием,
чтобы увидеть конец своим страданиям. Но никто из наших воевод того не хотел.
Весеннее солнце обогрело французов, а они обогрели нас в свою очередь.
6 ноября 1855. Аул Сара-буз. Еще на вчерашнем переходе
обрисовались на горизонте Крымские горы; сегодня они уже совершенно явственно
стоят пред нами, и вдали, выше всех прочих, громадный Чатыр-даг. Версты за три
до ночлега прошли воспетый Пушкиными, Бог ведает за что, Салгир: речонка в 2
шага ширины, бежит себе довольно шибко. Дневка. Сакля темная. Пришел татарин и
сев на корточках у порога; глядит, как я пишу, и ни слова, настоящий зверь; а
это, кажется, будет мой товарищ на сегодняшний ночлег.
10 ноября 1855. Бахчисарай. Преоригинальный городок, но
ночлег был гадкий; в дружине князя Несвицкого замерз ратник. Здесь я имел много
хлопот и тоски, пока дождался начальника штаба армии генерала Коцебу. Утром
ездил к нему в главную квартиру: принял очень ласково, в кабинете, дал мне
казака в проводники, и я отправился на позиции в Бельбек, в 7-ю дивизию
генерала Ушакова, в бригаду генерала Сабашинского, в Полоцкий егерский полк
(полковник Островский).
Сегодня на руках перенесли с кровати в тарантас больного
Гайдукова (ополченный офицер) и отправили с Потуловым к доктору. Бедный Дмитрий
Константинович, говорят, очень плох; но когда его уложили в тарантас и
тронулись в дорогу, он слабым голосом сказал: "Мальбрук в поход
поехал"...
Славная здесь сторона, и не татарам бы здесь жить!
Каменистые горы в самых причудливых очертаниях тянутся по разным направлениям:
то башни древней архитектуры, то длинные гладко обтёсанные стены, то
остроконечный минарет, то круглое выдвинувшееся вперед здание; так и кажется,
что за ними улица и город.
Горы поражают великолепием, а ущелья и долины - просто рай:
маленькая речка, как змея, быстро бежит по камням; к ней прилепился грязный
татарский аул, шумит мельница, кругом фруктовые сады или кладбище татарское с
надгробными чалмами, и замазанная татарка в шароварах и желтых туфлях несет
бараньи кишочки с реки.
Проезжая долину в Орта-Каралез, я видел, как пехотные
солдаты вынимали надгробную плиту для стола в свой лагерь; у ограды кладбища в
черной бараньей шапке стоял старый татарин, молчал и плакал. Это меня тронуло,
и я, было, заговорюсь солдатам; но куда тут! "Здесь тесина - целковый,
ваше благородие"! Фруктовые деревья все объедены сверху до низу; сердце
болит: чудесная, не обработанная в продолжение 80 лет страна, теперь вконец
разорённая.
На позиции при реке Бельбеке
12 ноября 1855. Мы с князем Несвицким ездили в местечко
Орта-Каралез являться к корпусному командиру генералу от артиллерии Сухозанету
(Николай Онуфриевич). Новый наш корпусный начальник прекрасный человек,
калужский помещик и дворянин в душе, принял нас, как земляков, и обещал помощь
и защиту. Его адъютант, Унковский (Александр Семенович), сын нашего губернского
предводителя, проводил нас до князя Кочубея. Добрый князь встретил нас так же
как земляк и товарища; барак у него тесный и холодный, но хозяин согрел нас.
Мы пробыли у него до 11 часов ночи; потом князь со всеми
своими офицерами сели на лошадей и проводили нас до Бельбека, где оставались с
нами до 2-х часов. Подобное радушие можно только встретить на чужой стороне,
вдали от родины, от родных и вблизи опасности и смерти. Здесь все сближает
всех, здесь всякий друг другу душою и непритворно рад.
13 ноября 1855. Воскресенье. Полковая церковь стоит на
высокой горе. Я был со всеми своими офицерами у обедни; пошёл проливной дождь;
палатка намокла, сжалась и сделалось так душно, что у меня голова закружилась,
ноги зашатались, и я бы упал, если б не подхватили офицеры; на воздухе мне
стало лучше, через пять минут я опомнился и дошёл до своего барака с офицерами.
Бомбардировка Северной части Севастополя сегодня сильнее всех дней; стрельба
слышна даже в бараках. На сигнальных столбах ничего, однако, не видно.
15 ноября 1855. Среда. Дождь и пушечная стрельба опять. К
вечеру дождь перестал, туман рассеялся, показались вершины гор, и пальба еще
слышнее: 16 верст - недалеко. Начальник курской дружины А. П. Сафонов
рассказывал мне о чудесных порядках в военном госпитале: 8 ратников его дружины
остались в больнице в Перекопе, возвратились только 6; где же двое? "Мы
все было выздоровели, - отвечают ратники, - и подводы были уже готовы, да
вместе с нами отправляли и труднобольных в Харьков; их назначено было 40, и
лепорт написан на 40 человек; начали считать-ан выходит только 38 трудно
больных: подлекарь выскочил к нам на двор, взял наших двух ратников здоровых,
да и отправил их на подводах в Харьков с тяжелобольными, a нас сюда прислали
пешком"...
18 ноября 1855. Пятница. Вчера был на вечере у Изъединова,
начальника дружины курского ополчения; там были: генералы Ушаков (Александр
Клеонакович), Бялый (Леонард Онуфриевич), Игнатьев и Сабашинский (Адам
Осипович), ополченцы Сафонов и Стремоухов, несколько полковников, адъютант
Ушакова, барон Медем, и дивизионный доктор. Играли в карты. Простота,
бесцеремонность и равенство в обращении поразили меня. Дух ли то времени, или
труды, опасности и близость смерти изгладили расстояние между чинами?..
19 ноября 1855. Суббота. Грязь невылазная. Больных
прибавляется: в одну неделю заболело 35 человек и все поносом; гадкая осень и
мутная вода в Бельбеке от множества лошадей, быков и людей, которые целый день
бродят и проезжают по речке, полощат в ней кишки; здесь же и бойни для скота, и
кухни, и бани, и... еще худшее нечто, и все это по обеим берегам крошечной
речки.
21 ноября 1855. Понедельник. В 10 часов утра я был у
корпусного командира; была трактация о делах ополчения... По части
продовольствия дружины здесь встретились большие затруднения, и я имел много
неудовольствий; но кто же жизнь без горя проводит?.. Вечером пришла в лагерь
Орловская дружина; приюта ей не оказалось; я принял полковника в свой барак на
ночь, а дружину его велел разместить со своими ратниками.
Вечер был тихий и теплый. Я взошёл на превысокую гору,
откуда весь лагерь виден как на ладони. В долине, где расположены наши главные
силы, и по ущельям в разных направлениях порыты землянки. Зажглись вечерние
огоньки; люди носят дрова, котелки с водою, огромные говяжьи туши на палках
валят в неизмеримые котлы, и все это истребится через час. Завтра и всю зиму
все тоже. Господи, чего стоит война!..
Тысячи лошадей ведут по одной дороге на водопой к Бельбеку.
Одни подыгрывают, иные еле ноги таскают. Солдаты унылы, песен не слыхать,
всякий идет и тащит свое, молча; точно муравьи, встретятся, поговорят и
разойдутся по своим норкам. Все это, взятое вместе, наблюдаемое с высокой горы,
составляет чудесную картину, не для тех только, кто её сюжетом.
22 ноября 1855. Вторник. Ну, жизнь заморская! Признаюсь, я
был готов на многое, но такого адского испытания не ожидал. Проснулся я сегодня
весь в воде; льет отовсюду, на полу грязь, как на улице; все мокро: шинель,
платье, постель, бумаги, хлеб и сухари - все кисель. Поздравляю с праздником! И
это жилище штаб-офицера, пришедшего защищать права Царя своего и родину.
Свиньи, бараны и коровы никого не защищают, но имеют помещение гораздо суше,
чище и просторнее нашего. Свиньи, когда смокнет, то кричит, пока хозяин не
пустят ее в теплую закуту.
Мы мокнем и не кричим, а еще на нас кричат; больные офицеры
в горячке, в грязи. Мокро сверху, мокро снизу, тесно, холодно и угарно. И никто
и ухом не ведет. О "славной кампании Крымской" вчера я слышал многое
от одного старого и умного генерала. Сколько погибло скота и лошадей в две
осени, того и ум человеческий постичь не может, а денег страшно и подумать;
между тем ужасный недостаток в провианте и в фураже, все терпят лишения, всем
скверно, кроме... генералов, получающих крупные оклады: эти господа устроились
на позициях лучше, чем дома, да и ухом не ведут; играют себе в карты, да пьют
"крымское дешевое вино, числом побольше, ценою подешевле".
Добрый мой Нил Михайлович занемог вчера; доктор бывает, но
что он может сделать, когда больной, при многих лишениях, да еще лежит в грязи?
Рустицкий тоже заболел, сегодня ставил себе банки, и глаза у него пожелтели.
Господи, помилуй нас!
Добрый Ермолаев зашел поутру ко мне и, удивившись наводнению
в моей квартире, прислал 20 воловьих кож; ими покрыли мою землянку, но все еще
капает во многих местах. Краснопольский едет завтра в Симферополь за деньгами
для дружины; я очень рад, что он, хотя несколько дней поживет в доме, а не в
грязи, как мы.
29 ноября 1855. Среда. Подморозило; погода ясная. Пушечная
стрельба с нашей стороны не умолкает ни днем, ни ночью. Опять еду в
Орта-Каралез к корпусному командиру. Один только нежнейший отец может так
заботиться о своих детях, как генерал Сухозанет печется о нашем ополчении. Стоя
на передовой линии, заведуя корпусом в 60 тысяч, благородный старец ездит в
Бахчисарай к главнокомандующему, выхлопатывает нам разные льготы, стоит за нас
горою и, не откладывая в долгий ящик то, что обещал сегодня, наверное, завтра
же пришлет за мною и скажет ответ.
И как вежлив, деликатен... Это счастливая звезда для
ополченцев. Его взгляд, улыбка, манера говорить - воплощение кротости и
ангельской доброты. У него две комнатки, зала и спальная. Он чрезвычайно
аккуратен и деятелен: ежедневно поверяет числительность людей. Раз был я у него
при докладе: удивительно, как помнит он какую-нибудь команду казаков,
поставленную еще летом где-нибудь на горе, или в ущелье.
Сегодня при мне он таким же образом толковал донскому
полковнику Тасову, как ему из шести сотен сформировать три, а остальных
отпустить за Днепр для удобнейшего продовольствия лошадей, днем ставить на
таких-то постах по 3, а на ночь по 6 казаков, на такой то горе офицера не надо,
место не опасное; всё это ясно, толково и подробно. Князю Урусову (Павел
Александрович) сегодня говорит: "Траншею заройте, а если французы станут
вас крепко теснить, то отступайте до такого-то места, но уже там надобно
умереть, а не отдать; понимаете, князь? Умереть, а не отдать".
Сидит он всегда в сюртуке на собольем меху поверх мундира
гвардейской артиллерии, в длиннейших сапогах, декораций никаких не носит, не
любит и новых пальто: все на нем прежней Александровской Формы. На столе
никаких украшений, простая чернильница, карандаши, карты и бумаги, пишет и
читает без очков, и почерк прекрасный. Под ногами шуба черного медведя. Ему 68
лет.
