Граф Семен Романович Воронцов. О себе самом, делах в армии и внутреннем устройстве государства

Автобиография графа Семена Романовича Воронцова

 
Знаменитый наш посол в Лондоне граф С. Р. Воронцов, племянник и воспитанник государственного канцлера елизаветинских времен, графа Михаила Илларионовича, не мог, по своим связям и образу мыслей, пользоваться личными благорасположением Екатерины II-й.

Общественным и служебным положением он обязан был своим личным качествам; но эти качества находили себе оценку не столько у самой государыни, как сначала у графа Румянцева-Задунайскаго, а потом у графа Безбородки.

Оба эти лица, к концу Екатерининского царствования, ослабели в правительственном значении своем, и наш Лондонский посол очутился одинок: с 1794 года покидает службу и уезжает в Москву старший его брат, по деятельности своей (в должностях сенатора и президента Коммерц-коллегии) бывший лицом весьма влиятельным в высших сферах управления.

Перед самой кончиной Екатерины граф Семен Романович очутился в неприятных отношениях с князем Зубовым, сила которого была так велика, что перечить ему значило выходить в отставку, причем могли потребовать его возвращения в Россию, а путешествие на ту пору было для него невозможно и по собственному расстроенному здоровью, и ради окончания наук его сына.

Внезапное воцарение Павла изменило все отношения: Фельдмаршал граф Румянцев вызывался в Петербург из своего малороссийского бездействия; граф Безбородко воскрес с новой правительственной силой; ежедневным влиятельным собеседником государя сделался усердный корреспондент и восторженный почитатель графа Воронцова Ф. В. Ростопчин; самому графу Воронцову, в первые же дни царствования, пожалован чин полного генерала. 

В это именно время он получил от графа Ростопчина письмо (10 ноября 1796) со следующими строками: Напишите мне поскорее и изложите в подробности ваши мысли. Скажите ваши мысли и чего вы хотите. Ответом на этот вызов и послужила печатаемая здесь автобиографическая записка, которую граф Воронцов писал без малого два месяца.

Ричмонд, 18 (29) декабря 1796 года


Вы спрашиваете меня, какие я имею намерения относительно самого себя. Я не могу и не желаю скрывать их от друга, которого столько люблю и уважаю, как вас, и который принимает столько участия во всем, меня касающемся; но, к сожалению, я вынужден буду утомлять вас длинным перечнем моих приключений: ибо не могу поступить иначе. Вам нужно знать все, что случилось со мной, мое прежнее и теперешнее положение; в противном случае вам непонятен будет образ действий, которого я должен держаться.

Мы узнали друг друга в Лондоне; мы связались дружбой, которая даже укрепилась, несмотря на разлуку, время и расстояние, нас разъединяющие; и, что довольно редко, эта дружба была и всегда будет основана на взаимном уважении. Когда вы прибыли в Англию, я в лице вашем видел дворянина исполненного чести, офицера образованного, молодого, усердного к науке, преданного своему Отечеству и одаренного тем возвышенным настроением души, при котором не всегда достигается удача в жизни, и нередко счастье изменяет, но без которого, ни на каком поприще, нельзя быть достойным отличия, уважаемым и великим.

Вы увидели во мне отставного солдата, человека брошенного, помимо воли его и очень поздно, уже на закате дней, без всякой предварительной подготовки, на поприще совершенно чуждом его вкусам и привычкам; короче, политического новобранца, который приступал к изучению своего дела на 44-м году жизни, и старался прилежным исполнением своих обязанностей и усердием к службе Отечеству вознаградить недостаток природных и приобретаемых способностей. Наши беседы касались Петербурга, покинутого мною около 4-х или 5-ти лет тому назад, и который сделался мне уже незнаком вследствие разных перемен, происшедших на этом вечно разнообразном и подвижном театре; мы беседовали и об Англии, которой вы еще не знали, по недавнему приезду, и которая мне становилась знакомой. Я никогда не говорил вам о себе и о своих невзгодах, потому что должен был говорить вам о том, что вам нужнее было знать.

Теперь, когда ваша нежная дружба ко мне побуждает вас осведомиться о моих предположениях, я нахожусь вынужденным подробно рассказать вам все мои прежние приключения, дабы вы могли лучше понять мои виды и причины моих будущих действий. Это объяснение, совершенно исторического свойства, будет пространно; но вы не обязаны прочесть его разом. Вы прочтете на досуге и не торопясь, по полстраницы и в течение 10 или 12 дней, как сам я пишу: ибо мои глаза так ослабели, что я не могу много писать без утомления и, начав это письмо сегодня утром, я не знаю, окончу ли его в 3 дня, или в 5 или 8 дней. Вот предисловие, чересчур длинное. Приступим к делу.

С самого раннего детства я имел страсть и неодолимый порыв к военному ремеслу. Я несколько лет был камер-пажом при императрице Елизавете и должен был, вместе с тремя товарищами, выйти в гвардию, поручиком, 1-го января 1762 года. Императрица скончалась неделею ранее. Спустя несколько часов после ее смерти, император Петр III, который очень благоволил ко мне, произвел меня в камер-юнкеры. Я умолял его не делать из меня придворного, объясняя, что в тысячу раз больше желаю поступить в гвардию поручиком, как мне и следовало по уставу. Он согласился, и я был совершенно счастлив.

Так как он часто производил учение своему Преображенскому полку, где я находился в первой гренадерской роте, то он заметил мою страсть к военному делу и удвоил благосклонность ко мне. Около первых чисел июня, он объявил формально о том, что было уже известно, именно, что сам отправится в поход против Дании, что выступит впереди, а гвардейские полки последуют за ним. В то же самое время я узнал, что граф Румянцев (Петр Александрович), командовавший нашей армией в Померании, вскоре получит приказание пройти через Мекленбург для вступления в Голштинию и открытия военных действий.

Тогда я просил Его Императорское Величество о милости; послать меня курьером в графу Румянцеву, служить мне при нем охотником до прибытия нашего полка, которое не могло состояться ранее трех месяцев; ибо я не желал терять это время в походе, и мне хотелось быть при начале военных действий. Государь одобряя мое усердие, даровал просимую милость. Издан был приказ по полку: Считать меня в посылке. Это было за три дня до переворота.

Накануне этого ужасного дня, я простился с родными и должен был выехать на другой день в 8 часов утра в Ораниенбаум, где находился император, чтоб откланяться ему, получить приказания к графу Румянцеву и следовать далее по пути на Нарву, Ригу и проч. 

Но в этот, другой день, самый день переворота, когда я уже садился в коляску, один из моих родственников, живший в доме моего отца, подошел и сказал мне, что императрица находится в Измайловском полку, который шумно окружает ее с радостными кликами, провозглашая Государыней, и что ей присягают, что целые толпы Семеновского полка бегут к тому же месту и присоединяются к прочим; что он все это видел своими глазами и что, без сомнения, совершился решительный и заранее подготовленный переворот.

Мне тогда было всего 18 лет; я был нетерпелив как француз и вспыльчив как сицилиец. Я пришел в невыразимую ярость при этом известии, обнаружившем мне всю важность измены, которая мне стала более понятна, чем самому рассказчику, так как я знал кое-какая обстоятельства, пояснявшие дело. Полагаясь, однако же, на верность Преображенского полка, я не думал, чтоб мятежники могли иметь перевес.

Я поскакал к этому полку, который оказался уже в сборе, в наилучшем порядке и готовым выступить колоннами. В ста шагах от моей роты, находившейся во главе полка, я встретил несколько офицеров, собравшихся в кружок, между прочими: Бредихина (Сергей Александрович), Баскакова (Михаил Егорович), князя Федора Барятинского.

Последний был подпоручиком в моей роте. Я спрашиваю их, знают ли они о том, что происходит в двух других полках, и высказываю им о поступке мятежников, все, что крайняя раздражительность моего характера внушает мне в эту минуту, причем выражаю уверенность, что они, и вместе с ними весь наш полк, мы подадим пример верности прочим войскам, бывшим в городе. Они мне ничего не отвечали, глядели друг на друга, бледные, расстроенные.

Я принял их только за трусов, не зная, что они были сообщниками в мятеже. Отвернувшись от них, я поспешил обнять моего капитана Петра Ивановича Измайлова, одного из храбрейших и вернейших слуг нашего несчастного Государя. Он гнушался тем, что происходило, готов был умереть за верность своему долгу и надеялся, также как и я, что полк не увлечется. 

Мы, на французском языке, уговорились внушать верность нашим гренадерам, и пошли по рядам, увешивая их остаться верными законному Государю, которому они присягали, и, объясняя им, что он племянник императрицы Елизаветы, сын старшей дочери Петра I-го и, следовательно, внук этого великого основателя империи; что лучше умереть честно, верным подданным и воином, чем присоединиться к изменникам, которые будут побеждены: ибо пример нашего полка ободрит линейные полки к исполнению долга. - Мы умрем за него, - отвечали они, и этот возглас нас обрадовал в высшей степени.

В это самое время секунд-майор полка, Петр Петрович Воейков, почтеннейший человек и преданный своему Государю, проскакал вдоль полка, восклицая: - Ребята! Не забывайте вашу присягу к законному вашему государю императору Петру Федоровичу, умрем или останемся ему верны! Он остановился, чтоб поговорить с нами, протянул нам руку и прослезился от радости, видя, что мой капитан, и я одушевлены теми же чувствами чести, как и он. Потом он скомандовал: - Ступай! и мы пошли к Казанскому собору, где, как нам сказали, уже находилась Императрица и совершалось молебствие.

Мы надеялись, секунд-майор, капитан, и я, что при первом оклике наш полк единогласно воскликнет: - Да здравствует Император Петр Федорович! и что мы, по первом выстреле на нас со стороны мятежников, за невозможностью для нас стрелять (так как мы, выступая по Невскому проспекту, могли только идти колонной), ударим на них в штыки всей тяжестью нашей колонны, сомнем их и уничтожим: ибо они толпились в расстройстве, без рядов и линий, как мужики, собранные случайно и большей частью в пьяном виде; мы же были в стройном порядке.

Но Провидение решило иначе. Некто князь Меншиков (Александр Александрович), премьер-майор в нашем полку, неспособный от природы, преданный пьянству, не являвший никакого значения и терпимый на службе только по состраданию и снисхождению Императора, вдруг появился, без сомнения подстрекаемый мятежниками, в тылу колонны, и воскликнул: - Виват Императрица Екатерина Алексеевна, наша Самодержица! 

Это было электрическим ударом. Вся колонна повторила его восклицание. Секунд-майор, капитан и я, тщетно усиливались удержать этот порыв. Мы находилась уже в пятидесяти шагах от двух других полков, но все усилия наши были бесполезны, и я не знаю, как и почему случилось, что нас не убили.

Воейков, возмущенный этим зрелищем, бросил свою шпагу, крикнул изо всех сил: - Ступайте к черту, канальи, изменники; я с вами не буду! затем поворотил лошадь и поехал домой, где его вскоре арестовали, как я узнал впоследствии.

Не смотря на мою молодость и крайнее раздражение, я внезапно возымел хорошую мысль: бросив ружье и гренадерскую офицерскую шапку, я решился сквозь толпу побежать к реке, отдать первому встречному лодочнику 10 или 12 империалов, бывших у меня в кармане, и плыть к Ораниенбауму, где находился Император, который мог бы еще, проехав в Нарву, найти там войска, воодушевить их своим присутствием и по крайней мере прикрыть свой путь, если б он решился немедленно отправиться в армию, бывшую за границей под начальством такого великого и верного полководца, как граф Румянцев.

Но едва мне пришла эта мысль, и я усиливался пробраться сквозь толпу, как вдруг я почувствовал, что меня хватают за ворот. Я вынул шпагу из ножен, обернулся и нанес удар, который скользнул по шляпе и по плечу моего дерзкого противника. Это был офицер измайловского полка. Он закричал: - Схватите его! Меня окружили и задержали один унтер-офицер и шесть мушкетеров этого полка, а офицер отдал приказ: - Отведите его в зимний дворец и держите под караулом.

Приведенный в какой-то угол на гауптвахте этого дворца, я не упал духом и начал говорить унтер-офицеру и шести мушкетерам, как человек уверенный в том, что их предприятие окончится дурно, и что законный Государь останется победителем. Так как мне ничего не отвечали, то это ободрило меня продолжать мое увещание, и я даже предложил им отпустить меня или следовать за мною до первой лодки. 

Я обещал унтер-офицеру повышение по службе, а солдатам предлагал мои империалы, от которых они, по-видимому, не отказались бы; но начальник их остался непреклонен. Он приказал мне молчать и велел позвать другого сержанта (который, кажется, был одним из мятежников) поручил ему команду и удалился. Я понял, что он пошел рапортовать о случившемся.

По прошествии 4-х или 5-ти часов и по возвращении унтер-офицера, я был отведен моею стражей в дом, принадлежавший дворцовому ведомству, напротив старого деревянного дворца, и отдан под караул офицера семеновского полка с командой из одного сержанта и 6 или 8 солдат. Офицер находился и спал со мною в одной комнате, а передняя была занята солдатами. 

Это был Петр Федорович Талызин, который в обращении со мной явил много человеколюбия и кротости, хотя я прежде никогда не был с ним знаком, между тем как его начальник князь Черкасский, майор конногвардейского полка, имевший главный надзор над политическими пленниками, при каждом своем появлении, обращался ко мне с самыми грубыми речами, которые с моей стороны не оставлялись без отпора, так как я не мог совладеть с моим пылким и чувствительным характером.

Я теперь уже не помню, оставался ли я в таком положении 8, или 10, или 12 дней; знаю только, что был выпущен из-под ареста через два дня после кончины Императора. Господин Порошин, бывший флигель-адъютантом при Императоре, пришел сказать мне, что ему приказано возвратить мне шпагу, и что Императрица повелела, чтоб я вернулся домой и продолжал службу. Тогда я узнал о подробностях события и о смерти Государя. Я также узнал, что одинаковой со мной участи подверглись только секунд-майор Воейков, мой капитан Измайлов и Иван Иванович Черкасов штабс-капитан 1-й мушкетерской роты, где сам Император был капитаном.

Прибыв в наш дом, я нашел в нем множество солдат; ибо мой отец (Роман Илларионович) и моя сестра (Елизавета Романовна) были тоже арестованы, отдельно друг от друга. Первый был выслан в Москву, а сестру отправили в деревню за Москвою. До моего сведения дошло, что и к дому моего дяди (Михаил Илларионович), великого канцлера, на несколько дней приставляли офицера, якобы для того, чтобы оберегать его от народа, который, однако ж, ничего против него не имел и не помышлял его беспокоить; но вы знаете, с какой благородной твердостью мой дядя вел себя во время переворота (Граф М. Л. Воронцов не захотел присягать Екатерине, объявив, что у него есть законный Государь, которому он уже присягал. 

Между тем все дипломатические сношения были в его руках. Уверяют, будто этот отзыв побудил Орлова и князя Барятинского поспешить с развязкой. Действительно, граф Воронцов возобновил свою канцлерскую деятельность, как только получено было в Петербурге известие о кончине Петра III-го).

Оставшись в доме одиноким и не желая более служить, я сказался больным, и действительно чувствовал себя нездоровым: ибо в моей легко-воспалительной крови все виденное и претерпленное мною произвело лихорадочное состояние, вследствие которого я написал к моему дяде и просил его исходатайствовать мне дозволение отправиться в Англию, где находился брат мой (Александр Романович) в качестве посланника. 

Дядя обещал исполнить мою просьбу, но, зная пылкость моего нрава, пожелал поручить меня надзору человека пожилых лет, который мог бы внушать мне более покорности, чем брат мой. Он испросил дозволение отправить меня в Вену, советником посольства, к князю Голицыну (?), которого особенно уважал. Я поспешил выехать, обрадованный возможностью оставить Россию.

Спустя 15 или 16 месяцев, дядя мой проезжал через Вену в Италию, путешествуя для поправления здоровья. Я поехал с ним, посетил Францию, Берлин, где он прожил четыре месяца и, возвращаясь в Россию, привез меня с собою. Так как служба в гвардии мне опротивела, то я хотел выйти в отставку; но дядя не дозволил мне этого, и потому я из Берлина послал прошение о переводе моем в армейский полк.

Это было в 1766 году. Я был третьим поручиком; мне следовало производство в штабс-капитаны, на что имелось пять вакансий и, по тогдашнему обычаю, я должен был выйти в подполковники по докладу на новый год; но меня произвели только в премьер-майоры, с зачислением в 4-й гренадерский полк. 

Почувствовав эту обиду, от которой граф Захар Чернышев (Президент военной коллегии), тогда любивший меня, не мог меня оградить (ибо это совершилось именным указом), я более года терпеливо сносил ее, и наконец, вышел в отставку, несмотря на возражения графа Чернышева, и последовал за дядей, который тоже оставил службу, в Москву и в его имения. Я жил в его доме. Он смотрел на моего брата и на меня, как на своих сыновей, и мне суждено было горе видеть смерть этого дяди, человека самой возвышенной души между его современниками.

Как он достойно показал себя в день переворота и впоследствии при очень важном случае, во время пребывания Императрицы в Москве по случаю ее коронования (вероятно о замысле графа Бестужева сочетать браком Екатерину с кн. Г. Г. Орловым, что было устранено графом М. Л. Воронцовым и А. Г. Разумовским). После его смерти, я вернулся в Петербург; брат мой возвратился из посольств, и я жил спокойно в обществе родственников и некоторых близких друзей. Я обожал женщину, которая доставляла мне полное счастье своей любовью (говорится о возвышенной платонической страсти графа Семена Романовича, к двоюродной сестре, графине А. М. Строгоновой).

Между тем Турки объявили нам войну, под конец осени 1768-го года. Я не мог устоять против моей врожденной страсти к военному делу: она пробудилась во всей силе, заглушая в моей душе всякое иное чувство. Я поспешил к графу Чернышеву, которому высказал, что желаю вновь поступить на службу и тотчас отправиться в армию. 

Он одобрил мое намерение, уверил меня, что старшинство, отнятое у меня при выходе моем из гвардии, будет мне возвращено; что он, конечно, представит обо мне как о единственном офицере, который, по случаю войны, пожелал вновь поступить на службу, тогда как со всех сторон сыплются просьбы об увольнении, которых получено уже более 400-х: это были его подлинные слова. Но меня приняли на службу только подполковником, т.е. тем чином, который я получил при выходе из гвардии.

Граф Чернышев обиделся моим отказом быть подполковником в Петербургском полку (его любимом, потому что он прежде был его полковником), а как он спрашивал меня о причине, то ответ показался ему еще обиднее этого отказа: я высказал ему, что, имея целью служить и приобрести опытность в военном деле, я желаю находиться в армии графа Румянцева, а не князя Голицына (Александр Михайлович), к которой, как мне было известно, принадлежал Петербургский полк. Он отвечал мне гневно и сухо: - Ступайте же в вашу любимую армию, но вы в ней будете сверхштатным, ибо нет вакансий, - после чего повернулся ко мне спиной. 

Я знал, что он всегда втайне завидовал моему герою; но мне показалось чрезвычайно низким с его стороны ненавидеть желающих служить под начальством того, кому он завидовал.

Я поехал в армию. Граф Румянцев отдал мне под команду гренадерский батальон и был так доволен моим усердием к службе и моею исправностью, что когда, под конец похода, ему предписано было отправиться лично и со своим штабом к первой армии для замещения князя Голицына, то он удостоил взять с собою меня и покойного г. Ельчанинова (Богдан Егорович), подполковника кавалерии. Там он определил меня в комплект 3-го гренадерского полка и назначил меня командиром одного батальона.

