В. Ф. Боцяновский. Кто убил царевича Дмитрия в Угличе?

15-го мая 1891 года, исполнится ровно 300 лет со времени убиения царевича Дмитрия, убиения, которое имеет такое важное значение в нашей истории и до сих пор представляется большой загадкой. 
Немногочисленные дошедшие до нас данные об этом трагическом событии настолько противоречивы, что, не смотря на большой промежуток времени, не позволяют придти к каким-либо положительным результатами. Пересматривая их, мы пришли к новому, неожиданному для нас выводу, впрочем, по недостатку документальных данных, мало обоснованному и потому не решающему вопроса окончательно.

Высказываем же мы его в надежде, что со временем быть может, кто-нибудь, работая в этом направлении, найдет и более точные подтверждения. В данном случае, нас поддерживал пример Арцыбышева, Погодина, Аксакова и др. 

Они выступили защитниками Бориса Годунова, не имея никаких документальных данных для этой защиты, и впоследствии нашлись люди, которые более обосновали их взгляды, можно сказать, даже окончательно решили этот вопрос. Наконец «кто три или даже тринадцать раз не ошибется, - говорит Достоевский, - тот не найдет истины».

I

4-го марта 1584 года, Иван Грозный, перед которым трепетала вся Россия «впаде в недуг тяжек... и отдаде душу свою к Богу» На престол вступил сын его, Федор Ивановичу, выражение Карамзина, «более для кельи, чем для власти державный рожденный». Неуклюж, низкого роста, с опухлым лицом, нетвердой походкой, он постоянно улыбался. Улыбка эта производила впечатление полного слабоумия. 

Кроме того, он был до крайности суеверен и, по словам Флетчера, «мало способен к делам политическим». Любимым занятием его было «трезвонить на колокольни», за что нередко сам Грозный называл его звонарем и пономарем. Польский посол Сапега, представившийся Федору, высказался о нем таким образом: «хотя про него говорили, — сказал Сапега, — что у него ума немного, но я увидел, как из собственного опыта, так и из слов других, что у него ума нет». 

Понятно, чего можно было ждать от такого правителя, понятно, в каком настроении должно было находиться русское общество. И это настроение не замедлило обнаружить себя сейчас же после смерти Ивана IV. Вступление на престол Федора Ивановича ознаменовалось мятежом, настоящие причины которого нам не известны. 

Предполагают, и не без основания, что причиной возмущения была борьба двух партий: партии слабоумного Федора, отстаивавшей его интересы ради своих личных, и партии, старавшейся доставить престол последнему сыну Грозного, рожденному в седьмом или даже восьмом браке с Марьей Нагой, бывшему в это время еще ребенком (род. 1582 г.). 

Кончился мятеж этот воцарением Федора, для чего, кажется, был созван Земский собор, и удалением Дмитрия с его родственниками Нагими в Углич, город, назначенный самым Грозным при смерти в удел Дмитрию. Эта политическая, если можно так выразиться, ссылка озлобила Нагих против всех бояр и в частности против Бориса Годунова, занявшего видное положение, как при Иване IV, так и при сыне Федоре, женатом на сестре Бориса Ирине.

Враждебное отношение Нагих к Москве сказывалось прежде всего в постоянных столкновениях между ними и приставленному Угличскому двору штатом, во главе которого стоял дьяк Михайло Битяговский. Мальчик Дмитрий, с пеленок поставленный в такие условия, приглядывался к окружающей среде, проникался нерасположением к Москве и, мало-помалу, по примеру своих родных, стал выражать это нерасположение к боярам, которых он считал уже своими личными врагами. 

В Москву начали доходить слухи о задатках царевича, обещавшие в будущем второго Грозного. Говорили, как передает между прочим Флетчер, что «он находит удовольствие в том, чтобы, смотреть, как убивают овец и вообще домашний скот, видеть перерезанное горло, когда течет из него кровь (тогда как дети обыкновенно боятся этого) и бить палкой гусей и кур до тех пор, пока они не издохнут». 

Другой иностранец, Мартин Бэр, рассказывает, конечно, по слухам, ходившим в Москве, что царевич велел однажды своим сверстникам сделать из снегу несколько изображений, назвал их именами известных бояр, поставил рядом и начал рубить: «одному отсек голову, другому отбил руку, третьего проколол, приговаривая: «это такой-то боярин, такой-то князь, так им будет в мое царствование». 

Понятно, какое впечатление производили такого рода слухи на московское общество, и особенно на бояр. Вполне, по этому, естественно, если, как говорит Мартин Бэр, «многие бояре, так устрашенные, видели в Дмитрии подобие Иоанна Васильевича и весьма желали, чтобы сын отправился за отцом». 

Что подобного рода желания слышались не раз в Москве, что московские люди строили на осуществлении этих желаний некоторые личные планы, наконец, что даже подготовился какой-то государственный переворот, это помимо приведенных слов М. Бэра, доказывается также еще свидетельством лица, не меньше заслуживающего доверия, именно Флетчера. Последний, за несколько лет до событий, предсказал эти события. 

В своих записках он писал, что «царский род в России скоро пресечется, со смертью особ, ныне живущих», что «это произведет переполох в русском обществе», что, наконец, жизнь царевича Дмитрия «находится в опасности от покушений тех, которые простирают свои виды на обладание престолом в случае бездетной смерти царя». 

И вот в это время 15-го мая 1591 г. сначала в Угличе, а затем, спустя несколько дней и в Москве узнают, что царевича не стало. Одни говорили, что он зарезался нечаянно, в припадке эпилепсии, другие настойчиво твердили, что он зарезан вследствие интриг Годунова.
В чьем показании правда? Вот вопрос, положительное решение которого объяснило бы многое, и многих представило бы в совершенно новом свете. Попытаемся разобрать этот вопрос, на сколько это позволят нам немногочисленный данные о смутной эпохе и прежде всего остановимся на первом слухи.
II

Федор Иванович, узнав о смерти брата, расплакался, хотел ехать в Углич, но удержанный, по одним известиям, Борисом Годуновым, по другим, пожаром Москвы, а вероятнее всего собственной своей немощью, не поехал и для производства следствия в Углич отправились: князь Василий Иванович Шуйский, враг Годунова, дьяк Андрей Клешнин, дьяк Елизар Вылузгин и митрополит Геласий. 

Приехав на место преступления, в Углич, они немедленно приступили к допросу свидетелей. Михаил Нагой на вопрос, «которым обычаем царевича Дмитрия не стало, и что его болезнь была», ответил прямо, что царевича зарезали и как на убийц указал на Осипа Волохова, Никиту Качалова и Данилу Битяговского. Показание Михаила Нагого подтвердил отчасти Андрей Нагой, говоря, что «сказывают, будь-то царевича зарезали». 

Показания других свидетелей совершенно противоположны этим двум. Bce они говорят, что царевич, играя в тычку, «сам накололся», «сам набрушился», зарезал самого себя в припадке падучей болезни. Показания эти, записанные позже, следователями и скрепленный подписями, изображают угличское событие в следующем виде.

15-го мая 1591 года, часов в двенадцать дня, когда угличане, вышедши из церкви по окончании служения, сели обедать, «в городе у Спаса зазвонил Максимка Дмитриев сын Кузнецов». На звон прибежал к церкви пономарь, вдовый поп, Огурец. Сюда же прибежал стряпчий Суббота Протопопов «ударил Огурца в шею и велел ему сильно звонити». 