25 ноября 1855 г., пятница. Ясный день. Давно невиданное, выглянуло солнышко, очистились и заблестели горные вершины, и на сердце как будто повеселело. Но как вспомню, что сегодня надо перевозить 30 человек больных в землянки без печей и дверей, так холод по спине пробежит.
Начальство уже два раза присылало офицера спрашивать, скоро
ли я перейду? Делать нечего, в четверть первого взяли знамя, и дружина
тронулась на новую позицию по колена в грязи. В лагере я остался один, в моем
бараке нет еще дверей; завтра перейду.
Как-то скучно без своих; сегодня военный вечер у Сафонова
(Илья Иванович?); надо бы быть для развлечения, но очень темно, без фонаря
нельзя, а Борис мой после горячки еще не совсем оправился. Наши бараки заняло
Орловское ополчение; теперь они устраиваются.
Странная случайность: в той самой землянке, где стояли трое
Челищевых, теперь поместились три брата Киреевских. Ночью Орловское ополчение
получило приказание выступить и зарядить ружья; ударили тревогу и в 11 часов
пошли против неприятеля, прошли 6 верст от лагеря и у станции Ай-Байдар
получили другое приказание "воротиться назад". Чудесное распоряжение!
27 ноября 1855 г., воскресенье. Опять дождь. Потекло со всех
сторон. Постель, платье, носовой платок в кармане, картуз, перчатки - все мокро:
нечем лицо утереть. Господи, научи нас, что делать! У многих моих офицеров нет
походных кроватей; одна тесина стоит целковый, и то надо посылать за 20 верст в
Карасу-Базар. Итак, они, бедные спят на мокрой земле и помещаются вместе с 20-ю
ратниками в шалаше без окон и печей; общий и единственный выход завешан
циновкой, а другая циновка разделяет офицерскую половину от солдатской.
Постели устраиваются на земле таким образом: кладется сперва
кожа и две жердочки по сторонам, потом войлок и сверху кто что имеет;
благодетельная бурка, спасение души и тела, служит одеялом. Нередко, ночью, они
вскакивают, покидают ложе свое на жертву воде, выбирают сухой уголок в землянке
и, завернувшись в бурку, прижавшись один к другому, просиживают на корточках до
рассвета, рассуждая "как у них дома для свиней закута срублена, мхом
законопачена и сухой соломой устлана".
Как тут не сделаться пьяницей?
Один рассказывал, что "вчера ночью проснулся весь в
воде, волоса на голове мокрехоньки, сапоги куда-то уплыли, и он их не нашел,
накинул бурку и босиком побежал к товарищу в другую землянку, но и там
обитатели сидели на корточках, уже заняв все сухие места; он назад, смотрит -
все ратники вышли на скалу сушиться под дождем: под ногами хоть твердо".
Наконец рассвело, отправились выгребать воду лопатами;
офицер послал за водкой и с утра начал испивать по чарочке через минуту; так,
он, бедный, трудился до вечера, но пришел к заключению, что водка его не
крепка, отправился к товарищу, там успел еще два графинчика, в половине десятого
возопил: - Господи, когда же это у меня в голове зашумит, целый день пью и все
даром! - плюнул и по-прежнему трезвым отправился домой.
Иногда дождик перестанет, проглянет солнышко, и мы все
выходим на гору греться и сушиться; ратники высыпают из шалашей как муравьи,
внутри ни одного не останется, все на скале, и пойдут толки.
"Нет, - замечает один, - пойдем лучше опять помещикам
служить; там придешь с барщины в сухую избу, да и на палати, а здесь, хуже
собаки, сгниешь в грязи; право слово, что хуже: вши одолели". Один
прикомандированный к моей дружине молоденький офицерик егерского полка
рассказывает, что у него столько этих насекомых, что когда он засыпает, то
боится, чтобы они его сонного на себе куда-нибудь не утащили.
Моя землянка все еще течет, я хожу по грязи и, однако,
здоров; ко всему можно привыкнуть! По вечерам я испиваю по семи стаканов чаю с
благодетельным вареньем кизил, которое я достаю в Бахчисарае (ратники называют
"большие сараи"), потом пью три рюмки водки, "ужинаю щи и кашу,
иногда биток", запиваю дешевым красным вином, завожу часы, молюсь Богу,
закуриваю трубку и ложусь спать, укрываясь сверху клеёнкой, которая к утру уже
вся мокрая; вшей еще нет.
29 ноября 1855 г., вторник. Пасмурно и сиверко. Вечером
показался молодой месяц: дай Бог, чтобы он был счастливее прошедшего! Сегодня
был у меня генерал Белевцев, начальник 14 дивизии и Курского ополчения.
Бригадный мой генерал Адам Осипович Сабашинский превежливый человек; ходит с
палкой, ранен и имеет два Георгия - один на шее.
Рассказывает, что раз в Севастополе, сходя по ступенькам с
бастиона, увидал артиллериста, который что-то нес в поле шинели.
- Что несешь?
- Раненого, ваше превосходительство.
- Покажи; - смотрим, а там несколько черепочков от головы его товарища.
В другой раз он стоял на батарее; бомба убила артиллериста;
другой, стоявший подле убитого, плюнул и сказал: "Счастье же людям! Вот
этот только третий день как пришел и, вишь, наповал, а я так девять месяцев
здесь, как собака, пропадаю".
В эту минуту лопнула бомба и оторвала ему левую руку;
"вот-те раз! - сказал он, - теперь все-таки лучше", - и отправился на
перевязочный пункт.
Один старый бомбардир был на бастионе с самого начала осады,
при нем перебито было десять комплектов прислуги и восемь орудий разбито
вдребезги; он один оставался точно заколдованный, встречал новых товарищей
равнодушно, каждому указывал его место и молча становился на свое, с которого
он не отлучался уже 11-ый месяц. На убитых он почти не обращал внимания, но
подбитое орудие он всегда оплакивал; некоторые пользовались его особенным
расположением.
"Вот меткая-то была матушка! Вот верняк-то был!".
Когда подбили у него и девятое орудие, он пришел в отчаяние, ругал французов,
грозил им с бастиона кулаком, потом сложа руки, долго глядел в раздумье на
лежавшее у ног его разбитое орудие, перекрестился, стал на бруствер, спустился
вниз и пошел прямо к французам. Что передумал и перечувствовал этот ветеран,
служивший так верно и решившийся в несколько минут на побег?
1 декабря 1855 г., четверг. Мороз и снег. Вчера ночью была
умора: буря с дождем до того расходилась, что в землянке моей решительно негде
было главы приклонить. Подали ужинать - капает в тарелку, наконец, закапало на
свечку, и она потухла. Я принялся за работу: взял иголку и стал прикреплять к
хворосту над головою клеенку, потом бурку, так что над кроватью образовался
непроницаемый потолок, с которого с шумом сбегала вода по бокам, но кровать
оставалась уже неприкосновенной.
Я помолился Богу, чтобы спас меня от потопа, выпил полстакана
красного вина, закурил трубку и лег. Читать нечего; в целой дивизии (это надо
заметить) едва ли не единственная книга, - это Псалтирь. Шум в лагере утих, но
дождь и ветер бушевали, изредка раздавался оклик часового "кто
идет?".
Укрывшись потеплее, я повеселел: мне казалось, что я
"Хан-Гирей, засыпающий под журчание фонтана"... Увы! теперь этот
фонтан разрушен, ханский дворец завален больными, все исчезло, осталась только
"сладкая поэзия Пушкина". Сегодня из землянки Челищевых вынесли 18
ведер дождевой воды.
2 декабря 1855 г., пятница. Пасмурно и мороз. Явился из
плена ратник Курского ополчения; рассказывает, "что его там спрашивали
по-русски, сколько пришло в Крым бородачей? Я немного подумал и сказал
"четыре миллиона".
Меня держали под караулом, и было двое часовых; одного
потребовали к начальнику, а у другого я выхватил ружье, укокошил его, переплыл
речку, пошел по камышам, да и добрался до первого казачьего пикета"…
3 декабря 1855 г., суббота. Мороз и северный ветер. В 10
часов утра объезжал мой лагерь корпусный командир. Рядом с моей дружиной стоит
одна дружина Курского ополчения, "несчастная во всех отношениях".
Откуда набрали они таких уродов, чтобы наполнить ими дружину? Настоящие курские
перепела, мухортеньте, невидные, одеты так, что срам.
"Зайдем в офицерскую землянку, - сказал мне генерал,
посмотрим, как курские офицеры живут". Взошли и увидали человечка в
полотняных порточках: "извините меня, ваше превосходительство, я начал
бриться". Генерал напустился на него: "как же я могу надеяться, что
вы хлопочите, чтоб хорошо устроить ратников, когда ты сам (всем обер-офицерам
генерал говорил "ты") живешь как свинья? Как же ты ничего не
подмостил себе и спишь на сырой земле; так одни свиньи валяются, -стыдно,
срам", и ушёл.
5 декабря 1855 г., понедельник. Генерал Ушаков (Александр
Клеонакович), желая чьим-нибудь разнообразить монотонную жизнь 7-й дивизии,
расположенной на позиции Бельбек, в осеннее и зимнее время устроил вечера, куда
собираются военные люди разных чинов и проводят время без чинов и церемоний;
составляются партии в преферанс не свыше 2 коп.; в 9 часов становятся на стол
водка, холодная закуска и вино, а в 1-м часу на длинном столе ставят бифштекс с
хреном и картофелем, который здесь составляет роскошь (он дорог, покупается на
фунты, и посылать за ним надо в Карасубазар), баранина, заяц, или индейка и
бесконечный ряд бутылок дешёвого, но хорошего крымского вина.
Шампанское изгнано совершенно: его пьют одни прапорщики в
день получения жалованья. Одеты все в пальто; никто, разговаривая с генералом,
не встает; желающие прикладываются к закуске, или читают, если что найдется;
беседа самая разнообразная, чем забавнее, тем лучше.
Собрания эти у Ушакова происходят по воскресеньям.
Понедельники у полковника Л. П. Островского, к полку которого прикомандирована
моя дружина; вторники у флигель-адъютанта князя Эристова (Николай Дмитриевич),
полкового командира, среды у полковника Вознесенского, четверги у генерала
Бялого (Леонард Онуфриевич), пятницы по очереди, одна - у курского ополченца
Сафонова, другая - у курского же ополченца Изъединова обще со Стремоуховым,
которого иначе не зовут, как "дедушкою ополчения", - веселый и любезный
старичок; наконец, по субботам обеды у князя Кочубея (Лев Викторович?) со
стрельбою в цель.
Все эти господа, разобравшие вечера на Бельбеке, здешние
старожилы: они, кроме обыкновенных бараков, выкопали в земле длинные залы с
потолком и крышей, с печками и каминами, стены обтянули полосатым ситцем, а
потолки белым коленкором; опрятно и тепло. Я бываю только у тех, с кем лучше
знаком; у себя же принимать не могу: я пришел на Бельбек поздно, мне
"строиться" невозможно.
8 декабря 1855 г., четверг. День светлый и мороз в 17 гр.
Говорят, что в Полоцком полку замерз часовой. Боже сохрани, случись бы у меня,
житья бы не было. И без того нас поругивают: "ополченцы, говорят,
балованное войско, к рукам их надо прибрать". Да и "прибирают"
постепенно, пока вовсе не приберут: сегодня больных отправили в Бахчисарай 26
человек; с ними отправился в больницу и мой Борис.