Таким образом, я участвовал в главном походе 1770-го года, находясь постоянно в авангарде, под начальством генерала Бауера (Федор Васильевич). Я был во всех делах и сражениях, в которых принимала участие вся армия, и в нескольких других, где действовал один авангард. Граф Румянцев, в донесении ко двору, с похвалой упомянул о моем поведении, когда я, за несколько дней до битвы при Ларге, был отряжен с 200 егерей чтобы сбить с позиции от 2-х до 3-х тысяч турок, которые, засев в кустарнике вдоль фронта всей армии, подстреливали наших людей, как уток, что крайне беспокоило весь лагерь; я исполнил это предприятие удачно и сбил неприятеля.

Он также с похвалой отозвался обо мне за битву при Ларге, что доставило мне крест 4-й степени; а в сражении при Кагуле он был так доволен мною за то, что, быв отряжен от авангарда с моим батальоном, я первый вступил в неприятельский ретраншемент, где завладел слишком 40 пушками и отбил два знамени Московского полка, бывшего под командой Бороздина и разбитого турками за четверть часа перед тем.

Он был так доволен мною и Ельчаниновым (который один с тремя эскадронами отличился изо всей русской кавалерии, действовавшей в этот день слабо), что, составляя на самом поле сражения краткий рапорт Императрице, в 12 или 15 строках, с обещанием выслать подробную реляцию впоследствии, он, однако, упомянул о нас обоих исключительно, с отличной похвалой. По получении реляции, Императрица сделала его фельдмаршалом, а мы были произведены в полковники; кроме того, я получил крест 3-й степени.

С того времени прекратились мои успехи на военном поприще, и начался для меня ряд неудач по службе: ибо после этой кампании, не смотря на свое усердие, на одобрение и похвальные отзывы фельдмаршала, меня постоянно обходили наградами.

Во время военных действий под Силистрией, мой полк, бывший не в полном составе и имевший в строю не более 600 человек, находясь в авангарде и отряженный с целью прикрытия работ по устройству лагеря для этого авангарда, был окружен слишком 10 тысячами турок и защищался с изумительной храбростью, пока не было прислано мне, часа через полтора, подкрепление. Князь Потемкин, который, вместе с отрядом генерала Ступишина, был очевидцем этого дела, стал оказывать мне дружеское расположение, хотя не любил меня. Это было 12-го июня; мой премьер-майор Олсуфьев был убит возле меня, и я думал, что мы все ляжем на месте.

Шесть дней спустя, всей армией совершено было наступление на Силистрию, и мой полк вместе с Куринским выслан был для прикрытия корпуса князя Потемкина, половина которого была разбита турками; тогда мы не только прикрыли этот корпус, но и прогнали турок в город и сохранили нашу позицию, несмотря на действие трех батарей, причинявших большую убыль в наших рядах, тогда как мы не могли отвечать на пальбу. Мы провели часов 6 или 7 на этой позиции, после чего фельдмаршал приказал нам возвратиться в лагерь.

На пути мы были атакованы отрядом, который был выслан визирем на помощь Силистрии и состоял из 12 тысяч самой лучшей турецкой конницы, под начальством храбрейшего вождя их Черкес-паши. Это было на совершенно гладкой равнине, где кавалерия могла удобно действовать против двух полков неполного состава, изнуренных непрерывными усилиями с 2-х часов утра до 6-ти пополудни, причем мы все были голодные; однако же, мы разбили эту отборную конницу и заставили ее обратиться вспять, что спасло корпус князя Потемкина, против которого она была направлена, и который не мог еще придти в порядок после утреннего разгрома. 

А что еще важнее, это спасло драгоценную особу фельдмаршала; ибо он находился позади нас в одной версте, возвращаясь к лагерю в сопровождении около тридцати человек. Мы остановили напор неприятеля и, благодаря открытому нами сильному огню, фельдмаршал имел время и возможность взять влево и спуститься по лесистым оврагам к лагерю, куда и прибыл невредимо.

Я ссылаюсь на фельдмаршала (написав эти строки, граф Воронцов не знал, что фельдмаршал граф Румянцев уже скончался (4 декабря 1796)) и на всю армию как на свидетелей того, что я говорю вам. Граф Самойлов может тоже подтвердить вам это, ибо он был прапорщиком гвардии или адъютантом при своем дяде (Потемкине); я помню, что когда в этот день 18-го июня я двинулся для прикрытия разбитого корпуса его дяди, он служил мне проводником и указывал путь; и я должен сознаться, что, никогда не видав его прежде, я был поражен мужеством и хладнокровием этого молодого офицера, ибо он был тогда очень молод. За эти дела, 12-го и 18-го, фельдмаршал высказал мне самые лестные похвалы, приветствовал всех моих офицеров и благодарил гренадер.

Он горячо рекомендовал меня Императрице, которая поручила графу Чернышеву поднести ей для подписания указ о пожаловании меня в бригадиры. Последний отвечал, что не преминет это сделать, но замедлил исполнением, дал остыть этому первому пылу и поднес указ спустя целую неделю, замечая притом, что если она его подпишет, то несколько полковников, старших меня по службе, выдут в отставку, и она указа не подписала. Это рассказывал мне впоследствии Стрекалов (Степан Фёдорович), бывший тогда секретарем Совета.

Спустя два месяца после этого дела, Павел Потемкин, бывший поручиком гвардии, когда я был уже полковником, получил звание камер-юнкера и произведен в бригадиры; Гартвис и Бредихин также удостоены бригадирского чина единственно за то, что были зрителями действий нашей эскадры в Архипелаге, хотя были только капитан-лейтенантами в 1770 г., когда я состоял в чине полковника. Все это внушило мне отвращение к службе, которую я покинул бы, если б меня не удерживал фельдмаршал и если бы я не считал безвестным покидать армию в военное время. Наконец мир был заключен в Кайнарджи (причем мне от фельдмаршала поручено было изложить все статьи на итальянском языке, согласно турецкому обычаю).

Князь Репнин (Николай Васильевич), граф Завадовский (Пётр Васильевич) и я были единственными лицами, избранными фельдмаршалом для участия в этом славном деле, и я ссылаюсь на них обоих, что фельдмаршал непременно хотел послать меня с извещением о мире, что я упорно отказывался, считая эту честь принадлежащею его сыну, и что лишь после многих настояний с его стороны и упорных отказов с моей, он послал своего сына, который в предыдущую кампанию был подполковником, тогда как я был уже четыре года полковником, и фельдмаршал постоянно отличал меня. Это поручение доставило графу Михаилу Петровичу чин генерал-майора и орден св. Александра Невского.

Неделею позже, фельдмаршал послал меня с князем Репниным отвезти мирный договор с ратификацией визиря. Князь был произведен в генерал-аншефы, а я в бригадиры, хотя князь не скрывал, что я участвовал в изложении статей трактата, и что я из одной деликатности не пожелал привезти первое известие о мире.

Князь Потемкин, значение которого при дворе уже начиналось, устыдился сделанного мне вреда, вспомнив, что я в предыдущую кампанию выручил его из беды под Силистрией, и стал оказывать мне особенную ласку, обещая множество выгод в будущем; но намекал мне, чтоб я согласился поступить премьер-майором в Преображенский гвардейский полк, в котором он сам был подполковником. 

Так как мое нерасположение к гвардейским полкам, по воспоминаниям 1762-го года, было еще живо (и, между нами будь сказано, доселе существует), то я отклонил это предложение; а как я не мог обнаруживать перед ним угодливости, которой никогда не являл никому, то он принял отсутствие низости в моем характере за высокомерие и надменность. Он отметил меня в своем уме как человека, ни на что ему не пригодного и, сохраняя относительно меня наружные приемы вежливости и даже внимания, поставил себе за правило унижать меня при всяком удобном случае.

Я возвратился в армию, где фельдмаршал, заключив конвенцию об очищении Молдавии в возможно-лучшем порядке, для охранения области от разграбления, разделил свои войска на несколько колонн, которые поручил начальству тех, кому он наиболее доверял. Одна из этих колонн была отдана под мою команду. Возвратясь в Польшу, фельдмаршал получил приказание отправить в Москву, для торжественного празднования мира, 1-й и 3-й гренадерские полки, пехотный С.Петербургский и Сумский гусарский, командиром которого был слишком известный Тутолмин (Тимофей Иванович).

Фельдмаршал поручил мне начальство над этими четырьмя полками, а я провел их через Польские воеводства в такой строгой дисциплине, что не было взято ни одного яйца, за которое не заплатили бы, и воеводства, не привыкшие к подобным порядкам, письменно благодарили фельдмаршала и высылали ко мне множество депутаций с самыми лестными изъявлениями.

Между Черниговом и Севском примкнули к моему отряду 680 рекрут, а между Севском и Москвой я получил сукна для обмундирования войск, с приказанием ускорить переходы и вступить в новых мундирах. Итак, я не имел возможности упражнять моих рекрут на походе, а тем менее производить маневры, требующие полного полкового сбора, и мои старые солдаты на дневках исправляли должность портных. Поэтому я не мог помышлять об упражнении людей в чем-либо ином, кроме маршировки повзводно. Прибыв в Москву, я представил князю Потемкину о состоянии моего полка, и он дал мне слово, что до истечения трех месяцев ему не будет произведено развода или инспекторского смотра.

Полк выступил в парадной форме и прошел церемониальным маршем вполне удовлетворительно; но, 10 дней спустя, князь Потемкин, вопреки данному слову, прислал вечером сказать мне, что на другой день Императрица со всем двором будет присутствовать при разводе и маневрах полка. Тогда я понял, что он хочет уронить меня в общественном мнении, которое ранее меня известилось об инспекции полка, но ничего не знало о его состоянии.

Я безропотно принял этот предательский удар, и полк был выведен для развода и маневров на лугу против Коломенского, где, сверх всякого ожидания и к моему великому удивлению, все обошлось довольно хорошо, что было приписано искусству офицеров, устранивших своими распоряжениями беспорядок, неизбежный при таком сброде рекрут. Потемкин ничего не понимал в пехотной службе, а Императрица еще менее, и потому они нашли удовлетворительным то, что было только посредственно.

Уступая моему чувствительному и пылкому нраву, я на другой день отправился к князю Потемкину и упрекнул его за нарушение данного слова, чем он подвергал меня публичному посрамлению. Он извинялся волею Императрицы, отдавшей такое приказание, и старался успокоить меня сильнейшими уверениями в своем желании быть мне полезным. Мы расстались оба убежденные: он, что обманул меня своими заверениями, а я, в его недоброжелательстве. С тех пор я бывал у него только в необходимых случаях, по делам моей бригады.

В день торжества по случаю мира, манифест о милостях отличившимся в последнюю войну содержал, после почетного отзыва о генералах (без сомнения достойных) длинный перечень лиц всякого чина, майоров, подполковников и полковников, получивших повышения за отличие и кресты, розданные щедро, и между последними были многие, поведение которых я видел, и видела вся армия под Силистрией; некоторые из них, в самом разгаре войны, не выходя в отставку, отправились назад в Россию и более не возвращались.

Между прочими, приведу вам один только пример, чтоб не писать еще более пространно и многоречиво, чем доселе. Г. Толстой (?), за три года до заключения мира, получил незначительную рану при Журже (турецкая крепость); он оставил батальон, которым командовал в Валахии, и поехал в Молдавию к фельдмаршалу просить отпуска в Москву для излечения раны, по его словам очень опасной. Фельдмаршал дал отпуск, и вслед за тем Толстой просил снабдить его курьерской подорожной, в чем фельдмаршал отказал, заметив с насмешкой, что коль скоро он так тяжело ранен, то ему нельзя будет путешествовать иначе, как на носилках.

Этот человек, столь опасно раненый, едва прибыв в Москву, женился, народил детей и никогда более не возвращался в армию. Однако ж, этот самый человек, вместе с другими ему подобными, получил повышение и крест 3-й степени, с пышным отзывом о его заслугах в манифесте по случаю заключения мира. Мое же имя вовсе не было упомянуто; а что еще более странно, мой полк удостоен чрезвычайной похвалы, как отличившийся перед всеми прочими во всех делах минувшей войны, вследствие чего, в награду полку, объявлено было в указе, что Императрица именует его лейб-гренадерским и сама принимает звание его полковника. 

Потомство, читая этот указ, подумает, что командир этого полка либо умер накануне, либо был подлым трусом, который бегал каждый раз, когда сражался его храбрый полк: почему, достойно наказанный и отставленный от службы, он и не назван в числе лиц, награжденных за эту войну.

После этого я решился оставить службу, как скоро наступление зимы мне даст к тому возможность: ибо, по уставу 1763 года, только зимой можно было выходить в отставку. Я привел мой полк на квартиры в Ладогу и, прежде чем успел подать в отставку, должен был проглотить еще две обиды: Михаил Потемкин обошел меня, а брат его Павел, тоже обошедший меня полтора года тому назад, был назначен командиром моей бригады, и тотчас по прибытии своем начал придираться ко мне. На это последнее гонение я отвечал только подачей просьбы об окончательном увольнении меня от службы.

Я приехал в Петербург действительно больной, захворал воспалением в груди, вторым в моей жизни, и едва не умер. Моя просьба об отставке была подана в феврале, после чего Императрица, которая знала нанесенные мне обиды, но чрезмерно щадила самолюбие князя Потемкина, два раза присылала ко мне моего друга графа Завадовского высказать мне желание, чтоб я оставался на службе. Я отвечал, что не могу, совершенно потеряв здоровье. Она велела передать мне, что я волен ехать, куда пожелаю для излечения, с сохранением жалованья, но чтоб не оставлял службы. Но я настоял на своем, ибо служба была мне так противна, что я не переставал просить отставки, которую получил лишь по истечении шести месяцев.

Тогда-то я бросил кокарду и мундир и даже, если б мог, охотно отдал бы мой крест 3-й степени, чтоб не иметь у себя ничего, напоминающего службу. Я поехал в Италию, где провел две зимы в Пизе, городе очень скучном, но который славится климатом, полезным для больных грудью. Мое здоровье там поправилось. Я обозрел Италию, и в конце 1778 года возвратился в Петербург, где жил очень уединенно. 

Три года спустя, я женился и был совершенно доволен моей судьбой, когда вдруг, в 1782 г., прибыл ко мне из Царского Села курьер от графа Безбородки, который писал мне, по приказанию Императрицы, что она желает, чтоб я сделал ей удовольствие и принял на себя новую миссию, учреждаемую ею в Венеции (тут разгадка правительственных успехов Екатерины. Она забывала личные отношения и знала, что именно может дать выбираемое лицо: граф С. Р. Воронцов отлично знал Италию и имел в ней многочисленные связи).

Моим решительным намерением было извиниться, но брат мой и гр. Завадовский уговаривали меня не отказываться, и таким образом я был привлечен опять на службу, с чином генерал-майора, полученным мной при отставке, и который следовал мне еще шесть лет тому назад, прежде Павла и Михаила Потемкиных. Через 10 или 11 месяцев я выехал к месту моего назначения. Около 10 месяцев спустя, я имел горе лишиться жены, с которой был счастлив и о которой вечно буду сожалеть: ибо три года, проведенные вместе с нею, были счастливейшими в моей жизни. От огорчения я опасно заболел, что на несколько месяцев замедлило мой отъезд в Лондон, куда я был уже назначен. 
Эта болезнь произвела перемену в моем характере и в моих физических силах: моя живость исчезла, и тело мое с тех пор не может переносить ни зноя, ни холода.

Я прибыл сюда при обстоятельствах самых трудных даже для человека искусного и опытного в делах, а тем более для меня, политического новобранца, имевшего от роду за 40 лет: здесь была свежа память о вооруженном нейтралитете, направленном прямо против этой страны, и Англия искала союза с Пруссией, с которою Россия находилась в дурных отношениях. Вдобавок к этим затруднениям, мне вовсе незнакомо было это сложное правительственное устройство, без глубокого знания которого здесь приходится действовать в потемках.

Надлежало изучать характеры лиц, стоявших во главе управления, а также и тех, кто мог занять их места (вследствие частых перемен министерства); нужно было исследовать различные партии, которые, разделяя страну, имеют одна на другую взаимное воздействие. Несмотря на трудности, я приложил все старание к изучению этого кажущегося хаоса, в основе которого, однако же, кроется удивительный порядок. Я вменил себе в обязанность основательно ознакомиться с этой своеобразной страной, дабы иметь, при случае, возможность принести пользу моему Отечеству, что и действительно сбылось через шесть лет после моего приезда.

Пруссия, бывшая с нами в очень дурных отношениях и все более и более сближавшаяся с Англией, оказала ей услугу подавлением Французской партии в Голландии; связь между этими державами до того усилилась, что после союза, заключенного ими в Лоо, они втайне действовали против нас в Константинополе и в Стокгольме, что имело последствием Турецкую и Шведскую войны. Последняя прекратилась по недостатку денег: ибо скупость г. Питта и Берлинского двора, вместе с истощением французских финансов (которое было причиной открытия генеральных штатов, а вслед за тем и революции) не могла доставить покойному шведскому королю столько денег, сколько ему было нужно.

В этом случае достойно особенного примечания, что именно Франция, которая уверяла нас в своей дружбе, выдавала, однако же, Швеции, под рукой, более денег, чем дворы Берлинский и Лондонский. Когда Швеция не могла более продолжать войну, а Пруссия принудила Австрию помириться с Портой, тогда остались только две воюющие стороны: Россия и Турция.
В это время гр. Герцберг (прусский государственный министр) стал убеждать здешнее правительство присоединиться к Пруссии, чтоб указать Императрице условия мира, надменно предписав ей возвратить до последней пяди земли, завоеванной от турок, предлагая, в случае, если она отвергнет эти унизительные требования, сообща и явно начать с ней войну.

Во всем этом согласились, и тотчас же Пруссия открыто заключила наступательный и оборонительный союз с Портой и такой же со Швецией. Вышеупомянутые условия мира были предложены нам министрами Пруссии и Англии. У нас смутились, отговаривались, давали уклончивые ответы и не умели заговорить тоном, приличным одной из первых держав в мире. Это ободрило оба союзные двора; но, чтоб играть в более верную игру, они стали заискивать в Стокгольме, побуждая шведского короля возобновить войну, с обещанием значительных денежных пособий от английского короля.

Шведский король был настолько изменчив и безрассуден, что поддался этим внушениям и согласился на все, споря только о подробностях, т.е. требуя более денег, чем предлагал английский посланник Листон, которой хотя и был уполномочен обещать более, но, видя горячность короля, хотел отделаться меньшей суммой. Так испарялся дымом этот мир, заключенный бароном Игельстромом (Осип Андреевич) и за который он получил Андреевскую ленту. Я сообщал все эти сведения и нашему двору, и посланнику нашему в Швеции гр. Штакельбергу (Отто Магнус); но последний, обольщенный любезностями короля, который водил его за нос, ничему не хотел верить и отвечал мне, что мои сообщения лишены всякого основания.

Наконец г. Питт вооружил огромные морские силы: он приказал снарядить 36 линейных кораблей, из которых 8 трехдечных, 12 фрегатов и столько же бригов и куттеров. Не веря, чтоб он окончательно решился на меру столь крутую, противную действительным интересам его страны, опасную для его популярности, благодаря которой он держался на своем месте, я несколько раз объяснялся с ним со всей смелостью человека, желающего предотвратить несправедливую войну, одинаково пагубную для обеих сторон.