Раздался набат. Испуганные жители, думая, что где-нибудь пожар, с топорами и рогатинами выскочили из домов и прибежали на Царицын двор. Здесь их глазам представилась следующая сцена. Кормилица, Орина Жданова, держала на руках труп ребенка Дмитрия, а царица Марья Нагая неистово била поленом мамку Василису Волохову, крича, что царевича зарезали и как на убийц указывала на сына мамки - Осипа Волохова, Битяговского, Качалова и др. 

Вид крови, слезы, мольбы и подстрекания царицы разъярили толпу. Она бросилась за названными убийцами, поймала их в разрядной избе и избила. Началась страшная свалка, убивали уже без разбору. Михаил Битяговский, обедавший в это время, услышал набат и шум, прибежал на подворье.

Увещания, которыми пытался было Битяговский успокоить толпу, прекратить кровопролитие, довели до того, что толпа, еще больше раздраженная, бросилась за ним, выломала дверь избы, куда он скрылся, выволокла на двор и убила вместе с Данилкой Третьяковым за то, как показал подконюшник Ортемий Ларионов что «Михаил Битяговский разговаривал». Долго не могли найти только Осипа Волохова.

Наконец, когда тело зарезанного царевича было уже в церкви, к Марье Нагой, находившейся здесь же, привели еле живого Осипа Волохова и на ее глазах избили до смерти. Сюда же привели жену Михайлы Битяговского с двумя дочерьми и только заступничество духовенства спасло несчастных от смерти. Василиса Волохова, сильно избитая самой царицей, была посажена «в палату за сторожи». Собрав такие сведения, следователи уехали в Москву и представили свой обыск на рассмотрение Федора Ивановича, «и велел государь перед патриархом, на соборе тот обыск прочесть».

Собор, во главе с патриархом Иовом, выслушав следственное дело и заявление митрополита Сарского, что царица Марья сознавалась, будто убийство Битяговского и других дело грешное и убиты они невинно, собор рассудил, что Михайло и Григорий Haгиe и угличские посадские люди виновны в измене против царского величества, что царевичу Дмитрию «смерть учинялась Божьим судом», что убитые на Царицыном подворье в Угличе убиты невинно, как стоявшие за правду, что наконец, Haгиe и «мужики угличане, по своим винам, дошли до всякого наказания». 

Отказываясь произнести приговор на том основании, что это дело земское, а не церковное, собор передал его на усмотрение государя, «в царской руке которого ее казнь, и опала, и милость».

Приговор скоро последовал и был исполнен. Царицу Марью сослали в Судин монастырь на Выксе (в 20-ти верстах от Череповца) и постригли, Нагих разослали по городам в ссылку; казнили угличан, которые оказывались виновными в мятеже: иным рубили головы, других утопили, иным резали языки и, наконец, всех жителей Углича перевели в Сибирь и населили ими г. Пелым. Даже колокол, в который звонил Максимка Кузнецов, сослали в Сибирь.

В таком виде представляет нам этот факт следственное дело. Дело это, произведенное на месте преступления, должно было бы иметь решающее значение - это понятно. Чем же, однако, объяснить тот факт, что некоторые историки, занимавшиеся историей смутного времени, не только не поверили ему, но даже не обратили на него внимания. 

В самом деле, Костомаров (Николай Иванович), например, посвятивший смутной эпохе отдельную большую монографию, не счел нужным, обязательным для себя долго останавливаться на этом документе, как на документе ничтожном, ограничился передачей его содержания и предпочел ему летописные известия, имевшие за собой менее достоверности, отвергнув только некоторый подробности этих известий. 

С. М. Соловьев, хотя и остановился на нем несколько дольше, хотя и посвятил разбору его несколько страниц, однако, в конце-концов, пришел к тем же результатам, что и Костомаров т.е. не признал за следственным делом значения исторического документа и предпочел летописные известия. В защиту его выступил г. Белов (здесь Евгений Александрович). 

В статье, посвященной этому вопросу, г. Белов довольно остроумным анализом всего дела, рядом соображений, старался доказать самоубийство царевича, но только старался. Старания его так и остались стараниями, не более. Статья его вряд ли убедит человека, сколько-нибудь знакомого со следственным делом и несомненными обстоятельствами, сопровождавшими преступление.

Костомаров прочитав статью г. Белова, остался при прежнем мнении и сказал, что, если следственное дело может возбуждать любопытство исторического исследователя, то разве только с той стороны, каким образом оно было в свое время составлено: «какие из показаний были отобраны Шуйским с товарищами в самом Угличе, какие, быть может, после того в Москве; какие из них вынуждены были страхом, пыткой или лаской, какие даны добровольно смекнувшими заранее, как им следует говорить, и какие, наконец, могли быть написаны следователями от лица тех, которые и не говорили того, что писалось от их имени». 

Чем же в самом деле объясняется такое недоверие к официальному документу, подлинность которого, как это можно судить по тону и характеру показаний, стоит вне всякого сомнения?

Тем же, конечно, почему не поверили ему и современники, т.е. физической невозможностью, неестественностью самого факта самоубийства. Нам кажется, что сам г. Белов сильно сомневается в том, что он доказывает в своей статье, т.е. чтобы девятилетний мальчик был в силах, хотя бы даже в припадке эпилепсии, перерезать себе горло. 

Наконец, что такое представлял собою нож, которым, по уверению г. Белова, зарезался царевич? Это был нож, которым царевич играл в тычку, т.е. ни больше, ни меньше, как подобие ножа; простая игрушка. Что это была игрушка - это несомненно. 

Острого, настоящего ножа, которым действительно можно было бы зарезаться или даже обрезать палец, Дмитрию, как ребенку, притом ребенку подверженному падучей болезни, никто, конечно, не дал бы. Утверждать же, что царевич зарезался игрушечным ножом также смешно и нелепо, как, если бы кто-нибудь доказал, что какой-нибудь мальчик зарезался своей игрушечной саблей. 

Помимо всего этого, царевич был не один: при нем находились - мамка Василиса Волохова, Орина Жданова, постельница Марья Самойлова, да «маленькие робятка жилцы». Неужели же все они, видя, что с царевичем начинается припадок, видя в руке его нож, не бросились к нему, не вырвали этого ножа? 

«Да подобное равнодушие, говорит Костомаров почти равняется убийству. И как слыша эти показания, следователи не сказали дававшим их: «Вы видели, как с царевичем сделался припадок, почему не бросились к нему и не отняли ножа?»

Уже одни эти соображения положительно не позволяют нам признать факт самоубийства. Но при чтении следственного дела невольно возникают и другие вопросы. 

Так, например, прежде всего, бросается в глаза каждому вопрос, предложенный Шуйским Михаилу Нагому в начале следствия: «которым обычаем царевича Дмитрия не стало и что его болезнь была». Вопрос этот даже не предубежденного человека заставляет заподозрить Шуйского, не вёл ли он дело в известном направлении, не требовал ли, чтобы показания давались так, а не иначе. 

Г. Белов оправдывает этот вопрос тем, что следователи могли и должны были собрать сведения раньше, до начала следствия. Хотя начальные строки следственного дела до нас и не дошли, однако, на основании некоторых данных, мы склонны думать, что таких сведений собрать Шуйский не мог и, если задал подобный вопрос, то задал потому, что заготовил его еще в Москве.