14 декабря 1855 г. Прекрасная сухая погода. Я перешёл в
барак генерала Игнатьева и признаюсь, стоило хлопотать: сухо, высоко, тепло, и
есть камин! Сегодня, с роздыхами я взбирался на высокую гору, чтобы оттуда
полюбоваться картиною 27-ми тысячного лагеря при захождении солнца и там застал
тоже одного офицера, любителя странствовать! по скалам и ущельям: он лазил по
горам и спускался в пропасти, придерживаясь за плющ; в одном месте он заметил
человеческий след, - должно быть татары, - шельмы, шпионы.
Тут недалеко французские аванпосты; он говорит, что без
оружия странствовать здесь опасно: татарин как раз накинет аркан на шею и
продаст французам.
22 декабря 1855 г., четверг. Военными новостями, войною
вообще здесь меньше занимаются, чем в Саратове. При мне один генерал спрашивает
у другого только что приехавшего с северной половины:
- Ну, что новенького в Севастополе?
- Да ничего; какие я там сегодня устрицы ел, - это прелесть! Вот какие большие.
- Что же это наши стреляют и по дням, и по ночам?
- А кто их там знает; скажу тебе только, что таких устриц здесь никогда не бывает.
И это во время войны внутри государства, это - заботливые
начальники огромной армии, за 18 верст от неприятеля! Он не стреляет теперь, но
пощипывает нас частенько. На днях, ночью, в трескучий мороз, французы, надев
белые плащи (чтобы не чернелось на снегу), сняли наши аванпосты; лентяи Донцы
слезли с лошадей, закутались в бурки и расселись, не слышали, как подкрались
французы, а те одного казака убили, товарищи его разбежались, оставив французам
10 лошадей и оружие.
Французы в зимнюю ночь на нас нападают! Ведь это - срам! Те
самые французы, которые в прошлую зиму околевали, сидя в траншеях с обвернутыми
одеялом ногами, а мы не умели воспользоваться их отчаянным положением!
Зато теперь они учат наших умных генералов, - да без пользы,
как видно. Были бы вкусные устрицы, да рационы, да жалованье... расчёт верный:
чем дольше война продолжится, тем больше получится.
Кому же придет охота содействовать прекращению жатвы денег,
чинов и звезд? Задумай кто-нибудь такое нерасчётливое дело, - да на него
восстанут целые фаланги, уже стоящие на прекрасной дороге; его посадят в дом
умалишенных.
23 декабря 1855 г., пятница. Снег выпал на четверть. Вчера я
провел вечер очень приятно. В числе гостей был один артиллерийский полковник;
его я видел в первый раз и не знаю, кто он. На вид человечек невзрачный,
говорят храбрый. После ужина он запел; но что за голос! Это чудо. Говорят певец
и прекрасный пианист.
Пел он далеко за полночь, без всякого аккомпанемента, что
очень трудно и, пожалуй, монотонно; однако, бывали такие моменты, что шумное,
свободное общество вдруг и надолго замолкало, водворялась тишина такая, что
полет мухи был слышен, а затем - взрыв всеобщего восторга…
24 декабря 1855 г., суббота. Сегодня Сочельник, а завтра
великий на Руси праздник. Сколько семейств собралось вместе, сколько счастливых
школьников дерут без оглядки домой... и думать, и рассуждать не хочу:
воспоминание "отрада глупых", а праздник - так праздник; ни нам до
него, ни ему до нас и дела нет: мы на Бельбеке... Дураки французы, что не
нападут на нас!
26 декабря 1855 г., понедельник. Вчера на вечере ели, пили,
играли, танцевали, плясали, и все это с каким-то неистовым ожесточением. Не
принимал в этом участия лишь один из гостей, приехавший из аванпостов,
полковник князь Мирский, среднего роста блондин с живым взглядом и одушевленным
лицом: во весь вечер не проронил он ни одного слова, тогда когда все вокруг
него говорило, пело, плясало и ревело.
Князь Мирский (Дмитрий Иванович) замечателен тем, что на
Кавказе он ранен в грудь с левой стороны; пуля прошла под правую лопатку
навылет, а под Севастополем получил рану в грудь с правой стороны, и пулю
вырезали в спине, возле левой лопатки, она была штуцерная.
- Ну, князь, - сказал ему кто-то, - два раза прошло, - в
третий берегитесь, не пройдет.
- В третий, - повторил князь, и молча с улыбкой, указал пальцем на середину груди.
Князь Кочубей находит особенное наслаждение рассказывать
следующий анекдот.
"Стоял на Дунай в аванпостах наш часовой, и был он
хохол, и долго всматривался он в часового турецкого на том берегу; наконец,
вырубил огня, закурил трубку и так адресовался к нему:
- Господин Турка, а чи вы разумиите по-руську?
- Еге, - отвечал некрасовец.
- А коли знаете, то можно с вами и побеседовать?
- А що?
- Почему вы, господин Турка, не покоряетесь нашему Великому Государю?
- Нам и у султана хорошо.
- Та не все же там хорошо, коли у вашего солтана Турского
вся его Туретчина, извините господин Турка, с овчинку, супротив нашей великой
России: вид Билаго моря до Чирнаго, вид Каспийского до Немецкого; и вся та
земля населенная народами разной веры и разных языцев; тут живет и всякий
нимец, поляк, татарва, люди черкесские, литва, сибиряки, и Бог знает какого
народа и каких языцев у нашего Царя нету, и вси эти языцы мовчат бо;
благоденьствуют.
- Бо вси такие дурни, як и ты, - сказал турецкий
часовой".
После этого князь Кочубей выпьет чего-нибудь и скажет:
"дворяне на Бельбеке гуляют, - будьте благонадежны". Без этого
анекдот никогда не кончается.
30 декабря 1855 г., пятница. Совсем весна: горы зазеленелись
и просохло. Лошадка моя Альма заболела; а я на нее рассчитывал, потому что
белый мой Бельбек - лень страшная; он меня в деле погубит.
31 декабря 1855 г., суббота. Опять подморозило. Последний
день скверного года. Многие жалуются на него; многие уже ни на кого не
жалуются; многие встретили его на двух ногах, а провожают теперь на одной.
Каков-то будет следующий? Неужели и этот прибавить калек в России?
Я зван встречать новый год к князю Эристову. Жаль, что не
могу встретить его в Симферополе: грязь невылазная, и дороги нет. Впрочем, если
не "у своих", то мне все равно, - хоть у татарина. Простились с новым
годом весело, даже великолепно: несколько зал, выкопанных в земле, полы устланы
войлоками и коврами, потолки подперты колоннами, обтянутыми, как и стены,
белым, как снег, коленкором, тысячи свечей в звездах, устроенных из штыков, два
хора музыки в отдельных палатках; гостей было около ста человек, - все офицеры
разного оружия.
Ужин был роскошный: множество хрустальных ваз с фруктами и конфектами;
о винах и говорить нечего. В 12-ть полилось шампанское, пошли поздравления,
пожелания, но в этой всеобщей шумной веселости сердце сжалось у меня в груди,
душа замерла, и я поздравил вас, милые мои, шампанским, смешанным со слезами.
Многие видели, как я был смешон; но не многие поняли меня.
1 января 1856 г. Новый год начался довольно глупо: проливной
дождь, и "дураки-барабанщики", которым я до 9 часов утра успел
раздать 8 целковых, воображают, что очень "одолжили" меня своей
игрой. Добрый наш начальник генерал Ушаков (Александр Клеонакович) переезжает
завтра в Орта-Каралез командиром корпуса.
От потчеваний здесь можно с ума сойти: например, пирог у
Шатилова, обед у князя Кочубея, вечер у Оленича, и везде всего
"разливанное море". Как их на все это хватает. Надоела мне жизнь
праздная.
4 января 1856 г., среда. Мороз, солнце и ветер. Сегодня
ратники привели ко мне "на суд наставника" своего старого егеря:
он-де творит безобразие в бараке, при всех; нам с ним жить неспособно. Хорош
наставник!
Крымские горы капризны и фантастичны в своих контурах, но
общий вид их угрюм и суров. В ущелье что-то оборвалось, камень вероятно; лошадь
моя испугалась и понесла; я думал, что ворон и костей моих не соберет; было к
тому же и скользко; однако мне удалось направить ее в колючий кустарник, и
здесь только она остановилась. Я бережно спустился вниз и выехал на дорогу.
Вперёд никогда не поеду по горам, особенно один.
Наиболее близким мне по служебным отношениям оказывается
командир Полоцкого егерского полка полковник Войцех-Альберт Иванович
Островский, человек лет 45-ти, высокого роста, стройный, с высоко приподнятой
головой, продолговатым и приятным лицом, обрамленным, по обычаю всех крымских
героев, густыми бакенбардами и небольшой лысиной, которая к нему очень идет;
говорит хорошо, но несколько громко, - тоже крымская привычка.
Суждения его основательны, заключения меткие и справедливые;
в коммерческие игры играет превосходно, в обращении вежлив, а у себя дома и
ласков; любит угощать и вечера задает на славу; имеет умного белого пуделя и
хорошую верховую лошадь. Вся дружина и все офицеры мои его очень полюбили.
Семейство его живет в Варшаве.
13 января 1856 г., пятница. Ратники мои сказывали, что на
горах, где они рубят лес, есть место, с которого видно море, и на нём колышутся
французские корабли. Я знал, что последнее обстоятельство не более, как плод их
воображения (все они большие пустомели и лгуны), тем не менее, любопытство было
затронуто, и мне захотелось самому взглянуть на море.
Я отправился верхом, несмотря на дважды данное себе обещание
не ездить в горы одному: местность незнакомая, по-татарски не знаю, а, главное,
лошадь плоха и к горам непривычна. День был прекрасный, и я часа в 3 после
обеда выехал из лагеря. В поле полковник Островский учил полк свой
"егерскому строю"; я простоял здесь около часу, а потом поехал по направлению
к высочайшей из окружающих лагерь наш горе.
Она казалась мне очень недалеко, видны были на ней все
тропинки, тогда как до нее было 13 верст: так расстояния в здешних местах
обманчивы. Я пустился рысью, доехал до горы и пошел пешком. Было очень круто и
каменисто; лошадь с трудом карабкалась за мною, а я придерживался за дубовые
кусты и, наконец, достиг таким образом вершины. Подул свежий ветер, я застегнул
пальто, сел на лошадь и поехал дальше, проехал еще одно ущелье и добрался до
другой голой горы, которая казалась мне еще выше.
Остановившись на верху, я точно увидел море, но ни мачт, ни
кораблей рассмотреть было невозможно: ратники соврали. Кругом полнейшее
одиночество, ни малейшего признака жизни... Меня взяла оторопь, и я для
бодрости запел "Возле города Славянска, на высокой на горе", закурил
сигару и начал спускаться назад.
Профессор Рулье был прав, говоря, что "лучшим
доказательством тому, что человек одарен рассудком, есть то, что он
ошибается": желая выбрать ближайший путь, я начал мудрствовать и не поехал
по прежней тропинке, а взял на глазомер и заехал в такую трущобу, что принужден
был вести лошадь в поводу...
Вдруг из-за камня выскочила дикая коза и, подпрыгивая вверх,
пронеслась мимо меня; лошадь вырвалась и поскакала; но и она, бедная, видно
боялась оставаться одной в пустыне: пробежав немного, она остановилась, я сел и
поехал. Смеркалось, туман опустился на горы и заморосил дождичек. Прибавив
ходу, лошадь моя всё упрямилась, забирая вправо; я ее шпорил и поворачивал
влево, ориентируясь по одной скале, которую я полагал за Бельбеком против
нашего лагеря.