Он отвечал мне уклончиво и ничего незначащими фразами, как человек, решившийся на меру, которую не может оправдать, при всем своем искусстве в диалектике. Я обратился к герцогу Лидскому, тогдашнему статс-секретарю и, найдя его в тех же мыслях, как и г. Питт, высказал ему следующие слова, доселе памятные английскому министерству, часто приводимые и которые, уязвив тогда министерство, вместе с тем приобрели мне (особенно с тех пор, как оба двора помирились) лестное для меня уважение и признательность:

Коль скоро министерство настолько ослеплено, что готово настаивать (под предлогом сохранения Очакова для Турции, что для Англии не имеет никакого значения) на продолжении бедственной войны, вредной для обеих сторон, то моя обязанность устранить это зло. Вы, конечно, можете рассчитывать на большинство в обеих палатах; но я настолько уже ознакомился со здешней страной, чтобы знать, что министерство и сам парламент не имеют никакой силы без поддержки графств и независимых собственников, в сущности управляющих страною. 

Поэтому я вам объявляю, господин герцог, что я всеми мерами буду стараться, чтоб нация узнала о ваших намерениях, столь противных ее интересам, и я слишком убежден в здравомыслии английского народа, чтоб не надеяться, что громкий голос общественного мнения заставит вас отказаться от несправедливого предприятия.

Он был поражен смелостью и откровенностью моих слов, и я оставил его изумленного и безмолвного. Я посетил вождей оппозиции и, что было еще действительнее, нескольких членов нижней палаты, которых независимый и честный характер пользуется уважением и министерства, и оппозиции, и которые внушают всей стране такое доверие, что по их голосам судят о правоте и полезности всякого дела. Я объяснил им несправедливость предположенных мер, огромные расходы, которые они повлекут за собою и вред от прекращения торговли с нами, столь необходимой для Англии. Они обещали мне свою поддержку.

Некоторых членов палаты, бывших со мною в дружеских отношениях, я уговорил разъяснить их товарищам безрассудство министров; из числа этих друзей моих, в то время и доселе ко мне расположенных, некоторые оказали мне важные услуги. Так, между прочими, один только Димсдал, сын старого барона, прививавшего оспу покойной Императрице и нынешнему нашему Государю, склонил в нашу пользу нескольких членов парламента; принадлежа к министерской партии, он перешел на сторону ее противников и примером своим увлек многих других.

Поэтому, когда г. Питт открыто объявил в парламенте, что снаряжаемый флот предназначен против России, что, по его мнению, необходимо положить предел неумеренному ее властолюбию и спасти Оттоманскую империю от погибели, он хотя и добился большинства в палате, но увидел с удивлением, что оппозиция его министерству вдруг усилилась на сто членов против прежнего числа, и он подвергся сильнейшим нападкам многих ораторов. 

Он заметил, что некоторые друзья его вышли из палаты, чтоб не подавать голоса против него и не высказаться в его пользу. Это его весьма смутило, а на другой день он пришел еще в дальнейшее замешательство, когда увидел, что число оппонентов возросло, и что он, хотя сохранил еще большинство в палате, но может его лишиться.

Вследствие этого он послал курьера догонять отправленного в Берлин с известием о принятии решительных мер, и в Петербург с нотою, заранее приготовленною по соглашению с Герцбергом: этой нотой оба союзные двора формально объявляли войну России, если она не заключит немедленно мира с Портой и не возвратит ей всего завоеванного в Турецких пределах. Второй курьер прибыл во время в Берлин, чтоб остановить первого и предотвратить последствия дерзкой выходки, на успех которой г. Питт уже не мог надеяться. 

Но, оставляя это дело втайне, он рассчитывал запугать наш двор вооружением флота, который стоял на якоре в Портсмуте. Он не прекращал этого вооружения, в надежде, что наш двор откажется от большей части своих требований, а именно от обладания Очаковом. Я нашел, однако ж, средство узнать обо всех этих обстоятельствах и посылал курьера за курьером в Петербург, советуя не уступать. Но между тем я известился из верного источника, что у нас склонялись на уступки, и что князь Потемкин оказывал более робости, чем кто-либо иной, так что Императрица, говоря об этих делах и упоминая обо мне, сказала: - Только он один мыслит также, как и я.

Этот страх, обуявший князя Потемкина, заставил его склонить наш двор к неловкой мере, которая стоила много денег, растраченных без пользы и довольно смешным образом. Г. Симолин (наш посол в Париже), вероятно, сам обманутый пресловутым Мирабо, писал, что если заплатить этому человеку и друзьям его в учредительном собрании, то они, своим влиянием, заставят объявить войну Англии. Деньги были посланы, и Мирабо со своими друзьями проели их без всякой пользы, что следовало предвидеть заранее: ибо в то время национальное или учредительное собрание ничего так не опасалось, как разрыва с Англией.

С моей стороны, дабы скорее разрешить вопрос и принудить г. Питта к разоружению, я велел составить записки, для которых доставлял самые точные и убедительные материалы, с целью доказать нации, что ее влекут к разорению посредством уничтожения ее торговли, и что все это делается ради интересов ей чуждых. Эти записки были переводимы на Английский язык и, по напечатании, рассылаемы мною во все провинции. Они произвели тревогу в мануфактурных городах и между прочими в Норвиче, Уекфильде, Лидсе и Манчестере, где произошли митинги и публичные собрания, которых постановления были напечатаны и клонились к подаче прошений Парламенту против действий министерства относительно России.

Другие города готовились последовать этому примеру; из нескольких графств независимые избиратели писали к своим представителям в Парламенте, внушая им отделаться от г. Питта и подавать голоса против него. В Лондоне, на стенах всех домов, простой народ мелом чертил слова: Не хотим войны против России. 

В 20-ти и более газетах, выходящих здесь ежедневно, появлялись постоянно статьи, происходившие (хотя негласно) от меня и убедительные для нации, которая со дня на день все сильнее негодовала на министерство, и все это не стоило и 250 фунтов стерлингов нашему двору; но мне и всем чиновникам моей канцелярии оно стоило больших трудов: ибо во все время этой борьбы, с марта месяца до июня, ни я, ни они не знали покоя. Мы целые ночи писали, а днем бегали во все стороны, и если я мог еще иметь несколько минут отдыха, они не могли: приходилось по ночам разносить в конторы разных газетных редакций статьи, которые должны были появляться в печати на следующий день.

Наконец Питт признал себя побежденным и послал в Россию Фаукнера, с наставлением уступить во всем воле Императрицы. Флот был разоружен, а в Швеции отправлен к Листону курьер для прекращения всех переговоров о субсидии королю, который очень желал взять деньги, и открыто возобновить войну, при поддержке Пруссии и Англии. 

Я получил красноречивый рескрипт, в котором меня осыпали похвалами и в награду прислали мне орден Св. Владимира, тогда как я имел уже орден Св. Александра Невского, гораздо старший и более почетный, и прибавили 6 тысяч рублей к моему жалованью, так как я был уже в долгах по горло. Назначив, за год перед тем, такую же прибавку г-ну Симолину (который богаче меня и, не имея детей, жил в стране, где нет такой дороговизны, как здесь), не могли мне в этом отказать.

Это помогло мне уменьшить несколько мои долги, но сполна уплатить их я не мог; ибо вы знаете, что в этой стране, где все было уже так дорого, дороговизна еще усилилась с тех пор, как налоги возросли на 5 миллионов фунтов стерлингов. Дошло до того, что Берлинский двор, самый скупой изо всех, выдает своему посланнику 18 тысяч прусских талеров в год, и этот министр живет очень скудно и никогда не дает обедов здешним почетным лицам. Поэтому у него и мало друзей.

Между тем Французская революция шла своим чередом; король был принужден подчиниться нелепой конституции, отнимавшей всякую власть у главы великой страны. Все предвещало анархию, окончательное падение несчастного короля и вскоре последовавшие ужасы. Английское министерство безрассудно поверило, что конституционный король на французской земле возможен и, по ограниченности своей власти, будет менее опасен для Англии, чем король вроде Людовика XIV, вследствие чего здесь благоприятствовали вождям конституционной партии. 

Императрица желала вовлечь Англию в коалицию, что было невозможно, как по упомянутому сейчас ошибочному образу мыслей министерства, так и по национальному предрассудку Англичан, которые, увлекаясь именем свободы, верили, что Французы будут счастливы и спокойны, и оставят все прочие народы в покое.

Это убеждение простиралось до того, что здесь смотрели на императора и на короля Прусского как на тиранов, желавших поработить свободную нацию и силою навязать ей ненавистное правительство. Такое мнение было нелепо, но оно укоренилось, и если бы даже министерство придерживалось более здравых и ясных воззрений, то оно оказалось бы, тем не менее, невластным преодолеть всеобщее желание сохранять мир с Францией. 

Итак, в это время невозможно было достигнуть того, чего хотела Императрица, которой здешнее министерство не любило, а меня, ее посланника, еще менее, вследствие борьбы моей с ним в предшедшем году. Но я предвидел по ходу французских дел, что они неизбежно доведут до разрыва между Францией и Англией, и что в таком случае последняя сочтет за счастье иметь Россию союзницей. Мне оставалось приобрести личное доверие министерства, и это удалось мне единственно верным путем, т. е. благодаря моей откровенности. Лорд Гренвиль сменил герцога Лидского в департаменте иностранных дел.

Я мало знал его лично; но мне было известно, что, не смотря на его тесную дружбу и родственную связь с г. Питтом, его двоюродным братом, он один во всем совете (где заседал в качестве статс-секретаря внутренних дел) постоянно противился разрыву с Россией, о чем я даже извещал в то время наш двор.

Мы мало-помалу познакомились ближе, и однажды, когда мы разговаривали об Англии и разделяющих ее партиях, я сказал ему, что нахожу эти разногласия благотворными: ибо одна партия наблюдает за другой и заставляет ее вести себя осторожно; что в противном случае Англия потерпела бы великий ущерб, и правительство пало бы от всеобщей небрежности. Он отвечал мне с улыбкою: - Вы говорите как приверженец оппозиции.

Я возразил, что он меня не знает; что я не придерживаюсь никакой партии, кроме партии моего Отечества; что я Русский, и только Русский; что для меня совершенно все равно, двоюродный брат ли и друг его Уильям Питт, или Чарльз Фокс, управляет этой страной, лишь бы управлял ею человек, желающий поддержать доброе согласие между Англией и Россией, и что всякое лицо, руководимое этим желанием, столь мудрым и основанным на истинных интересах и благе обоих
государств, всегда найдет во мне самого усердного сотрудника в таком добром деле; что же я сделал в прошедшем году, понуждаемый обстоятельствами, то он и сам сделал бы на моем месте.

Он взял меня за руку, сказал мне, что я прав и что я в нем найду желаемого мною сотрудника. С тех пор он всегда оказывал мне полное доверие, и это дало мне возможность часто говорить ему о необходимости разрыва с Францией. Он долго не соглашался со мною, но потом должен был сознаться, что министерство, наконец, убедилось в этой необходимости, прибавив, что нация еще не расположена к такому разрыву, что было действительно, правда. 

Заметно было, однако ж, что удобная минута приближалась; но наш двор, который то и дело понуждал меня вовлечь Англию в войну, не видел трудностей, какие здесь были. Я старался успокоить его и проповедовал терпение, обещая, что его желание скоро исполнится.

Гибель французского короля признана была неизбежной, коль скоро мы узнали, что его будут судить, и ужас, внушаемый английской нации всяким убийством, должен был произвести поворот в общественном мнении и направить его против гнусной французской республики. Это действительно произошло, а как министерство воспользовалось такой переменой для разных придирок в ущерб французам, придирок умышленных и сопряженных с частыми нарушениями торгового договора, и как после казни короля министру республики, г. Шовелену, воспрещено было являться ко двору, то республика не замедлила объявить войну Англии. Мне тотчас прислали полномочие для заключения двух конвенций. Они были готовы в четыре дня, и у нас остались очень довольны моим усердием; здесь же противники этой войны меня обвиняли и доныне обвиняют в подстрекательстве, вовлекшем страну в бедствия войны.

Наконец, на мое несчастие, приехал сюда граф Артуа, которого Императрица направила в Англию, не испросив согласия короля и не зная, могут ли здесь принять этого принца. Вся эта поездка задумана, устроена и приведена в исполнение князем Зубовым и великим любимцем его Эстергази. 

Оказалось, что граф Артуа не мог пребывать в Англии и доселе не может вследствие своих долгов, за которые он подлежит заключению в тюрьму: ибо кроме короля и членов Парламента каждый может быть посажен в тюрьму, коль скоро долг его простирается до 10 фунтов стерлингов, и сыновья короля, не облеченные званием пэров королевства, подлежат тюремному заключению за долги, как частные лица. Пэры и члены палаты общин, правда, не подвергаются аресту, но кредиторы, снабженные приговором мирового судьи, удовлетворяются изо всего движимого имущества должника.

Это при мне случилось три раза с принцем Вельским, у которого таким образом взята была вся движимость из его дворца, и не проходит года, чтоб не случилось подобного происшествия с пэрами и членами палаты общин. Когда долги значительны, тогда налагают секвестр на недвижимые имения и, предоставляя соразмерную часть доходов должнику, остальную отдают кредиторам впредь до погашения долга, или до смерти должника, если имение заповедное. Брат польского короля был здесь арестован за долги, и тоже самое непременно случилось бы и с графом Артуа, если б он и поселился в Англии.

Теперь он живет в Шотландии, где гражданские законы не так строги, и поселился в королевском замке, который пользуется привилегиями: он выходит из этого замка лишь после заката солнца и должен всегда возвращаться до света, за исключением воскресных дней, так как в эти дни, а равно по ночам, во всей Великобритании никого нельзя арестовать за долги. Всего хуже было, что не знали суммы долгов этого принца: одни насчитывают их на 10 или 12 миллионов французских ливров, другие простирают их до 18 или 20 миллионов и более: ибо, во время своего пребывания в Кобленце, он подписывал счета и векселя за поставки для его армии, не ведя никаких расходных книг, и сам он не знает, сколько должен.

Кроме этого неодолимого препятствия к его приезду, мне поручили выхлопотать здесь для него разные льготы, в то время совершенно невозможные и которых министерство никак не могло ему предоставить. Это потребовало бы слишком пространных объяснений; короче, герцог д'Аркур, наведывающий здесь делами французского королевского дома, человек рассудительный, хладнокровный и честный, увидел, подобно мне, что доводы, представленные нам обоим лордом Гренвилем, были основательны и неопровержимы.

Мы отправились, герцог и я, в Гуль (Граф С. Р. Воронцов брал с собою в Гуль детей своих, и в числе ранних детских воспоминаний фельдмаршала князя Воронцова была сцена у отца его с герцогом д'Артуа (будущим Карлом Х-м). В полурастворенную дверь дети слышали, как отец в горячности сказал герцогу: Когда в жилах течет кровь Генриха ІV-го, то нечего попрошайничать, а надо возвращать себе права свои со шпагой в руке) для свидания с французским принцем, который находился на русском фрегате, на рейде, и объяснили ему положение дел, советуя возвратиться в Германию.

Вы можете судить о моем удивлении, когда он сказал мне: - Я предвидел все эти затруднения и, поставив себе за правило вести журнал всему, что делаю в важных обстоятельствах, я вам тотчас докажу это. Он достал большую книгу, писанную его рукою, из письменного стола, находившегося в его каюте, и дал мне прочесть подробное изложение его беседы с кн. Зубовым, в которой этот знаменитый временщик выражался следующими подлинными словами, достаточно изобличающими его самонадеянность, непонимание различных форм правления и неумение вести дела: Все недоумения вашего королевского высочества будут разрешены; Англия сочтет лестным для себя принять вас; она сделает все, чего желает Императрица, и мы имеем там посланника, который сумеет склонить министерство угождать вам во всем.

Вот, мой друг, каким образом этот молодой любимец, не знавший в России никаких преград, думал управлять всею Европой и считал все возможным, чего только захочет. Французский принц отправился в Германию, довольно терпеливо покоряясь необходимости; но окружавшие его лица, из которых половина были пустые хвастуны, а другие интриганы и которые надеялись играть в Лондоне важную роль, уверили его, что все уладилось бы согласно их желаниям, если б с моей стороны не было отсутствия доброй воли; и в этом смысле написали они к Эстергази, а последний возбудил против меня негодование Зубова, уже оскорбленного и недовольного совершенной неудачей замыслов, которые он приписывал себе, но которые, в сущности, неприметно для него самого, нашептал ему Эстергази.

К довершению моего злополучия, некто Инглис, искусный литейщик орудий, поссорившийся с главным начальником артиллерии, герцогом Ричмондом, попал, неизвестно каким образом, к Зубову, был принят им в нашу службу и подал ему список других здешних мастеров для вызова их в Россию, что нужно было сделать тайно, ибо это запрещено актами Парламента. И вот князь Зубов открыто пишет мне по почте, приказывая, именем Императрицы, завербовать этих рабочих, и объявляет мне, что Инглис приедет сам, чтоб постараться добыть инструментов, вывоз которых здесь тоже запрещен, под угрозою строгих наказаний.

Я немедленно отвечал ему шифрованным письмом, выражая крайнее сожаление, что он меня компрометирует; компрометирует и бедного Инглиса, который тотчас по прибытии своем будет посажен в тюрьму; что он даже компрометирует достоинство нашего двора; что я не могу взяться за такое поручение и прошу его сообразить, что случилось бы, если бы кавалер Витворт (английский посол при нашем дворе), злоупотребляя народным правом, ограждающим его личность, стал вербовать Русских подданных и рабочих, выезд которых запрещен законами, как и здесь, и вывозил бы тайно, путем контрабанды, инструменты и снаряды, недозволенные к вывозу под страхом строгих взысканий. Не возбудил ли бы он у нас всеобщего негодования? Мог ли бы он после того вести текущие дела и служить с пользой своему Отечеству и Государю в сношениях с Россией?

Я просил Зубова предположить на мгновение, что он на моем месте, и тогда он увидел бы, что я не могу взяться за подобное поручение, а если бы даже и мог, то он лишил меня средств к тому, написавши ко мне гласно: ибо вскрытием писем Английское правительство прежде меня известилось о данном мне поручении, и вследствие этого Инглис будет арестован, как скоро сюда приедет. Он ничего не отвечал на это письмо, но, уязвленный уроком, поневоле данным ему мною, порочил меня, как человека, более преданного Англии, чем своему Отечеству. Оскорбленное тщеславие этого молодого гордеца, встретившего лишь во мне одном неповиновение его приказаниям, отомстило мне самым низким образом, и человек, служивший более 40 лет с пламенным усердием, стал подвергаться неприятностям при всех возможных случаях.

Меня не только обходили по службе и оскорбляли презрительными отзывами, мне даже отказывали в самых справедливых просьбах. Между прочим, мне было и до сих пор осталось наиболее обидным следующее. Я не переставал ежегодно (и это длилось несколько лет) хлопотать о повышении лиц, состоявших при моей канцелярии. Для них однако ж ничего не делали, после того как они работали, подобно каторжным, в то время, когда мы все здесь трудились денно и нощно для отвращения войны, замышляемой против нас Англичанами, и успели в этом.

Такой отказ в повышении тем более жесток, что оно не было сопряжено с возвышением окладов, и экономия в расходах не могла служить предлогом, а только хотели оскорбить меня и заставляли моих подчиненных и сотрудников по службе быть жертвами их привязанности ко мне: ибо если бы они просили о переводе их в другие миссии, то это было бы исполнено, и они пользовались бы повышением наравне с прочими; но они решились скорее все переносить, чем расстаться со мной, и меня более всего огорчает, что они должны страдать за привязанность свою ко мне. Все они люди даровитые, примерного поведения, вполне способные служить с пользою везде, а в особенности здесь, по основательному знанию страны и языка.