Наш документ начинается такими словами: «...и тово ж дни майя в день в вечеру приехали на Углич князь Василий и Ондрей и Елизарий и спрашивали Михаила Нагого...». Эти слова ясно показывают нам, что комиссия, присланная из Москвы, сейчас же по прибытии своем, без всяких предварительных расспросов и справок, для которых у нее не было ни времени, ни нужды, несмотря на позднее время, приступила, к производству следствия. Это также подрывает значительно авторитет следственного дела.

Затем, зная из того же дела, кто находился при царевиче в минуту его смерти, нельзя не изумиться, читая показания других свидетелей, которые дают показания, как очевидцы, лично присутствовавшие при смерти. 

Все они в высшей степени единогласно и однообразно, - что тоже несколько обращает на себя внимание, - заявляют, что «царевич набрушился сам», «накололся сам», особенно напирая на это «сам». Самое показание мамки Василисы, всей важности которого она, как женщина XVI в., по мнению г. Белова, сообразить не могла, заставляет заподозрить и показание и саму Василису Волохову. 

Она не могла сообразить важности своих показаний, а между тем почему-то приводит их, ссылается на них, начинает свою речь издалека, тогда как ей нужно было рассказать лишь факт. Невольно подумаешь, не была ли сама Василиса Волохова орудием, которым воспользовался тот, для кого нужна была смерть царевича.

Да и сами припадки, в которых выражалась болезнь царевича, которые служат таким веским аргументом г. Белову для доказательства его мысли, не так уж удачно подобраны, чтобы могли что-нибудь доказать. Как, в самом деле, они проявлялись? Какая-то злость, бешенство, мальчик бросается на людей, кусается, мальчик сваей пырнул мать... 

Судя поэтому можно было бы ожидать, что он и в данном случай скорее пырнет мамку или кого-нибудь из «робят», но не самого себя. Кроме всех этих соображений, мешает также верить следственному делу личность главного следователя Василия Ивановича Шуйского, оказавшегося впоследствии таким низким человеком.

Наконец, возможно ли признать простой случайностью, какою было бы самоубийство царевича, смерть, предсказанную за несколько лет раньше Флетчером и другими иностранцами?

Не вправе ли мы заключить, что царевич был убит, и убит, как предсказывал Флетчер, теми, которые рассчитывали, по прекращении династии, овладеть престолом? Здесь является вопрос, кому мешал этот ребенок, кто его убил? 

Обвиняют Бориса Годунова.
III

На долю Бориса Годунова, благодаря тому высокому положению, которое он, по своим личным достоинствам, занимал при Грозном и особенно при его сыне Федоре Ивановиче, пришлось немало разного рода обвинений самого разнообразного свойства, обвинений голословных, указывающих лишь нам на бессильную зависть и ненависть небольшой кучки бояр. 

Его обвиняли и в хитрости, и в коварстве, говорили, что он подменил родившегося у Федора Ивановича наследника престола Петра девочкой Феодосьей, что он поджигал Москву, отравил Федора Ивановича, пытался отравить царевича Дмитрия, чуть ли не был причиной бывшего в то время голода. Среди этих обвинений мы встречаем также и обвинение в убийстве царевича. 

Обвинения голословны. Чем же однако объяснить их живучесть, пятнающую одну из симпатичнейших личностей, когда-либо занимавших московский престол?

Еще до события 15-го мая, враги Бориса распускали слухи, что он стремится к престолу, что он задумывает так или иначе извести царевича. В самый момент убийства, царица Марья Нагая враждебно настроенная против Бориса Годунова, думая, что он главная причина всех бед постигших ее, назвала народу убийцей Годунова. 

Таким образом, в обществе начал распространяться слух, будто царевич Дмитрий убит в Угличе по поручению Бориса. Слух этот был записан некоторыми иностранцами, находившимися в это время в Москве и, спустя некоторое время, начал приобретать все большее и большее значение действительного факта. 

Когда Василий Иванович Шуйский, по своем вступлении на престол, отказавшись от своих прежних клятв и уверений, стал официально заявлять сам, а по его приказанию также и инокиня Марфа, плясавшая под дудку Шуйского, что Дмитрий убит Борисом Годуновым и для того, чтобы больше подтвердить свои слова, перенес мощи царевича из Углича в Москву, когда была совершена канонизация Дмитрия, в нашей письменности начинают появляться особые сказания и повести о событиях в Угличе.

Сказания эти можно разделить, как это делает проф. Сергей Федорович Платонов, на четыре редакции, четыре вида. 

Первый вид сказаний, самый распространенный, внесенный и в настоящее время вносимый во все учебники, мы находим в Никоновской летописи. Борису, рассказывается в летописи «вложил диявол в мысль извести праведного своего государя царевича Дмитрия». Яд, которым Борис хотел сначала совершить убийство и который по его распоряжению давали царевичу «всегда в естве всегда в питье» не действовал. 

Это побудило Годунова принять более решительные меры. Он задумал зарезать царевича. Загряжский и Чепчугов, которым доверился Борис и на которых рассчитывал, как на средство для исполнения своих замыслов, отказываются. Советник его Андрей Клешнин утешает его и находит других убийц, которые соглашаются исполнить волю правителя. Убийцами этими были Данилко Битяговский и Никита Качалов.

Прибыв в Углич, они входят в соглашение с мамкой царевича Василисой Волоховой. Условившись с убийцами, мамка вывела царевича на двор, где «злодей Данилко Волохов приять его праведного за руку и рече ему: сие у тебя государь новое ожерельецо? Он же ему отвеща и глаголя тихим гласом и поднем ему выю свою и рече ему, сие есть старое ожерелье; оне же окаяннии аки змия ужали жалом, ножом праведного по шее и не захвати его гортани». 

Увидев это, кормилица, преданная царевичу, начала кричать и бросилась защищать ребенка, но Битяговский и Качалов прибили её почти до смерти, «едва живу оставиша», а ребенка отняли и окончательно дорезали.

Вторая редакция, помещенная в Четьях-Минеях Дмитрия Ростовского за 3-е июня, передает факт таким же образом как и сейчас приведенная. Единственная разница заключается в том, что первая редакция смотрит на пожар, случившийся в это время в Москве, как на Божье наказание за грехи, а вторая редакция приписываете его Борису, желавшему этим помешать Федору самому съездить в Углич.

Третья редакция гораздо обстоятельнее двух первых. Она шаг за шагом следит за царевичем, подробно передает все события предшествовавшие роковой минуте. В этот день, - говорит сказание, - «царевич по утру встал дряхл с постели своей и глава у него государя царевича с плеч покатилась». 

В четвертом часу дня (т.е. в десятом утра) ходил он к обедне и после обедни приложился к образам. Пришед в хоромы, царевич переменил платьице; на ту пору вошли с кушаньем и священник принес царевичу просфору, которую царевич ел каждый день; после он попросил напиться и пошел гулять с кормилицей. 

Когда они подошли к церкви царя Константина, подошли к ним убийцы Битяговский и Качалов и ударили кормилицу палкой так, что она упала на землю «обмертвев». Тогда они бросились на царевича, перерезали ему горло, а сами стали кричать. На крик выбежала царица Марья и приказала ударить в колокола. Народ, услышав набатный звон, сбежался. Царица отнесла уже тело царевича в церковь Преображения и говорила народу, чтобы убили злодеев. Народ побил их камнями.

Четвертая редакция составляет часть «Сказания о царстве государя и великого князя Феодора Иоанновича, названного проф. С. Ф. Платоновым «легендарным произведением о смуте». В целом виде сказание это встречается во многих рукописях, но до сих пор еще не напечатано. 