Таким образом я долго спорил с моей лошадью; где-то близко
раздался неистовый крик, лошадь начала стричь ушами и пофыркивать: навстречу
ехал татарин верхом и во всё горло орал песню. Поравнявшись с ним, я спросил
его, в которой стороне Бельбек; но вместо ответа он взмахнул нагайкой и
поскакал дальше. Вскоре я услышал лай собаки и туда направил путь, но лошадь и
тут все воротила вправо.
"Теперь же ты дура, а не я, - сказал я и ударил её, -
собаки лают, значит, лагерь". Я поехал на показавшийся огонек и, увы! То
был не лагерь, а бойня, расположенная в двух верстах от него влево. Только
теперь я догадался, где я, и вздохнул свободнее. Нас путешествовало двое: я и
моя лошадь. Я, как человек, ошибался; лошадь, как животное, была права. Я
погладил лошадку, поговорил с нею, дал ей свободные поводья; она тотчас же
круто поворотила направо и привезла меня к крыльцу.
23 января 1856 г., понедельник. Мороз и снег, а вчера была
грязь. Дороги здесь до того испорчены, что если б летом места здесь были бы в
десять раз лучше рая небесного, то одно предчувствие того, что будет зимой,
выгнало бы меня отсюда: страшно и подумать об этом ужасном растворе воды с
землею. Единственная доступная при этом езда - верхом, и то нужна лошадь
сильная и смелая.
Я ездил вчера ночью в Орта-Каралез. Когда я взъехал на
высокий и узенький мостик, лошадь моя испугалась шума воды под ногами,
остановилась и затряслась всем телом. Я так и думал, что сейчас мы будем с нею
в Бельбеке; однако, освоившись, по-видимому, с положением, она, похрапывая и
осторожно переступая, перебралась благополучно; но ратник мой, ехавший сзади, с
самого начала моста шаркнулся в речку - и на правую сторону: у него нет правого
глаза. К счастью, нас догнал полковник Оленич, ехавший с фонарем, и мы доехали
без приключений.
Ратники мои утверждают, что мир уже заключен:
"Англичанка приехала в Питер просить прощенья у Государя, но её ещё не
допускают".
26 января 1856 г., четверг. Крепкий мороз. Сегодня собрано
40 тысяч войска с артиллерией на смотр главнокомандующего Лидерса (Александр
Николаевич). Он приехал в 11 часов в карете, окруженный многочисленной свитой.
Все это оборванцы, лошаденки дрянь, взяты напрокат у бедных казаков, а то и
даром, точно оборванные кроаты свиты Елачича (Йосип), которого Ч-ий
"обыграл когда-то в карты".
6 февраля 1856 г., понедельник. Мороз, ветер и снег. Метель
такая, что и гор не видать. Вчера, после вечерней зари, слышна была сильная
канонада. Что их там расхватывает? И верно пустяки, потому что если бы и было
что серьезное, потащили бы и нас и не дали бы нам спать раздевшись. Французов
упрекать нечего: они нас давно не беспокоят. Это все наши на Северной
задорятся: увидят где-нибудь несколько собравшихся человек, или промелькнет
ночью огонек и давай туда жарить: кучка давно разойдется, и огонек погаснет, а
бомбы всё летят, чтобы выстрелить положенное число зарядов в сутки.
К моей дружине прикомандировано 96 егерей Полоцкого полка
"для образования ратников". Один раз говорю я егерскому
унтер-офицеру: "Ты, братец, даром живешь в дружине, а прислан учить
ратников.
Сегодня был у меня вестовой твоей роты: мужик-мужиком,
говорить не умеет, одет неопрятно. Прежде чем послать ко мне вестового, ты
каждый раз его осматривай; ко мне ходят люди, а "дурак" стоит в
передней и отвечать не умеет, генерала называет "ваше благородие"...
срам; чтобы этого вперёд не было".
- Слушаю-с! Через несколько дней я позвал вестового. Он мне
из передней отвечает громко и скороговоркой: - Чего изволите ваше
высокоблагородие? "Ого, думаю себе, - просвещение, вот как его егеря
подпринцевали!". Однако жду, не идет мой вестовой.
- Что же ты не идешь?
- Точно так, ваше высокоблагородие.
- Пойди сюда.
- Не могу знать, ваше высокоблагородие.
Пошел к нему сам и говорю: - Пора печку топить.
- Точно так, ваше высокоблагородие.
- Что же ты не топишь?
- Не могу знать, ваше высокоблагородие.
- Пойди же, принеси дров, или позови моего Петра.
- Точно так, ваше высокоблагородие.
А сам стоит, вытянувшись в струнку, глаза вытаращил на меня
и ни с места, только бровями моргает.
- Да что ты, одурел что ли?
- Точно так, ваше высокоблагородие...
Наши цивилизаторы-егеря всю дружину окончательно с ума
сведут!
Князь Кочубей (Василий Викторович?) служил когда-то на
Кавказе при графе Воронцове, чем-то вроде дипломатического агента. Воронцов
(азиаты звали его БАранцов) всегда занимался делами с 8 часов утра до 2-х,
потом садился верхом и объезжал город до 5-ти часов пополудни. Всякий, кто
только находился почему-либо при главной квартире, должен был сопровождать его,
и каждому посылались верховые лошади из конюшен графа.
При графе в качестве переводчика находился флигель-адъютант
князь Мамука Орбелиани. Воронцов любил, чтобы во время его прогулок народ
оказывал ему уважение и кланялся. Случилось раз, что граф, проезжая по одной
площади с многочисленной и пестрой свитой, в которой были и военные, и
статские, и азиаты, и иностранцы-туристы, заметил большую толпу народа, не
обращавшую ни малейшего внимания на проезд наместника края.
Грузины отличаются тем свойством, что когда двое дерутся, то
тысячи стоят кругом и кричат. Толпа окружала кабак на площади: двое грузин
тащили оттуда целовальника и били его. Родные и знакомые обеих сторон
препирались между собой, гвалт стоял невообразимый.
Воронцов остановил лошадь и сказал: "князь Мамука,
узнайте пожалуйста, о чем эти добрые люди спорят". Орбелиани нагайкой по
коню и врезался в самую средину толпы; появление офицера верхом и с нагайкой
тотчас водворило в толпе молчание. Орбелиани, подняв руку, о чем-то говорил и,
возвратившись к графу, доложил:
- Это, ваша светлость, они совещаются, каким образом
выразить вам свою нижайшую благодарность за то мудрое управление и за то счастье,
коим наслаждаются они под покровительством вашей светлости ...
- Правда? Но пусть лучше они выберут, для этого другое
время, очень им благодарен, - и, поклонившись им с улыбкой, граф поехал дальше.
9 февраля 1856 г., четверг. На Северной выстрелы и взрывы.
На этот раз хозяйничают французы. Сегодня прислали нам новые медали за
Севастополь. Наш маркитант, армянин Агамолов надел на тулуп медаль на
Георгиевской ленте. Вечером у полковника Оленича денщик подавал нам водку, и у
него на сером нанковом казакине висит Севастопольская медаль.
Во время осады нёс он на батарею своему офицеру на
сковородке биток; две пули прострелили у него правую руку, и биток он выронил
на землю; офицер же говорит: - Рука-то-чёрт её возьми, а битка жаль, горячий
был, есть крепко хотелось, и водку-то пролил; не мог пяти шагов донести, дурак.
В 6 часов вечера сделалось на дворе тихо и тепло; теплее,
чем в моем бараке. Туман, точно кисеёй, окутал верхушки гор, спускаясь оттуда
вниз красивыми, причудливыми фестонами; мы все вышли из бараков полюбоваться
величественной и живописной картиной: бледно-серые, прозрачно-дымчатые фестоны
волновались, как будто кто двигал этой кисеёй, или играл ею; в воздухе стало
душно; фестоны начали принимать грубые формы; туман темнел и спускался всё ниже
и ниже...
Старожилы предсказывали бурю. И точно: в 8 часов она
разразилась над Бельбеком; но то не была буря, к какой мы привыкли, то было
какое-то адское веселье, какой-то содом: свист, рев, завывания, стоны и
жалобы... Все это, наконец, вихрем вырвалось из ущелья в Орта-Каралез и
понеслось по нашей равнине; наступила тьма, кругом что-то неистово бушевало,
некоторые шалашики летали по воздуху.
Через час все пронеслось мимо. Мой барак устоял: его строил
у самой подошвы горы генерал Игнатьев (Петр Степанович), человек положительный,
и вот почему он выдержал шторм. Жилища наши построены все на один манер.
Выкапывается в земле квадрат в два аршина глубины; кто поприхотливее, - копает
себе несколько таких квадратов рядом; крыша делается из дубовых листьев и
хворосту, а сверху засыпается землей; нередко крыша обваливается и калечит
людей, а сыпется постоянно.
Земля сверху, земля снизу, земля с боков, - живешь себе, как
заживо погребенный в могилке. Кто может, тот покрывает барак кожами с убитых
быков; кто этого не может, плавает во время дождя со всею своею амуницией;
иногда буря уносит кожи эти далеко, и тогда они становятся собственностью того,
кто их подхватит, - таков обычай в лагере.
Во многих бараках живут огромные, никого и ничего не
боящиеся лягушки; ночью, при дожде, сапоги очень часто уплывают; мои плавали
несколько раз. В бараке генерала Бялого (Леонард Онуфриевич) возле стены вдоль
прокопана канава, по которой вечно бежит вода; ее берут на самовар.
У дивизионного гевальдигера недавно в бараке открылся родник
прекрасной воды; он его обделал досками и получает воду, не выходя из комнаты.
Прошу тут быть здоровым!
12 февраля 1856 г. На серой лошадке проехала татарка верхом;
закутана с головы до ног белой, как снег, чадрой, руки спрятаны, сидит
неподвижно, как мумия; маленький татарчонок, босиком, по колена в грязи, идет
впереди и на длинном поводе ведет лошадку, в руках у него длинный шест.
Странствующая татарская синьора была более похожа на болван, слепленный из
снега, нежели на живое существо.
Таким образом, говорят, провозят татары по нашему лагерю
турецких шпионов. На Северной продолжается стрельба.
13 февраля 1856, понедельник. Прекрасный день и давно
невиданное солнце. Благодаря Бога, Краснопольский мой будет жив; у него была
тифозная горячка, 14 дней он лежал без памяти, и его обливали холодной водой;
на 15-ый его приобщили; теперь поправляется, сидит на кровати и пьет бульон.
После обеда, от 3 до 5 часов делал ученье дружине, погода
была прекрасная; но только что возвратился домой, как вдруг сделалось темно и
повалил такой густой снег, что на дворе ничего нельзя было различить - вот
климат! Филимонов просил сегодня позволения отпустить песенников своей роты к
какому-то капитану стоящего рядом с нами Смоленского пехотного полка.
Этот капитан слышал его песенников, когда мы возвращались с
ученья, и так пленился их пением, что дал им 5 рублей, обещая дать еще 10, если
они пропоют у него вечер.
14 февраля 1856, вторник. Сегодня зван я на пирог к курскому
ополченцу В. Е. Стремоухову. Он здесь известен всем под именем
"ополченного деда", которым окрестил его Ушаков (Александр
Клеонакович). Личность замечательная: взгляд рассерженной кошки, улыбочка,
никогда не сходящая с уст, щетинистые, вечно двигающиеся брови, громадные,
крашеные черным, усы, маленькая фигурка, нагнутая вперед под 96 градусов, и
сухие, тоненькие ножки.