Несчастнее всех достойный г. Лизакевич, происходящий от старинных малороссийских дворян; он служит около 45 лет, был уже советником посольства, когда г. Алопеус поступил на службу, а г. Бюлер находился еще в школе. Он, неоднократно и в продолжительное время, исправлял должность поверенного в делах; здесь же он находится уже 33 года. 

Он стар и дряхл, и так обжился здесь, что умер бы, если б вынужден был переселиться в иное место. Он чужд всякого честолюбия и желал исходатайствовать себе ту же милость, как и г. Хотинский, который прослужил менее его (хотя тоже долго служил), а именно увольнение с правом остаток своих дней провести здесь, как тот во Франции, и с сохранением жалования.

Это было в ту минуту, когда наши дела с Англией устроились. И он успел бы в своем ходатайстве, ибо намерен был обратиться прямо к Императрице, которая любит подобные приемы и не отказала бы ему в том, что даровала Хотинскому; но я отклонил его от этого намерения, потому что он мне нужен: он мне друг, и я надеялся, что обстоятельства могут принять более благоприятный для меня оборот и что мне удастся выпросить ему прибавку содержания без увольнения и тем удержать на службе столь полезного человека. 

Вы знаете его лично, мой добрый друг; вы сами в состоянии судить, возможно ли найти человека честнее и благодушнее этого достойного и почтенного старца. Ему 60 лет, и он телом крайне слаб, выдержав две опасные болезни после вашего отъезда; но голова у него свежа и работает как у молодого человека.

Я сегодня пишу канцлеру и вице-канцлеру, ходатайствуя о повышениях для моей бедной, забытой и опальной канцелярии; но, как недозволенно в представлениях определять самые награды, а я таковых ожидаю по случаю коронации, то я вам настоятельно поручаю, как другу моему, похлопотать у канцлера, у вице-канцлера и у графа Безбородки, чтоб г. Лизакевич избавлен был от своего Владимира 4-й степени, носимого одновременно с ним молодыми людьми, которые родились, когда он уже давно состоял на службе; чтоб ему дали крест 3-й степени и, вместе с заслуженным повышением, по крайней мере 100 фунтов стерлингов добавочного содержания за долговременную службу.

Мы имеем счастье быть подданными Государя великодушного и справедливого, и я уверен, что как скоро Его И. В. известится о долговременном служении г. Лизакевича, Государь не откажет ему в просимой милости на остальные немногие годы жизни этого почтенного человека.
Вы хотя знали этого достойного человека, но есть в Петербурге люди, которые знали его еще ближе; между ними есть один, которого я не имею удовольствия знать, о чем очень сожалею (ибо он, по всеобщему отзыву, человек добродетельный) - это г. Плещеев.

Поговорите с ним о г. Лизакевиче: он более меня скажет вам о его честности, доброте, способностях, долговременной службе и о недостаточности средств, которые принесла ему эта служба. Помогите, умоляю вас, несколько усладить горькую жизнь человека, уже сошедшего одной ногой в могилу и которому, по его болезненному состоянию, необходимо более безбедное существование. Вы любите творить добро, и я надеюсь, что вы не оставите заняться этим благим делом.

Дабы возвратиться к моим собственным приключениям, я должен сказать вам, что, наскучив постоянными гонениями, я хотел оставить службу и удалиться в деревню, не имея достаточного состояния для жительства в Лондоне на собственные доходы и не находя возможным покинуть Англию до истечения четырех еще лет, без крайнего вреда для образования моего сына.

Я имел в виду поселиться в окрестностях Бата, где жизнь дешевле Лондонской и где он мог найти учителя математики для окончания своих занятий этою наукою, столь необходимою везде, которую он изучает с охотою и которая нигде на свете так не процветает, как в Англии. 

Но брат мой дал мне понять, что гаже самые враги, которые нас преследовали, изобразят меня как человека, отрекшегося от своей родины, и станут приписывать мне всякую случайную неудачу моего преемника, уверяя, что дело испорчено моими подпольными происками; любовь моя к сыну превозмогла мое отвращение к службе, столь же несчастливой, сколько нелестной для меня, и я решился пожертвовать собою, остаться на моем месте еще четыре года, с целью окончить воспитание и научные занятия моего сына, служащего мне единственным утешением.

С тех пор я имел много неприятностей и хлопот с нашей эскадрою; но умалчиваю о них, чтоб никому не повредить, и жалею тех, которые навязали мне эти хлопоты единственно по своей глупости.

Вот мой послужной список. Теперь я должен представить вам обзор моего частного имущества. Отец мой был богат собственным имением, но еще более от щедрот императрицы Елизаветы, всегда благоволившей к нашему семейству. Он был услужлив и щедр и, не предаваясь расточительности, жил прилично своему званию.

Покойный император Петр III, бывши великим князем, оказывал ему особенное расположение и доверялся ему до того, что каждый раз, когда имел надобность в деньгах, обращался к моему отцу, который в этих случаях служил ему с охотою и усердием. Когда великий князь вступил на престол, он выразил моему отцу все свое благоволение и, без всякого ходатайства, по собственному побуждению, обещал пожаловать ему земли во время коронации. Ссылаюсь в этом на свидетельство Андрея Васильевича Гудовича.

Но вам известны и кратковременность этого царствования, и трагическая кончина этого доброго и несчастного Государя. Отец мой был арестован, подвергся опале, разорению и вынужден был продать железные руды, которые составляли почти половину его достояния и за которые он был обязан щедротам императрицы Елизаветы. После этого у него, и единственно у него, отняли четыре большие имения в Малороссии: Белики, Кобыляки, Старые и Новые Сенжары.

Но этого было мало: отняли еще у моего брата, у меня и у двух наших двоюродных братьев имение, которое принадлежало нам бесспорно по праву и было последним остатком милостей императрицы Елизаветы покойному моему дяде, великому канцлеру графу Воронцову за его многолетние, важные и безупречные услуги: ибо, по своим щедрым наклонностям, он истратил все собственное имение и продал все прочие земли, полученные от нее. 

Имение, о котором идет речь, находится в Карелии и в нем числится, по последней ревизии, 12 тысяч душ. Оно было отнято у нас после того как граф Скавронский был помолвлен, или сочетался браком, с племянницею князя Потемкина. Это слишком долгая история, но графу Безбородке известны вся несправедливость и все подробности этого дела, и он может рассказать вам о нем.

Отец мой умер, лишившись более двух третей своего состояния, и оставил нам долги. На службе, ни я, ни брат мой никогда ничего не приобрели, а напротив всегда тратили свое. Начальствуя полком, я не только не извлекал из него выгод, как другие, но расходовал собственное достояние, в чем могу сослаться на всех гренадер, которые еще налицо. Они могут сказать вам, в каком положении они находились; когда же я оставил полк, тогда не было роты, которая не имела бы от 8 до 9 сот рублей артельных денег.

Когда я сдал полк и должен был ехать в Италию для восстановления здоровья, у меня не было необходимых денег на поездку: я принужден был заложить мой Петербургский дом и продать немногие драгоценные вещи, которые у меня были. Я имею долги, которых иначе уплатить не могу, как продав какое-нибудь имение. Дохода я получаю от 20 до 22 тысяч рублей; но вы знаете, что это уже не рубли императрицы Елизаветы, и до какой степени все у нас вздорожало.

Поэтому, когда воспитание моего сына будет окончено и я привезу его для поступления на службу, я должен буду поселиться в деревне, дабы он (как и следует по справедливости) ни в чем не имел недостатка, тем более, что я обязан думать об уплате, из моего имения, приданого моей дочери.

Могу заверить вас честью, что я не огорчен жалким положением, в которое приведено мое семейство. Оно без всякой своей вины пало с высоты, на которой находилось при императрице Елизавете и в продолжение слишком кратковременного царствования Петра III. Это произошло вследствие несчастий, которых оно не навлекло себе, и, следовательно, ни мне, ни моим детям, ни потомству их не придется краснеть, и лишь бы сын мой и дочь моя были благовоспитанны и честны (чего я надеюсь достигнуть, благодаря их добрым наклонностям и доброму нраву), это будет наилучшим наследством, какое я могу им оставить. 
Я видел очень богатых людей, всеми презираемых и неспособных на какую-либо государственную службу. Я надеюсь, что этого не будет с моим сыном.

Перейдем теперь к состоянию моего здоровья. Рожденный с довольно слабою грудью, я в 1766 и 1767 годах едва не сделался жертвою чахотки, от которой спасся только благодаря молочной и растительной диете и употреблению зельтерской воды, согласно советам доктора Галеди. В бытность мою при армии, я выдержал три гнилые горячки, которые совершенно истощили мой организм. В 1776 году я вновь заболел грудью и принужден был уехать в Италию. Граф Николай Румянцев, который в этой поездке сопровождал меня до Вены, может рассказать вам, в каком жалком состоянии находилось тогда мое здоровье. В 1783 году, по смерти моей жены, я был долго болен и сам едва не умер. Здесь, в зиму с 1789 на 1790 год, я страдал водянкою в груди и вылечился только благодаря искусству врачей и старательному уходу.

Два года с половиною тому назад, я чуть не лишился зрения вследствие воспаления глаз, простудившись на свадьбе принца Вельского, и с тех пор я так плохо вижу, что не могу ни читать, ни писать без очков; короче, имея от роду 53 года, я похож на человека 65 лет, и дряхлость постигла меня ранее, чем старость. Малейшая стужа, малейшее телесное напряжение, уничтожают меня. К счастью, я нахожусь в стране, где каждый живет, как хочет, и где не соблюдается никакого этикета в деловых сношениях. Например, когда холодно, и я имею дело до лорда Гренвиля, я отправляюсь к нему надевши 3 или 4 пары шерстяных чулок, сапоги и двойное верхнее платье из фланели, чем он нисколько не обижается, потому что сам принимает меня в сапогах и во фраке.

Одним словом, я человек истощенный телесно, и мне всего прискорбнее, что сил моих уже недостает для службы нашему доброму Государю. Я теперь не что иное, как плохой лимон, из которого выжали небольшое количество сока, в нем бывшее, и который, от продолжительного трения, лишился тонкого слоя цедры, покрывавшей корку. Я гожусь только быть брошенным. Мои слабые, но усердные заслуги принадлежат прошедшему, и мне остается единственным утешением, что, может быть, вследствие моего долгого пребывания в Англии, я приобрел, несмотря на ограниченность моих дарований, основательное знание этой страны, имеющей столь важное значение в делах Европы, и что знавшем этим я могу принести некоторую долю пользы моему Государю.

Итак, я не высказываю моего намерения, ибо исполнение его не зависит от меня; но желание мое, остаться здесь впредь до окончания научных занятий моего сына. Тогда я попрошу отпуска, для представления моего сына и определения его на службу, и если к тому времени будет у России война и, несмотря на мою дряхлость, Император соизволит дать мне назначение, то я сочту это за счастье, предпочитая смерть от пушечного ядра на поле чести медленной кончине в постели от какой-нибудь лихорадки. Но если не будет войны, то не думаю, чтоб я мог устоять против тягостей обиходной военной службы: я бы не вынес 20 градусов мороза на параде.

Я наскучил вам, мой добрый друг, этим длинным повествованием о 35-летней деятельной жизни; но я надеюсь, что вы не прочли всего разом. Мне остается сказать вам одно: прошу вас, убеждаю вас, умоляю вас не показывать этого очерка никому на свете, не говорить также никому на свете, что я сообщил вам эти подробности. Я сообщил их вам с полным доверием, и вы слишком честны, чтоб не оправдать доверчивости друга, который только вам, и никому иному, хотел поставить на вид все превратности своей жизни.

Прошу вас также отослать мне назад эту бумагу, которую я желаю оставить после себя моему сыну, дабы ему известно было поведение его отца, и что если его отец и все семейство его впадали в несчастие, то не заслуживали этого. Он увидит также, читая о всех постигших меня невзгодах и соображая их с тем спокойствием духа, с каким я жил на его глазах, что оно достигается только чистою и безупречною совестью, которая дороже всего на свете и несравненно выше всяких богатств и почестей.

Прочитывая эти листы, вы найдете, что правописание мое плохо; вы встретите неправильные согласования, повторения, пропуски некоторых слов; но подумайте, что я почти ослеп, что пишу соrrentе саlаmо, что я не имел времени перечитать это марание, и наконец я убежден, что вы сумеете исправить все погрешности и пропуски слов.

Прощайте, мой добрый друг; будьте счастливы, и дай вам Бог несколько друзей, которые бы также искренно любили вас, как я.

Из писем графа С. Р. Воронцова (полномочного министра в Англии) к графу А. А. Безбородке

   
     Лондон, 27 сентября (7 октября) 1785 г.

Здесь прошел слух, будто бы король прусский (Фридрих II) так сильно занемог, что нашли его лежащего на полу и не имевшего сил кричать, чтоб позвать помощи, так что, если б те, кои вошли в его кабинет, замедлили то сделать, он бы умер несомненно (умер через год).

Видевшись вчера с маркизом Кармартеном (министр иностранных дел), спросил я у него, не имеет ли он о сем известии. Он отвечал мне, что имеет, но не верит, прибавив, что сей государь так привык всех обманывать, что пока не сведает, что он под землею, не может верить о его болезни или смерти.

- Вы справедливо его обманщиком называете, - сказал я, - ибо я достоверно знаю, что он недавно хвастал перед французским двором, что Англия ищет его союза и намерена была послать к нему одного испытанного в делах министра для условия и положения мер, но что он cиe отклонил.

Итак, или он на вас клевещет, или, коль то правда, то вам изменяет и продает вас Франции.

Говоря cиe, я примечал его лицо, которое весьма переменилось, и, не отвечая мне на cиe, начал снова бранить сего государя.
    

      Лондон, 19 (30) декабря 1785

Вы повелеваете мне объясниться с английским министерством о здешних ссылочных, коих у нас на поселение принять желают. Но как прежде будущей весны их отправить к нам невозможно, то и не спешу о том говорить для причин, кои из сего письма приметить изволите.

Сии осужденные в ссылку из Англии отправляемы были сперва в Канаду и Новую Шотландию; но, испытав, что сии злодеи нигде и ни к чему негодны, стали отправлять их в Африку. Капитаны купеческих судов, торгующие в тех местах, брали их на свое иждивение и попечение и, отвозя их в Гинею (sic) и на другие западной Африки берега, продавали в работу или меняли на негров, коими сии капитаны торгуют в островах Вест-Индии.

Но и сей случай прекратился, ибо и в Гинее никто уж их брать не хочет. Число их ежегодно бывает от 90 до 110 человек, в числе коих женщин 8 или 10 обыкновенно бывает. Позвольте себе представить слабое мое рассуждение о сем деле.

Какая может быть польза пространной империи нашей, приобретая ежегодно 90 или 100 злодеев, извергов, можно сказать, рода человеческого, кои ни к хлебопашеству, ни к рукоделию неспособны и кои кроме грабежей и смертоубийств ни к чему не годятся, ниже к расплоду своего роду неспособны, будучи все почти наполнены всеми болезнями, кои за мерзкой их жизнью обыкновенно следуют?

Они будут в тягость правлению и на вред прочих обывателей; напрасно казна будет тратить иждивение на жилища и на прокормление сих новых гайдамаков; да еще надо будет умножить разъезды и караулы в той стране, где их поселить намеряются и где без того они, хуже с нашими спокойно живущими земляками, поступать станут, нежели бывало запорожцы с поляками на Украйне.

Прибавьте к тому еще: прилично ли, чтоб в свете думали, что в счастливое и славное царствие Великой Екатерины, Россия служит ссылкой Англии и что ни чем не славный и еще менее великий Георгий Третий осуждает своих преступников наказанием ссылки равномерно в Россию, как и на африканские берега?

Имя России будет в Европе, как в жестокое царствие императрицы Анны, было у нас имя Сибири. Я уверен, что те, кои подкрепили у нас сделанное предложение, сами были обмануты неведением всех обстоятельств; ибо ни они бы cиe не подкрепили, и Государыня, которая толь изобилует разумом, прозорливостью и достодолжным честолюбием, отвергнула бы cиe предложение.

Меня движет в сем случае привязанность моя к Государыне и к моему отечеству, усердие мое к славе обоих.

     Лондон, 19 (30) декабря 1785 (это письмо одного числа с предыдущим. Случалось, что, желая воспользоваться надежным случаем отправки, граф Воронцов в один и тот же день и к тому же лицу писал по нескольку писем)

Я вам должен приметить, что действительно, по упрямству, слепоте и пристрастии к Пруссии здешнего царя (Георг III), нельзя никак надеяться иметь союз с Англией; а без того я не знаю, что бы могло мешать оному: ибо опасаться, что cиe сблизит Берлин с Версалем, cie есть, опасаться дела уже сделанного.

Верьте, что сии дворы весьма согласны (дружны). Здесь прусский король усерднее еще за Францию старается, нежели у нас в последние времена графа Панина.

Что касается до торгового трактата с Францией, то, прося у вас извинения, я признаюсь, что не вижу нужды делать его с державой, которая, по истинным своим интересам, в коих никогда не ошибается, нас ненавидит и которая, мало у нас покупая, продает нам весьма много.

Сверх же того я думаю, что весьма вредно допускать французов в Черноморские наши гавани: мы сами вселим туда вредных для нас шпионов.

Радуюсь, что имеете при себе господина Трощинского, коего я давно репутацию знаю. С ним для русских бумаг, а с Сожи для французских ваше сиятельство можете полагаться на сохранение тайны.

Cie письмо для вас токмо (только) писано; затем подтвержу вам, что всё, что кроме в вашей канцелярии делается, известно в Берлине и оттоль (оттуда) сообщается не министерству, а королю прямо. Сие заставляет меня верить в метемпсихоз (переселение души); ибо, взирая на его страсть к королю Прусскому, кажется, что душа Петра Третьего переселилась в его тело.

Холодность в делах Фицгерберта (английский посланник в Петербурге) доказывает его благоразумие. Он, чувствуя, конечно, неблагопристойное и вредное для Англии поведение своего государя, должен избегать всяких объяснений и стараться держать себя в отдалении от всяких переговоров.

Французы опять начали разглашать, что Государыня не здорова и недолговечна. Сии слухи из Парижа сюда приходят, а из Берлина, что Ее Величество к Венскому двору, а вся Российская наша (опричь вас, брата моего, несколько других, где и я нахожусь, кои все закуплены Веною) привязана к королю Прусскому и что сия новая система не может продлиться в России.

Нас всех, подкупленных, угрожают Сибирью.

     Лондон, 11 (22) августа 1786

Третьего дня явился ко мне некий ирландец, именем Дилон, объявляя, что прислан от принца Линя, коему, по его сказкам, Государыня пожаловать изволила пространные в Крыму земли, для населения коих он имеет повеление принять здесь в ссылку и на каторгу осужденных, да еще скитающихся по Лондону арабов, и что он из учтивости токмо меня уведомляет, не имея нужды в моем пособии, зная, коль готово английское правление выдавать оных всем, кои их принять желают: ибо знал, что от здешней стороны предложено было о том Императору, но что сей государь отказал принять в свою землю людей, на каторгу осужденных.

Тут я у него спросил, думает ли он, чтоб Государыня (Екатерина Алексеевна) менее, нежели Император (Георг III) уважала достоинство и благоустройство своей империи.

Он отвечал, что Император то учинил по пустому предубеждению, но что он знает подлинно соизволение Государыни: ибо принц Линь писал о сем деле к князю Потемкину и что Ее Императорское Величество на то согласна.

На что я ему сказал, что, не получив никакого о том повеления, думаю совсем противное его уверениям.