Здесь рисуется совершенно новая картина убийства, которая, по словам проф. С. Ф. Платонова, «получила бы значительный исторически интерес, если бы находилась в другом, менее легендарном памятнике. В баснословном же памятнике и она кажется баснословием. 

По словам сказания, кормилица (Дарья), условившись с убийцами вывела царевича на двор. «Пойдем, государь, - сказала она, - и погуляем на дворе. И даст на потешение орехов... Они же в это время окаянные и злые кровопийцы и святоубийцы схоронишася на дворе под лестницу, по которой пойдет царевич гулять, и они изостри неподобные свои руки на убивство неповинного младенца и государя царевича Дмитрия Ивановича, аки звери. 

И как царевич пошел по лестнице и будет посреди лестницы, и дьяк, Мишка Битяговский скоро вскочил, аки ехидный злой (т. е. змий) и ухватил его, незлобивого младенца государя царевича за ношки, сын же его Данилка за честную главу его, аки злодеи и душегубы. Племянник же его Никита Качалов, вынув нож, и заколол его, аки агнца непорочна и незлобивого сущего младенца. 

И напившиеся окаянные крови его, царевича Дмитрия Ивановича, и пресече царскую младость, и повергоша его на землю мертва, а сами окаянные побежали кои куда и не увидали пути себе и дороги. И в той час ослепи их неповинная кровь непорочного агнца, не потерпела беззаконию их. 

И некая богоизбранная жена возвестила царице Марье Федоровне о таком нелепом деле. Она же государыня царица скоро из хором побежала, и увидала свое милое чадо на земли лежаща мертва..

Сказания эти, часто перерабатывавшиеся позднейшими компиляторами, и послужили основанием для того взгляда на Бориса Годунова, который мы находим в трудах наших историков Щербатова, Карамзина, Костомарова, Соловьева и др. 

Но можем ли мы так полагаться на приведенный сказания, верить сообщаемым в них фактам, в какой степени могут они служить историческим источником? Вопрос этот, как нельзя лучше, путем в высшей степени внимательного анализа, разрешил в своей книге «Древнерусские сказания и повести о смутном времени» проф. С. Ф. Платонов. Не вдаваясь в частности, приведем лишь главные выводы этого труда.

Прежде всего г. Платонов выяснил, что все эти сказания составлены лет 15-20 спустя после смерти Дмитрия, когда слухи о том, что убийство совершено по проискам Бориса Годунова, получили официальное подтверждение со стороны Шуйского. Таким образом, сказания представляют собой небесхитростные записки очевидцев, и составлены понаслышке

Этим легко объясняются те исторические неточности, несообразности, а часто даже исключающая друг друга противоречивые подробности, которые составляют отличительную черту всех этих сказаний.

Наконец, все "сказания о смуте", как их ни много, сводятся к небольшому числу самостоятельных редакций. Самой важной из этих редакций, по своему влиянию на другие компиляции, была повесть, известная под названием «Иного сказания». 

Над этой повестью, вследствие важности её, проф. С. О. Платонов остановился прежде всего и дольше всего. Оказывается, что повесть целиком вышла из лагеря врагов Бориса Годунова - Шуйских. 

«Мы должны, - говорит исследователь, - и не обвиняя автора в намеренном искажении истины, признать повесть пристрастным голосом одной политической партии, полным отражением взглядов, симпатий и антипатий царя Шуйского с его правительством. Повесть эта «как бы приходит на помощь официальному документу, пуская в ход для достижения общей деле укрепления на престоле В. И. Шуйского такие средства, какие неуместны в документе».

После этого понятно, как мы должны относиться к этим сказаниям, к тем обвинениям, которые мы находим в них против Бориса Годунова и, которые, быть может, были написаны под диктовку В. И. Шуйского. Также нужно отметить, что далеко не все сказания враждебно относятся к Борису Годунову. Многие хвалят его и, если обвиняют, то сознаются, что пишут по слухам.

Таким образом, главные основания, на которые опирались враждебные Борису историки, в настоящее время, можно сказать, не существуют. Впрочем, симпатичная личность Бориса Годунова даже в то время, когда сказания пользовались полным доверием со стороны историков, находила людей, которые склонны были скорее оправдывать его, нежели обвинять. И это вполне естественно.

Убийство, приписываемое Борису Годунову, является единственным пятном, бросающим тень на эту личность, на всю его полезную деятельность. Подозрение это было причиной того, что любой поступок Бориса, все его действия, как бы они хороши ни были сами по себе, его широкая благотворительность или, выражаясь языком того времени, - «защита вдов и сирот», забота о «нищих», - все это толковалось в дурную сторону.

Сгорела Москва. Масса людей осталась без крова, без пищи, без всяких средств к жизни. Борис помогает им, возвращает им потерянное, быть может, в больших даже размерах. Трудно видеть что-нибудь дурное здесь, а между тем эту помощь погорельцам, вытекающую прямо из чувства гуманности, которое было в высшей степени присуще Борису, приписывают ничему иному, как только коварству Бориса, желавшего таким образом добиться народного расположения. 

Само собой понятно, что человек беспристрастный, непредубежденный, разобрав массу такого рода обвинений, без сомнения, станет на сторону Годунова, будет его оправдывать.

К числу таких защитников нужно отнести прежде всего М. П. Погодина, который, разбирая вопрос, в какой степени Борис Годунов мог принимать участи в убиении царевича Дмитрия, пришел к заключению, что даже наша уголовная палата, на основании известных нам данных об этом деле, «должна оставить Бориса в подозрении и подозрении слабом». 

Затем, г. Белов в своей статье, посвященной разбору следственная дела, если не доказал несомненности самоубийства, то зато выставил много очень веских доказательств в пользу невинности Бориса Годунова. Это избавляет нас от необходимости останавливаться долго на этом вопросе и мы ограничимся здесь лишь несколькими общими замечаниями.

Прежде всего является вопрос, мог ли Борис рассчитывать на то, что его выберут на престол московский, мог ли думать об этом он, homo novus (здесь человек новый), выдвинувшийся сравнительно очень недавно, в то время, когда такую громадную роль играла знатность и древность происхождения, когда местничество было в полной силе. 

Всем известно было, что род Годуновых был не из особенно «честных» родов и выдвинулся не родовой честью, а случайно только в XVI веке, хотя и восходил к XIV веку.

Предок Годуновых татарин Мурза-Гет приехал в XIV веке на службу к московскому князю. Как его потомки успели выдвинуться из массы подобной им, второстепенной знати - неизвестно. А в это время были роды гораздо более древние и знатные, как, например, род князей Шуйских, происходивших от Александра Невского и потому имевших более основания рассчитывать на престол, чем какой-то незнатный выскочка.

Мог ли Борис знать, что Федор Иванович умрет раньше его и умрет бездетным? Ведь спустя два года по смерти Дмитрия родилась у него дочка Феодосия. Наконец, в то время ещё никто не знал, к чему приведет случай, когда царь умрет бездетным, и сам Федор не разрешил этого вопроса, когда перед смертью бояре с патриархом спросили: «кому царство, нас сирот и царицу приказываешь?» - «Во всем царстве, - ответил Федор, - и в вас волен Бог: как ему угодно, так и будет».