Служил когда-то в гвардии, потом вояжировал. Имеет внучат,
но еще живой и бодрый старичок. Его все знают в нашей дивизии; всякий солдат,
завидев его, скажет "вот дедушка проехал", и нет офицера в целой
Крымской армии, который бы не знал каких-нибудь стихов, посвящаемых ему каждый
вечер нашим неоценённым генералом Чернышевым (Федор Сергеевич).
По субботам вечера у князя Эристова; ему прислали из Грузии
славного кахетинского вина, С. клюкнул, и вот экспромт: "Помнишь, дедушка,
субботу, кахетинское вино, как и в рвоту, и в икоту тебя бросило оно"... и
т. д. За ужином все общество всегда занимается дедом, - кто что придумает. Дед
и глазом не моргнет: остри, кто хочет и как угодно, еще и сам подсказывает.
Есть в нашем лагере превысокий курган; он назначен отхожим
местом для солдат, и всякий его далече объезжает от нестерпимых миазмов. Один
раз, после ужина, генерал Ушаков говорит: "Вот, господа, все мы утешаемся
дедушкой, а никто из нас не подумает, где мы его похороним, когда он
умрет?".
Я говорю: "На кургане". "Браво! - закричало
все общество, - место избрано для деда настоящее - злачное и спиртуозное... Да,
послушайте, он там не сгниёт... станут люди приходить издалека на поклонение,
Крым обогатится".
"А я, - замечает уже сам С., - в завещании прикажу
своему сыну, чтобы тут кабак построил: имение ему я не оставляю, - так вот ему
и средство разбогатеть"... "Хорошо, говорят, но надо и эпитафию
приготовить". "У кого карандаш есть, - отвечает Чернышев, пишите и
эпитафию:
"Здесь, в холме уединённом, в мундире скромном,
ополченном, лежат останки старика, погибшего от травника"...
16 февраля 1856, четверг. День чудесный, солнце, и снегу как
не бывало. Начальник штаба делал моей дружине смотр и сказал мне: "votre
compagnie, colonel, c'est la perle de notre milice" (ваша рота, полковник,
- жемчужина нашего ополчения). Он едет сегодня во французский лагерь заключать
перемирие.
17 февраля 1856, пятница. Мороз в 5 градусов. По случаю
счастливо отбытого смотра, мои офицеры угощают меня обедом; я их упрашивал, что
это мое дело, но они уперлись на своем. Обедали мы в Бахчисарае у Данцигера.
Там было несколько французских офицеров и трое англичан; с ними прелестный
черный понтер.
Возвращались верхами в 7 часов вечера и на дороге встретили
генерала Тимашева (Александр Егорович) и дипломата Озерова (Александр
Петрович), возвращавшихся от французов с ответом к главнокомандующему. Тимашев
говорил мне, что "во французском лагере весть о перемирии встречена
всеобщим восторгом: на уговорный пункт у Черной речки выехало их более 50
офицеров, были и дамы верхами; французские офицеры были очень вежливы с нашими
и на прекрасных арабских лошадях".
18 февраля 1856, суббота. Сегодня была панихида по покойном
Государе (Николай Павлович), на горе под открытым небом. Служил благочинный
Полоцкого полка, старичок с тремя медалями.
Любопытны цены у нас на разные продукты: пара гусей 13 р.,
дикая коза 11 р., пуд гречневой муки 6 р.; за карты сначала платили 3 р., потом
5 р.; теперь весь лагерь играет старыми, обтрепанными. Каково отчаянье всего
лакейства! Это был его доход. У одного купца в Симферополе сгнило в погребе 50
тысяч игорных карт: он думал продать подороже и прижался.
21 февраля 1856, вторник. Переговоры о перемирии что-то не
приходят к окончанию. Французы требуют, чтобы мы им очистили перевал над
Байдарской долиной; место, которое они во все лето не могли взять, отдай им
теперь даром, и в случае несостоявшегося мира выбивай их оттуда! Тоже, ребята
теплые.
23 февраля 1856, четверг. Переговоры о перемирии кончились.
Вчера французы взяли в плен двух ротозеев, Донских казаков; но тотчас же
французский генерал при вежливом письме "à monsieur de Z-eff, colonel des
Cosaques", отослал их обратно, извиняясь в ошибке. М-r de Z-eff не мог
разобрать "грамотки" и прислал ее к генералу Ушакову, которым при мне
она и получена.
24 февраля 1856. Ужасная погода. Буря со снегом и громом,
производящим в горных ущельях удивительный эффект, свирепствовала всю ночь. Из
Калуги прислали в мою дружину еще двух офицеров: С. и И.; но этот И. не
родственник преждеприбывшему, "по образу пешего хождения",
однофамильцу своему, хотя между ними и много общего; оба статские гуси, оба из
Перекопа пришли пешком, и оба с первого слова денег просят.
Принесло же их, когда наша служба почти кончается, и мы
помышляем об обратном пути, к чему начальством же делаются распоряжения. С ними
путешествовал еще третий "перепел", но тот дорогою заболел, остался в
Симферополе, а денег все-таки просит... Зачем их присылают к нам?
25 февраля 1856, суббота. Буря стихла, но грязь сделалась
невылазная. Ратник мой прибыл из Симферополя, куда посылали его для покупки
скота на говядину. Два товарища его остались на Альме: они не могли дойти;
купили пять быков, которые, отойдя версты четыре, легли в грязи. Видя неминучую
беду, ратники прирезали быков и по кусочкам вытащили за дорогу.
Один ратник пришел в лагерь за лошадью для перевозки мяса;
он сделал 30 верст; пришел весь в грязи, изнеможенный, еле мог рассказать, в
чем дело; ноги опухли, как колоды, так что сапоги на нем разрезали. На большой
дороге он увяз в глине по грудь, и, наверное, там и умер бы, если бы не спас
его наехавший случайно казак: он подал ему конец своей длинной пики и вытащил
его; затем ратник, придерживаясь за хвост казацкой лошади, дошел, таким
образом, до лагеря и дал казаку гривенник.
Он говорит, что "вся дорога уложена трупами лошадей в
упряжи и волами; - жалко смотреть на несчастных верблюдов, умирающих в грязи:
лежит себе, сердечный, да так жалостно кричит, что инда волос дыбом у
человечества становится; кричит он так, бедный, да и издохнет". Он видел и
двух погонщиков, умерших в грязи...
Сегодня я был очень озабочен приказом главнокомандующего,
коим дружина моя прикомандировывается к Якутскому полку, а полк этот стоит в
Мелитополе. Все подъемные лошади изнурены совершенно, трех недостает, более ста
тысяч патронов с пулями и пятьсот ружей остались на моей шее; подняться в поход
я не могу: как тронуться в такое время года, когда люди и лошади тонуть в
грязи?
Благодетель мой Ушаков и тут меня выручил; прежде еще, чем я
к нему приехал, он уже послал адъютанта с письмом к главнокомандующему, прося
его не лишать дивизии лучшей дружины в ополчении. "Останьтесь у меня, а
Медем к вечеру приедет с ответом". Главнокомандующий согласился, и вместо
моей наряжена другая дружина.
28 февраля 1856, вторник. Вчера в дружине князя Кочубея
(Михаил Викторович?) хоронили доктора, которого он привез из Петербурга. Доктор
был хороший и, кроме того, славный малый, всеми любимый товарищ. Ему было всего
22 года, единственный сын у матери, которая не хотела его отпускать в армию;
князь выпросил его, взял к себе на руки и теперь схоронил... Бедная мать!
Другой молодой доктор, назначенный в Крым, доехал до
Перекопа и там зарезался бритвой; в оставленном письма он объясняет, что
"на пути к месту своего назначены он встретил столько страданий, что
предпочел покончить жизнь сразу, нежели пасть неминуемою жертвой болезненности
в Крыму".
Здесь на сто верст кругом не найдешь никакого экипажа. Пути
сообщения те же, что были при султане Гирее, который, выкупавшись в ванне из
червонного золота, отправлялся в путь верхом, а султанши, рабы и палатки
сопутствовали ему на верблюдах.
Главнокомандующий учредил, но только для военных,
"почтовые дилижансы": это длинная, скрипучая татарская арба, влекомая
двумя верблюдами или быками; она перевозит по десяти офицеров с одной станции
на другую; соблюдается очередь, место дается тому, кто дольше высидел на
станции.
1 марта 1856, четверг. Всякую минуту ждем повеления
выступить в поход. Далее оставаться здесь войскам невозможно: продовольствие
становится затруднительным. У французов, которые по-прежнему чрезвычайно
вежливы и предупредительны с нашими, рестораций в лагере множество; содержатся
они, как в Париже - всё есть. Полковник Островский заехал за мной, чтобы вместе
ехать к французам на Черную речку. Мы пообедали в 12 часов и пустились в путь.
На Макензиевой горе я сорвал несколько фиалок и потом послал
их в письме к Вариньке. Множество французов перешло на нашу сторону; поют,
пляшут, коверкаются, а наши хохочут. "Вон, бон, камрад!". У нашего
полковника, который стоить на Мекензиевой горе, пили чай и отправились обратно.
Во время своего путешествия по Европе князь Кочубей
познакомился со многими французскими офицерами; некоторые из них уже генералы и
служат теперь в Крымской армии. Они ему очень обрадовались и просили Лидерса
(Александр Николаевич) позволить Кочубею бывать у них.
Сегодня он там обедал у знакомых и возвратился с адъютантом
генерала Тимашева, Долинским, бывшим при заключении перемирия. Английские
офицеры просили у него на память пуговицу с его мундира, к ним присоединились и
миледи, и 14-ти пуговиц как не бывало.
Переговоры велись у Каменного моста на Черной речке; под
открытым небом стоял стол, за которым писали дипломаты: более тысячи человек
французов, англичан, сардинцев и турок собралось вокруг; столько же было и
наших.
"Вежливые французские генералы" уже дожидались
наших на месте; сошли с лошадей, толковали немного (все было подготовлено
заранее) подписали и, попотчевав наших шампанским (ибо дело было на их
стороне), разъехались при криках "ура" и "vivat". Наши
солдаты по целым дням разговаривают с французами через Черную речку.
Караульный офицер говорит мне, что разговоры не прекращаются
и ночью.
- Камрад, ты тут?
А то залепит француз в грязь свою монету и перекинет ее на
нашу сторону; наши отвечают тем же: залепят в комок грязи медную копейку и
швырнут к ним. Иногда летают бутылки с водкой, сухари, белый хлеб и старые
фуражки... Давно ли эти люди, подползая из-за камня, целились друг в друга, как
в бекаса и, свалив противника с ног, также кричали "vivat" и
"ура", а теперь по целым дням добродушно забавляют друг друга,
танцуют на берегу кадриль, а наши на своей стороне отдирают в присядку.
4 марта 1856, воскресенье. Не все, однако, посещают
неприятельский лагерь так удачно, как князь Кочубей. Еще не мир, а только
перемирие; поэтому осторожность и недоверчивость с обеих сторон вполне
естественны.
Съезжаться можно только на нейтральных, определённых
пунктах; внутрь лагеря без особого разрешения главнокомандующего заезжать
нельзя: иначе, в случае возобновлены военных действий, осмотренный лагерь
перестанет быть тайною для неприятеля. Сегодня на аванпостах адъютант князя
Ушакова барон М. получил от французского полковника визитную карточку, афишу
театра и два билета на маскарад и ужин.
И взыгрался доверчивый немец, пригласил с собою старого С.