Тут он покушался меня уверять, как cиe весьма полезно будет для России, где надобны токмо люди, не разбирая какие бы то ни были; а я, потеряв терпение, отправил его с выражениями, кои дали ему восчувствовать неблагопристойность и наглость, с коими он и кто его послал употребляют имя Ея Императорского Величества на сумасбродные их предприятия.

Ваше сиятельство помните, я надеюсь, мое к вам о сих каторжных представление. Я опасаюсь теперь, что, не смотря на оное, cиe дело может исполниться к стыду и на вред России, без ведома оной, есть ли не возьмут на то у нас строгой предосторожности: ибо, как здесь правление дает еще награждение всем частным людям, кои сих извергов из Англии вывозят, то сей Дилон или кто другой может их взять и под именем колонистов принца Линя привезти в Крым для населения его земель; а там, не зная, что они разбойники, примут их за добрых поселян.

Здесь же и во всей Европе знают, какими уродами селится Таврическое царство, где между тем надо будет с трудом охранять старых поселян от сих разбойников, кои, не зная никакого ремесла, ниже хлебопашества, обессилены будучи болезнями от распутной жизни, должны будут по привычке и необходимости питаться старыми ремеслами, т. е. воровством и мошенничеством.

Государыня истребить изволила вредное общество запорожцев, а принц Линь хочет во владения ее вселять английских и арабских гайдамаков: ибо сих последних, коих довольно бродягами здесь находятся и коих тоже намереваются выслать, они также к нам в Крым переселять желают.

     Лондон, 5 (18) Марта 1787

Долгий мир, коим король и министры обнадеживают нацию, устрашает морских офицеров, из коих многие приходят и просят службы нашей; но я, не имея о том никакого повеления, отсылаю, говоря, что не имею на то инструкций.

Позвольте мне, в откровенности и как другу, сказать на то мое мнение. Я бы весьма желал, чтоб в армию у нас брали всех офицеров, кои из прусской службы в нашу бы пожелали, равномерно из английского флота охотно бы с выгодами брали желающих служить в нашем.

Вы, конечно знаете, что и четвертой доли наших флотских офицеров не осталось из тех, кои в прошедшую войну служили; ибо разошлись или по наместничествам или в отставку; a cия служба требует большой практики для получения в ней знания.

Есть ли бы у нас решились брать здешних мичманов в лейтенанты, поручиков в капитан- лейтенанты второго ранга, смотря по их здесь репутации и старшинству в английском флоте (ибо здесь из поручиков прямо идут в капитаны, а при сем чине можно сказать, что здесь уже фортуна человека сделана), я вам смело ручаюсь, что дурных офицеров к вам не отправлю; ибо знаком я с адмиралами Говом и Роднеем и весьма знаком с лучшими приятелями адмирала Баррингтона; а как они три - суть первые здесь искусством, то всегда бы знал мнения сих адмиралов о офицерах, кои к нам желают, прежде нежели вам доносить об оных.

     Лондон, 14 (25) сентября 1787

Господа французы здесь уверяют, что турецкий флот может овладеть Севастополем, коего план и недовершенные укрепления, они сказывают, туркам известны. Позвольте мне изъявить вам мое удивление, что в Севастополе позволяют купеческим судам, купцам и консулам иностранным иметь пребывание.

Cie не дозволяется ни в каком военном порту здесь (Англии), во Франции и в Гишпании (Испании). Разве не довольно Керчи, Еникале, Феодосии, Балаклавы и Козлова для торговли, где бы купцы, консулы и суда имели свои пристанища?

Я уповаю, что вы отдалите из военного нашего порта, где все делаются вооружения, сии гнезда шпионов, кои поселились там под именем купцов и консулов.

     Лондон, 8 (19) октября 1787

Покорно прошу ваше с-во приложенное доставить к графу Петру Александровичу (Румянцеву), так как и зрительную трубку, я ему же чрез сего курьера посылаю. Если вам будет верный случай, то сделайте мне милость, сообщите мне план наших операций.

Король мне сказал, что он имеет известие о наших армиях, кто ими командует и как они велики, прибавив с насмешливой улыбкой, что он с удивлением увидел, что князь Потёмки имеет превеликую (здесь армию), а граф Румянцев весьма пред оной малую. Я, не знав никаких обстоятельств, до сего касающихся, принужден был остаться в молчании.

Здесь, хотя вооружаются с великим жаром, но кажется, что мир останется неразрывен, о чем я весьма жалею; ибо для нас полезнее бы было, если бы cия земля подралась с Францией. Смерть господина Верженя (de Vergennes), развратив все политические замыслы Франции, произвела голландскую революцию…

     Лондон, 29 августа (9 сентября) 1788

Я давно к в. с-ву не писал; но cie происходило от удостоверения, что вы теперь должны быть весьма делами озабочены, и следовательно не нужно мне было утруждать вас чтением ненужного писания.

Теперь пишу cie письмо не к кабинет-министру, не к члену Совета, но к графу Александру Андреевичу, которого, по долговременному моему испытанию, я имею причину почитать искренним моим другом.

Будучи удостоверен, что здесь желают потушить войну, которую начал к своему бесчестию и вреду король шведский (Густав III, пришел к власти в результате монархического переворота), я не знаю, примут ли у нас медиацию английскую (посредничество в мирно урегулировании отношений, разногласий); но конечно французская для нас вреднее всех.

Версальской двор уже начал делать внушения, что равновесие в Европе потерпит от падения Швеции. Многочисленные здесь агенты оного весьма боятся, чтоб не восстановили в Швеции прежнего правления, отняв у короля власть, которую он обратил на пагубу своего народа.

Как бы ни кончилась сия война, я всегда уповаю, что кроме перемены правления у нас настаивать будут и не заключат мира без того, чтобы не взять от Швеции, если не великое герцогство Финляндское, то, по крайней мере, нижеследующие дистрикты оного: Ниланды, Тавасти, Саволакс и шведскую Нагоию (sic).

Покой столицы нашей того неотменно требует, и как, приобретя ciи четыре дистрикта, мы, кроме разных городов, получим крепость Луизу да Гельсингфорс и Свеаборг, то есть два самые наилучшие порты Финляндского залива, тогда токмо и будем действительными владетелями сего залива.

Швеция не будет иметь другого пристанища морем как Або, откуда в будущие войны, если она отважится их предпринять, армия ее должна будет идти сухим, долгим и преголодным путем к нашим границам.

Не делайте, ради Бога, другого мира кроме сего. Лучше, что ни есть жертвовать из нашего любочестия в рассуждении Англии и сделать с нею торговой трактат, коим ее к себе привяжем, нежели иметь стыд помириться со шведами, не отняв у них земли и не обеспечив навеки Россию от сих коварных соседей.

Я уповаю, что у нас не согласятся никак на перемирие, которое может быть полезно только Швеции, дабы иметь время исправиться, получить новую подпору деньгами от Порты и дать способ своим купеческим судам, запертым теперь в разных портах, безвредно в свои возвратиться и доставить еще своей земле нужные для войны и прокормления припасы.

Нет славнее и полезнее мира, как под мечом подписанного. Я весьма опасаюсь, что у нас сухо откажут медиацию английскую, а пуще всего если примут французскую, то чтоб Англия не решилась помогать Швеции флотом и деньгами.

Покорно прошу сделать мне одолжение, доставив при верном случае исправную ландкарту нашей Финляндии; также прошу уведомить меня, кто генерал-квартирмистрами в армиях фельдмаршала князя Потемкина и графа Пушкина; да коли можно, роспись сей последней с показанием, сколько в поле и сколько, где - в гарнизонах.

Прощайте, живите здорово и весело и не забывайте искреннего друга вашего.


***
Вместо предисловия

Письмо графа С. Р. Воронцова к другу его и сослуживцу, графу П. В. Завадовскому


Ты писал мне из Москвы, чтобы я составил записку о нашем войске и препроводил ее к Государю: задача трудная даже в том случае, если бы у меня было из чего составить эту записку. Желая, однако, сделать тебе угодное, я написал ее, на основании того, что видел, читал и слышал, руководствуясь единственно памятью; память же у меня стала никуда не годная. Посылаю тебе мою тетрадь, но не могу вполне исполнить, чего ты от меня желаешь. По твоему, я должен послать ее к Государю; а между тем это невозможно, так как ты сам же находишь, что я слишком часто обращаюсь к Его Императорскому Величеству с моими представлениями, хотя сии последние относились к делам политическим, которыми я занимаюсь 18 лет.

Итак, записка моя составлена для частного чтения кому-либо из членов комиссии, учрежденной для устройства нашего войска. Я присоединил к ней письмо, которое может быть обращено одинаково к тебе или к двум другим друзьям моим, графу Кочубею и Николаю Николаевичу Новосильцеву. Прочитай ее им обоим, и если Новосильцев, который сам некогда был воином, найдет, что она стоит того, чтоб ее показать Государю, то кто-нибудь из вас троих может представить ее. Мне бы хотелось даже, чтобы прежде представления вы дали ее прочитать Вязьмитинову, дабы потом, если записка будет одобрена, не встретилось противоречия со стороны лиц, которым, пожалуй, может быть неприятно это вмешательство в их ведомство.

Легко станется, что во многих отношениях я неверно сужу о настоящем положении нашего войска, так как сведений до меня не доходит никаких. В таком случае выкиньте, что хотите и дайте переписать вновь. Я не хочу скрывать свое имя, но не подписался единственно для того, чтобы вы могли им иметь новый чистый список, выпустив, по совету людей знающих, все, что окажется неточным, может быть неугодно Государю. Об одном умоляю вас: не уничтожайте того, что я говорю о мелочных и бесплодных занятиях, в которых тратятся драгоценные досуги Государя, долженствующего употреблять их на дела более важные для блага государства.

Ему следует посвящать эти досуги на совещания, присутствовать в Сенате на прениях, следить за делопроизводством, приезжать, без предварения, в Военную Коллегию, Адмиралтейство и другие коллегии, как это делал Петр Великий. Такими посещениями поддержатся деятельность, порядок и благоприличие во всех этих учреждениях; сам же он ознакомится со множеством предметов, которых иначе ему никогда не узнать.

Записка о русском войске Лондон, 6 (18) марта 1802 г.


Войско в России, также как и другие служебные ведомства этой обширной империи, имело несчастье подвергаться беспрестанным изменениям, со времени кончины своего славного учредителя. В царствование императрицы Анны (Иоанновны), фельдмаршал Миних сделал некоторые изменения в составе оного, а в 1763 году новые воинские штаты, изменив его состав, хозяйственную часть и ход службы, более и более удалили наше военное ведомство от первоначального учреждения, созданного Петром Великим. 

Я знал генералов, которые проходили службу еще до этих изменений, и они отзывались (в том числе граф Броун, поступивший в службу еще к Петру Великому), что всякая перемена, противоречившая первоначальному составу, либо ослаблявшая его, только ухудшала нашу военное дело. Но смертельный удар нанесли нашему войску беспрестанные преобразования, без всякой пользы, без малейшего теоретического или практического повода, по одному лишь произволу, которые делал покойный князь Потемкин, а в особенности перемены, наставшие после покойной Государыни.

Наше войско не есть уже войско Петра Великого; его нельзя даже назвать Русским войском, при этой амальгаме нововведений вызванных подражанием Пруссии и не имеющих никакого отношения к нашей земле. Чтобы показать это, необходимо обратиться на минуту к источнику вкравшегося зла.

Петр Великий устроил свое войско, издал Воинский устав и свод узаконений, известный у нас под названием Воинского артикула, лишь в середине войны своей со Швецией. Все это он заимствовал из лучших учреждений, существовавших тогда в Европе, т. е. из учреждений Австрии и Пруссии. Австрийское основал Монтекукули и усовершенствовал принц Евгений; в Пруссии военная часть устроена князем Ангальт-Дессаусским, создавшим Прусскую армию при отце Фридриха Великого. Но Петр Великий, будучи гением высшего разряда, брал только то, что было, несомненно, полезно для приспособления к его войску.

Он, конечно, сознавал необходимость сообразоваться с климатом, нравами и бытом своей земли. Так, в Воинском уставе своем (лучшем, когда-либо существовавшем творению по предмету войскового устройства), он определил обязанности каждого лица, с солдата до фельдмаршала, но не принял ни одеяния, ни внутреннего полкового хозяйства, которые были при нем в войсках Прусском и Австрийском. Чтобы солдаты больше полюбили знамёна, под которыми они сражались, он дал Русским полкам имена Русских земель, и в полку было знамя с гербом той земли, именем которой назывался полк. 

Через это солдат почитал себя принадлежностью государства, так как он служил в полку, носившем имя одной из частей государства; а когда полки прозвались именами генералов, те же солдаты считали, что они принадлежат этим генералам, которые были их начальниками и именами которых назывались полки.

Когда я имел несчастье командовать корпусом, возвратившимся из Голландской экспедиции (1799-1800) и навещал наших солдат в Портсмутском госпитале, на мои вопросы, из какого они полка, я выслушивал ответы: Прежде был такого-то полку; а теперь не знаю, батюшка, какому-то Немцу дан полк от Государя. И слова эти сопровождались тяжким вздохом. Имя полка не менялось, и от этого возникало соревнование между полками; славные подвиги, совершенные в полку такого-то имени, сохранялись по преданию во всем войске и возбуждали другие полки к таковым же. 

Кто не знает, что полки Астраханский и Ингерманландский всегда отличались перед прочими во время войн Петра Великого? Все Русское войско знает, что мы победили в сражении при Гроссегерсдорфе, благодаря первому гренадерскому полку, что этот же полк и третий гренадерский наиболее отличились в сражении при Цорндорфе, что Ростовский полк оказал чудеса храбрости в Пальцигской битве, что первому гренадерскому полку принадлежит честь победы в сражениях при Франкфурте и Кагуле.

Все эти полки, по преданию, знали славу своего имени и ревностно оберегали ее. Я сам был свидетелем, как на другой день поел одного дела под Силистрией, где отличился первый гренадерский полк, когда фельдмаршал Румянцев, проезжаясь вдоль этого полка, благодарил гренадеров за их геройскую храбрость, они ему закричали в ответ: Чему ты дивишься, когда мы инако были? Меня уверяют, что зло, о котором я говорю, боле не существует, и что полкам возвращены их прежние названия; но я распространился здесь об этом из опасения, чтоб у нас опять не возвратились к вредному Прусскому и Австрийскому обычаю (он сохраняется только в Пруссии, Австрии и у мелких Немецких князей).

Подражая иностранцам в том, что у них было хорошего, Петр Великий не подражал им в воинском одеянии. Он хорошо знал, что в Пруссии солдаты на две трети иностранцы-наемники, и потому там больше заботились о сбережении денег, нежели о сбережении людей. От этого он дал войскам своим сапоги и шинели, чего нет у Прусаков (по причине дороговизны). Петр отлично постигал, что хозяйство в полку должно быть отделено от взысканий по службе и подчиненности. Сими последними завывал полковник, хозяйственная же часть находилась в руках полномочного от комиссариата.

Инструкция Петра Великого инспекторам, которые должны были ежегодно производить смотры во всех полках, есть произведение неподражаемое. Инспекторы эти были из членов комиссариата. Их принимали в полку, как бы Государя, с опущением знамён. Осмотрев полк под ружьем, они отводили полковника в сторону и спрашивали его, не имеет ли он какой либо жалобы на своих офицеров; потом отводились офицеры и могли также предъявлять свои жалобы на полковника. После этого он отсылал полковника и офицеров и ходил по рядам между солдатами, спрашивая их, не имеют ли они каких жалоб на своих начальников и все ли до них верно доходит, что им назначено от Государя. 

Окончив эти личные расспросы, он принимался обследовать кассу и книги комиссара и полкового казначея и пересчитывал находившиеся у них деньги. Эти полковые комиссары зависели боле от комиссариата, нежели от полковника, и не выдавали копейки, не получив от полковника письменного предписания, которое должно было быть вполне законно: потому что, если предписание противоречило указам, комиссар обязывался не исполнять его. По окончании смотра, виновный, в чем либо, будь он полковник или последний солдат, подвергался аресту. Военный совет судил его, сообразно донесению инспектора, излагавшего причины, по которым он произвел арест.

Это благодетельное установление было поколеблено установлениями 1763 года, коими полковнику дана неограниченная власть в полковом хозяйстве. И не прошло с тех пор семи лет, как я уже был свидетелем позорных злоупотреблений: многие полковники пользовались властью, которая столь неосмотрительно была им предоставлена, для личных своих выгод. Казна обкрадывалась с невообразимым бесстыдством, и бедные солдаты бесчеловечно были лишаемы их ничтожных денег, на которые они имели право. Вот одна из темных сторон в этих установлениях 1763 года.

Бесчеловечное отношение к солдатам принуждало их к побегам. Я видел наших храбрых соотечественников целыми тысячами на службе у Прусаков и Австрийцев; а лица, бывшие в Швеции, уверяли меня, что в Стокгольме и Готенбурге они видели слишком две тысячи русских, служивших в Шведской армии.

Итак, желательно, чтобы у нас возымели прежнюю силу все указы Петра Великого по хозяйственной части, как устроил ее этот великий Государь, равным образом его Воинский устав и инструкция инспекторам. Полезное исключение можно было бы допустить только в отношении к одежде, так как несомненно, что во множестве нововведений, сделанных князем Потемкиным, есть одно только полезное и превосходное, именно одежда, которую он в последнее время дал нашим войскам, одежда, наиболее приспособленная к климату, опрятная и удобная, и в особенности охраняющая здоровья солдата - предмет неоцененный, о котором надо всего более заботиться.

Бесчисленные перемены, произведенные в нашем войске после покойной Государыни, не оставили в нем ни следа прежних учреждений; а между тем, в то время, как действовали учреждения эти, наше войско одерживало победы при Полтаве, Вильманстранде, Гельсингфорсе, Гроссегерсдорфе, Пальциге, Франкфурте, Ларге, Кагуле; брало приступами Шлиссельбург и Выборг при Петре Великом, Данциг и Очаков при императрице Анне, Бендеры, Журжу, Очаков, Измаил и Прагу под Варшавою при покойной Государыне. Нововведения делались в подражание внешнему виду Прусской службы, которая не сходствует с нашей ни по климату, ни по нравам и обыкновениям. Заимствовать у Прусаков следовало не механизм и внешность вахтпарадов, не способе составления полков и внутреннего хозяйства, а высшую их тактику, не имеющую ничего общего с вахтпарадами и составлением полков.

Эта тактика приложима ко всем войскам в мире, и в особенности к войску, которое было устроено по учреждениям Петра Великого. Она имеет предметом своим великие движения, которые следует производить в присутствии неприятеля, движения очень простые, так как все величие этой тактики заключается в ее простоте. 

Это способ сходиться в колонны с наибольшим порядком и быстротой, с изумительной внезапностью и стройностью развертываться, менять фронт и растягиваться в линии на каком угодно месте, и все это с такой отчетливостью, какой прежде не знали. Выучиться этим движениям вовсе не трудно, но приложить их к делу зависите от гения того лица, которое командует войском и умеет применять эти движения к местности, где произойдет сближение с неприятелем и где сей последний будет находиться.

По несчастью, у нас подражали Прусакам лишь в том, что бесполезно и неприложимо к нам. Внутренний состав рот, батальонов и полков наших, не оставлявший желать ничего лучшего, был переделан на Прусский образец; а у Прусаков устройство это, введенное сто лет тому назад, оставалось неизменным: ибо Фридрих Великий заботился только о тактике и усовершенствовал ее, внутренний же состав полков оставался при нем тот самый, как был он учрежден его отцом.