Если бы в самом деле Борис Годунов так стремился к царскому венцу, то неужели же он не мог бы обойтись и без убийства царевича, которого и духовенство, и народ считали незаконнорожденным, а следовательно не имеющим права на престол, неужели бы он, пользуясь таким не только расположением царя Федора, но кроме того и громадным на него влиянием, не сумел бы добиться от этого слабоумного отшельника назначения законным наследником себя, особенно при том коварстве и хитрости, которые приписывают Борису его враги.

Отсутствие такого стремления доказывается также поведением Бориса после смерти царя Федора. Он передает все дела патриарху Иову, сам уезжает вместе с сестрой в монастырь и упорно отказывается от престола. 

Говорят, что он хотел порисоваться, «не забылся в радости сердца», хотел более упрочить свое будущее, довольно шаткое положение. Пусть все так, но мог ли он быть настолько уверенным во всеобщем к себе расположении и бессилии своих врагов, чтобы самому настоятельно требовать созыва земского собора для выбора царя.

Не имея никаких прав на престол, запятнанный кровью царевича, мог ли он так легко поставить на карту и свою заветную мечту, так долго лелеянную, ради которой совершал преступления, наконец, быть может, даже свою собственную жизнь?

Мог ли он, если в самом деле стремился к престолу и чувствовал себя виновным в возводимых на него преступлениях, быть уверенным, что среди его врагов, в массе народа, собравшейся в Москве, не найдется ни одного человека, который его не изобличит, тем более, что, как говорит проф. Василий Осипович Ключевский, в составе этого собора, «нельзя подметить никакого следа выборной агитации или какой-нибудь подтасовки членов». Думаем, что нет. И если он все это делал, то делал, сознавая свою правоту.

Как на доказательство того, что Борис Годунов именно и не сознавал этой правоты, указывают на его подозрительность, развившуюся в последние годы его царствования. По нашему мнению, она ровно ничего не доказывает. 

В самом деле, Борис - царь. В его владениях появляется самозванец, разоряет страну, приобретает сторонников, угрожает, наконец, его собственной жизни. Невольно станешь подозрительным и осторожным. Наконец, разве Грозный, имевший совершенно законные права на престол, считавшийся и считавши себя вполне законным государем, не был подозрителен?
Невозможно поэтому, ни считать Бориса виновником драмы, разыгравшейся в Угличе, ни подозревать его в стремлении к престолу тем более, что с гораздо большим основанием могли и добивались, как это видно из записок иностранцев, также и другие.
IV

Итак, кто же убийца? Для решения этого вопроса необходимо бросить хоть беглый взгляд на состояние московского боярства того времени, как сословие более всего заинтересованного судьбами русского престола.

Московское боярство к концу XVI века резко разделилось на две части, относившаяся одна к другой очень враждебно. С одной стороны стоял класс древней аристократии, в который вошли не только удельные бояре, но и удельные князья. Класс этот давно уже незаметно для самого себя начал утрачивать свои права, уступая шаг за шагом все больше и больше развивавшемуся стремлению великокняжеской власти к абсолютизму.

То время, когда бояре обязательно должны были знать все думы государя, были его непременными советниками, как бы разделяли с ним власть, когда, в случае неудовольствия они могли отъезжать на службу в другие края на основать правила: «а боярам и слугам вольным воля», - в XVI веке было лишь мечтой. 

Еще на Ивана III жаловались, что он «нынеча и зде силу чинитъ, кто отъедет от него тех бессудно емлетъ, уже не за бояры почел братью свою»; к концу XVI века, когда Грозный принял царский титул уже перестали и жаловаться: лица, заподозренные в намерении отъехать, предавались страшным казням, как изменники. 

О древнем праве свободного отъезда не было уже и помину. Начиная с XV века, политические интересы великого князя и бояр пошли врозь: первый начал тяготиться слишком близкими отношениями к последним, старался выбиться из-под опеки советников, стремился к абсолютизму, и таким образом вводил новшества; последние же не имея никаких политических планов, не обладая особенной прозорливостью, стояли на старине, представляя собой оппозицию новым стремлениям государя. 

Иван III не решался еще открыто порвать с боярами, еще совещался с ними, допускал возражения себе, не опалялся, когда ему говорили «встречу» и как говорит Курбский, еще «ничтоже починаше без глубочайшего и многого совета». Василий Иванович относился к боярам уже совершенно иначе. 

Берсень-Беклемишев (Иван Никитич) жаловался на него Максиму Греку, что он «людей мало жалует», «старых не почитает», что «ныне государь наш запершася сам третей у постели всяшя дела делает», что «государь упрям и встречи против себя не любит, кто ему встречу говорит и он на того опаляется», что его, Берсеня, когда он вздумал говорить встречу, «князь ведший того не полюбил» и выгнал из думы, сказав: «пойди, смерд, прочь, не надобен ми еси». 

Трудно, конечно, сказать, насколько все это вытекало из политической тенденции московского князя и насколько находилось в зависимости от отдельных личностей. Очень может быть, что такой крутой поворот, какой мы видим в отношениях Василия Ивановича к боярству, был, как говорит профессор Ключевский, естественным чувством государя к людям, которые не желали видеть его на престоле и неохотно терпели на нем. 

Это обстоятельство, конечно, могло повлиять, но лишь на резкость поворота, который был подготовлен целым рядом самых разнообразных причин. Как бы там ни было, но такие отношения вооружили против великого князя и старых московских бояр и удельных князей, переехавших в Москву, заставили их забыть свои личные недоразумения и сомкнуться для общего дела, борьбы за старину.

В это же время произошла другая, не менее важная, перемена в экономической жизни высшего боярства. В XVI веке, - говорит профессор В. О. Ключевский - класс этот «был на деле политической силой, не будучи властью, права которой были бы приобретены оружием, или ограждены законом... держал в руках огромную массу земледельческого населения и труда», стоял во главе общества не в качестве правителей, а в качестве крупных землевладельцев. 

С половины XVI века этот труд начинает все чаще и чаще ускользать из рук родовитого боярства, давая этим самым возможность подниматься другому классу, классу «худых людей, мужиков торговых и молодых детишек боярских», возвышавшихся и приобретавших известные права, благодаря личной службе, опиравшихся главным образом на тот принцип, что «велик и мал живет государевым жалованьем». 

Этот то второй класс, на который родовитая знать смотрела сначала свысока, к концу XVI века сделался очень опасным соперником её, а скоро и совершенно оттеснил ее на задний план.

Так что в XVII веке, по словам профессора В. О. Ключевского, - иностранец по дороге к Москве «встречал князей, которых по бедности обстановки не мог отличить от крестьян, а люди, не принадлежавшие ни к княжеским, ни к старым боярским родам, приобретали тысячи крестьян». 

Московское боярство, видя в объединении Руси лишь ряд насилий «издавна кровопийственного рода», смотрело, по сравнению проф. Ключевского, на своих государей, как смотрят «разорившиеся капиталисты на сыновей счастливого богача, к которому перешли их отцовские капиталы и к которым сами они должны были идти в приказчики».

Такое генеалогическое разрушение прежнего правительственного класса совершенно ясно стало обнаруживаться уже в конце XVI века. Боярская аристократия, раньше не воспользовавшаяся возможностью укрепить свое политическое положение в государстве, несмотря на полное отсутствие каких бы то ни было обеспечений своего положения, даже не требовавшая этих обеспечений, теперь всеми силами старается удержать старину, удержать за собой прежнее значение. 