(никто другой, разумеется, не поехал бы), надели они лакированные сапоги,
лайковые перчатки и, с множеством поручений закупить припасов и пития,
отправились: М. потанцевать, а С. обыграть союзную армию в карты.
Наменял он звонкой монеты, у кого только можно было, у меня
взял 50 новых полтинников (французы нашим ассигнациям не веруют), и поехали.
Долго блуждали они по лагерю, отыскивая своего полковника, наконец,
остановились у одной палатки; часовой пропустил их. Взошли, спрашивают по
карточке своего незнакомца.
Перед ними стоял пожилой мужчина высокого роста, худой, и,
молча, наполеоновским взглядом измерял их с головы до ног: - Je suis général de
division; qui êtes-vous, messieurs? (Я генерал-майор; кто вы, господа?)
... Смешались наши гости. "Вы здесь не должны быть, -
продолжал генерал, - без дозволения Пелисье (Жан-Жак); тот, кто вас пригласил,
должен был встретить вас у Черной речки и проводить, - тогда бы он за вас и
отвечал... Но, так как вы уже переступили мой порог, то вы мои гости, прошу
садиться... позвать ко мне адъютанта".
Явился адъютант, и подали чудесный завтрак. "Угощайте
господ русских офицеров, а после проводите их на аванпосты; я назначил сегодня
смотр, дивизия моя уже готова, pardon, messieurs, я еду".
Наших проводили до мостика и пустили... Дети мои милые! В
тысячу и первый раз говорю вам: не доверяйтесь приглашениям. Иной приглашает, а
сам думает: "неужели он так глуп, что поверит?".
5 марта 1856, понедельник. Перед вечером был у меня
совершенно незнакомый священник. "Что вам, батюшка, угодно, и прошу
садиться". Попик молоденький, еще без бородки и стриженный; лайковые белые
перчатки и батистовый платок в руке.
Начал он буквально так: "Я священник Кременчугского
егерского полка; назначен для говения всех дружин на Бельбеке. Адресуюсь к
первому вам, о, вождь крестоносцев! Соблаговолите приказать отвести
вместительный барак для подобаемого богослужения"; все это сказано было
торжественным тоном и с расстановкой.
Требовалось много самообладания, чтоб не рассмеяться; к
счастью пришел Д. М. Челищев и выручил меня: витиеватого попика я передал ему с
рук на руки с тем, чтобы отвел его к Нилу Михайловичу для назидательной беседы.
8 марта 1856. Вчера вечером долго сидели у меня Д. М.
Челищев, Островский и 3., приехавший ко мне с Инкерманских высот. После чая за
закуской 3. начал врать бесчеловечно и противоречить самому себе.
Островский, видевший его в первый раз, остолбенел от
удивления; мы с Д. М. смеемся, а 3. и рад, что напал на нового человечка: порет
"такую дичь", что я с благодарностью вспоминал, что он уже не в моей
дружине.
"Всякий день у Генуэзской башни он съезжается с
англичанами (это - может быть), все лорды его чрезвычайно любят, так как
английский язык он знает лучше своего (это бессовестно солгал) и если кому из
нас что нужно, то он завтра же пришлет целую фуру и вин, и провизии по
необыкновенно сходным ценам.
Мы ему заказали на 300 р. всякой всячины. "Извольте,
извольте, - затараторил 3., повертываясь на каблучках во все стороны; все это
пришлю завтра же к полудню со своими ратником и реестр покупками Наркизу
Антоновичу, а вы уже разберетесь сами"... и соврал: до сих пор ничего не
присылает".
10 марта 1856, суббота. Молоденький попик, прибывший для
исповеди дружины, рассказывает, что часто на перевязочном пункте исповедовал
тяжелораненых; один солдат, уже после исповеди, бранил французов. "Что бы
им, шельмам, оторвать у меня левую ногу; так нет, как нарочно, возьми да
отхвати правую! Братцы-товарищи, поищите в канаве мою ногу: там, в сапоге три
четвертака; жалко, даром пропадут". Через несколько минут он умер.
В одном матросском домике генерал Ушаков занял себе
квартиру, чтобы приходить туда обедать; однажды идет он туда с дивизионным
доктором; на крыльце видит, сидит девочка лет 5-ти с повязанной головой.
"Здесь видно мода такая, - замечает Ушаков, - что все,
даже дети, ходят с повязанными головами", но доктор полюбопытствовал и
остановился.
- Отчего у тебя голова завязана?
- Янийо.
- Где же тебя ранило?
- На Маяховом куйгане.
- Зачем же ты так далече ходила?
- Тятеньке обедать носила, то и янийо
Добрый Ушаков выхлопотал этому ребенку пенсион ее отца и медаль
на Георгиевской ленте.
Одному солдату оторвало правую руку с ружьем, он
перекрестился левой и, сказав "слава тебе, Господи, теперь уже совсем
отделался!", весело отправился на перевязочный пункт.
15 марта 1856, четверг. Снег, ветер и мороз. Вот вам и
"трава", и "подножный корм", которые нам обещали здесь еще
в половине февраля. Это - "Италия России", прославленная
восторженными поэтами, разгуливавшими в Крыму в хорошее время года и
созерцавшими красоты его из хорошей и покойной коляски. Глуп тот, кто судит о
стране по описаниям поэтов: поэзия - вдохновение, поэт пишет, когда он чем-либо
восторгается, а восторг - горячечное состояние ума.
16 марта 1856, пятница. Третьего дня возвратился из отпуска
первый лгун на Бельбеке. Ему уже никто не верит; но он нимало не хлопочет об
этом, лишь бы его слушали. "У него много знакомства в гвардии, большие
связи при дворе, сидел всегда в первом ряду кресел, бывал и за кулисами, все на
него наводили бинокли, все восхищались его ополченным костюмом", а он,
маленький, остриженный в скобку, в своем кафтанчике с коротеньким лифом, сильно
смахивает на лабазного приказчика.
17 марта 1856, суббота. Здесь, лишь отойдя от лагеря на 5
верст, можно вздохнуть чистым воздухом, а, уходя, дорогою надо стараться не
глядеть по сторонам: мёртвые лошади, быки и верблюды валяются направо и налево,
а присутствие солдатства везде обнаруживается нечистотой и зловонием.
Где бы ни постоял солдат, он все испортит - землю, луга,
воздух, воду, огороды, фруктовые деревья, крыши, надгробные памятники... все
ему нужно расшевелить, снести в сторону и бросить. Ни караул, ни наказания не
останавливают этого разрушительного стремления, и где был лагерь, там уже на 10
верст вокруг ничего не осталось на своем месте.
Вчера в Бахчисарае какой-то адъютант остановил Николая
Челищева. "Господин ополченец! Мне очень приятно первому сообщить вам
радость - ополчение распускают, я сам читал приказ изготовить для вас
маршруты". Н. Д. Челищев поблагодарил его и, ударив ногайкой по лошади,
помчался во весь опор к нам, чтобы скорее передать радостную новость.
Вскоре явилось и официальное подтверждение: бумага о
роспуске ополчения. Какая радость Поздравления, лобзания... и пьянство.
18 марта 1856, воскресенье. На лугу за Черной речкой против
лагеря иностранного легиона "обязательные французы" устроили скачку
для забавы наших офицеров. Некоторые из наших посетителей французского "la
ville de Kamich" успели наделать там столько глупостей, что теперь очень
трудно получить билет для посещения национального лагеря.
На берегу Черной речки собралось наших много. Французский
штаб-офицер на лихом арабском коне переехал через мостик с трубачом и с
изысканной вежливостью объявил, что "скачка сейчас начнется"; кто
имел билета поехал с ним, a прочие разместились по скалам, чтобы "спросить
от имени Пелисье, здесь ли князь Кочубей и дошло ли до его рук письменное
приглашение на скачку?".
Скачка была сперва простая, а потом с препятствиями;
участвовали французы и англичане, все призы достались французам - победила
арабская лошадь. Князю Кочубею (Михаил Викторович?) англичане подарили пару
гончих и сеттера; он купил еще шесть мулов и все это отправил в свою Херсонскую
деревню Анновку.
19 марта 1856. Если перемирие не завершится миром, то первая
схватка после роздыха будет, вероятно, решительная: всем нам так надоела жизнь
в Крыму, и болезни, и смертность, что лучше уже покончить все сразу.
Вчера на вечере у генерала Ушакова (Александр Клеонакович)
было много народу, между прочим, прапорщик Полоцкого полка, который целые дни
лазит по горам и ущельям, снимая Крымские виды; он отсылает их в
"Художественный Листок" и за каждый вид получает по 10 рублей, чем и
содержит себя чудесно.
Он был в Балаклаве и "a la ville de Kamich", где
тоже рисовал, и говорит, что принимали его крайне радушно, давали лошадей и
всякую помощь, как художнику. Рисует он прекрасно, между прочим сделал
несколько карикатур на наших сослуживцев, - все похожи чрезвычайно, и всякий
схвачен со своей слабой стороны.
Не миновала альбома и оригинальная фигура "ополченного
дедушки" (В. Е. Стремоухов). Про него рассказывают, что "он никогда
не молится, не хочет говеть вместе с дружиной, что его уговаривают и
отчитывают, ибо "в нем сидит бес", и что однажды начальник его для
наилучшего вразумления швырнул в него сапогом, когда дед отказался идти к
вечерне".
Изображена сцена так: ратник на веревке ведет капитана в
церковь, тот упирается, а майор сзади подгоняет его сапогом; вдали среди лагеря
виднеется церковь. Под картиною надпись: "г. С., чувствуя сильное влечение
и поощряемый заботливым начальством, отправляется в церковь говеть".
20 марта 1856. Был инспекторский смотр, кончившийся в 1-м
часу. Два ратника упали во фронте, один лежал без памяти, другого рвало; их
снесли в бараки. У меня заболела пятка, у Островского (Войцех Иванович) на ноге
веред, и вот мы, начальники на смотру, оба хромые. Я совсем передрог; генерал
просил меня надеть шинель, но ее со мною не было. Дай Бог, чтобы это прошло мне
даром: "простудиться в Крыму, все равно, что яду принять".
21 марта 1856, среда. Мы получили приказ "поспешно
приготовить все оружие к сдаче". Нам предсказывают три исхода: копанье
московско-одесской дороги, возобновление Севастополя или обратный путь.
22 марта 1856, четверг. Еще ни одно дерево не распускается;
в горах все желто, как зимою; сегодня утром была ужасная метель, так что за два
шага барака не было видно. Каково бедным часовым! Комиссионер, который отпускает
для нас сухари, был вчера на Мекензиевой горе и застал там множество французов.
Почти все солдаты очень молодые ребята; они обнимались и
целовалась с нашими, плясали, показывали пантомимы, как, например, англичанин
после первого выстрела падает, а турок ползет и прячется, русский же "bon
et toujours (как всегда) ура", "et les Francais à Malach aussi
(французы на Малаховом тоже) ypa!", "добре, добре"... и общий
смех и целование.
А один французик, мальчик лет 17-ти, так употчевался, что
умер в нашем лагере. Пришел офицер с доктором и унесли француза, а наши кричать
им в след: "Камрад нон капут, камрад спит".
Между прочим, подходит ратник, расталкивает толпу:
"пустите ребята, вот я с ними поговорю", - и с видом человека,
совершенно уверенного в своем деле, обращается, подбоченившись, к одному из
французов с бутылкой в руках: "Камрад, си сюда, апорт рому!". Француз
не замедлил исполнить требование и подал бутылку к великому восторгу зрителей.
"Ай да дружина! Вот так молодец!".