Люди, бывавшие в сражениях, знают, что алебарды для унтер-офицеров и эспонтоны для офицеров составляют только лишнюю обузу, и что коль скоро унтер-офицеры не имеют ружей, полк лишается до ста ружей, которые могли бы действовать против неприятеля. Они знают также, что коль скоро полковник и подполковник идут пешие при отряде, им нельзя видеть дальше того небольшого пространства, которое они проходят, и значение их становится не больше, как и значение прапорщика, который тоже командует отрядом, между тем как в Австрии и в прежнее время у нас все штаб-офицеры полка ездили на лошадях; подполковник командовал первым батальоном, премьер-майор вторым батальоном.

Находясь высоко на лошади, они могли видеть весь свой батальон, во всю длину фронта, и когда происходил где-либо беспорядок, что, во время сражения, может случиться очень часто, они являлись на место и восстановляли нарушенный строй. Полковник же, сопровождаемый секунд-майором, также на лошадях, видел фронт всего своего полка, мог появляться в самое короткое время то в том, то в другом месте и, как главный начальник, силой власти своей немедленно устранял беспорядки, могущие произойти где-либо в двух батальонах. Все это невозможно, когда полковник и подполковник идут пешком, каждый в средине своего батальона, не покидая взвода, следующего за знаменем.

Другое нововведение, произведенное вовсе без всякой понудительной причины и вредное, как увидим ниже, состояло в том, что уничтожены были многие степени воинской чиннопоследовательности. Прежде, производство в унтер-офицеры шло следующим порядком: капрал, фурьер, прапорщик, каптенармус и сержант. Теперь после капрала уже нет степеней: все одинаково унтер-офицеры. Этим уничтожены соревнование и надежда на повышение.

Честолюбию нечем питаться. Коль скоро получен унтер-офицерский чин, ждать дальше нечего, и это вредит также духу подчиненности, которая служит истинным основанием всему воинскому быту. Прежде, при всяком повышении приобреталось больше власти и умножалось жалованье: сержант имел у себя в повиновении каптенармуса, сей последний - прапорщика, который в свой черед имел в своем распоряжении фурьера; фурьер приказывал капралу, и каждый находился в столь же строгом повиновении, как и сам, повиновался своему начальнику, офицеру.

В кровопролитном сражении случается, что в роте все офицеры убиты или ранены, т. е. выбывают из строю; тогда старший по чину из унтер-офицеров самостоятельно командует ротой, и рота ему повинуется, как капитану роты, что невозможно теперь, ибо все унтер-офицеры в одном чине и считают себя равным один другому.

В Цоридорфском сражении, в некоторых полках выбыли из строя все майоры и капитаны; старший поручик принял команду и командовал полком до окончания сражения, а во многих ротах начальниками оставались сержанты.

Другим ненужным нововведением было уничтожение секунд-майоров, отчего не сократились и расходы, так как в каждом полку оставлено было по два майора. Таким образом, упразднился один чин, задерживавший слишком быстрое производство; быстрота же производства всегда вредна. 

Капитаны, которым доставалось секунд-майорство, бывали довольны и оставались в надежде получить другое повышение, среднее между тем чином, какой они имели и подполковничьим, и служебная подчиненность определялась точнее, потому что секунд-майор всегда охотнее будет слушаться премьер-майора, нежели майор майора, равного ему по чину, хотя и стоящего выше его по старшинству производства.

Но самое вредное изо всех этих нововведений, вызванное единство рабскою подражательностью Прусакам, есть учреждение полковых шефов. Оно совершенно роняет полковничью власть. При шефе полковник уже не имеет значения в глазах офицеров и солдат, а между тем ему приходится вести полк против неприятеля, так как генерал может иногда отсутствовать.

Другое зло, отсюда проистекающее, состоит в том, что надо иметь столько же генералов, сколько полков, что бесполезно, стеснительно и стоит государству несметной суммы денег, которые тратятся не только понапрасну, но и к великому вреду службы. 

Эти шефы, распоряжаясь полковым хозяйством, могут позволять себе вопиющие злоупотребления, в ущерб комиссариатской казне, так что, если бы теперь и восстановить в этом отношении порядки Петра Великого, то сомнительно, чтобы инспектор комиссариата осмелился подробно освидетельствовать хозяйство в полку, шефом которого состоит фельдмаршал или генерал от инфантерии.

Сюда относится еще одно соображение. Генерал, командующий армией или отдельным корпусом, всегда будет пристрастен к тому полку, в котором он шефом; он отведет ему лучшее помещение, будет беречь его в сражении, и при всяком случае отзовется о нем как об отличившемся наиболее, что конечно возбудит неудовольствие в других полках. Если возразить на это, что генерал может быть назначен командиром корпуса, в котором не состоит его полк: в таком случае, зачем нужны эти шефы? 

Зачем отнимать власть у полковника, до такой степени, что в отсутствие шефа он не может произвести в унтер-офицеры и не может назначить кого-либо на освободившееся место, не спросясь шефа, которому надо писать о том, а между тем он иногда находится где-нибудь за двести верст?

Кто служил в наших войсках, тот, несомненно, согласится со мной, что учреждение шефов вредно для службы, без нужды умножает число генералов и стоит государству великих денег, которые могли бы быть издержаны на что-либо более полезное. Штатами 1763 года положено иметь в Русском войске, пешем и конном, 50 генерал-майоров, 24 генерал-лейтенанта, 7 генералов от инфантерии, 1-го от кавалерии и 3 фельдмаршалов. 

С того времени пределы России значительно раздвинулись на Юг и на Запад, и оттого естественно умножилось число войска, хотя несомненно, что умножение это произведено не в уровень с количеством народонаселения, и что государство разорится, коль скоро в этом отношении не будут наблюдать должной соразмерности.

Итак, положим, что необходимо иметь войска несколько более против того, сколько было его в 1763 году; в таком случае число генералов могло бы быть определено следующим образом: 60 генерал-майоров, 30 генерал-лейтенантов, 15 генералов от инфантерии и 3 генерала от кавалерии. Число же фельдмаршалов не должно быть назначаемо, и генерал-фельдмаршальство должно получаться только во время войны, не иначе как за несомненно выигранное сражение. Эго звание отнюдь не должно приобретаться выслугой, а быть наградой за блестящую победу.

Спросят: но если так сокращать число генералов, то, что же делать с наличными? Единственный ответ на это: надо паче всего заботиться о благе государства и, удержав на службе вышеупомянутое число, 105 человек (дай Бог, чтоб они все оказались людьми превосходными), остальных генералов уволить с предоставлением получаемого ими оклада, чтобы им не на что было жаловаться.

Есть еще одно важное обстоятельство, которого не следует забывать, именно число людей в полках. Лучше иметь меньше полков, но таких, в которых бы было больше людей, и вот почему.

Российская империя столь обширна, что военный силы ее по необходимости рассеяны на огромных пространствах. Идет война с Турками, и полки, находящееся в Финляндии, Петербурге, Эстляндии, должны пройти слишком 1500 верст, чтобы добраться до Днепра; загорается война с Швецией, и полки, расположенные по Днестру и Днепру, должны совершить такой же переход, чтобы добраться до Финляндии.

В этих усиленных передвижениях обыкновенно гибнет более третьей части людей, так что в дело с неприятелем поступают неполные батальоны, а между тем от каждого батальона идет непременно одинаковое число в караулы и в пикеты для охранения лагеря, для передовой стражи, для авангарда и арьергарда во время переходов, что удручает солдата, когда в батальоне мало осталось людей: потому что батальон, в котором осталось всего 400 человек, должен дать на вышеупомянутые службы столько же, как и батальон, в котором под ружьем имеется 1000 человек.

В Турецкую войну, при мне, в Киевском полку оставалось четыре взвода, потому что, как скоро полк обезлюдел наполовину, оставшимся солдатам приходится работать беспрестанно и без отдыха; от изнеможения они заболевают и мрут как мухи. В 1768 году, когда Турки объявили нам войну, полки, не имея полного числа людей, шли поспешно на неприятельскую границу; более третьей части солдат было кинуто на пути вследствие болезней, и когда началась кампания, оставшееся число солдат гибло от истощения сил.

В начале следующей кампании, фельдмаршал Румянцев, прежде чем вступить в Молдавию, из 8 пехотных полков (у него было их 30) отобрал майоров, офицеров и унтер-офицеров и послал их в Киев, с тем, чтобы они дождались там рекрутов и пополнились; солдаты этих 8-ми полков пошли на пополнение остальных 22-х. И не смотря на то, в этих 22-х полках не оказывалось четвертой доли против положенного числа людей, а к концу кампании ни в одном полку не было и половинного числа людей. Я шесть лет командовал полком, и никогда у меня не было 800 человек под ружьем, хотя полагалось их 1360, и полк мой считался еще самым многолюдным в армии.

Из сего следует, что лучше иметь 60 полков в 2500 человек каждый, нежели иметь 80 полков в 1877 или 100 полков в 1500 человек. Хотя во всех трех случаях выходит 150000 человек пешего войска, но в первом из них меньше приходится иметь больных, батальоны идут на неприятеля в большем состав, количество боевой силы действительное, а не на бумаге только, и государство уменьшением числа полков сберегает издержки на штабы.

Образование новых гренадерских полков совершенно бесполезно и начетисто; довольно было бы иметь на 60 пехотных полков 4 гренадерских. Равным образом без пользы увеличили число егерей. Очень важно также, чтобы количество конницы находилось в надлежащем соответствии к количеству пехоты. Лучшие знатоки дела, опираясь на мнение величайших полководцев, утверждают, что конница должна относиться к пехоте, как единица к пяти или даже как два к одиннадцати.

Я не знаю, как у нас теперь; но, принимая во внимание неумеренную страсть князя Потемкина к конным полкам, надо полагать, что их гораздо больше, нежели нужно; а между тем это войско дорогое, потому что тысяча всадников, считая лошадей и их прокормление, стоит дороже шести тысяч пехотинцев. Если конница составляет свыше пятой части против пехоты, то ее необходимо сократить.

По этому случаю не могу не вспомнить своебытного, но вполне верного и основанного на неопровержимых доводах мнения, которое очень часто выражал фельдмаршал Румянцев. Он говаривал, что у нас конные полки должны быть набираемыми отнюдь не из Великороссиян, а непременно из жителей Малой России и из так называемых Слободских полков. 

По его словам, русский крестьянин плохой ездок; он бережно садится на лошадь и не любит ее. В русской деревне на тысячу изб не придется одного седла: крестьянин ездит в телеге или в санях, и когда, кинув телегу в поле, он возвращается с лошадью домой, то никогда не поедет на ней, а ведет ее в руке.

В Малой же России и в семи Слободских полках, каждый поселянин имеет седло, ездит верхом, любит свою лошадь, умет управлять ею и отлично ходит за нею. Это мнение покойного фельдмаршала постоянно оправдывалось на деле, и я сошлюсь на всю нашу армию, что ни один из наших кирасирских и карабинерных полков не мог сравниться с гусарскими полками, набранными в Харькове, Ахтырке Изюме, Сумах и пр. 

С того времени, кроме Малой России, поставляющей солдат, мы приобрели еще пространства, населенные таким народом, земли киевские, волынские, подольские и брацлавские. Стало быть, нам есть из кого набирать нашу конницу, которая будет красивее и полезнее для службы, нежели теперешняя. А в случае недостачи, у нас есть казанские татары и башкиры, которые тоже привычны ездить верхом.

Говоря об этом различии в характере двух главных народностей, составляющих Российскую империю, одинаковых по происхождению, но имеющих разнствующие нравы и обычаи и говорящих языком, хотя и одного и того же корня, но не совсем одинаковым, замечу, что если Малоросские несравненно превосходят Великороссиян, как ездоки, за то Великороскияне бесспорно лучшие пехотинцы в целом свете, и крайне жаль, что в последнее время испортили эту великолепную Русскую пехоту, допустив в нее Чухонцев и Эстов, худших из племен, населяющих Север и неспособных слиться с нашими.

Из всех народов, в последнее время завоеванных Россией, одни Литовцы, и в особенности населяющие Белую Россию, еще несколько сходствуют с Русскими характером и могут без неудобства пополнять собою нашу пехоту. Что касается до Чухонцев, Эстов, Ливонцев и Курляндцев, из них можно брать людей в денщики и фурлейтеры, при полках и в артиллерии; если их слишком много для этих должностей, то выбирать только лучших и тех, которые родом с морского прибрежья: они годятся в матросы. 

А если и за тем останется, посылать их на гарнизонную службу, во внутренние губернии. Тогда в пехоте и коннице будут люди наиболее способные к этим двум родам службы.

Нельзя пройти молчанием еще одного обстоятельства, относящегося до конницы. Я говорю о бесполезности иметь кирасиров. На них идут двойные издержки по причине дороговизны лошадей, которых надо выбирать из самых рослых и крепких и, не смотря на эти громадные издержки, кирасиры приносят меньше пользы, чем карабинеры, драгуны и гусары. Кираса служит защитой, но она очень тяжела, и носить ее могут люди рослые, плотные и крепкие.

Таким образом вес всадника и все вооружение требуют, чтобы лошадь была огромная и крепкая. Люди бывавшие на войне знают, что так называемый удар конницы на конницу есть вещь химерическая, и никто никогда не видал на самом деле, чтобы осуществлялось учение механики, по которому тяжелое тело, ударяя в другое, более легкое, заставляет его идти назад. 

Допустим даже возможность такого столкновения, согласимся, что подобный случай может часто повторяться; но есть другое, общеизвестное правило механики, более приложимое к действию конницы, а именно, что тело, ударяясь о другое, каков бы ни был вес его, действует не столько тяжестью своею, как усиленною быстротой своего движения.

Например, если взять ядро в 10 (фунтов) и бросить его из руки на 8 шагов расстояния в крепко утвержденную доску, оно не только не повредит доски, но даже не оставит на ней никакого знака, тогда как крошечный шарик, в унцию весом, пущенный из пистолета, пробьет эту доску насквозь. 

Во всех войсках, где есть кирасиры, есть и карабинеры, драгуны и гусары; во время, сражений они стоят в одну линию и нападают на неприятельскую конницу вместе и в одно и тоже время, а не так, чтобы гусары или драгуны нападали непременно на неприятельских гусаров или драгунов. Росбахское сражение было выиграно двумя прусскими полками, ударившими на французов, в то время как они шли, и прежде, чем они успели развернуть свой строй для атаки прусского лагеря. Это были кирасиры Зейдлица и гусары Цитена; они действовали одинаково и опрокинули неприятельскую пехоту и конницу.

Скажут: если это так, зачем же в Прусской армии и до сих пор имеются кирасирские полки? Это от того, что, как упомянуто выше, Фридрих Великий изменил только высшую тактику и не коснулся внутреннего состава армии, учрежденного его отцом. По завоевании Силезии, когда ему надо было умножать свои военные силы и набирать новые полки, он усилил конницу не кирасирами, а драгунами и гусарами, и повторил это в другой раз, когда опять умножил войско после первого раздела Польши.

Фельдмаршал Румянцев, которого имя просится на уста, как скоро хочешь подтвердить свою мысль мнением великого полководца, этот необыкновенный человек, для которого военная служба (он вступил в нее с 14 летнего возраста) составляла предмет непрестанных помышлений, у которого глубина познаний освещалась гениальными способностями и суждения которого о военном деле основывались на постоянном, сознательном опыте, покрыл себя славою в войне с Прусаками и был ревностным почитателем Прусской армии.

И однако почитание это не доводило его до предубеждений, которым поддаются лишь посредственные умы. Он был твердо убежден в том, что легкие конные полки полезнее кирасиров; вся Русская армия знает, что по его распоряжению кирасы были сняты. И не смотря на то, полки, называвшиеся кирасирскими, оказались бесполезными во время войны, потому что большие и тучные лошади гибли от переходов, сколько-нибудь усиленных, и полки эти, идя в атаку, даже на совершенно-ровном месте или на ученье, не могли скакать так быстро и так долго, как наши карабинеры и гусары.

Сказанное выше конечно подтвердит всякий, служивший в нашем войске, и после всего этого не подлежит сомнению, что государство сбережет весьма значительный суммы, и армия будет иметь лучшую и гораздо более дешевую конницу, если уничтожатся кирасирские полки. Мориц Саксонский, этот высокий гений воинского искусства, не признает другого конного войска кроме легкой кавалерии без кирас, без ботфортов, а в легких сапожках, также с очень легкими седлами, которые не давят и не трут хребта у лошади. Он желает такой конницы, какою впоследствии сделались легко-конные полки в Англии, изо всех самые подвижные.

Остается поговорить о нашей артиллерии и инженерах. Это самые постыдные части нашего войска. Стоит вспомнить, как осаждались Бендеры и Очаков в две последние наши войны с Турками, чтобы убедиться, что в этом отношении мы, пожалуй, не выше Турок. Правда, полевая наша артиллерия действует быстрее, но это зависит от пушкарей, которые выбираются из людей самых здоровых и ловких и которых учат проворно стрелять; но все что относится до обучения офицеров - в жалком состоянии.

Я встречал между ними таких, которые не умели определить, на какую высоту следует поднять пушку, чтобы выстрел последовал рикошетом. О высших математических знаниях, необходимых в артиллерии, о вычислении параболических линий, описываемых полетом бомбы, у нас нет и помину. 

Так, в начале кампании 1769 года, когда фельдмаршал князь Голицын перейдя Днестр, подошел к Хотину и начал его обстреливать, истрачены были все бомбы артиллерийского парка, и ни одна из них не попала в неприятельский город; бомбы перелетали за Днестр и уничтожили до основания несчастное польское местечко Жваниц, погибшее жертвою невежества наших артиллеристов. Об этом знала вся Русская армия.

Оно так и будет продолжаться вечно, к стыду нашему, покуда не заведут школ и не дадут им учителей сведущих в артиллерии и инженерном искусстве, которые бы обучали как можно лучше математическим наукам, физике и химии, соединяя с теорией практические занятия, производя публичные испытания и выпуская в артиллерийские и инженерные офицеры только таких людей, которые будут признаны достойными носить это наименование. Для учреждения этих школ можно обратиться к Сардинскому королю.

Нигде в Европе, за исключением Франции, не было таких отличных артиллерийских и инженерных офицеров, как в Сардинской армии. Они очень привержены к королю своему, и многие из них не захотели служить Франции, а оставшиеся на службе служат поневоле, чтоб не умереть с голоду. Несчастный Сардинский король укажет на тех из них, которых можно взять в нашу артиллерийскую и инженерную службу, и они пойдут охотно, даже и те, которые теперь служат Франции, лишь бы обеспечили им кусок хлеба в России. 

В этом случае нечего торговаться о жалованье; здравая бережливость предписывает не скупиться на издержки для приобретения искусных людей, в которых мы нуждаемся и которые образуют нам хороших артиллеристов и инженеров. В таком случае нужно пригласить и профессоров, которых эти офицеры укажут и поручить им составление плана для школ или кадетских корпусов, на подобие существовавших в Пьемонте.

Другое обстоятельство, существенное для всякой армии, большой и малой, заключается в том, чтобы иметь в совершенстве то, что у нас называется генеральным штабом (в Австрии grosse General-Stab, во Франции etat-major de l'armee). Этот штаб должен быть у нас весьма многочислен, так как наша армия многочисленна. 

Я знаю, что он у нас есть; но боюсь, что он существует лишь по имени, и служащее в нем может быть таковы же, как наши инженеры, ничего не смыслящие в инженерном деле. Чтобы служить в штабе, надо быть весьма образованным, знать отлично все части математики, быть сведущим по артиллерийской и инженерной частям, уметь хорошо рисовать, и в математике иметь как теоретические, так и практические познания.