Детство Ивана Грозного дало надежду и возможность боярству стать на прежнее место, возвратить прежнее значение, но вследствие своих же внутренних несогласий, всплывших снова, лишь только была устранена сдерживавшая их причина, оно не только не сумело добиться каких-нибудь определенных результатов, не только не успело закрепить за собой юридического положения, но в своем питомце подготовило себе такого врага, который затмил своих предшественников и окончательно подавил своих воспитателей. Вскоре, впрочем, представился другой случай, за который ухватились бояре.

В марте 1553 года, Иван Грозный, возвратившись из похода под Казань «аки по двух месяцах или по трех разболелся зело тяжким огненным недугом так, иже никто уже жити не надеялся». Бояре, действительно, не надеясь на жизнь царя решили воспользоваться этим случаем для исполнения своих мечтаний и, когда царь предложил им присягнуть его новорожденному сыну Дмитрию, большинство бояр отказалось и предложило стол двоюродному брату Грозного Владимиру Андреевичу Старицкому, человеку с традициями удельного князя, притом такому, которого можно было бы связать договором. 

Тот, конечно, ничего не имел против такого избрания и даже вместе с матерью «собрал своих детей боярских, да учал им давати жалованье - деньги». Однако Грозный оправился, попытка бояр возвести на престол своего сторонника не привела ни к чему и боярство очутилось в положении несравненно худшем, чем до этого времени. 

Воображение, всегда господствовавшее над нервным царем, теперь еще усиленное болезнью, нарисовало ему все ужасы, ожидающие его семью в случае смерти. «Не дайте жены моей на поругание боярам, - говорил он Захарьиным и другим верным своим советникам, — не дайте боярам извести моего сына, возьмите его и бегите с ним в чужую землю». С этого времени и началась его борьба с «изменническим» боярством. 

«Воевод своих, - пишет он Курбскому, - различными смертями расторгали есмя: а Божиею помощью имеем у себя воевод множество и опричь вас изменников. А жаловати есмя своих холопей вольны, а и казнити вольны ж есмя». 

С этого времени новые воеводы начинают приобретать все большее и большее значение, старые же изменники, кто мог убежал в Литву, а большинство осталось на месте и volens nolens должно было мириться с новыми выходцами. 

Само собой понятно, что мир этот был чисто внешним и «семена гражданской войны между вельможами разных партий», о которых писал папский легат в Полыни Болоньетти были уже брошены. Эта «гражданская война» и выразилась сначала в небольшом мятеже после смерти Грозного, а затем в смуте, изменившей весь строй русского государства, которой ознаменовались конец XVI и начало XVII веков. Как та, так и другая, впрочем, не изменили положения бояр в желательном для них смысле.

После Ивана IV вступил на престол слабоумный сын его Федор Иванович; служилая знать с Борисом во главе получила еще большее значение и положительно подавляла собой родовитое боярство, которое теперь уже не играло почти никакой роли. 

Недовольная партия последних, не надеясь на улучшение своего положения в будущем, так как ходили упорные слухи, что в Угличе воспитывается второй Грозный, уже теперь враждебно настроенный против бояр, со своей стороны также питала вражду к будущему царю и «желала, как говорить Петрей, - чтобы он во время еще отправился в могилу». 

Но так как желание само по себе могло и не осуществиться, то нужно было его осуществить, и в среде боярской возник замысел - погубить царевича; этот замысел имел ввиду Флетчер, говоря, что «жизнь царевича Дмитрия находится в опасности от покушений тех, которые простирают свои виды на обладание престолом в случае бездетной смерти царя». 

Задумав низвергнуть старую династию, с которой теперь было так легко разделаться, бояре задумали вместе с тем выдвинуть из своей среды человека, который, будучи так или иначе связан с ними, осуществил бы общие стремления. Это было сделать тем легче, что среди них находился подходящий человек.
Это был Василий Иванович Шуйский.
Без сомнения, Шуйские были самыми родовитыми из всех бояр того времени. В окружной грамоте, разосланной Шуйским, после своего воцарения «ко всем воеводам российских городов», он пишет: 

«Учинился есьма на отчине прародителей наших, на российском государстве царем и великим князем, его ж дарова Бог прародителю нашему Рюрику, иже бе от Римского кесаря, и потом многими меры и до прародителя нашего великого князя Александра Яросл. Невского на сем Российском государстве быша прародители мои, и по сем на суздальской удел разделишась, не отнятием и не от неволи, но по родству, якож о быкли большая братия на большая места седати».

Шуйский, ведший свой род от старшего сына Невского - Андрея, последними словами не только хотел доказать свои права на престол, но также и то, что предшествовавшая ему династия, происходившая от младшего сына Невского - Даниила, как младшая, незаконно занимала престол, который принадлежал ему, потомку старшей лиши. 

И эта мысль пришла в голову не первому Василию Ивановичу; Шуйские давно смотрели на себя таким образом; этим объясняется их постоянное стремление забрать в свои руки власть и казнь Андрея Шуйского, отданного Грозным псарям, которые после разных терзаний умертвили его.

Имея в своей среде человека с такими несомненными правами на престол, признававшимися также и другими, бояре не сомневались в успехе и, руководимые Шуйским, устранили последнего представителя династии, убили царевича Дмитрия. 

Мы говорим, руководимые Шуйским, так как очевидно, что в смерти этого ребенка больше всего был заинтересован он, это доказывается и его позднейшим воцарением и той ролью которую он играл в смутное время. Мы позволим себе в общих, конечно, чертах, указать для пояснения своей мысли несколько фактов из этой роли.

Человек в высшей степени низкий, без всяких нравственных принципов, он был готов на все, ни перед чем не останавливался, лишь бы это соответствовало его выгодам. У него не было ничего святого. Кому не известно, как он всенародно, с лобного места, клялся сначала в том, что царевич зарезался сам, затем, что он спасся и, наконец, что его зарезал Борис Годунов. 

Если такой поступок представляется безнравственным, в высшей степени низким, в наше время, то что же о нем думали в XVI веке, когда одно нарушение клятвы считалось величайшим преступлением, которое влекло за собой Божье наказание. 

Нужно было слишком низко пасть, чтобы сделать что-нибудь подобное в то время. Грубое отношение к святыне, нигде и никогда не пользовавшейся таким благоговейным уважением, как в древней Руси, выказал он также в перенесении мощей царевича Дмитрия, которые без всякого стеснения сначала открыл, а затем перенес в Москву, когда они понадобились ему. 

Для доказательства истинности смерти царевича, свержения самозванца и своего воцарения. До чего низок был нравственный кредит этой личности уже в то время, как смотрели на него русские люди - его современники, показывают слухи, ходившие в Москве по поводу открытия мощей и записанные иностранцем Массой (здесь Исаак Масса). 

Прежде чем открывать мощи, «в могиле царевича, - говорит Масса, - зарыли другого ребенка», так как знали, что «тело убитого Дмитрия, несколько лет лежавшее в земле, сгнило... Вновь похороненного ребенка велено было вырыть из могилы объявить народу, что тело убитого Дмитрия осталось нетленным, дабы все поверили, что рассказы о двукратном спасении ложь».

Насколько верны эти слухи - вопрос другой. Они нам только доказывают, как низко Шуйский стоял в глазах общества, если находили возможным обвинять его в таком страшном деле. 