Ратник выпил, отдал бутылку и сказал: "Камрад,
куш!".
"Oui, coucher, comme les Anglais à Маlachu"
(ползи, как англичанин), и француз лег на землю. "Ну, теперь,
аванс!", - и француз пополз. Крику и восторгам не было конца; все
изумлялись учености ратника. Кто-то спросил его: - Скажи, братец, где ты
выучился так славно по-французски говорить?
- А у меня, ваше благородие, старший брат в охотниках и
собак учит; вот я и вслушался, как он на охоте с собаками разговаривает, а
собака по-французски понимает.
- Что же ты еще с ним не поговорил?
- Заврался француз, ваше благородие, начал чёрт знает что
молоть: должно, пьян.
26 марта 1856, среда. 10 французских офицеров отправились
сегодня в Бахчисарай; вероятно, они читали в переводе Пушкина и надеются найти
там чудеса - бедные! Как они будут разочарованы! К нам приезжали и сардинские
офицеры; но это уже далеко не то, что их элегантные союзники.
Все они до того пьяны, что едва держатся на тощих
лошаденках; один из них маленький, голова как бочка, рожа ужасная, с козлиной
бородкой. Нашлись сочувствующие им и из наших и провожали их, обнявшись.
1 апреля 1856. Сегодня Пелисье будет смотреть наши войска, а
потом обедает у Лидерса (Александр Николаевич); обед будет в палатках,
выстроенных на лугу у Черной речки, но не более 50 кувертов: не хватает посуды.
3 апреля 1856, вторник. Французский главнокомандующий
Пелисье, 60 лет, маленький, толстый, лицо грубое, острижен под гребенку,
неуклюжий и пузатый; верхом ездить не любит: ножки коротки, держаться нечем, и
часто падает; манеры и разговор человека простого - d'un homme du peuple
(человек из народа).
Английский Кодрингтон (Уильям Джон), лорд и джентльмен, в
полном смысле слова; при начале Крымской кампании он был только капитаном
гвардии; он сын того Кодрингтона (Эдвард), который командовал флотом в
Наваринском сражении (1827). Командующий сардинскими войсками граф Ла Мармора,
молодой и красивый мужчина, в щегольском, богато расшитом золотом мундире и на
прекрасном арабском коне.
5 апреля 1856, четверг. Ночью заезжал ко мне генерал
Острецов, возвращаясь из Балаклавы. Он все хватается руками за голову, вздыхает
и говорит: "Как я жалею, что туда ездил! Лучше бы я ничего не видал и не
знал! Как мы далеко и во всем от них отстали! И с этаким-то народом мы думали
продолжать войну!".
8 апреля 1856. Все суетятся и радостно собираются в поход;
один старый Стремоухов сердится, зачем заключили мир: ему так весело жилось в
последние дни, а домой не тянет.
Сегодня приехал к нам в лагерь англичанин продавать свою
лошадь. Почтенный джентльмен, кроме своего языка иного не знает и, по-видимому,
крайне глуп: показывает что-то пальцами, а сколько просит за лошадь гиней,
разобрать невозможно. Вышел и я, пробовал его по-французски, потом по-немецки,
с отчаяния коснулся даже латыни, - дурак англичанин крутит только головою.
Рустицкому очень понравилось седло, но добиться толку было
нельзя. Так, болван, и уехал в Балаклаву. В толпе стоял ратник.
- Я бы с ним поразговорился, да господа тут. Я бы его в ухо,
потом в другое, небось заговорил бы!
10 апреля 1856, вторник. Ночью выпал снег. Нам остается
только три дня до похода! В 10 часов еду со своими офицерами проститься с
начальством. Один ратник послал к жене письмо; на адресе была такая приписка:
"а ты пиши ко мне в 73 дружину, на горе Бельбеке, в Таврии, в город
Цинцырополь и в Большие Сараи, да чтобы речь твоя была понятней". Письмо
дошло исправно, и получен ответ!
Доктор Якубовский, молодой человек в очках, назначен
сопровождать нас до Кагула; от главного госпиталя ему предписано набрать
лекарств, сколько потребуется на всю дорогу (впоследствии ничего не дали, но
"распоряжение было сделано", и они правы). Когда мы шли на войну, то
нас гнали, как стадо баранов, без врача и лекарств, во время ужаснейшей холеры;
теперь, когда мы ни на что не нужны, нам оказывают величайшее попечение, хотя
все это остается в одних только приказах, на деле же, - ровно ничего.
14 апреля 1856, суббота. В 7 часов утра на площади против
моего барака дружина выстроилась в каре, благочинный отслужил молебен Казанской
Божьей Матери, и мы выступили в поход. Идти с песнями было нельзя, потому что
сегодня Страстная Суббота. Сухо, и погода хорошая; ратники идут бодро,
разговоров не слыхать, раздается только топот шагов по просохшей дороге;
изредка пронесется мимо англичанин в красном сюртуке, нагнувшись наперед. И
опять тишина, степь и дружный топот.
Прощай Бельбек, свидетель моей тоски, уединенных прогулок
моих и вечерней молитвы моей за жену и детей. Прощай, шуми себе, как знаешь; никто
более не возмутит игривого течения твоего; солдаты не будут обижать тебя
полосканием своего грязного белья, и подрядчик перестанет бросать окровавленные
внутренности волов в светлые струи твои; изредка разве татарин, проезжая вброд,
напоит усталого коня, ударить его нагайкой и поскачет по равнине, затянув свою
заунывную, бестолковую и бесконечную, как степная дорога, песню; да на закате
солнца выскочит из соседнего ущелья дикая козочка, оглянется, напьется чистой
воды твоей, фыркнет и стрелой помчится назад, к деткам своим...
Обратный путь с Бельбека на родину - Господи благослови!
Выступив из лагеря в 7 часов утра, мы к 6-ти вечера пришли
на реку Альму и расположились на берегу ее, в саду; моя квартира была под
липой, а Челищевых под объеденной грушей. По ту сторону Альмы стоял пехотный
гренадерский полк, выступивший вчера. Там были порожние бараки, которые нам
предлагали для ночлега. Но, увы, этим "предложением" никто не мог
воспользоваться: полковой командир, его адъютант и пропасть народу перемерли в
этих, вчера только покинутых, бараках от тифозной горячки.
Мы развели огоньки и стали дожидаться Светлого Христова
Воскресенья. Ночь была тихая, и светил месяц. Я сидел под своей липой, глядел
на Альму и думал "о первой встрече нашей здесь с подлецами-союзниками",
потом взглянул на дружину и истинно пожалел ее: у всех нас есть дом свой,
родные; все они теперь собрались вместе и вспоминают нас, а мы "под
открытым небом, далеко от них, на голой земле, у берега татарской реки; нет нам
ни крова, ни пристанища, ни даже соломки на подстилку".
Проходя сегодня через Бахчисарай, мы с Нилом Михайловичем
заехали в кондитерскую, купили там облитую разноцветным сахаром бабу и окорок
запеченной ветчины, тоже с сахарными цветочками.
В полночь раздался пушечный выстрел, поднялся барабанный
бой; вскочили ратники, побежали к реке умываться, потом начали молиться Богу. Я
велел разослать ковер, поставил что было; пришли офицеры; мы похристосовались и
разговелись; ратники выпили по чарке водки, закусили сухарями и тронулись в
поход.
Немного оставалось до ночлега. Деревня, хотя и татарская, но
принадлежит помещику, симферопольскому вице-губернатору Браилко (Иван
Яковлевич). Мне и офицерам квартиры отвели в помещичьем доме. Что за радость
заиграла на всех лицах, когда мы вошли в комнаты чистые, сухие, светлые, с
большими окнами, с деревянным полом, с диванами и стульями!
Все это, после грязных и сырых землянок, показалось нам
сущим раем. В пяти шагах от окошек журчит ручеек, разделяя прекрасный, уже
зазеленевшей сад на две половины; тюльпаны и нарциссы в полном цвету, множество
птичек вьют гнезда, скворец трещит без умолку, берега ручейка выложены
плитняком. И в этом-то раю небесном нам дневка! Отдохнем же мы здесь важно
после собачьей жизни в Крыму.
Народ заговорил, все стали веселее, пошли шутки, разложили
всякую прикуску, что у кого было, и в торжественном заседании собрались вокруг
чайного стола в зале. К ужину явились яичница, сметана, молоко, хороший хлеб,
курица и дикая утка. Всю эту благодать достали мы у дворовых.
Надобно было претерпеть столько лишений, которые выпали на
нашу долю, чтобы оценить вполне те наслаждения, какие принес с собою этот наш
первый ночлег. Мы долго не могли уснуть, и разговорам конца не было.
15 апреля 1856. Дворовые с музыкой и плясками гуляют по саду
мимо наших окон, немилосердно рвут цветы и разбрасывают их по аллеям. Эго
праздничное удовольствие дармоедов! А когда приедут господа и спросят, где
цветы, то, наверное ответят, что "ополчение проходило, все разорили,
господскую птицу перебили" и т. д., а мы за все платим вдесятеро.
18 апреля 1856, среда. Перекоп. Глупый город, глупая гостиница
и состязание со станционным смотрителем; моя победа и освобождение шести
прапоров, ожидавших лошадей двое суток. На следующей станции драгунские офицеры
провожали своего корпусного командира генерала Врангеля (Егор Петрович).
Их было 40 человек, все верхами; в середине карета
шестеркой: крыльцо усыпано тюльпанами, и в комнате на столе целая батарея
шампанского. Здесь же я имел приятную встречу с генерал-адъютантом графом
Ржевуским (Адам Адамович), которого не видал более 20 лет. Он познакомил меня с
генералом Врангелем, мы выпили шампанского и разъехались в разные стороны.
4 мая 1856. Николаев. Здесь я, между прочим, познакомился с
моряком Владимиром Бутаковым и адъютантом Корнилова (Григорий Иванович Железнов
(спс. Никита Корнеев)). Заношу в свой дневник один любопытный рассказ.
Адъютант Корнилова был послан на Кавказ с депешами, купил
там шашку и, возвратившись, показывал ее Корнилову (Владимир Алексеевич).
- Что вы заплатили за нее?
- 30 рублей.
- Очень дешево, клинок чудесный.
- А потому эта шашка досталась мне дешево, что ее никто покупать не хотел.
- Отчего?
- Про эту шашку идет нехорошая слава: говорят, что кто ее наденет в сражение, тот непременно будет убит; я этому не верю и купил шашку.
Пароход "Владимир" отправлялся в море, и адъютант
попросился участвовать в экспедиции. Первым картечным выстрелом с турецкого
парохода носитель роковой шашки был убит.
Корнилов очень жалел своего адъютанта и велел доставить себе
его шашку. Все окружавшие упрашивали Корнилова не брать несчастную шашку, но он
сказал: "вероятно, никто из вас не верит, чтобы шашка могла притягивать
смерть, и я этому не верю", надел шашку на себя, и в первом последовавшем
сражении ядро оторвало ему ногу, ту самую, у которой висела шашка, и ее
перебило по полам.
Оба кусочка переломленного чудесного клинка хранятся теперь
у вдовы Корнилова.
10 мая 1856, четверг. В 4 часа после обеда я выехал из
Николаева догонять дружину и в сопровождении полковника Греве прибыл в Херсон.
Там в прекрасной гостинице Куруты мы ужинали; в 12 часов зала наполнилась
множеством офицеров, собравшихся поужинать после театра. Завязался неизбежный
спор об игре актрисы Гусевой.