Под рисованием я разумею съемку планов и географических карт, основанную на сведениях и наблюдениях астрономических, чтобы карты выходили не вымышленные, а отличались наибольшей точностью. Стало быть, крайне нужна школа, в которой молодые люди могли бы всему этому обучаться, и эта школа должна находиться в деревне, дабы теория могла идти об руку с практикой, и искусные учителя имели бы возможность обучать молодых людей. 

В этой школе должны быть запасены лучшие инструменты, теодолиты, уровни, секстанты, телескопы и пр.; должна иметься библиотека, составленная из книг, относящихся до вышеупомянутых наук и снабженная всеми сочинениями по военному искусству, в особенности же такими, которые исключительно посвящены кастраметации, а также всеми книгами о походах, совершенных великими полководцами. Школа эта, на 80 или на 100 юношей, должна существовать особо от кадетского корпуса, который и без того слишком многолюден; к тому же полковая служба совсем не то что служба в генеральном штабе.

Экзамены должны производиться публично и очень строго, и в штаб надо допускать наиболее отличившихся из числа этих молодых людей, а остальные пусть определяются в полки. Для успеха необходимо усиленное прилежание, и притом в течение нескольких лет; поступившим в генеральный штаб надо назначить больше жалованья и повысить их в чинопроизводстве сравнительно со служащими в полках. Армия, не имеющая отличного генерального штаба похожа на тело без души. 

По несчастью, у нас оставляли эту часть в пренебрежении, и кроме порядка маршей, выбора лагерей и размещения полков во время битв, под командою фельдмаршала Румянцева, коего могучий гений проявлялся во всех его действиях, войска наши в вышеупомянутом отношении отличались таким невежеством, что только Турецкие могут быть поставлены с ними рядом.

Поговорим теперь об инспекторах, учрежденных в прошедшее царствование (здесь: при императоре Павле) и об уничтожении армейских дивизий, состоявшемся тогда же. Эти инспекторы, раз или два в год, осматривали войска, проходившие перед ними, знакомились с ними поверхностно и, пользуясь, Бог весть почему, неограниченной властью и доверием, счастливили по своему произволу или губили полковников и офицеров, подвергавшихся их инспекции. 

Не имя твердых оснований для заключений своих, руководясь пристрастием, дружбой или враждой, они посылали Государю свои негласные донесения, последствием которых бывала немилость или отставка. Старые офицеры целыми тысячами покидали службу, и армия наша погибала, предоставленная таким офицерам, которые позорили собою мундир.

Поправить это зло весьма трудно, потому что многие из отставных не захотят опять вступить в службу, а к несчастью войско бывает хорошо или дурно, смотря по тому, хороши или дурны в нем офицеры.

Прежде войско распределялось на 8 или 9 дивизий, которыми командовали фельдмаршалы или полные генералы, находившиеся при своих дивизиях и отлично знавшие те полки, которые входили в состав этих дивизий. Таким образом, существовала инспекция постоянная и непрерывная, и производство с прапорщика до секунд-майора шло в самых дивизиях. С секунд-майора до полковника производила в чины во всем войске военная коллегия. Но и в дивизиях, и в военной Коллегии при чинопроизводстве строго наблюдалось старшинство.

Офицер, недостойный офицерского имени был увольняем военной коллегией, на основании формального и гласного донесения, представляемого начальником дивизии, который никогда не мог решиться на вопиющую и явную несправедливость и представить фальшивое донесение, тогда как донесения нынешних инспекторов суть секретный бумаги: ибо они пишутся ни к кому другому как к Государю, который не имеет ни времени, ни человеческой возможности разъяснить истину, так что от произвола инспекторов зависит судьба офицеров, а инспекторы часто действуют по пристрастию или по связям.

Разделение войска на дивизии, состоящие в ведении постоянных командиров, полезно было еще и потому, что этим порождалось соревнование между этими начальниками и их дивизиями. Каждый командир старался перещеголять другого, чтобы дивизия его была в наилучшем порядке перед прочими, чтобы учение и продовольствие производились на славу. Я был свидетелем этого соревнования между дивизиями Украинской, Смоленской и Финляндской, коими командовали фельдмаршал Румянцев, графы Чернышев и Панин.

Была тут и еще добрая сторона. Дивизионные командиры ежемесячно получали самые подробные донесения из всех полков, находившихся в их ведении, тщательно проверяли эти донесения и отсылали их в военную коллегию, которая в свою очередь рассматривала их, после чего составлялся общий отчет о состоянии всего войска за данный месяц. 

Военная коллегия подносила отчеты Государю за каждый год или за каждые шесть месяцев; а в случае если Государь желал иметь эти отчеты чаще, то коллегия могла доставлять их и за каждый месяц. Для этого-то Петр Великий и учредил Военную Коллегию.

Целью его было держать войско в порядке и иметь центральное место военного управления, где первоприсутствовали искусные генералы, заслужившие своею честностью доверенность Государя. Он дал Военной Коллегии право производить в чины до подполковника, но по старшинству. Военная Коллегия и подписывала патенты на чины. В полковники никто не производился без соизволения Государя, и патенты на чины, начиная с полковника до фельдмаршала, подписывались самим Государем.

Теперь же, когда рапорты от полков и от инспекторов поступают прямо к Государю, когда он обременяет себя этим бесполезным занятием, и без него не производится в следующий чин ни один подпоручик или поручик, Военная Коллегия, в том вид как ее учредил Петр Великий, делается совсем излишней: ибо она, как и другие Коллегии в Империи, учреждена с той целью, чтоб облегчать Императора и устранять от него мелочные и утомительные подробности. Не достигая этой цели, она уже не приносит пользы; власти же у нее меньше, нежели у других государственных коллегий.

В то же время Государь удручен рапортами, мелкими, бесполезными и скучными частностями, на которые у него уходит по два или по три часа ежедневно. Но если бы даже приходилось тратить на это и полчаса в течении дня, то все таки государево время слишком драгоценно и могло бы быть употребляемо на внутреннее управление обширной Империей, по несчастью доведенное до полного расстройства и требующее от него полного отеческого попечения.

Есть еще ведомство, которое вопиет, чтобы обратил на него внимание человеколюбивый и добродетельный Государь, коим счастлива Россия: это наши госпитали и лазареты, армейские и полковые. Они управляются возмутительным образом. Больные терпят от невежества хирургов и заодно с выздоравливающими нуждаются в сносной пище, в постелях, в белье и во всем для них необходимом. Отсюда проистекает ужасающая смертность. 

Когда подумаешь, что это люди, и притом отборные люди, что они гибнут от небрежения и что все это происходит в малолюдной стране, где сбережете народонаселения должно быть первою заботой правительства, приходится только горевать о том, что наш добродетельный Государь не имел случая видеть, каково это ведомство, столь существенное в большом войске. В Англии, в армии и во флоте, эта часть достигла образцового совершенства.

Остается теперь присовокупить, что войско, где все офицеры дворяне, конечно выше того войска, где офицеры выскочки. Так и жду, что мне скажут: вот аристократическое мнение! Но я докажу, что мое утверждение неопровержимо. Прусская армия, составом своим и всем устройством, бесконечно выше Австрийской; и это оттого, что в Пруссии мелкого дворянства слишком достаточно для того, чтобы все офицерские места занимались одними дворянами.

С 7 и 8 лет они слышат от отцов и дедов своих о военном деле; беспрестанно долетают до их слуха рассказы, как кто-нибудь из родных получил рану в сражении, в котором он отличился и за это был повышен чином; как такой-то обратил на себя внимание главного командира своею геройскою храбростью на пол сражения; как другой, в сражении проигранном, не посрамил чести своей роты или своего полка, привел ее в порядок, сберег знамёна и заслужил себе рекомендации главного командира.

Эти рассказы поселяют в молодого человека пламенное желание не посрамить славы своих предков. Он одушевляется страстью к военному поприщу и надеждою когда-нибудь отличиться и прославить свое имя. Таким образом с детского возраста всасывается чувство чести, без которого войско есть не более как людское стадо, обременяющее собой страну, позорящее ее и неспособное ее защищать.

В Австрии нет мелкого дворянства, а крупное богато и лениво до такой степени, что немногие сыны его поступают в военную службу, предоставляемую детям трактирщиков, почтальонов, лавочников, никогда ни слыхавшим, чтобы предки их отличались высокими подвигами и военной славой, с ранних лет занимавшимся какими-нибудь аптекарскими счетами мелочного торгашества, которым занимаются их родители. Вместо чести они заняты мыслью о прибытке и поступают в военную службу по расчету и в надежде, под конец жизни, как-нибудь добиться полковничьего или генеральского места и обеспеченного куска хлеба. Я уверен, что кто, подобно мне, видел и наблюдал оба эти войска, тот конечно согласится, что явное превосходство Прусского над Австрийским обусловливается происхождением офицеров.

Служба у нас, вследствие произведенных в недавнее время перемен и вследствие злоупотреблений со стороны полковых шефов и инспекторов, сделалась невыносимой, так что все наше дворянство принуждено было оставить ее. Прежде наши офицеры все были из дворян, а теперь место их заступили такие же личности, какими позорится Австрийская армия.

У нас никогда не будет хорошего войска, коль скоро его не очистят от этих проходимцев и не постараются всевозможными способами (разумеется, кроме насилия) снова привлечь дворян в службу, которая есть естественный удел их. Но у нас нет дворян, которые бы не были собственниками, и у самого бедного из них есть деревушка, в которой он имеет себе убежище на старости лет и которую потому он не может совершенно бросить; да и государственное благосостояние требует, чтобы тот кто служит не был подвергаем несчастной необходимости обнищать.

На этом основании Петр Великий указал, что всякий офицер может, с сохранением жалованья, быть увольняем в отпуск ежегодно на 29 дней, дабы он мог заняться собственными своими делами. Срок отпуска назначен потому столь короткий, что этот указ великого Государя состоялся в самый разгар Шведской войны. После этого великого человека, скончавшегося слишком преждевременно, Россия значительно расширилась; расстояния от центра к границам чрезвычайно удлинились, так что 29-дневный отпуск сделался недостаточным.

Поэтому не было бы никакого неудобства, а напротив было бы очень полезно, чтобы в течение ноября, декабря, генваря и февраля, когда не бывает лагерей, ни учений, всякий офицер, какого бы чина он ни был, имел право, с сохранением жалованья, отлучаться на два месяца для занятий своими делами, так что напр. в каждой роте, если капитан и подпоручик уезжают в ноябре и декабре, то, по возвращении их, т. е. в январе и феврале, могут отлучиться поручик и прапорщик. Также и в высших чинах, по возвращении полковника и премьер-майора из двухмесячного отпуска, могут воспользоваться этою льготою подполковник и секунд-майор.

Служба от этого не потерпит, а служащие не будут в необходимости пренебрегать своим хозяйством и бросать службу, которая их разоряет и держит словно на привязи. В особенности странно, что вошло в обычай не давать отпуска военным даже и на 24 часа без непосредственного высочайшего дозволения.

Государю ли тратить свое время, столь драгоценное для государства, на подобные неподобающие ему занятия, читать все эти кипы прошений об отпуске и разбирать, кого отпустить, кого нет! Гарнизонный офицер в Новгороде узнаёт, что мать его умирает в Петербурге и что ей осталось всего три дня жить.

Прежде полковник увольнял его на четыре дня в Петербург; а теперь офицер должен предварительно написать прошение к самому Государю, и прежде чем получит разрешение, мать его помрет, и он лишится отрады обнять ее. А каково офицеру, имеющему крайнюю надобность отлучиться на 3 или 4 дня и служащему в полку, который находится на расстоянии 700 или 800 верст от местопребывания Государя!

Вот соображения, которые изложил я, пользуясь моим досугом. Мне желательно, чтоб они были сообщены лицам, занимающимся, по должности, устроением нашего войска. Буду счастлив, если хотя одно иди два из моих замечаний заслужит их одобрение, и они сочтут их достойными того, чтобы представить на усмотрение нашему доброму Государю, который желает только блага своему Отечеству, который слишком разумен, чтобы не видеть, что в государстве у него много зол, требующих неотложного исцеления и который, не имея естественно другой перед собой цели, кроме порядка и благоденствия, примет во внимание все, что ему представят полезного, хотя бы представляющий имел мало или вовсе не имел достоинств.

Нередко случается, что человек вовсе неспособный, но одушевленный горячей ревностью к общественному благу, высказывает мысли, которые оказываются полезными.

P.S. Я утверждаю в этой записке, что учреждения Петра Великого лучшие для нашего войска, и что по мере того, как удалялись от них, состояние нашего войска ухудшалось. Мне могут указать в опровержение на великие подвиги в Италии, совершенные Суворовым, в то время когда действовали уже новые военные учреждения; но это возражение будет несправедливо: все знают, что великий человек этот не применял к делу ни одного из нововведений покойного Императора (здесь: Павла). Подвиги Суворова служат, напротив, подтверждением тому, что я говорю.

О внутреннем управлении в России (1803)

Вы мне прислали, любезный граф Виктор Павлович (здесь: Кочубей), в списках проект наставления, которое должно быть дано министру внутренних дел и ваш отчет по этому министерству. Оба сочинены вами и представлены Государю. Я обещал вам составить об них мои замечания. Исполняю это обещание и пишу с той откровенностью, с которой привык я относиться к друзьям моим.

Прочитав проект и отчет, я пришел к убеждению, что мы с вами совершенно расходимся в наших понятиях об управлении, о законном и неизбежно-необходимом надзоре Сената за министерством и, в особенности в понятиях о неминуемых злоупотреблениях министерского деспотизма, который, Бог весть почему, кажется вам невозможным. Кто из нас обоих прав, решить мы не можем; это решат опыт и время, и притом время весьма не продолжительное. Не стану заноситься далеко и ограничу мои замечания лишь несколькими существенными статьями.

В наставлении министру внутренних дел вам очень хочется уверить Государя, что невозможен министерский деспотизм; опасение оного вы называете химерой, потому-де, что министры суть лица избранные (это ваши собственные слова). Вот единственный ваш довод. Правда, что другого и не придумаешь; но довод этот таков, что мне за вас досадно, зачем вы его привели. Укажите мне страну, где бы Государь, чтобы назначить министра, прибегал к гаданью на бобах, или метал жребий. Вяземский, Самойлов, оба Куракины, Кушелев, Обольянинов, Панин, Беклешов, Мордвинов и необузданный Державин (Гавриил Романович) были также лица избранные; все великие визири в Турции, все министры в Персии и в Марокко суть равным образом лица избранные. Хорошо обеспечение против министерского деспотизма! 

Разделяя обязанности губернаторов на распорядительные и судебные, вы говорите в вашем отчете, что по первым они должны давать отчет министру внутренних дел, а по вторым министру юстиции. 

Это у вас соскользнуло с пера, а между тем через это уничтожается Сената: ему нечего больше делать и не за чем надзирать; ни о чем не уведомляемый, он уже не может доводить до сведения Государя о делах, вершенных вопреки существующим законам, о злоупотреблениях власти, совершаемых с умыслом или по неведению этими избранными лицами, которых деспотизм есть-де химера. Сенат становится совершенно не нужен; дорогая и непроизводительная трата на его содержание должна быть отменена. По крайней мере сократится государственный расход (здесь: сарказм).

Правда, государь останется в неведении о том, как управляются его подданные; ибо он будет получать доклады только от этих избранных лиц, которые будут всегда в одно время и судьями и подсудимыми. Государю не останется даже способа узнать, хороший ли сделал он выбор, назначив этих непогрешимых и всегда чистых лиц.

Стало быть, Сенат, сделавшийся меньше чем нужен, должен быть упразднен; ибо не следует длить уничижение сенаторов и понапрасну тратить деньги на их содержание. Эта мера необходима, и отсрочивать ее можно разве по любви к противоречию и непоследовательности.

Очень однако, сомневаюсь я, чтобы именные указы, всегда, со времен Петра Великого (сего истинного основателя нашей государственной силы) исходившие из Правительствующего Сената, который пользуется в народе общеизвестностью и уважением, чтобы эти указы могли, как это было почти целое столетие, встречать себе такое почтительное и покорное сочувствие, коль скоро они будут обнародоваться от имени государя графом Кочубеем, графом Васильевым, или кем-либо другим из министров, имена которых меняются так, что где-нибудь в Иркутске или в Охотске про них могут и не знать, тогда как Сенат известен и уважаем по всей империи.

Не скрою даже, что будут правы, не оказывая этим указам того непререкаемого доверия, с которым принимались указы, обнародованные Сенатом; ибо относительно сих последних подразумевалось, что они состоялись после предварительного рассмотрения, после того как, если его императорское величество был вовлечен в ошибку кем-либо из своих министров, ему представляли что тут выходило нервного и бесполезного; тогда как, если указ обнародуется одним из министров, может случиться, что он состоялся вследствие одного только личного и без свидетелей доклада, когда государь мог быть чем-нибудь развлечен и не расположен обсудить доводы "за и против" предложенного к подписанию указа.

Скажут, что Сенат может войти со своим представлением и после издания в свет указа; но история графа Потоцкого (?) удостоверила нас, к великой скорби всех Русских людей, что Сенат, оскорбленный Державиным, уже не посмеет больше возвышать свой голос. Это очень удобно для семи или восьми избранных лиц, но очень бедственно для 36 миллионов жителей России.
Далее, в том же отчете вы говорите, что важные случаи вноситься будут в комитет или вашему императорскому величеству. Затем следует долгий список случаев, когда министр представляет о том "вашему императорскому величеству".

Этим, равно как несчастным или в предыдущем предложении, уничтожается комитет, заседания которого становятся без полезны, как и заседания Сената и как бывшие заседания прежнего Совета. Все это замышлено вполне вопреки сентябрьским манифестам прошедшего года (здесь: Манифест от 8 (20) сентября 1802 г. представлял собой нормативно-правовой акт, регламентирующий деятельность новых отраслевых органов управления в Российской империи), и поводы к тому подаете вы, внушая Государю мысли совершенно противоположные тем, которые он торжественно выразил своим подданным, во всеуслышание всего государства и всей Европы.

Посмотрим теперь на "отчет". Он не представлен Сенату, как бы следовало; он поднесен прямо государю. После этого невозможно найти или угадать причину, зачем проводили вы его через Сенат, который не может понимать что в нем содержится и на каких подтвердительных статьях основаны выводы, представляемые вами государю. Неизвестно, почему избрали вы Сенат передатчиком вашего "отчета"; он не в состоянии понимать его, потому что вы беспрестанно ссылаетесь на обстоятельства, ему неведомые и про которые знают только государь да вы.

В этом случае бедный Сенат столько же причастен к делу, как почтальон, который передаст вам это запечатанное письмо, причастен к содержанию оного. Единственно, что можно предположить для объяснения, почему вы прибегли к такому способу подачи вашего "отчета" его императорскому величеству, это то, что, явно заявив себя против сенатского вмешательства в действия министров и желая решительным и откровенным образом упразднить ответственность министров перед Сенатом, вы имели намерение показать Сенату, что, вопреки сентябрьским манифестам прошедшего года, ему нет больше никого дела до того, как управляется государство. Стало быть, вопрос этот вами решен, и в решении его вы позволили себе быть и судьей и ответчиком в одно и тоже время.

Ну, любезный друг, не робкого вы десятка. Как это вы осмелились (хотя бы и не прямо, не по праву, однако ж на деле) уничтожать благодетельное и необходимо-нужное соучастие Сената в общем управлении столь обширного государства, какова Россия!