Затем, когда Шуйскому понадобилось доказать, что второй самозванец не только не настоящий царевич, но даже не первый самозванец, он не постеснился вырыть из могилы тела Бориса Годунова, жены его и сына, с царским великолепием перенес их в Троицкий монастырь, причем шествие сопровождала Ксения, испускавшая, по словам Бэра, жалобные крики: 

«Горе мне злосчастной сироте, злодей погубил весь род мой, отца, мать и брата, сам он в могиле, но и мертвый он терзает царство русское. Суди его, Боже».

Василию Ивановичу также приписывают отравление Михаила Скопина-Шуйского, существует известие, что он подсылал немца Фидлера отравить Болотникова. Поперек дороги такому человеку становится девятилетний ребенок, мешает ему достигнуть цели. Задумался ли он хоть минуту над средствами? 

Конечно, нет и со свойственным ему спокойствием не только перешагнул через труп царевича Дмитрия, но сумел еще скрыть свое преступление, а спустя некоторое время даже свалить его на другого. Это так похоже на Шуйского, так согласно с его характером и мнением о нем большинства современников, что мы кажется, вряд ли ошибемся, если припишем этот факт Василию Ивановичу Шуйскому, если скажем, что он убил царевича Дмитрия. 

Как это произошло, кто был его орудием - мамка ли Василиса Волохова, или Русин Раков, человек, судя по следственному делу, довольно подозрительный, или кто-нибудь другой - в настоящее время трудно сказать, невозможно определить все подробности убийства, да это и не важно.

Федор Иванович, опечаленный этим событием, назначил следственную комиссию, во главе которой мы видим В. И. Шуйского. Как он попал сюда - решить трудно. Что выяснило следствие нам известно. На основании почти единогласных показаний свидетелей, быть может введенных в заблуждение мамкой, которая могла, по поручению Шуйского кричать, что царевич зарезался сам, а быть может вызванных пыткой и страхом, Василий Иванович Шуйский доложил царю, что Дмитрий зарезался в припадке падучей болезни. 

Здесь может явиться вопрос: если Шуйский был виновником этой смерти, так отчего же он не воспользовался таким удобным случаем, чтобы это преступление сложить на Бориса Годунова.

Дело объясняется очень просто. Шуйский боялся, что Борис Годунов сам примется за это дело и так или иначе, для своего оправдания, найдет настоящего виновника. Зачем Шуйскому было рисковать совершенно бесцельно? Дорога расчищена, цель достигнута. Остается, значит, спокойно выжидать, когда умрет Федор и вся русская земля выберет на царство его, единственного наследника престола угасшей династии.

Федор, наконец, умирает. «Велиции же боляре, иже от короне скиптродержащих и сродники великому государю царю и великому князю Федору Ивановичу всея Руси ни много, ни мало изволиша поступати, но дати на волю народа, паче же на волю Божию». 

Все они, конечно, желали престола, но вместе с тем хотели также, чтобы этот престол достался им возлюблением всенародного множества. Шуйский был уверен в себе, в своих правах, считал себя единственным, законным наследником. 

Но, каково же было его разочарование, когда народ, после отказа царицы Ирины взять на себя правление государством, на предложение дьяка В. Щелкалова присягнуть боярской думе, народ воскликнул: «Не знаем ни князей, ни бояр, знаем только царицу». Когда же дьяк объявил, что царица в монастыре, то раздались крики: «Да здравствует Борис Федорович».

«Церемония избрания Бориса на царство, - говорит Ключевский, - дала почувствовать значение политической силы, которой правительственный класс не замечал прежде или на которую он свысока смотрел как на вспомогательное орудие управления: этой силой была всенародная воля».

Шуйский никак не предполагал в Борисе такого сильного соперника, никак не думал, что народ так любил Бориса и что, не смотря на все слухи, которые он распускал о Борисе Годунове, этот, по словам Пушкина, «вчерашний раб, зять палача и сам в душе палач, возьмет венец и бармы Мономаха», а он, самый родовитый боярин, должен будет ему присягнуть и подчиниться. Что происходило в душе Шуйского - понятно. 

Такое подчинение было для него страшным позором, для смытия которого он был готов, на все и, кроме того, оно совершенно не входило в планы партии, поддерживавшей Шуйского, уничтожало все ее надежды.

Шуйский однако не унывал. Он только увидел, что для достижения своих целей прежде всего конечно нужно было устранить Бориса Годунова, а затем и другого человека, Федора Никитича Романова, имевшего права на престол, равные с первым, и пользовавшегося почти таким же расположением народа. 

Ни на того, ни на другого, Шуйский сначала не обратил внимания. Федор Иванович Мстиславский, хотя и стоял в числе знатных родов, но, подобно отцу, по своему характеру первое место уступал князю Василию Ивановичу Шуйскому, превосходившему его живостью, способностью к начинанию дела, многочисленностью сторонников. Таким образом начинается борьба, борьба тайная, внутренней пружиной которой был без сомнения Шуйский. 

Открывается она тем, что Богдан Бельский, посланный строить город Борисов, как говорят иностранцы, объявил себя самостоятельным царем. Попытка оказалась слишком ранней, да кроме того сам Бельский не находил поддержки среди бояр, у которых был более родовитый, а потому и более надежный представитель. А потому попытка эта не имела никаких положительных результатов.

В скором времени, Борису Годунову был подан донос на Романовых, принесенный дворовым человеком и казначеем боярина - Александра Никитича Романова, Бартеневым, что Романовы задумали отравить Бориса. Окольничий Салтыков, производивши следствие, нашел мешок с кореньями, привез его на двор к патриарху и высыпал коренья перед собравшимся народом. Привели Романовых, Федора Никитича с братьями. 

«Бояре же многие на них аки звери пыхаху и кричаху», так что обвиненные не могли от такого «многонароднаго шуму» ничего отвечать. Дело окончилось ссылкой Романовых, в которой все они и умерли, кроме Федора Никитича, постриженного в монахи под именем Филарета и Ивана Никитича, которые пережили свое несчастье. Кто были эти «многие бояре», которые «пыхаху аки звери» для того, чтобы обвиненные не могли оправдаться - догадаться не трудно.
Таким образом, Романовы, хотя на время, сошли со сцены и уже не были страшны для Шуйского. Значит, прав был Иван Васильевич Грозный, когда еще в 1553 году говорил Романовым: «А вы Захарьины чего испужалися; али чаете бояре вас пощадят; вы от бояр первые мертвецы будете».
Не так легко было бороться с Борисом Годуновым. Все попытки, направленные против него, не только не приносили никаких положительных результатов, но лишь ухудшали положение самого Шуйского. Это можно видеть из того, что Борис несколько раз удалял Шуйских от двора, постоянно следил за ними и следил довольно сильно. 

Очевидно, что таким образом достигнуть чего-нибудь было трудно, почти невозможно. «Бориса, - говорит С. М. Соловьев, можно было свергнуть только самозванцем». Кем был подставлен самозванец, для кого это выло выгодно - это вопросы, над которыми долго мы останавливаться не будем. Приведем только мнение С. М. Соловьева, который говорит, что «самозванец был подставлен в Москве тамошними врагами Годунова». Мнение это вполне справедливо и заслуживает полного доверия тем более, что в боярской практике был уже один, впрочем только по идее, подобный случай.

«Смута, - говорить г. Забелин, - издавна гнездилась в государевом дворе и всегда более или менее жарко вспыхивала, как скоро ей открывался выход на Божий свет. Еще за сто слишком лет до появления самозванца, она уже вполне ясно обозначала свои стремления, и цели. Она и тогда уже пробовала начать дело самозванцем». 