Мы послушали и пошли спать, потому что, уже один отчаянного
вида гусар сказал другому "я тебя уничтожу, как эту пробку" и дал ей
очень внушительный щелчок. Выезжая из гостиницы поутру, вдруг слышу за собою
голос: "Бельбек, Обнинский!". Оглянулся – стоит на крыльце с
распростертыми объятиями генерал Ушаков (Александр Клеонакович).
Я очень ему обрадовался, и мы вспомнили "нашу адскую
жизнь на Бельбеке"; он едет в Варшаву к дочерям своим, который
воспитываются там в институте.
12 мая 1856, суббота. Мелитополь. Здесь я явился к
начальнику Калужского ополчения, генерал-адъютанту Бетанкуру (Альфонс
Августинович), пообедал в гостинице с Дмитрием Михайловичем Челищевым, который
при нем опять адъютантом, и к вечеру нагнал дружину в деревеньке Акерман.
Хозяин мой, богатый ногаец с серебряною медалью на шее, вошел в комнату,
положил обе руки на живот и сказал:
- Поздравляю, бачка, с приезд - ваша нога для нас счастье, -
постоял немного и ушел.
13 мая 1856, воскресенье. Тигервейде, прусская колония. Это
- рай земной, устроенный немцами в 30 лет среди ногайской пустыни; тенистые
аллеи, веселые рощи, бульвары, цветники; все это прелестно возделано и
содержится в щегольской чистоте.
На походе мы прошли одну подобную же немецкую колонию; вышел
немец и запросил всех офицеров к себе позавтракать; большой дом, все строения
каменные, крыты черепицей, все выкрашено, вылакировано, чистота всюду
баснословная; но, когда я из залы увидал целое поле тюльпанов, то ахнул от
удивления; хозяйка тотчас же взяла сама лопату, выкопала несколько тюльпанов с
луковицами, и я их везу с собою.
Кроме лесов, трудолюбивый немец развел здесь и шелковичные
деревья; мой хозяин выделывает ежегодно по 14 пудов шелку. Вечером три
хозяйские дочери надели соломенные шляпы с лентами и отправились доить коров.
Потом вся семья чинно уселась в сенях вокруг большего стола; подали кофе пополам
с рожью и отварной картофель с маслом: это их обычный ужин. Здесь нам дневка.
18 мая 1856, среда. Новая Григорьевка - деревня, растянутая
в пятиверстном пространстве, две церкви; население хохлы; живут бедно. Здесь
нам назначен карантин на 40 дней, приказано принять "меры очищения",
ратников разместить попросторнее, проветривать воздухом и очищать водою. Это
дешево, полезно и, сверх того, кстати: об лекарствах не упомянуто ни слова, в
дружине нет даже слабительного; добрый доктор наш Якубовский не знает, что и
делать; на беду и сам заболел лихорадкой. Моя квартира чистенькая, но пол
глиняный, отчего ногам всегда холодно.
19 мая 1856, суббота. В дружине Загоскина, который стоит от
нас в 12 верстах, застрелился молодой доктор. Он кончил университет с двумя
золотыми медалями и искал работы пообширнее той, какая была ему поручена,
роптал и жаловался; за 5 дней до смерти он еще раз попробовал упросить
начальство, но получил в ответ обычное назидание "оставайтесь при дружине,
исполните сперва это поручение, а там посмотрим".
Бедняга заплакал и через 5 дней застрелился.
26 мая 1856, суббота. Утром прошёл дождик. Вчера вечером
Енькодаровский совсем собрался умирать: написал мне письмо, до того несвязное,
до того видимо слабеющей рукой, что я крайне встревожился. Человек он хороший и
офицер усердный: просит поскорее принять от него казённые деньги. Офицеры
исполнили это дело, к полуночи возвратились; все в целости и порядке.
27 мая 1856, воскресенье. Енько еще жив. Он до того предан
служебному долгу своему, что и в бреду то и дело твердит: "на 10 человек
круп... по четверти гарнца, запиши 5 рублей" и т. п. Сегодня, исполняя
высочайшее повеление, я опрашивал ратников, не пожелает ли кто остаться на
службе на 25 лет? Но желающих не оказалось, да и вряд ли из всех 300 тысяч
ополчения выищутся хотя бы трое таких желателей.
3 июня 1856, воскресенье. В Григорьевке есть речка и
колодцы, и вода хорошая; но все это запущено и загажено, колодцы ничем не
обложены: хохлы ленивы и беспечны, а по отношению к воде, хуже татар. Последним
надо отдать справедливость: никто не умеет пользоваться этим даром Божиим, так
как это делает магометанин. В пустыне, без всякого жилья, на пространстве 50 верст
кругом, стоит колодезь; он тщательно обложен диким, гладко обтёсанным камнем,
сверху карниз, вделан кран, под ним такое же гладко выточенное корытце; вода
бежит день и ночь, чистая как кристалл. Сооружение чтится, как святыня.
Заведи такой колодезь у нас, и с первого же дня вывернули бы
кран, или украли корытце.
8 июня 1856, пятница. Я ездил в степь. Ничто не сравнится с
прелестью степного пейзажа в тихий июньский вечер. Простор и тишина кругом; на
5 верст слышен голос человека, а птиц, куликов, больших и маленьких серых и
пестрых - целые стада. Поутру, на заре, говорят, еще лучше.
Из Бельбека вышли мы 14 апреля, а теперь уже половина лета!
40 дней у нас оттягали даром этой стоянкой, ради мнимого оздоровления дружины.
15 июня 1856. Деревня Богань. Отсюда и до городка Орехова на
протяжении 35 верст тянется одна сплошная деревня, или, лучше сказать,
множество соединенных сел, различаемых только по церквам, да по названиям;
посередине течет в овраге ручей, отделяющий Таврическую губернию от Екатеринославской.
Церкви старые, деревянные и бедные, но попы живут богато.
Сегодня прибыл в дружину доктор Якубовский, но это тень прежнего Якубовского:
до того изменила его крымская лихорадка. Он говорил мне, что на прошлой неделе,
когда был кризис его болезни, он до того измучился, что хотел зарезаться; но
доктор, лечивший его, не отходил от него ни на минуту, даже ночью, и тем
предотвратил исполнение задуманного.
19 июня 1856, вторник. Деревня Алеевка, помещик тоже Алеев,
молодой и очень любезный человек, явился к нам, пригласил к себе, а за ужином
рассказал замечательный трагический случай в соседнем имении помещика Бобича,
брата его жены.
"Бобич имел у себя обезьяну; однажды бабы обмазывали
дом его белой глиной, как это водится в Малороссии, перед праздниками; они
принесли с собою грудных детей, которых между делом и кормили грудью.
Обезьяна все это присматривала; одна из баб ради потехи
мазнула обезьяну щеткой по морде; обезьяна, обтерев лапками свою морду,
схватила одного из спелёнатых ребятишек, взобралась с ним на балкон, с балкона
на крышку и начала катать по ней спелёнатого малютку, как колоду; заберется с
ним на самый верх крыши, выпустит и, когда он, как колодочка подкатится к
навесу, в два прыжка подхватит его и опять наверх; к ужасу оторопевших баб она
успела проделать это несколько раз, пока сбежавшийся народ не подставил
лестницу; взобрались на крышу с палкой, но обезьяна, схватив ребенка,
спряталась с ним за трубу, прогрызла темя, выцарапала мозг и бросила...
Обезьяну застрелили; помещик был отдан под суд и дорого
поплатился, чтобы выкарабкаться из беды".
24 июня 1856. Деревня Елизаветовка. При переходе жара была
невыносимая. Мой сегодняшний хозяин, очень зажиточный хохол, не знает фамилии
своего помещика, живущего в 30 верстах отсюда, как называется деревня, в
которой живет 52 года безвыездно, - "не то Елизаветовка, не то Татарка, не
то Надежевка... та швидше буде, що Надежевка", не знает, как называется и
речка, протекающая у его огорода.
29 июня 1856, пятница. Сегодня в деревне Перещепиной мы с 15
офицерами и доктором отпраздновали день Петрушиных именин. Хозяин мой, старый
высокий хохол с белой бородой и приятным лицом, имеет семью в 20 душ и 5 борзых
собак, за одну из которых заплатил будто бы 50 целковых, большой враль и
хвастун; уверяет, что в молодости перепрыгивал через лошадь.
Я ему подарил бутылку мадеры за здоровье именинника. Он ее
поднял высоко и сказал:
- Давай Бог, щоб ваш сын вырос от такой большой, и разумний
був як граф Киселев.
- Почему же, как Киселев?
- А я с ним разговаривал.
- Где?
- Я ходил головою четыре года.
- Как же ты не задохся, четыре года ходивши вверх ногами?
Хохол немного помолчал и сказал: "Бачь, куда стреляе! Я
був волостным головою, а не тое щоб вверх ногами ходив, що я дурень, абож комедиян!".
Он имеет почетный кафтан с галунами и медаль земледельческой
выставки за барана.
8 июля 1856. Разумная, Белгородского уезда, имение сестры
Аполины. Здесь свиделся я с женой и детьми, выехавшими ко мне навстречу. После
годовой разлуки Бог позволил мне увидеть их здоровыми.
20 августа 1856. Деревня Михнево. Бабок и мужичков уже много
при дружине: приехали встречать своих! В селе Семейкине, имении покойника
Рахманова, вдова его угощала роту, которою он командовал.
21 августа 1856. Малый Ярославец. Женщины и ребятишки из
местных мещан встретили дружину в деревне Немцовой. Вслед за этим авангардом
показались шляпы и шляпки, а вскоре толпа так увеличилась, что ни меня, ни
уцелевших остатков дружины моей вовсе не было видно.
Шествие уподоблялось крестному ходу; ратники, вытесненные из
рядов, шли об руку со своими женами, прикусывая принесённые ватрушки; часто
раздавались и крики: "батюшка, родимой мой, на что ты меня покинул"
(все это, впрочем, в порядке вещей).
Наконец показались иконы, городничий и голова с хлебом
солью, началось молебствие; я, офицеры, моя лошадь буквально были засыпаны
целым дождем цветов и букетов; рукопожатиям и поздравлениям не было конца.
Я был глубоко тронут, ибо знаю, что радость добрых людей не
была притворной: все поднялось за город само собой, все делалось и говорилось
от души. До 27-го ратники мои пропьянствовали в М. Ярославце, а мы приготовляли
дела и вещи к сдаче.
27-го, собрав Малоярославецкую дружину на площади против
монумента, я простился с ратниками, роздал им экономические деньги и билеты и
передал их на руки исправнику.
28-го августа мы с Нилом Михайловичем (прочие офицеры уже
разъехались по домам) проводили Боровскую дружину до Боровска. У монастыря
архимандрит Никодим со всеми своими старцами встретил нас, отслужил молебен и
благословил.
В Боровске городничий с квартальными ожидали нас у заставы.
За ними протопоп с молебствием и проповедью, а после того угощение на площади
для ратников: столы, покрытые калачами и нарезанной говядиной.
"Пожалуйте-с, прикажите ратникам закусить-с, город жертвует-с". Федор
Сергеевич Щукин (предводитель дворянства) угостил нас обедом.
После обеда в 4 часа мы отправились с крестным ходом
проводить дружинную икону до Пафнутьева монастыря. На половине дороги встретил
нас почтеннейший архимандрит Геннадий со всей монашествующей братией. Ратники,
прощаясь со святой Покровительницей своей, плакали; прослезились и все
присутствовавшие... Аминь!