Это верховное совещательное собрание, это место главного надзора над всеми отраслями управления, учреждено Петром Великим, человеком чудесным, величайшим государем, каким, когда либо украшалась державная власть. Он учредил Сенат; ибо чувствовал, не смотря на свои дарования и необычайную гениальность или вернее вследствие их, что великая страна не может быть управляема во всех частях своих самим государем; что вверить это управление десяти или двенадцати лицам без надзора за ними значило бы поставить десять или двенадцать деспотов, которые, по свойству человеческой природы, вольно или невольно, станут злоупотреблять своею властью, и что государь, имея дело исключительно с этими немногими лицами, будет ими вводим в заблуждения и не узнает про их злоупотребления и вред, ими причиняемый.

Вот почему, распределив все отрасли управления по коллегиям, президенты которых были в роде министров, он всех их поставил в зависимость и подчинение Сенату, с тем чтобы Сенат держал их в порядке, наблюдал за ними и докладывал об их государю. Правда, сенаторы, им назначенные, были люди надежные и достойные носить это имя; ибо он умел выбирать людей, знал, как важен этот выбор и не полагал, чтобы в стольких миллионах подданных, в народе, чуждом тупоумия и душевной низости, не нашлось 30 или 40 человек, для составления верховного учреждения страны.

Этих людей он назвал Правительствующий Сенат и сделал это собрание средоточием для всего великого круга дел, касающихся управления столь обширного государства, какова Россия. Указы от имени государя исходили из сего верховного учреждения. Если Петр Великий, в своей мудрости, признавал необходимым такое установление, то оно сделалось еще необходимее в наши дни, когда Россия значительно расширилась, и народонаселение в ней утроилось против времен сего великого государя.

Сентябрьские установления 1802 года были хороши, хотя имели свои слабые стороны, возникшие от поспешности и плохого выбора некоторых министров; они были необходимы, потому что вносили более деятельности в разные сферы управления и в особенности потому, что ими устроен комитет всех министров, долженствовавший обсуждать все дела в присутствии государя. Но польза от этих новых установлений не возможна без надзора за министрами со стороны Сената, которому министры должны были давать отчет в своих действиях.

Восстановление Сената в старинных правах его, узаконенных Петром Великим, и давало повод надеяться на лучшее управление страной, и подданные благословляли за это государя. Трудно понять, как все это исказилось и как государь, сам того не замечая, допустил, что дела пошли путем вполне противоположным тому, который был указан от его собственного имени. Я не защищаю дела графа Потоцкого. Он может ошибаться; весь Сенат мог быть введен в заблуждение, хотя им руководило усердие к своему государю.

Но из-за этого не следовало Державину наругаться над Сенатом и входить с самым оскорбительным предложением, в котором он имел дерзость считать сенаторов идиотами, невежами и бунтовщиками. С этих пор сенаторы уже не могут возвысить голос; ибо главный довод министров и правителей их канцелярий состоял в том, что Сенат не смеет делать государю представления против указа уже обнародованного. 

Как будто зло не должно быть поправляемо, коль скоро оно обнародовано, как будто Сенат мог каким-то чудом узнать, что господа министры готовят к подписи государя, и будто сенаторы имели время сделать представление, прежде чем императорский указ был им прислан для обнародования? Вот что сделал Державин и в чем ему отважно пособили те министры, кому хотелось, напугав Сенат, оставаться без надзора в своих действиях.

Но то, что вы сделали, еще гораздо важнее. Вы последовательно твердили и проповедовали против сенатского надзора, уверяя, что министерский деспотизм есть химера, так как министры суть лица избранные. И после этого, как будто, вы уже выиграли вашу тяжбу, и как будто государь, вопреки своим же манифестам, убедился в бесполезности Сената, вы ему представляете ваш "отчет" через посредство Сената, которому вы не даете никакого объяснения, умалчивая о поводах, вызвавших с вашей стороны многие мероприятия и не прилагая подтвердительных статей. 

Таким образом, Сенат есть безучастный передатчик ваших бумаг государю. Будь я сенатором, я предложил бы составить определение об отсылке этих бумаг к вам обратно, с уведомлением, что Сенат не мешается в то чего он не понимает.

Я, конечно подвергся бы тем же преследованиям, как и граф Потоцкий, но роль сего последнего для меня предпочтительнее роли Державина и роли вашей. Мне всегда были противны злоупотребления власти и министерский деспотизм, от которого блекнет все в самой цветущей стране, который оподляет людей и бывает виновником бедствий, как для подданных, так и для самого государя.

Итак, друг мой, понятия наши об управлении государством диаметрально противоположны. Это ясно. Такое разномыслие может зависеть от несходства в нраве, в воспитании, в летах, от долгого нашего пребывания в разных странах, словом от множества других причин; но, тем не менее, оно несомненно. Не думаю, чтобы я мог разубедить вас; но и вам также не удалось бы меня переуверить: в 60 лет правил не меняют. 

Вероятно, вам не понравятся мои замечания. Буду жалеть о том; но по мне лучше, чтобы вы были мною недовольны, нежели мне самому быть недовольну собой: ибо я презирал бы самого себя, если бы стал писать против совести и если бы бессовестно показывал вид, будто одобряю то, от чего воротит мою душу. Вы мне прислали эти две бумаги с целью узнать мое мнение о них: стало быть, я не мог выразиться иначе как с полною откровенностью честного человека и истинного друга.

Как ни длинно это письмо, не могу, однако не представить вам следующего размышления. Неужели вы льстите себя надеждой удержаться постоянно на вашем месте? Поглядите вокруг себя. Не говоря о временах протекших (от которых остались уволенные министры, живые доказательства того, как непрочны места) подумайте о том, что в какие-нибудь два года покинули свои должности Пален, Панин, Кушелев, Куракин, Мордвинов, Беклешов и, напоследок, Державин. 

Каково будет вам, когда вы останетесь без должности и когда вся Россия попрекнет вам, что вами придуман, введен и укоренен министерский деспотизм, т. е. величайшее бедствие, ужаснейший бич, от которого страждут подданные и ослабевает любовь их к государю: ибо угнетаемый человек сначала проклинает министра-угнетателя, а потом перестает любить государя, попускающего своим визирям угнетать несчастных подданных.

При покойной государыне у нас бывали наглые любимцы, которые обращались со своими соотечественниками, как с рабами. Но это было зло преходящее, неузаконенное, случайное. Потемкин и Зубов были очень наглые деспоты; но князь Орлов, Васильчиков, Завадовский, Ермолов и многие другие пользовались своим положением с умеренностью, а трое последних даже с отменной скромностью. 

Цель добродетельного человека на служебном его поприще - принести пользу своей стране и своему государю, заслужить их уважение и оставить по себе память почетную и благословляемую соотечественниками и потомством. Можете ли вы надеяться, что вас любят за то, что вами устроен министерский деспотизм?

Льстецы ваши, конечно уверяют вас, что вы любимы, потому что они видят в вас министра, в коем они нуждаются; но я, не имеющий никакого дела до министра, вижу в вас моего истинного друга, и потому прошу вас поразмыслить о положении, в котором вы будете, вышедши в отставку и очутившись в зависимости то от того, то от другого министра, смотря по делам, какие у вас могут возникнуть в разных ведомствах, и если придется вам терпеть от деспотизма, вы будете достойны сожаления, но вы один во всем государстве лишены будете права жаловаться, так как это значило бы восставать против собственного творения. 
Простите, друг мой; обнимаю вас.

Некоторые правила для обхождения с нижними чинами в 12-й пехотной дивизии (1815). Постановление генерал-лейтенанта графа Михаила Семеновича Воронцова

Желая, как для лучшего исполнения воли всемилостивейшего Государя нашего, так и для вящего вкоренения во всех чинах вверенной мне 12 дивизии того обхождения, на благородстве и амбиции основанного, которое в последние годы опытом оказалось полезным в управлении войск, до получения новых постановлений (имеющих главною целью и предметом, чтоб настоящая вина никогда не оставалась без должного и законного взыскания), так и всякое самовольное и безвинное наказание, унижающее дух солдата, не исправляя его нимало, было бы искоренено, даются на первый случай, к точному с получения сего по дивизии исполнения, следующие правила:

     1. Никакое лицо в роте, кроме настоящего ротного командира не имеет права наказывать нижних чинов ни одним ударом. Прочие в роте офицеры, фельдфебели и частные унтер-офицеры, когда отделены от ротного командира, могут сажать под караул тех, кои окажутся в чем виновными, и тотчас о том доносить капитану.

     2. Для удержания беспорядков, особливо на марше в теперешних походах чрез чужие земли (здесь: оккупационные), ротному командиру нужно иметь власть, которая в спокойное время не так необходима. Почему настоящий ротный командир имеет право, по хладнокровном и беспристрастном рассмотрении вины, как начальствующими частями в роте ему рапортованной, так и самим им усмотренной, положить наказание и произвести оное в действие, с тем однако, чтоб cиe наказание ни в каком случае не превышало сорока ударов и только бы тогда определено, когда оно неотменно покажется нужно, за что капитан всегда в ответственности находится.

Вины же делающие такие наказания суть: частое пьянство, потеря или порча амуниции, ссора и нехорошее обхождение с хозяевами на квартирах, и на первый случай неточное и нескорое исполнение приказаний младших офицеров или унт.-офицеров; повторение же такового неисполнения, а еще паче грубость к старшим, уже не во власти капитанской наказывать, но почитаемы быть должны за неповиновение, и, следовательно в полку строжайше по законам наказаны быть должны. 

В том же виде считать кражу большую или малую и всякий разбой. Почему во всех сих случаях ротный командир отнюдь сам не наказывает, а при рапорте посылает виновного под караулом с доказательствами в полк, где немедленно наряжается следствие из трех офицеров, и по точном исследовании вины, полковой начальник определяет строгое наказание и приказывает без потери времени оное исполнить.

     3. О всяком наказании, которое капитан найдется обязанным определить, должен он рапортовать письменно в полк, где оное внесется в книгу, нарочно для того приготовленную, о коей ниже помянуто будет. В рапорте капитан пишет: кто именно наказан, за какую вину, какое было наказание и какого был тот рядовой поведения и был ли наказан палками или нет прежде или после 1 апреля 1815 года, то есть со дня сего постановления.

     4. Присутствие старшего везде и всегда слагает власть младших. Почему там, где есть того же батальона штаб-офицер, ротной командир сам не может наказывать палками без согласия и утверждения того штаб-офицера; а где стоит полковой начальник, то уже никто в полку без него тех наказаний определить не может.

     5. Так как солдат, который никогда еще палками наказан не был, гораздо способнее к чувствам амбиции достойными настоящего воина и сына Отечества, и скорее можно ожидать от него хорошую службу и пример другим: то должно с таким поступать еще с вящею рассмотрительностью и осторожностью, какие впрочем, и во всех случаях нужны: поелику наказание, унижающее такого солдата, в одну минуту истребляет все плоды, которые от хорошего поведения чрез долгое время он себе доставил. Таковые солдаты исключаются из числа тех, кои в ротах наказаны быть могут, и наказание им определено быть должно только в полку.

     6. Также при сем подтверждается к непременному исполнению постановление Высочайшего Его Императорского Величества рескрипта на имя военного министра от 12 октября 1812 года о составлении гренадерских рот в 7 пункте, в силу коего гренадеры и стрелки ни в каком случае телесному наказанию подвержены быть не могут, а за вину, заслуживающую таковое наказание, непременно в тот же день в мушкетерские или егерские роты написаны быть должны. Господам ротным командирам особенно рекомендуется сей пункт. Как бы проворен или хорош собою ни был гренадер, как скоро он поведения нехорошего, сего почтенного звания носить ему не должно, храбрость и поведение будут отличительными оного качествами.

     7. Разумеется, что имеющие знаки отличия, как Военного Ордена, так и Аннинской (здесь: ленты), от всякого телесного наказания навсегда освобождены; теряют же они сии знаки отличия не иначе, как по суду.

     8. Для умножения средств в роте удерживать должный во всем порядок, без частого употребления унизительных наказаний и без отсылки затем в полк, ротные командиры, могут и должны, заводить за малые вины другие штрафы, как-то посажение под караул, лишение порции (здесь: без обеда?), связание и, наконец, какое-нибудь в стыд приводящее наказание, коему скоро все весьма чувствительны будут: как то одежда на выворот какого-нибудь платья при всей роте, или приклеения к шапке или платью бумаги с надписью, что такой то ленив, пьянь, или неряха, и проч. 

Делать cиe при всех могущих то видеть, как жителях, так и солдатах, и стараться, чтобы другие над таковыми смеялись и приводили бы их в стыд. Сего последнего рода наказания особливо полезны могут быть, чтобы удерживать, тех старых и впрочем хороших солдат, которые слишком часто напиваются или недовольно опрятны, но иметь за правило, чтобы не слишком часто над одним человеком одно и то же делать, потому что все наказания, действия которых основаны на стыде, теряют всю силу и пользу, когда от частого употребления к ним привыкнут.

     9. Так как денщики также солдаты и слуги Государя и Отечества, то с ними поступать так точно, как с прочими солдатами, с тою разницею, что, так как вина их, относящаяся только к лицам частным, а не службе, не так важна в последствиях, как вина строевых, то и ротные командиры не имеют права сами их палками наказывать. 

Во всяком случае требующем большего наказания нежели посажение под караул и проч., штаб и обер-офицер, коего денщик провинится, представить его при письменном рапорте к полковому начальнику, который может по сему рапорту без дальних исследований (кроме важных случаев, или на причинах основанной недоверчивости к тому офицеру) приказать того денщика наказать с тем, чтобы наказание cиe никак не превзошло пятидесяти ударов: в случаях покражи, разбоя и проч., с денщиками поступать как и с прочими солдатами, т. е. непременно по точном исследовании тремя офицерами или и но военному суду наказать строго по законам.

     10. В винах, где наказание должно превышать сто ударов и где виновный должен быть прогнан сквозь строй, полковой начальник, сделанное письменное следствие, посылает на рассмотрение бригадному командиру, который и определяет экзекуцию, но не больше раза сквозь тысячу или два раза сквозь пятьсот. При всех экзекуциях, всегда должен быть лекарь, который смотрит, чтоб наказание не было опасно для жизни виновного и за то отвечает.

     11. Имеет за непременное правило, как в ротах по мере изъясненной выше власти ротных командиров, так и при штабу полковом, когда, наказание определено, никогда оного не откладывать, но тотчас исполнять; потому что от вредного обычая у некоторых Офицеров, грозить будущим наказанием, нередко бывают побеги, а иногда (страшно сказать) самоубийство.

    12. Так как пьяных не должно наказывать в ещё пьяном виде, то в сем только случае подождать, чтоб дать протрезвиться под строгим караулом и наказать, когда он уже опомнится.

     13. Был в некоторых полках, особливо в старину, гнусный и варварский обычай, которого, надеюсь, нет во вверенной мне дивизии, но на всякий случай упомянуть про оный нужно: что в случаях сделанной вины и неизвестно кем, нередко палками добивались узнать правду, отчего не только что невинный мог быть наказан, но еще для спасения себя от мучения мог наложить на себя вину, в коей не был причастен. 

Столь мерзкий, подлый, как божеским, так и человеческим законам противный обычай, есть ничто иное как пытка одним варварам приличная, и я уверен, что гг. полковые командиры все мне готовы отвечать, что такового примера у них в полках никогда не будет. Всякий же штаб или обер-офицер, который бы в таковом поступке оказался виновным, непременно бы отдан был под военный суд.

    14. В полковых, и других от дивизий зависящих лазаретах, гг. лекари, смотрители и дежурные офицеры, отнюдь чтоб не могли ни в каком случае, наказывать больных или надзирателей палками, а только арестом или лишением порции; а в случаях, требующих большого штрафа, отнестись от полковых лазаретов в полк, и от дивизионного в дивизионный штаб.

     15. Полковой казначей или квартирмейстер в рассуждении своей команды, фурлейтов и проч. в том же отношении руководствуется теми же точно правилами, как капитан в роте.

     16. Взять за святое и непременное правило, что на ученье и за учение никогда ни одного удара дать не должно. Ошибки или нескорое понятие учения происходят больше от нерасторопности, непонятливости или страха, причиняющего суетливость; все эти причины умножаются наказаниями, а исправляются терпением, толкованием и ласковым обхождением, ободряющим солдата, а особливо рекрута. 

Ежели же у иного замешалась при нерасторопности лень, то для лени лучшее и вернейшее наказание есть продолжение и повторение ученья; ибо кто ленится и видит, что последствием того будет лишнее учение, непременно будет стараться, чтоб учение как можно меньше продолжалось.

     17. Книга штрафная, или книга наказаний, должна быть в каждом полку, в которую непременно внести должно всякое наказание, как полковым командиром, так и в батальонах или ротах определяемые. В оной будет означено в графах: 1-е, месяц и число; 2-е, имя виновника; 3-е, вина его; 4-е, мера наказаний; 5-е, по чьему приказанию, или ежели по следствию, то кто в следствии находился, и напоследок 6-е, в первой ли раз он наказан палками или прежде в подобных штрафах был, означая тоже, что те наказания были ли прежде, или после теперешнего постановления, считая с 1 апреля 1815 года.

Cии книги по требованию дивизионного и бригадного командиров всегда представлены быть должны на смотр, за точность оных же, лично отвечает полковой командир, и всякая страница должна быть за его подписью. Его дело уже есть, чтобы точно ни одного удара в полку бы не было, которой бы не был внесен в cию книгу, за всякое утаение или несправедливое показание строго взыскано будет.

     18. В заключение всего надеюсь, что господа ротные и другие начальники, не примут в дурную сторону вышепоказанного постановления и не почтут, чтоб оное происходило от недостатка к ним доверенности. 

Я уверен, что всякий офицер, особливо после тех опытов, что мы все имели, довольно видел, сколь предпочтительно должно стараться вести людей амбицией, нежели беспрестанными наказаниями, и не захочет во зло употреблять власть свою над людьми, которые, как защитники Отечества, заслуживают общее уважение, и что всякий благородно мыслящий Офицер, всегда захочет скорее быть отцом и другом своих подчиненных, нежели их тираном, как то по несчастью и к стыду нашему часто бывало, и в иных полках и теперь водится, но постановления теперь изданные, имеют предметом учреждение общих и разнообразных на то в дивизии правил.

Оные, суть следствие воли Всемилостивейшего Государя нашего, отца своих подданных, и особливо военных, по коей впоследствии и вяще еще состояние солдата будет улучшено. Да сверх того, опять повторяю, что истреблением самовольных и следственно, часто несправедливых наказаний, дисциплина выиграет, а дух солдатский не будет унижен. Сам же уверившись, в 12 лет из беспрестанных походов и службы пред неприятелем, что cиe полезно, буду смотреть за точнейшим исполнением оного.

Ежели кто из господ офицеров при том исполнении, останутся в мыслях (по привычке или по старым предрассудкам), что им, таким образом, за свои части отвечать нельзя, то я прошу их мне оное объявить, я же буду стараться, чтобы они выгодно и без всякой для них потери переведены были в другую дивизию. 

Те же, которые примутся за исполнение выше изъясненных правил, с охотою и усердием скоро увидят, сколь с оными сопряжена польза службы и их собственное удовольствие: ибо, так как уже в том есть унижение, когда, кто командует людьми униженными, так ничего нет лестнее и приятнее как предводительствовать людьми движимыми чувствами благородными. 

Все таковые офицеры почтутся мною за настоящих помощников, товарищей, друзей, и я с жадностью буду искать случая, преимущественно им доставлять во всех возможных случаях выгоды и награждения.
Наверх