Здесь г. Забелин разумеет слух, распространенный недовольной партией бояр по случаю развода первого царя Василия Ивановича с неплодною супругой Соломонией. Говорили, что она родила сына Георгия, которого тайно скрывала до его возраста, надеясь, когда будет он царем, отомстить свое оскорбление. Нет ничего невозможного поэтому, если бояре прибегли к тому же средству и здесь, для них «нужно было орудие, которое было бы так могущественно, что могло свергнуть Бориса Годунова и в то же время так ничтожно, что после легко было от него отделаться и очистить престол». 

Мнение это часто встречается в русских хронографах, где говорится, что Борис навлек на себя ненависть чиноначальников всей русской земли, отчего «много напастных зол на него восстали и доброцветущую царства его красоту внезапно низложили». Сам Борис виновником появления самозванца считал, как он это высказал при первых слухах о появлении его, боярскую партию, враждебно настроенную против него, т. е. партию Шуйского. Партия эта оправдала подозрения Бориса, лишь только Лже-Дмитрий вступил в московские пределы.

В самом деле является самозванец и в союзе с поляками идет на Москву. Посланные против него Борисом Годуновым воеводы, Петр Шереметев, и Михайло Салтыков (производившие следствие над Романовыми), говорят, что трудно бороться против природного государя. Самозванец берет Чернигов, Путивль, осаждает Новгород-Северск, а воевода князь Дмитрий Шуйский стоит у Брянска, почти у Новгорода, и не думаете идти на помощь отбивающемуся там Басманову. 

Самозванец, почти беспрепятственно подвигается вперед, все ближе и ближе подходит к Москве, рассылает грамоты к боярам и к народу. Народ недоумевает, народ не может примирить массы противоречий, происходящих на его глазах, отказывается понять, как это мог царевич Дмитрий, зарезавшийся и погребенный в Угличе, оказаться живым и предъявить «требования на престол». 

Народ обращается к Шуйскому, который с лобного места заявляет, что царевич жив, спасся и теперь идет в Москву. Воцаряется самозванец, очищает престол от Бориса Годунова и Шуйский немедленно же приступает к исполнению своих планов. Однако было еще рано. Заговор открывается и Василий Иванович Шуйский чуть было не поплатился жизнью, как главный зачинщик. 

Только великодушие Лже-Дмитрия спасло его и дало возможность, спустя некоторое время, сделать вторую попытку, более удачную, чем первая, и наконец добиться своего.

В ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая 1606 года, Лже-Дмитрий был свержен Василием Шуйским. Через два дня на Красной площади собрались бояре, придворные чины, духовенство и небольшая толпа разночинцев для выбора патриарха, который должен был стать во главе временного правления и собрать земский собор для выбора царя.

Понятно, что Шуйский, после стольких перипетий почти достиг своей заветной цели, не мог допустить этого избрания и еще раз подвергнуться случайностям. Он решил употребить это собрание для своих целей. На предложение бояр выбрать патриарха, из толпы крикнули, что царь нужнее патриарха и что царем должен быть Василий Иванович Шуйский. 

Таким образом Шуйский достиг желанной цели, был избран на престол, но избран не только не «всей Российской областью», не «всеми государствами Российского царствия», как обыкновенно выражались, когда избрание было правильным, не только без согласия всей земли, но даже без согласия и ведома всех жителей Москвы - «малыми некими от царских палат». 

«Без Божия, мню, - говорит Тимофеев, автор «Временника», - его избрания же и благоволения седша, ниже по общего всея Руси градов людского совета себе составяша, но самоизвольне...».

По правильному выражения Соловьева, заимствованному им от современников события, Василий Иванович Шуйский был «выкрикнут» своей партией. Не смотря, однако, на это, он спешит занять престол, предложенный небольшой кучкой его сторонников, заинтересованных лично в этом избрании, не желает рисоваться подобно Борису Годунову, боится по его примеру созвать земский собор.

Будучи в зависимости от своих избирателей он, быть может, против своей воли, дает ограничительную грамоту, хотя ему и говорили, что «в Московском государстве такого не повелось искони».
Любопытно, как Шуйский, воспользовавшись услугами своей партии, хотел избавиться от нее, от той зависимости, которой от него требовала его партия. С этой целью, он, как говорит летопись, пытался было дать ограничительную грамоту, которой требовали его сторонники для гарантии себя, в пользу «всей земли», что «ему ни знатъ кем ничево незделати без собору никакова дурна». Однако, бояре заметили эту уловку и заставили его присягнуть на том, чтобы ему «никакого человека, не осудя истинным судом с бояре своими, смерти не предати и т. д.».

Мало, впрочем, они выиграли этим. Шуйский и здесь остался Шуйским. Не успев пустить в ход свою уловку для того, чтобы иметь право быть независимым от своей партии, он освободил себя способом, который практиковал не раз, т.е. просто забыл свои клятвы, как забывал и все предыдущие.

Фактически, таким образом, правильно или нет, Шуйский, был царем. Ему не доставало только законной санкции, ему хотелось уверить и других в законности своего нового положения. С этою целью, Шуйский, сейчас же по вступлении на престол, начинает рассылать от своего лица, от имени царицы Марфы Нагой, окружные грамоты, в которых старается доказать:

1) что царевич Дмитрий был убит Борисом Годуновым и следовательно свергнутый царь - самозванец;

2) что сам он имеет права на престол вследствие древности и знатности своего рода, а также родства с угасшей династией; 

3) что избран он вполне законно. 

С этой же целью он перенес из Углича мощи царевича Дмитрия. Однако, ни грамоты, ни перенесете мощей, не достигли цели, не принесли Василию Ивановичу Шуйскому ни симпатии, ни доверия его подданных. В самом деле, могли ли русские люди поверить всему этому, зная характер Шуйского, как нельзя лучше выяснившейся в течение смуты, могли ли они полагаться на слова и клятвы, которые он столько раз и так легко нарушал? 

Конечно, нет. Между царем и государством не существовало, таким образом, никакой нравственной связи, никакой симпатии, не было ничего общего. Большинство «высших классов», так и низших, относилось к Шуйскому презрительно. В глазах русских людей он стоял так низко, что от него могли ждать каких угодно подлостей; по их мнению, не было подлости, на которую не был бы способен Шуйский. 

Убийство царевича Дмитрия, которое мы приписали ему и которое объяснило многое в жизни Шуйского, было совершенно в его духе. Однако, такой внутренний разлад в государстве, особенно в государстве, расстроенном смутой, долго скрываться не мог, вспыхнул новый мятеж, в котором приняла участие и партия боярской знати, разочаровавшаяся в своих надеждах и Шуйский был свержен. 

«Нечестив бо всяко и скотолепен, - говорит Тимофеев, - царствова во блуде и кровопролитии неповинных кровей, к сим же и во вражбах богомерзких, ими же мня ся во царствии утвердити. Сего ради царство его малолетно пребысть».

Вл. Боцяновский*, 1891 г.
*Боцяновский Владимир Феофилович (1869-1943) - русский писатель и литературный критик. Окончил курс на историко-филологическом факультете Санкт-Петербургского университета. С начала 1890-х гг. специализировался на русской истории и истории русской литературы - печатал статьи и заметки в "Историческом вестнике", "Русской старине", "Библиографе", "Новом времени", "Киевской старине", "Новом слове" и др.

Наверх